Самотарж Петр Петрович : другие произведения.

Портрет неизвестного

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Нынче идет снег, почти мокрый, желтый, мутный. Вчера шел тоже, на днях тоже шел. Мне кажется, я по поводу мокрого снега и припомнил тот анекдот, который не хочет теперь от меня отвязаться. Итак, пусть это будет повесть по поводу мокрого снега. Ф.М.Достоевский “Записки из подполья”

  
  
  
  
  - Спал? - строго спросил голос в трубке, не скрывая своей уверенности в обратном.
  - Не-ет, - ошарашенно промямлил я, лихорадочно соображая, что бы это могло означать. Дрожащие от напряжения динамики в колонках извергали потоки ритмов "Led Zeppelin", погрузившие меня в состояние отрешенности от мирской суеты, поэтому телефон занудливо трезвонил не менее пяти минут, добиваясь моей реакции. Теперь сатанинская музыка мешала рассеявшимся мыслям принять конкретные очертания, дабы трезво оценить ситуацию и доказать свое существование.
  - Ты почему трубку не снимал? - сурово продолжил допрос тот же голос.
  - А кто это? - с искренним удивлением поинтересовался я в ответ, после чего услышал обиженные короткие гудки и догадался, что звонила Маринка. Видимо, гнев и эффект внезапности так изменили ее знакомый голос, что пятнадцати секунд разговора оказалось мне недостаточно для опознания.
  Лежа на полу я дождался тишины и, томимый чувством жалости к себе, попытался спокойно обдумать трагическую ситуацию. Позвонить теперь же? Самая большая глупость из всех, которые можно сейчас совершить. Нет-нет, только не это. Разомлев от собственной несчастности, я тихо улыбался белому потолку и с каждой минутой утрачивал способность к каким-либо действиям вообще. Любая мысль, приходившая в голову с благим намерением указать дорогу к наименее болезненному выходу, немедленно окутывалась липкой массой веских возражений и глубоко увязала в них, без малейших надежд на вызволение. Поведение Маринки могло быть каким угодно вне всякой зависимости от моих собственных поступков. Впрочем, наверняка она может с полным основанием подумать обо мне то же самое.
  Утешенный бессильными соображениями, я встал, послонялся по квартире, поджарил себе глазунью, но поленился заварить чай и обошелся спитым пойлом; долго глядел в окно на увядающий парк и неожиданно вспомнил об извещении на посылку, уже вторую неделю дожидающемся под зеркалом в прихожей пробуждения моей вечно сонной совести. С трудом отыскав паспорт в груде многочисленных документов, облачившись в любимую куртку и вставив ноги в любимые кроссовки, я выскочил на улицу в золотую осень, обступившую меня со всех сторон полуголыми деревьями, воткнутыми в плотный влажный и пряно пахнущий ковер опавших листьев. Приклеенные недавним дождем к асфальтовой дорожке, они скрадывали шаги, превращая мое шествие к почте из скучной обязанности в торжественный акт единения со Вселенной. Огибая разномастные коляски и молодых мам, а также старичков со старушками, осуществляющих общий надзор за уже научившимися бегать шустрыми цветами жизни, я приближался к отделению связи с максимальной скоростью, словно меня подгонял какой-то бес. Зачем я так спешил? Скажу честно - не знаю. Наверное, судьбе не терпелось попробовать меня на зубок.
  Формальности не заняли много времени, очень скоро я уже вернулся домой, держа в руках большой плоский деревянный ящик, заляпанный старыми сургучными печатями. Обратный адрес на крышке не говорил мне ровным счетом ничего, а фамилия отправителя - Свидригайлов - показалась вымышленной: кроме Достоевского такой никому не выдумать. Внутри обнаружилось нечто, заполняющее весь ящик и аккуратно завернутое в полиэтилен, а также лежащее на нем письмо, написанное крупным и круглым ученическим почерком. Оно гласило:
  "Дорогой друг! Разрешите мне обращаться к Вам так, хотя мы совершенно незнакомы и никогда не познакомимся, как бы вы меня ни искали. Дело в том, что мои теплые чувства к окружающим часто ослепляют меня, лишая способности рассуждать о них здраво и непредвзято, а поскольку именно знакомство и способно только излечивать этот недостаток моего душевного зрения, я стараюсь не знакомиться со своими друзьями, что только способствует сохранению между нами самых безоблачных отношений.
  Ваши частые прогулки по парку, во время которых Вы явно наслаждались каждой минутой, привлекли к Вам мое внимание. Мне показалось, что мы близки в самом главном, что только и может связать двух человек одного пола, не принадлежащих к сексуальным меньшинствам: восприятие жизни. Можно гулять в парке, имея целью подышать свежим воздухом, размять ноги, полюбоваться листопадом, а можно - чтобы жить. Мне показалось, что Вы живете этими прогулками, как могут только живущие не в общепонятном скучном мире. Простите мне смелость суждений, но возраст дает старикам право высказывать вслух свое мнение без риска показаться бестактным.
  Когда кровь проступает на умирающих листьях клена, и прежде радостно изумрудная трава ищет спасительной смерти, когда каждый новый день приближает неизбежное, а каждая ночь напоминает о безоблачном прошлом, не хотелось ли Вам остановить пресловутое мгновение, одно из многих, любое из них, чтобы застыть в этом сладостном, полуобморочном состоянии навсегда? Мне кажется, я читал это желание в Ваших глазах, когда мы гуляли в нашем милом, уютном парке. Переходить всегда, постоянно, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год - переходить, не уходя и не приходя, вечно испытывать блаженство движения, не испытывая разочарования от неосуществимости мечтаний или от их претворения в жизнь. Уверен, Вы разделяете это праздничное мироощущение, недоступное большинству наших сограждан по планете. Люди стремятся к основательности существования, в зависимости от характера любят или двигаться от одной цели к другой, или стоять на месте, но только единицы догадываются, что можно еще и шагать в безграничном, ничем не загроможденном пространстве, где не к чему приблизиться и нельзя от чего-либо отдалиться. Можно двигаться, соединяя преимущества двух первых способов жизни и отбрасывая наиболее болезненные их недостатки.
  Умоляю Вас, отнеситесь к моему посланию со всем возможным вниманием, как к совету умудренного опытом человека, испытывающего к Вам истинно родительскую любовь. Письмо лишь предваряет подарок, заключенный в этом ящике. Развернув его, вспомните наш разговор, задумайтесь, прислушайтесь к себе и, уверен, получите от него несказанное удовольствие. Знайте, это моя собственная работа, я посвятил ей немало времени, которое, впрочем, теперь уже недорого стоит. Я люблю делать подарки своим друзьям, люблю отдавать им частичку себя, не требуя ничего взамен. И это не кокетство: ведь они совершенно не знают меня и никому не расскажут о моем бескорыстии. Никто из чуждого мне окружения никогда не увидит моего подлинного лица, никто из друзей никогда не познакомится со мной лично, а получит только на вечную память частицу моей души, осколок зеркала, отражающий их глубинную сущность, распознанную мной в прекрасных, таинственных, ранимых, богатых на оттенки и всегда любимых мною глазах.
  Я не знаю, что Вы подумаете об этом подарке, сумеете ли осмыслить его утонченную грубость, оцените ли его по достоинству, но в одном я уверен совершенно: он не оставит Вас равнодушным. Он выбьет Вас из колеи, нарушит душевное равновесие, может быть, Вы будете взбешены и, яростно мечась по нашему парку, будете отыскивать меня среди безобидных и вполне маразматических старичков, может быть, даже побьете кого-нибудь, но я заранее уведомляю: меня найти невозможно. Вы сами должны справиться с моим подарком, ни я, ни кто-нибудь другой не помогут Вам в этой трудной борьбе. Я не боюсь самых страшных проклятий в свой адрес: это крик боли и страдания, а не желание мне зла. Вы готовы принять мою злую мудрость, Вы сможете победить себя, Вы не сдадитесь, я верю в Вас.
  Это произведение стоило мне много труда. Изнурительного, высасывающего жизненные соки, вызывающего тяжелую бессонницу. Открывать друзьям глаза на собственные возможности - мое проклятое призвание, от которого не спрятаться в скорлупке мелких домашних хлопот и которое сведет меня когда-нибудь в могилу. Я знаю, как я умру: ночью, мучимый колко-сухими мыслями о духовной слепоте своего нового друга. Меня не пугает такая перспектива. Гораздо лучше покинуть жизнь так, а не судорожно цепляясь за безобразные ее ошметки в надежде протянуть еще хоть несколько никому не нужных дней. Инстинкт самосохранения безобразен, если его не подпитывать благоуханным нектаром добровольной смерти.
  Я желаю тебе (именно тебе, а не Вам) безраздельного, всеобъемлющего счастья, в котором можно было бы купаться всю оставшуюся жизнь, не обращая внимания на ее необратимое движение, изменяющее реки, горы, леса, моря и человека. Ты обретешь это счастье, я не вижу никаких преград на твоем пути, кроме одной - тебя самого. Сможешь переступить через себя и придешь к себе подлинному, не испорченному дыханием нашей сифилитической цивилизации.
  Человек любит обманывать себя красивыми сказками, это создает иллюзию более легкой жизни. Большинство из тех, кто получил мои подарки, в конце концов находили дорогу к самому себе, как бы тяжело ни давался им этот путь. Я видел, как менялись их глаза, как наполнялись они светом жизни, и лишь слабые отблески скрытой боли и страдания выдавали всю глубину и основательность их нового мировоззрения. Да, нового, не имеющего ничего общего с прежним. Тебя тоже ждет это преображение, ты тоже изведаешь несказанную радость самопознания, и как я завидую тебе! Я пережил это счастье много лет тому назад, но до сих пор не погасло в душе ощущение чуда, воспоминание о неземном облегчении и восторге, с которым я встретил свою новую душу, родившуюся из грязи и крови, не запятнанную ядом самообмана.
  На этом заканчиваю свое предисловие, разворачивайте мой подарок и пускайтесь в трудный путь к очищению. Желаю Вам (снова Вам, а не тебе) удачи на этом неизведанном пути и, главное, мужества. Оно понадобится Вам, но вознаграждение окупит все возможные страдания. Помните, что у Вас мало попутчиков, и пройдет немало лет, пока Вы научитесь различать их в толпе современников.
  Ваш Свидригайлов".
  Письмо меня озадачило, но ненадолго. Почти ничего не поняв в нем, я решил не напрягать понапрасну свои вялые извилины и решить загадку, выполнив прощальное пожелание неизвестного Свидригайлова относительно пуска в трудный путь.
  Подарок был плотно запеленут во много слоев полиэтилена, которые я, насвистывая, снимал один за другим, довольно быстро заподозрив, что внутри скрывается картина в раме. С каждым движением рук нетерпение разгоралось все больше и больше, хотя я и старался охладить свой пыл внутренними юмористическими комментариями, ничего не получалось, и последний слой я срывал, уже буквально сжигаемый жаждой познания.
  Полотно открылось, и словно что-то ударило по глазам. То был мой портрет. В груди стало холодно, и сердце застыло, постепенно замедлив ритм пульсации. Что это? Кто он, этот Свидригайлов? Как возможно такое? Как он мог, зачем? Слезы беззащитного ребенка выступили нежданно и покатились по щекам, оставляя холодеющие дорожки. Я отвел глаза в сторону, но портрет властно притягивал взгляд, и через несколько минут борьбы я понял, что не могу сопротивляться его магической силе. Холст был натянут на деревянную раму, выкрашенную под золото, но ни подписи, ни даты не значилось. Может быть, шутка? Нет, такая шутка чересчур глупа для любого из моих знакомых. Битый час я молча пялился в собственное изображение, писанное маслом и крайне тщательно - как я ни старался, ни единого мазка так и не смог разглядеть. Никаких мыслей не осталось в голове, кроме одной: что все это значит?
  Я смог наконец подняться, отправился на кухню, жадно припал к струе холодной воды из крана и глотал ее жадно, судорожно, пока не захлебнулся. Спасение не приходило: легче не стало. Неприкаянно я волочил свое разбитое тело по пустой квартире из комнаты в комнату, стараясь как можно дальше обходить картину, стоящую на диване прислоненной к подушкам. Почему-то не хватало духу положить ее лицом вниз, а мысль о том, чтобы вообще выбросить ее и забыть, вдруг вызвала чувство суеверного ужаса и твердую убежденность: этого я никогда не сделаю. Аура страха защищала портрет от моего гнева надежней, чем броня лучшего в мире сейфа. Кажется, Свидригайлов был прав, говоря о трудностях, но вот самого пути пока видно не было. Была лишь пустота, целиком заполненная этим куском размалеванного холста.
  Прошел день, наступил вечер. Ночь приближалась крадучись, внушая непреодолимое чувство ужаса. Я не мог себе представить, как останусь наедине с этим подарочком. Свет включил очень рано, чтобы не дать портрету возможности хоть в малой степени скрыть свои очертания в сумраке.
  Наконец, не будучи в силах смотреть телевизор или, тем более, слушать радио, нашел компромиссный выход - начал судорожно ставить на проигрыватель одну пластинку за другой и, включив его на полную громкость, не столько слушал, сколько продолжал думать о своей несчастной судьбе, лежа на ковре перед роковым диваном. Розенбаум сменял Высоцкого, за ним следовали старый добрый Джо Дассен и гранды мирового рока. Весь этот музыкальный винегрет прерывался лишь на считанные секунды, необходимые для смены пластов, до тех пор, пока звонкие удары соседей по батареям не сменились в первом часу ночи нахальным трезвоном дверного звонка, который замолк лишь после того, как я выключил свой разогретый за несколько часов работы музыкальный агрегат и заснул тут же, на ковре, вблизи своего портрета, с которым не мог расстаться даже на ночь.
  Сны были фантастические и печальные, переходившие один в другой плавно, без скачков и виляний, моментально забываясь и оставляя лишь легкий дымок приятных впечатлений. В душе царили свет и покой, словно не случалось в моей жизни более тихого и приветливого дня, чем прошедший. На ковре было просторно, не холодно, и по тому, что утром я обнаружил себя на самом его краю, можно было догадаться, что всю ночь я вольготно перекатывался по нему из конца в конец, движимый нераскрытыми импульсами подкорки и ощущением неограниченной свободы.
  Тем не менее, проснувшись с легкой счастливой улыбкой на губах, я тут же вспомнил о вчерашнем приключении и моментально пришел в прежнее подавленное состояние духа. Скудные познания в физиологии говорили мне, что невозможен такой беззаботный сон в окаймлении самой беспросветной депрессии, но он случился, и этому нельзя было не поверить. Боясь встретиться взглядом с портретом, я долго-долго лежал неподвижно, закинув руки за голову и бессмысленно пялясь в потолок. Но рано или поздно нужно было вставать, и я совершил сей маленький подвиг как слепой, не отрывая взгляда от люстры. И тут же, повинуясь магическому приказу, медленно перевел взгляд на картину, тяжело ворочая непослушными глазами. Где-то в их глубине вновь начали закипать слезы, но, в отличие от вчерашних, уже злые.
  Наскоро изготовив подобие завтрака, я съел его, не ощущая вкуса, сунул злосчастное произведение искусства в большую спортивную сумку, оделся и выскочил на улицу, еще не придумав, куда ехать. Мысли ворочались в черепной коробке неохотно, с натужным скрипом притягиваясь к судьбе моей ноши, из чего я заключил, что так и не решусь определить конечный пункт своей поездки, и, помотавшись по городу, просто вернусь обратно. Желание немного попутешествовать от этого не угасало - уютная квартира в сочетании с проклятой картиной производила угнетающее впечатление.
  Я ехал в автобусе, в троллейбусе, в трамвае, на метро, даже безуспешно пытался поймать такси, а мимо меня плыли и плыли лица москвичей, а также гостей столицы: скучные, равнодушные, рассеянные, веселые, иногда выдающие напряженную работу мысли, иногда полное ее отсутствие, но всегда - не обращающие на меня ни малейшего внимания. Играли музыканты в подземных переходах, звуки аккордеонов и кларнетов разносились под низкими сводами, издали маня молчаливых прохожих приятным разнообразием; тихие попрошайки-инвалиды, застывшие на асфальте под кафельными и мраморными стенами, отстраненно смотрели прямо перед собой, крестясь после звяка очередной монеты; цыгане, позабывшие запах коней, просеивали сквозь себя толпу, словно золотоносный песок через старательский лоток - все шевелилось, бурлило, жило, играло, искрилось, не спеша тянулось и судорожно прыгало, а меня несло и крутило в этих водоворотах, время от времени выбрасывая на свободу и снова проглатывая.
  Номер дома, значившийся в обратном адресе на посылке, оказался несуществующим, и суматошное путешествие могло бы продолжаться бесконечно, если бы в переходе на Арбатской площади между поющими гимны кришнаитами и теплолюбивыми художниками я не увидел вдруг странную фигуру с замечательным плакатом на груди. "Кто поможет глухому диссиденту, великому русскому поэту?" - сурово вопрошали старательно выведенные на ватмане буквы. Диссидент был сильно потрепан жизнью: с обшлагов и пол поношенного пальто свисала бахрома, мятые черные брюки наползали гармошкой на стоптанные ботинки с задранными носками, седая борода и космы живописно свисали на грудь и плечи, но взгляд был полон достоинства, а когда он поправлял слуховой аппарат или плакат, то делал это как хорошо оплачиваемую работу. Великий поэт не смотрел ни на кого вокруг и давал мне возможность пристально любоваться им с нарочито незначительного расстояния.
  Некоторое время он всем своим обликом являл полное безразличие ко мне, одновременно напоминая пресловутого плакатного красноармейца ("А ты помог?") в отношении прохожих, но довольно быстро ситуация изменилась. Я начал ловить недовольные короткие взгляды, в которых с каждым разом было все больше раздражения, но по-прежнему не покидал своего поста, изображая любопытство. Его маленькие бесцветные глазки под седыми прядями на маленьком лице метали бессильные злые искорки, усы нетерпеливо шевелились, прикрывая беззубый рот, и в таком состоянии он вряд ли мог вызвать у кого-нибудь желание помочь, что он, видимо, понимал и от этого еще больше злился.
  Машинально втянувшись в злорадную игру, я только через полчаса вспомнил об оттягивающей плечо сумке и ее содержимом. Монотонные кришнаитские причитания к тому моменту уже чуть не усыпили меня, и неожиданное воспоминание показалось легким толчком в лоб. Приглядываясь новыми глазами к своей жертве, заново знакомясь с надоевшими чертами морщинистой физиономии, пытаясь определить, сколько лет стукнуло в последний раз глухому диссиденту, я испытал вдруг прилив теплой волны: зачем я к нему пристал? Зачем я таскаюсь без толку со своей дурацкой сумкой по столице гибнущей империи, как Летучий Голландец по мировому океану? Сколько можно маяться дурью и не делать хотя бы маленьких шажков? Свидригайлов - противный малый, но с какой стати я предоставляю ему великолепную возможность повеселиться?
  Разозлившись на самого себя, я вдруг шагнул вперед и громко обратился к потрепанному поэту, расстегивая сумку:
  - Извините, у меня к вам просьба. Не могли бы вы поделиться мыслями по этому поводу?
  - Что вам от меня нужно? - раздраженно зашептал диссидент, бегая глазками по прохожим. - Оставьте меня в покое!
  - Да ничего особенного мне от вас не нужно, - продолжил я неестественно громким голосом. - Просто хочу посоветоваться.
  - Сколько тебе платят, шкура? - обличительно пробормотал мой собеседник, глядя в асфальт.
  - Шестьдесят два рубля, - терпеливо успокоил его я. - Стипендия такая. Слегка повышенная. А если не отвяжусь, кого вы позовете на помощь, неужели милицию?
  Великий глухой не на шутку разволновался и глубоко задышал под своим черным пальто, видимо, собираясь с духом для решительного отпора. Заскорузлые его пальцы лихорадочно теребили плакат, голова мелко тряслась, а усы встали торчком - видимо, он поджал губы.
  - Успокойся, дед! - крикнул я на него и принялся вытаскивать из сумки картину, растягивающую ее изнутри. Это было нелегким делом и затянулось дольше, чем того требовали приличия.
  Бунтарь следил за движениями моих рук, как за угрожающим шевелением питона. Пытаясь сгладить неловкость ситуации, я продолжил объяснения:
  - Видите ли, странная история приключилась. Никак не пойму, что все это значит. Вот, получил по почте картинку и престранное письмо, черт знает от кого, с какой целью и с какими для меня последствиями. Решил посоветоваться с опытным человеком, а вы не хотите помочь. Жалко вам, что-ли?
  Поэт слушал мои речи настороженно и явно стараясь обнаружить скрытый подвох, но, кажется, еще не преуспел в своем деле, когда мне удалось наконец пропихнуть рамку сквозь узкую для нее горловину сумки и предъявить ему проклятый образчик живописи. Тот продолжал упорно смотреть не столько на картину, сколько на меня, и по-прежнему не произносил ничего членораздельного.
  - Вот, видите? - тыкал я картину ему в нос. - Видали подарочек? Как думаете, что бы это могло означать? - и протянул другой рукой письмо. - А это?
  По всей видимости, диссидент никак не мог поверить в мою наивность и настойчиво искал подводные камни, хотя я всю жизнь был уверен в своей абсолютной непохожести на агента КГБ. Впрочем, я никогда не знал, как они выглядят и что говорят при встречах с незнакомыми людьми. Наверняка, у великого диссидента больше опыта в данном вопросе, и, следовательно, оставалось только признать его авторитет.
  - Да что ты всякую дрянь мне в нос суешь?! - брезгливо отпихивал великий немой подарок Свидригайлова.
  - Я же говорю, хочу посоветоваться. Видите, эту штучку мне прислали по почте, а в этом письме написали, что с наилучшими пожеланиями дарят мне мой портрет. Видите, это мой портрет. Как вы считает, похож?
  С каждым моим словом недоумение консультанта вырастало в геометрической прогрессии.
  - Какой портрет, какое письмо?! Что ты ко мне пристал, гнида? - почти завизжал он, явно стараясь привлечь внимание прохожих.
  - Ну что ты психуешь, дед? - во весь голос увещевал его я. - Всего-то дел - немного подумать и выдать любую дурость, которая тебе в голову придет.
  - Какую дурость? Сам ты дурак! Провокатор! Что ты ее мне суешь, я пуганый! Шлюх своих этими картинками пугайте!
  - У меня на шлюх денег нет, идиот! - завопил я в ответ. - Поэтому у тебя и спрашиваю!
  Диссидент только этого и ждал. Он сноровисто вцепился в мою куртку и заорал во всю мочь немолодой уже глотки:
  - Господа!!! Господа, внимание! Это провокатор КГБ! Запомните эту рожу, может пригодиться в будущем!
  Прохожие на ходу оборачивались с интересом, но лишь единицы замедлили шаг, чтобы последить за развитием событий. Не унимались шафрановые кришнаиты, поблескивая в полумраке светлыми головами, художники продолжали сосредоточенно зарабатывать деньги, изредка бросая на нас любопытные взгляды. В целом общественность оставалась пока безразличной к призывам глухого поэта, и я решил этим срочно воспользоваться:
  - Послушай, ну что ты вопишь без толку? Ты бы лучше, чем людей смешить, вел себя по-человечески и помог ближнему своему. Всего-то навсего прошу побеседовать о живописи, а ты орешь, как будто я тебя режу.
  Великий диссидент был яростен, но бессилен. Он безуспешно пытался испепелить меня взглядом, цедил сквозь зубы что-то нечленораздельное и, кажется, больше всего на свете мечтал о том, чтобы никогда меня больше не видеть.
  - Вот, смотри, - по прежнему громко и настырно приглашал я его к беседе просвещенных людей, - эту фигню какой-то тип прислал мне по почте и написал, что это мой портрет. Как думаешь, что это означает?
  Поэт продолжал усиленно искать в моем поведении двойной смысл, но, наконец, обратил внимание и на картину, которая была распята у меня на груди, как у него - плакатик. Он переводил взгляд с портрета на меня и обратно со все возрастающим недоумением.
  - А вот письмо, - протянул я ему исписанные листки. - Можешь прочесть.
  Он покорно прочел, странно посмотрел на меня, потом снова на портрет и выдавил:
  - А что ты от меня-то хочешь?
  - Тьфу, придурок! - с презрительным раздражением сплюнул я. - Я тебе уже целый час вдалбливаю, чего я хочу! Что ты об этом думаешь?
  Диссидент никак не мог подняться мыслью до моих интеллектуальных высот:
  - Тебе что, спросить больше не у кого?
  - Ну что тебе за разница! У кого хочу, у того и спрашиваю. Родишь ты что-нибудь или нет?
  Диссидент почесал в затылке с таким видом, словно его недавно по нему ударили.
  - Ты как в смысле политической благонадежности? Перед властями ни в чем не провинился?
  От неожиданности у меня ненадолго отвисла челюсть:
  - Мы все перед ними в чем-нибудь, да провинились. А ты если опять к КГБ клонишь, то я вынужден откланяться.
  - Ну и иди к черту. Я чувствую, ты насолил кому-то очень сильно, вот он со зла этот портретик и сварганил. Ты, по-моему, и не до такого можешь человека довести.
  - Что ты обо мне знаешь, доходяга! - выдохнул я с обидой и собрался уйти, но поэт схватил меня за рукав:
  - Постой. Знаешь, не обращай внимания. Портрет как портрет - нетрадиционное авторское решение. Я бы сказал, жизнелюбивое решение.
  - Думаешь?
  - Конечно. Названия нет?
  - Нет.
  - Назови "Дорога к жизни" или еще как-нибудь в том же духе.
  - Ни фига себе, дорога к жизни. Это вместо аутотренинга, что ли? Чтобы нервишки успокоить?
  - Причем здесь твои нервишки, олух! Это же символы: сова, собака, кот - мудрость, верность, свобода.
  - А я что символизирую?
  - Ты символизируешь презрение к бездуховной жизни. Видишь, стол завален яствами, а царят над ним мудрость, верность и свобода, все вместе - жизнь, исполненная смысла.
  - Но почему я-то в таком виде?
  - Это не столько ты, сколько твое тело. Тело и душа изображены отдельно - очень удачный прием, между прочим.
  - Где это ты разглядел мое тело?
  - Как такового его здесь нет, но есть символ, образ человеческой плоти.
  - Не образ, а целая образина!
  - Да причем же здесь образина! Именно образ. Мне очень нравится, кстати.
  - Посмотрел бы я на твою радость, если бы тебе такую бяку подарили.
  Поэт пожал плечами:
  - Мне такую не подарят. Некому.
  - Будь спок, в нашем парке постой, глядишь - тоже ему приглянешься, он тебя и осчастливит.
  - Кто это он?
  - Да тип этот, автор твой нетрадиционный.
  - А причем здесь парк, что, прямо к нему нельзя?
  - Если бы я знал, как его достать, он бы уже вторые сутки в больнице раны залечивал. Это, знаешь, для тебя символы, а меня мороз по коже дерет.
  Диссидент снова пожал плечами:
  - Ну, не знаю. У меня шкура дубленая, картинками не прошибешь.
  Я молча начал запихивать портрет обратно в сумку, стараясь делать это не слишком лихорадочно. Было очень жалко себя, в горле застрял комок, который невозможно было проглотить, и казалось, что все окружающие смотрят на меня с презрением и легкой обидой за весь род человеческий. Захотелось послать их к черту вслух и по возможности громко, но чувство приличия удержало язык в последний момент.
  - Пока, - только и смог выдавить я из себя, не глядя на изобретательного поэта. - Надеюсь, больше не увидимся.
  - Взаимно, - чинно кивнул тот головой, словно находился на светском рауте. - Очень неприятно было познакомиться.
  Я канул в толпу, как в Лету, навсегда исчезнув из жизни глухого диссидента и надеясь, что любопытство заставит его посетить наш со Свидригайловым парк и получить нечто подобное моему подарочку.
  Уже на выходе из подземного перехода, когда меня одновременно обдало солнечным светом и звуками джаз-банда у "Праги", я понял, почему ноги принесли меня сюда: совсем рядом, в арбатских переулках, жила Маринка. Со вчерашнего утра, когда произошел досадный инцидент с затянутым телефонным звонком, прошло уже достаточно времени для того, чтобы сделать вид, будто ничего не случилось. Такие номера сходили мне с рук раньше, и, если она сейчас дома, а не в институте и не на прогулке по магазинам, все могло кончиться благополучно.
  Деловым несуетливым шагом я двинулся в путь, придерживая на плече сумку и не думая о содержании вступительной речи - пример Остапа заразил меня еще в детстве. Мысли о Маринке переплетались с мыслями о портрете, образуя жуткий клубок, из которого не торчало ни единого кончика, поэтому ухватиться было совершенно не за что. На путь примирения наставил меня не разум, но инстинкт, проснувшийся совсем недавно и потому весьма заспанный, хотя и многообещающий. Чем мне может помочь Маринка, я не знал, но ноги шли сами, несли безвольное тело вперед на автопилоте, знакомом, очевидно большинству современных людей, годами совершающих поездки по одному и тому же маршруту.
  Запруженный Арбат протаскивал меня через свою узкую кишку спокойно и без спешки, с чувством достоинства, стараясь показать разом все свои прелести: художников, матрешечников, прочих безделушечников, снова поэтов, которых я старался теперь обходить стороной, и многоликую публику, убившую Арбат Окуджавы и давшую трупу другую жизнь.
  Дом со стеклянными желобами для лифтов на фасаде скромно застыл во двориках, вдалеке от суеты. Он был мне знаком, я любил его и даже скучал иногда, хотя еще ни разу в нем не ночевал. Такие дома, наверное, бывают у каждого, но думать об этом не хочется, лучше внушать себе, что он есть только у тебя и никого больше. Вымышленное наивное счастливое одиночество - как помогает оно ощущать себя человеком без недостатков, возвышающимся над людским океаном подобно скале в бушующем море: соленые брызги в лицо, бессильный рев водяных валов, разбивающихся о твое подножие и вечное чувство собственной неуязвимости, рассеянное в самом воздухе вокруг тебя!
  Знакомая лестничная клетка, до блеска отмытая четвертинка которой прилегала к той двери, куда я стремился, встретила меня настороженной тишиной. Перед обитой черным дерматином дверью я стоял чересчур долго для того, чтобы не растерять остатки боевого духа, которого, казалось, еще совсем недавно было с избытком. Какую физиономию нужно скроить, чтобы не выглядеть побитой собакой? Черт его знает. Наверное, первый после ссоры разговор стоило учинить по телефону и ни о чем конкретном, но теперь уже переигрывать было поздно, и я стоял у роковой двери со своими проблемами в поисках помощи. Глубоко вздохнув и нажав кнопку звонка, я терпеливо дождался, пока заветная дверь распахнется, и увидел массивного парня в купальном халате, открывавшем волосатую грудь сверху и волосатые икры снизу. Новый обитатель квартиры имел на босых ногах традиционно предназначавшиеся мне тапочки.
  Смятение и неловкость сменились первой и совершенно идиотской мыслью: "Во что же мне переобуваться?" Прервал затянувшуюся паузу купальщик:
  - Вам кого?
  При разговоре его квадратная нижняя челюсть двигалась скованно, словно приклеенная к верхней жвачкой, но, тем не менее, произношение оставалось вполне отчетливым. Засунув руки в карманы, героеподобно расставив ноги и выпятив грудь, на которой не сходился халат, он смотрел на меня сверху вниз с максимально возможным безразличием.
  - Мне Марину, - ответил я, старательно понизив голос и немного в этом перестаравшись.
  Внешне не изменившись и по-прежнему не отрывая от меня взгляда, он рявкнул, слегка поведя подбородком в сторону левого плеча:
  - Мариш! Это к тебе.
  "Надеюсь, то, что это именно к ней, а не к нему, они поняли, еще когда я звонил в дверь. Не живет же он здесь так долго, чтобы уже ждать гостей", - с чувством легкого раздражения подумал я. Орангутан, похоже, не собирался пропускать меня в квартиру и стоял по-прежнему, закупоривая своей мускулатурой дверной проем, пока у него из-за спины не возникла Маринка. Она, в своей домашней кофте и джинсах, взяла гориллу под руку и, положив рыжую голову ему на плечо, сухо спросила:
  - Чего тебе?
  - Привет, Рыжик, - подмигнул я ей по старой памяти.
  Она молчала, выжидательно глядя мне в глаза. Я продолжил в высшей степени банально, хотя имел в виду не совсем то, что имеют обычно в таких случаях:
  - Поговорить надо.
  - О чем? - скучающим тоном спросила Маринка.
  - Не о том, о чем ты думаешь, - выдал я, наконец, свое раздражение.
  - А о чем же тогда?
  - Об этом, - буркнул я, хлопнув рукой по сумке.
  - Ты что, имущество делить собрался? Мы вроде совместно ничего не нажили.
  - Ладно, хорош дурью маяться. Давай, веди в свои апартаменты.
  - Зачем? Может, по твоему это и необходимо, а по моему - все уже ясно.
  - Ничего не ясно. Говорю же - я по другому поводу.
  Маринка держалась за своего громилу так, словно готова была в любой момент спрятаться за ним, как за каменной стеной. Не знаю, боялась ли она моего темперамента на самом деле, или только дразнила, но через несколько минут наших препирательств я уже был готов оттаскать ее за рыжие височки. Ясность в ситуацию неожиданно внес орангутан, пробасивший укоризненно:
  - Да ладно, пусть войдет, что ты как маленькая.
  - Ну конечно, сцену-то он мне закатит, а не тебе!
  - Когда это я тебе сцены закатывал?
  - Мне что, дату вспоминать?
  - При всем желании не вспомнишь - не было такого.
  Я был прав - так долго мы ругались впервые в жизни, обычно же после нескольких неловких фраз надувались и расходились в разные стороны, чтобы сойтись, как ни в чем ни бывало, через день-другой. Однако, сейчас и сама ситуация была беспрецедентной, поэтому себе я вспышку раздражения прощал и угрызений совести из-за недостойного поведения не испытывал.
  В комнате я извлек в очередной раз на свет божий свой злополучный портрет работы неизвестного мастера и буркнул:
  - Вот.
  Громила удивленно приподнял бровь, а Маринка испуганно округлила карие глаза:
  - Что это?
  - Мой портрет.
  - Откуда он у тебя?
  - По почте прислали.
  - Кто?
  - Понятия не имею.
  Орангутан хмыкнул и странно улыбнулся, а Маринка явно была в ужасе. Я посмотрел на нее тяжело и пристально, как сержант на провинившегося солдата:
  - Что скажешь?
  Она молчала, завороженно разглядывая картину и время от времени безуспешно пытаясь отвести взгляд.
  - Правда, забавно? Мне тут один ханыга объяснил, что это мои душа и тело, изображенные отдельно, а все вместе означает гимн во славу жизни. Ты как, согласна?
  Маринка по-прежнему молчала, а мой сменщик произнес тоном записного искусствоведческого сноба:
  - Ничего себе штучка.
  - Ничего себе Ў это как?
  - Это эффектно.
  Если бы он не был таким высоким и плечистым, я бы, наверно, не отказался от удовольствия хорошенько хрястнуть его по уху. Маринка, казалось, ничего не слышала и не видела, кроме моего портрета. Прикусив губу, она изучала его пристально, почти болезненно, боясь бросить на меня хотя бы мимолетный взгляд.
  - Ну что, долго молчать будешь?
  - А что тебе не терпится? Здесь подумать надо, - проговорила она наконец, по-прежнему не глядя на меня. - Богатое чувство юмора у твоего приятеля.
  - У какого приятеля?
  - У этого, - глазами показала Маринка на картину.
  - Найти бы мне этого приятеля с чувством юмора - ног не унесет.
  - Почему? Это же шутка, разве не ясно?
  - Совершенно не ясно. Из чего это ты заключила?
  - Не знаю, - пожала она плечами. - Как же еще это можно объяснить?
  - Да как угодно. Я же сказал, один доходяга нашел весьма оптимистический, но вполне серьезный смысл. А я вот кроме чертовщины ни хрена не вижу. Кстати, еще и письмецо есть, - извлек я из кармана аккуратно сложенные листки. Маринка прочла послание внимательно и как-то отстраненно, словно незнакомый человек, влезший в мои дела по собственному почину. Стало неуютно и жалко себя, в очередной раз обманутого, брошенного в пасть несчастливых обстоятельств, вынужденного выплывать в одиночку, не ожидая протянутой дружеской руки.
  - Чушь какая-то, - резюмировала она итоги своего чтения.
  - Чушь не чушь, а дело серьезное. Вам всем легко рассуждать, а я вторые сутки ни о чем другом думать не могу.
  Повисла неловкая пауза, прерванная громилой:
  - А что, собственно говоря, от нас требуется?
  Я с надеждой посмотрел на Маринку: неужели промолчит? Не промолчала Ў сделав злое лицо, она коротко бросила в пространство, не обращаясь ни к кому конкретно, бесцветным голосом:
  - Как ты мне надоел.
  "Кто?" - подумал я, но спросить вслух побоялся.
  Орангутан тоже растерянно хлопал глазами, глядя ей в затылок и не решаясь ничего сказать.
  - Как ты мне надоел, - задумчиво повторила Маринка тоном жены, безмерно уставшей от многолетнего супружества.
  - Рыжик, - позвал я ее чуть слышно, изо всех сил стараясь унять внезапно возникшую дрожь в голосе. - А я тебе стихи посвятил. Хочешь, прочту?
  Маринка молчала, подперев подбородок рукой и глядя в пустой экран выключенного телевизора. Орангутан забеспокоился, но по-прежнему молчал, видимо, надеясь дождаться благоприятных для себя пояснений. Я же, не рассчитывая ни на что, заговорил глухим, слегка севшим голосом:
  
  Я сорву поцелуй с доверчивых губ,
  Буду слушать прерывистый шепот,
  Стану вдруг безнадежно глуп,
  Испугаюсь, услышав за дверью хохот.
  
  Я вдохну аромат твоих теплых волос,
  Окуну в них лицо навеки,
  Позабуду ответить на чей-то вопрос,
  Впервые в жизни подам калеке...
  
  Глубоко вздохнув, чтобы продолжить, я вдруг споткнулся о Маринкин отсутствующий, нездешний взгляд и, беспомощно открыв несколько раз рот в попытке протолкнуть через глотку застрявшее в ней четверостишие, наконец замолчал.
  - Мариш, нам пора, поспешил сказать свое слово орангутан.
  - Ну и одевайся, раз пора, - вяло отмахнулся Рыжик, не отрываясь от серого телевизионного экрана.
  Захотелось обнять ее и поцеловать, но было страшно. Нерешительно приглядываясь, я переставил картину с колен на диван, прислонив ее к подушкам, и подвинулся ближе к Маринке. Было видно маленькое ухо под рыжими кудряшками и щека, серебрящаяся в падающем из окна свете нежным детским пушком.
  - Ты что надулся, Рыжик?
  Ответом была тишина. Зато громила не растерялся: вместо того, чтобы идти одеваться, он положил свою лапу Маринке на плечо, нагнулся и что-то зашептал ей на ушко. А она, вместо того, чтобы оттолкнуть его и послать куда-нибудь очень далеко, уткнулась головой ему в шею, повернулась на своем стуле, обняла и, кажется, даже поцеловала. Это было уже слишком! Они еще и лизаться при мне будут? Потрясенный таким очевидным хамством, я несколько минут не мог придумать темы для разговора и сидел дурак-дураком на диване, наблюдая за их бесстыдным милованием.
  - Рыжик, это уже перебор. Могли бы подождать, пока я уйду.
  - Ты, по-моему, никогда не уйдешь.
  - Я только жду, когда ты удовлетворишь мою скромную просьбу и скажешь что-нибудь членораздельное по означенной теме.
  - Это мой священный долг?
  - Я полагаю.
  - Ты полагаешь много такого, что не имеет к действительности никакого отношения. Кроме тебя самого, тебе в своих неприятностях винить некого. А я не намерена состоять при тебе штатной утешительницей.
  - Но и лизаться со своим придурком при мне ты тоже не будешь.
  На эти слова Маринка засмеялась, а орангутан обиделся настолько, что оторвался от нее и выпрямился с выражением жестокой решимости на лице.
  - Ну что ты рожу скорчил, испугать меня хочешь? - в меру способностей съязвил я, стараясь не думать о чудовищной банальности ситуации, сильно смахивающей на сюжет классического водевиля.
  - Сережка, остынь, - придержала громилу за халат посерьезневшая Маринка. - Не бей его очень сильно, а то неприятностей не оберешься.
  - Ничего, я слегка только наподдам, - успокоил ее тот, не спеша приближаясь к моему дивану. - Он и почувствовать ничего не успеет.
  Думаю, ему было вполне по силам вынести меня за дверь, как объемистый сверток мусора. С ужасом представив эту картину, я не на шутку разволновался и лихорадочно попытался найти выход из потенциально унизительного положения, но, утонув в море эмоций, вполне утратил способность думать о чем-либо вообще. В результате выдавилось как-то само собой:
  - Рыжик, что ты делаешь? И все это потому, что я не узнал тебя по телефону?
  Маринка демонически улыбнулась:
  - Если тебе кажется, что в остальном все было нормально, считай, что я ответила "да".
  - Но как же так? Ты ведь знаешь, что я один. Наверное, многое было неправильно, но без тебя вообще ничего не будет.
  Рыжик обреченно вздохнул, словно все это я говорил не впервые, а ежедневно. Ни разу в жизни я не опускался до объяснений такого рода, и теперь с каждым словом в душе росло ощущение жгучего стыда. Горячая волна захлестнула уши, щеки, шею, и вдруг стало совершенно, непробиваемо и несокрушимо ясно, что лучше быть выброшенным за дверь, чем пускать слюни, распиная себя на этом диване. Я встал и неопытной рукой ударил гориллу в челюсть, естественно, снизу, так как она находилась на уровне моего лба.
  Тяжелый череп врага слегка мотнулся в сторону, руку пронзила жуткая боль в пальцах, Маринка заверещала, в глазах полыхнула слепящая белая вспышка и я вдруг обнаружил себя лежащим на ковре в живописной позе сраженного пулей героя. В голове пела звенящая пустота, словно из нее выплеснулся мой многострадальный мозг, и ничто больше ее не отягощало. Тем не менее, уже через несколько секунд я восстановил в памяти предшествующие события и неожиданно увидел склонившегося надо мной перепуганного Рыжика. Широкая кофта провисла вниз пузырем, почти обнажая маленькие девчоночьи грудки. Я разволновался, попробовал сесть, Маринка помогла, придержав за шею, и, больше из-за потери равновесия, чем из-за необузданности чувств, я уткнулся лицом в вырез этой щемяще знакомой домашней кофты, ощутил губами теплое тело мерное дыхание близкого человека, услышал недовольное бурчание гориллы, прикрыл глаза и затих. Я бы мог долго просидеть так, прижавшись щекой к вздымавшейся Маринкиной груди, но она оторвала меня, как ненасытного младенца, и, увидев на ее коже алый отпечаток, я скривил гримасу злорадного торжества.
  Ў Господи, все бы тебе острить, - устало ответила она, поднимаясь на ноги. - Меньше кулаками надо махать, коли не умеешь. Пошли отмываться.
  Неловко топчущийся на месте и испепеляющий меня взглядом громила остался в комнате, а в ванной я, первым захватив кран, обильно залил окровавленной водой раковину и долго молча плескался под струей, пытаясь привести в прежнее состояние свой безобразно расквашенный нос. Маринка также молча стояла рядом, слушая мои фырканья и всем видом демонстрируя безразличие к происходящему. Наверное, ей казалось, что именно так должна вести себя оскорбленная в лучших чувствах девушка из порядочной семьи, но видит бог, она была не права. Да и была ли она оскорблена?
  Когда, собираясь уходить, я начал привычно запихивать картину в сумку, Маринка неожиданно нарушила наш обоюдный бойкот:
  - Выбрось ее.
  - Картину?
  - Да какая это картина, одно недоразумение.
  - Ну почему же, а мне она уже нравится. Знаешь, бывает так - непонятно, но притягательно. Может, потому и притягательно, что непонятно.
  - Не мели ерунду. Это гадость.
  - А тебе-то что до этого? Страдаешь - и страдай себе на здоровье, только теперь без моей помощи. Как говорится, была бы честь предложена.
  - Не пошли.
  - Пошлость - твоя прерогатива. Всю эту безобразную сцену с любовным треугольником разыграла ты, а не я. Боюсь, то будет самое мерзкое воспоминание в моей жизни. Рыжик ничего не ответил, и мы расстались навеки.
  На улице дохнуло спокойствием и свободой, вытоптанный дворик между домами был залит нежарким осенним солнцем, разноголосо пищала резвившаяся на нем ребятня, и недавнее прошлое как-то сразу укрылось плотным туманом, словно не было со мной ничего подобного, а была лишь прочитанная или услышанная от кого-то историйка.
  Странствия по Москве закончились. Унылый, побитый, брошенный, во всех отношениях несчастный, я ехал домой, волоча на спине сумку, как крест. Меня по-прежнему не замечали, я был по-прежнему рад этому, как только возможно радоваться в моем положении. Выйдя на поверхность из метро, я вдруг вспомнил о парке, вокруг которого и раскрутились события последних суток. И, хотя Свидригайлов завещал не искать его там никогда, ноги сами понесли мимо автобусной остановки, универсама и одинокого монумента на одноименной с ним площади - в парк. Не столько для того, чтобы отыскать неизвестного живописца, сколько для того, чтобы еще раз там побывать, покачаться на волнах древесного аромата, закинув голову, посмотреть, как лысеющие вершины подпирают голубое пока небо и побродить, загребая ногами кучи опавших листьев. Занятие не слишком интеллектуальное, но поглощающее целиком и надолго, как созерцание огня или моря. Игра стихии, опасное ее буйство, и тихая перемена, линька, сдирание старой кожи, под которой обнаруживается в конце концов новая, сверкающая белизной - что между ними общего? Я не знал. Вернее, знал, что общее есть - магия очарования, но как у нее могут быть два таких разных лица, понять не мог.
  В парке было тихо, малолюдно, но не одиноко. Взгляд скользил по застывшим кое-где на скамеечках сутулым черным фигурам старичков, а разум, хотя и слегка помутившийся в последнее время, настойчиво стучал в мозгу золотым молоточком: "Не ищи, не ищи, не ищи, не ищи. Все равно не найдешь". Однако, в силу того, что он уже начинал утрачивать контроль над телом, оно отказывалось ему подчиняться и действовало само, сомнамбулически слоняясь вокруг добродушных дедушек и пожирая их подозрительным взглядом. Было очень стыдно за поведение тела, но жило в глубине души и самооправдание: разум-то мой против, и я не виноват, что не могу совладать с лунатическими замашками своей плоти. Она взбунтовалась, движимая чувством самосохранения, а с этим могучим инстинктом редко какой рассудок справится, тем более из тех, что взросли на искусственной почве и никогда не видели настоящего солнца.
  - Привет, - окликнул вдруг меня знакомый голос.
  Друг детства Сашка, щуплый очкарик, утонувший в складках собственного плаща, сидел на скамейке и покачивал яркую немецкую коляску, между колесами которой на сетке лежал полиэтиленовый пакет с хлебом и прядями зеленого лука, свисающими почти до асфальта. Кто был в коляске, я не знал.
  - Твое богатство? - кивнул я на нее.
  - Мое, - гордо ответил Сашка, смущенно поправляя съехавшие на кончик носа очки. Я хотел заглянуть внутрь, но коляска была закрыта фартуком, и только неясно виднелась сквозь мутный пластик маленькая умиротворенная рожица.
  - И кто же это?
  - Маринка.
  - Надо же, еще одна, - вслух удивился я.
  - Почему еще одна? - удивился в ответ Сашка.
  - Да есть у меня одна такая знакомая. Я бы даже сказал - была.
  - А-а. Зато я как первый раз в жизни познакомился, так до сих пор и не раззнакомлюсь никак.
  - Когда же тебя забраковали?
  - Год назад.
  - Я ее знаю?
  - Ни капельки.
  - А как ты ухитряешься посреди бела дня колясочки катать?
  - Библиотечный день.
  - Где живете?
  - У меня. А ты как, еще гуляешь, судя по всему?
  - Гуляю помаленьку.
  Мы замолчали. Теперь полагалось вспомнить поименно всех дворовых приятелей, но мне было лень, а Сашка тоже не торопился. По его физиономии нельзя было догадаться, насколько нынешняя жизнь соответствует свадебным ожиданиям жениха, но, поскольку обычная печать благостности с Сашкиного возвышенного чела не исчезла, особых затруднений он не испытывал.
  - У меня проблемы, Ў произнес вдруг я, неожиданно для себя самого. С тех пор, как мы перестали играть во дворе в войну, все наши встречи происходили буквально на бегу и всегда случайно. Зачем мне понадобилось его мнение, я не смог бы сказать даже под пыткой на дыбе, но, тем не менее, эта фраза вырвалась на свободу. Очевидно, тело продолжало шалить.
  - На интимном фронте?
  - Если бы. Скорее, на внутреннем. Вот, смотри.
  Я снова извлек картину на свет божий, Сашка вгляделся в нее и расхохотался так, словно ему за пазуху упала мышка.
  - Что это?
  - Мой портрет, - пояснил я осторожно, всерьез испугавшись за душевное здоровье старинного приятеля. Захлебываясь смехом, Сашка еле выговорил:
  - Г-г-де вз-з-зял?
  - По почте прислал какой-то тип вместе с письмом.
  - Покажи.
  Я протянул ему уже несколько помятые в кармане листки, опасаясь втайне, что он их съест или еще каким-либо образом проявит свое безумие. Этого не случилось Ў письмо он прочел, изредка похохатывая и покачивая головой, даже не обращая внимания на проснувшуюся и пискляво заголосившую Маринку. Вдруг меня осенило:
  - Ты что, знаешь, чья это работа?
  - С чего ты взял? Понравилось просто.
  - Понравилось? Это?! - потрясенно возопил я. - У тебя что, не все дома?
  - Чего ты так волнуешься? - с искренним недоумением поинтересовался Сашка. - Очень милая картинка.
  - Тоже считаешь, что это гимн жизни?
  - Нет, я считаю, что это очень удачный твой психологический портрет.
  - Психологический? - полувопросительно-полуиронично повторил я.
  - Да, психологический. Кошка с собакой - внутренняя противоречивость, сова выше всех - преобладающее над остальными качествами здравомыслие.
  - Спасибо за комплимент. А почему же от меня здесь так мало осталось?
  - Символ твоего самопожертвования во имя торжества мудрости.
  - Допустим. Почему же ты заржал, как идиот после электрошока?
  - Кто тебе сказал, что идиоты после электрошока ржут?
  - Неважно, отвечай по существу.
  - По существу - забавно показалось, вот и засмеялся.
  - Да чего же здесь забавного, черт тебя побери? - в ярости прошипел я, готовый убить Сашку, не сходя с места.
  - Как что? Оригинальное решение, остроумное. Можно сказать, смелое.
  - Да уж, смелости ему не занимать. Если найду - убью.
  - А что тебе так не нравится, я не пойму никак?
  - Не думал, что ты такой болван. Если бы сам такой подарочек получил, тоже обрадовался бы?
  - Конечно, - убежденно пожал плечами Сашка и, вспомнив о родительском долге, усиленно закачал коляску и засюсюкал.
  - А если бы твою Маринку этак вот психологически неизвестно кто изобразил?
  - Не знаю. Во-первых, она до психологических портретов еще не доросла. В ее возрасте все личности делятся на два типа: плаксы и спокойные.
  - Не всегда же она будет в нынешнем возрасте.
  - А когда она подрастет, я уже буду другим и не знаю, каким именно.
  - Ты не виляй, а отвечай по-человечески.
  - А по-каковски же я отвечаю?
  - По-обезьяньи ты отвечаешь. Из чего я делаю вывод, что если бы в таком виде изобразили твою дочурку, ты бы в восторг не пришел.
  - Слушай, говори потише, - умоляюще сверкнул на меня очками Сашка, смахнул с коляски красный кленовый лист и зашарил внутри нее, очевидно, в поисках соски. Продолжил я свистящим шепотом:
  - Я, конечно, не требую, чтобы ты меня любил, как родную дочь, но записывать древнего приятеля в унтерменшены - это уж слишком.
  - Да причем же здесь унтерменшены, - шепотом взорвался Сашка. - К ней у меня родительское чувство, которое предполагает определенное покровительство и заботу, причем в иррациональных масштабах. Может, мне страшно будет в песочницу отпустить ее поиграть: вдруг глазки засорят. А ты здоровый мужик, к тебе и подход трезвый, без акцента на потенциально грозящие опасности. Ты что, думаешь - это угроза?
  - Я не знаю, что это, - уныло шепнул я себе под нос.
  - Не спишь ночами?
  - Вчера только получил. Но спал нормально, даже хорошо. Сам не пойму почему.
  - Потому что твое тело умнее тебя.
  - Ты тоже считаешь, что оно у меня лишнее?
  - А кто еще так считает?
  - Этот придурок, - я в сердцах хлестнул тыльной стороной ладони по холсту.
  - Опять ты за свое, - рассерженно вышипнул Сашка, заботливо поправляя фартук коляски. У тебя, наверно, паранойя развивается.
  - Хотел бы я посмотреть, что разовьется у тебя, когда он решит и тебя облагодетельствовать.
  Сашка промолчал, сосредоточенно занимаясь своей малышкой. Мне показалось, что в голове у него забродили мысли, которых там не было раньше. Он не хотел отвечать мне, потому что не мог сделать это с прежней легкостью.
  - Ты счастливый человек, - позавидовал я ему. - До сих пор тебе не лезли в голову глупые мысли. Ты не можешь себе представить, как трудно от них избавиться. Я вот учусь в педагогическом, зная, что никогда не буду работать в школе - для этого я слишком меланхоличен. К тому же, не учусь, а делаю вид, что учусь, потому что патологически не способен думать по обязанности, а вместо желания - тошнота. Бросить институт не могу, потому что делать ничего не умею. Разве сторожем работать, но не хотелось бы Ў еще нападет кто. Жениться не хочу. Жену ведь кормить надо, а я как представлю себя в качестве отца семейства - смех разбирает. И потом - а вдруг дите уродом родится, или инвалидом каким? Или в трехлетнем возрасте под машину попадет, или утонет? Или девчонка родится, и в один прекрасный день ее изнасилуют? А если жена стервой окажется или хронически заболеет и придется десять лет из-под нее судна выносить? Не хочу ни к кому привыкать. Я вот женатым еще не был, но сколько раз уже имел удовольствие слышать: "Ты же мужчина, сделай что-нибудь!" Обычно я в таких случаях посылаю их куда подальше, но жену-то не больно распосылаешься. Короче, чем дольше живу, тем меньше желания искать подругу жизни. Но тут опять проблема: время от времени все-таки хочется пригреться у кого-нибудь на груди, и каждый раз грудь нужно искать новую, потому что им тоже погреться охота, да еще и в первую очередь, а я, видишь ли, холодный, как лед.
  Сам удивленный своей многоречивостью, я замолчал и только тогда заметил, что проходящие мимо мамаши косятся на мой треклятый портрет, выставленный, словно для обозрения, на скамейке. В их глазах сквозили страх, удивление, интерес, причем все эти чувства явно распространялись и на меня. Схватив картину, я подскочил к ближайшей из них и сказал с расстановкой:
  - Видите, это мой портрет. Нравится?
  Плотная круглолицая девчонка в красном плаще испуганно отшатнулась, чуть не перевернув свою коляску.
  - Что ты от меня шарахаешься, дура? Я еще живой.
  Девчонка торопливо засеменила по усыпанной опавшей листвой аллее, не оглядываясь на припадочного шизофреника, которым я ей, очевидно, показался.
  - Не хулиганьте, молодой человек, - строго отчеканила суровая донна с лошадиным лицом и мосластыми ногами в перекрученных чулках. Возмущение в ее водянистых глазках было настолько беспредельным, что они казались Северной Атлантикой в зимнюю пору.
  - Причем здесь хулиганство? - простосердечно обиделся я. - Она же чуть не окосела, на эту картину глядючи. Объяснил ей, что к чему, а она убежала. Всего и делов.
  - Вы на нее набросились чуть ли не с кулаками, - опровергла мою версию донна. - Вам нервы надо лечить.
  - Не исключено, - смиренно согласился я. - Не хотите ли полюбопытствовать - вот, видите? Мой портрет. Что скажете?
  Донна округлила глаза, сотворила подобие крестного знамения и в растерянности мелко затрясла вялыми щеками:
  - Господи Исусе, что это?
  - Я же говорю - мой портрет. Автор неизвестен. Вот и попробуйте сохранить нервное здоровье в таких неблагоприятных условиях.
  Толстая бабка на соседней скамейке далеко откинулась на спинку и вывернула самым неестественным образом голову, стараясь незаметно взглянуть на таинственное произведение искусства, имеющее столь впечатляющее воздействие на обывателей. Я охотно повернул полотно к ней, она ойкнула, прикрыла рот рукой и резко отвернулась.
  - Экие вы все чувствительные. Это же мой портрет, а не ваш, зачем так нервничать?
  Никто не ответил на мою реплику, только Сашка вздохнул и произнес осуждающе:
  - Хватит тебе психовать. Take it easy, как говорят господа англосаксы.
  - Ты бы сам попробовал тэйкнуть ит изи. Сидишь тут, как аллегорическая фигура тишины и спокойствия да умные советы раздаешь. Я бы, может, тоже смог на твоем месте. Даже не может, а совершенно точно.
  Лихорадочно и с большими трудностями засунув картину все в ту же сумку и не попрощавшись с Сашкой, я кинулся почти бегом по залитой солнцем багрово-золотой аллее к своему дому. Странствия по Москве казались теперь ненужно долгими и излишне насыщенными. Я боялся споткнуться, боялся, что кто-нибудь меня узнает, боялся деревьев и колясок, мечтал о восходе сурово-холодной Луны, ожидающей моей любви где-то за горизонтом.
  Дома никого не было. Сорвав со стены знакомый с детства пейзаж, я в последний раз вытащил из сумки портрет, водрузил его на освободившееся место и вдруг потрясенно осознал, что он довольно удачно вписывается в интерьер. Казалось, он создавался специально для этого места, занял его с достоинством и ощущением собственной значимости, словно принял заслуженные почести.
  С грохотом выдвинув из-за стола стул, я развернул его к портрету и уселся напротив, уставившись на свое проклятие с болезненным вниманием, словно надеясь прозреть недоступный никому потаенный смысл. Я сидел так несколько часов, пока через окно в комнату не вползли медленно липкие сумерки. Постепенно тонули в них выписанные с невероятной тщательностью ленивый черный кот, мерцающий золотом ошейника и беззаботно разлегшийся посреди фантастических кушаний на белой скатерти; дымчато-пепельный дог, морда которого, высовываясь из-за стола, лоснилась отблесками свеч, закапавших роскошный канделябр; и угрюмо нахохлившаяся сова, которая сидела выше всех - на моей отрубленной голове, лежащей посреди забрызганного кровью стола. Казалось, она внимательно разглядывает из-под полуприкрытых век меня, живого. Свидригайлов не лишен таланта живописца. Я ведь, черт побери, не позировал ему в нашем парке, а он все-таки исхитрился уловить сходство даже в столь необычном ракурсе.
  Голова слегка приоткрыла один глаз, подмигнула, зазмеилась на окровавленных губах язвительная ухмылка.
  - Что щеришься, - цыкнул я на нее с досадой. - Послал же тебя господь на мою голову.
  Ухмылка расползлась в злорадную усмешку, из-под полуопущенных век блеснули желтые огоньки, но ни звука не просочилось сквозь плотно сжатые зубы.
  - Ты что ко мне пристала?
  - ...........................................
  - Я жить хочу, люблю и буду, как умею. Твой Свидригайлов мне не указ.
  - ........................................................................?
  - Не понял, что ты там бормочешь?
  - ..........................................................................?
  - Тьфу, черт! Да что мне твои идиотские вопросы! Будешь надоедать - спалю в духовке. Очень удачно спроектированная мини-преисподняя. Меня запугать трудновато, я для этого слишком циничен. Правда, маленьким не плакал, даже раздирая коленки в кровь, зато рыдал от любого строгого и не очень строгого замечания. Но это не значит, что для вас со Свидригайловым я легкая добыча.
  - ..............?
  - Потому что кончается на "у".
  Очертания головы окончательно растворились во мраке, оставив после себя ощущение злобного, безысходного напряжения. Хотелось завыть, тоскливо и заунывно, по-волчьи, чтобы заполнить повисшую в комнате молчаливую пустоту хоть чем-нибудь, лишь бы не встречать ее один на один. Квартира напоминала пещеру, полную неизвестных опасностей, и я бродил по ней, пугаясь звука собственных шагов и отблесков света уличного фонаря в стеклах серванта. Такая родная и по-свойски уютная еще позавчера, она вдруг превратилась в чужеродное пространство, заключившее меня в свои объятия и перекрывшее все выходы. Включить свет было еще страшнее: тогда пришлось бы вновь встретиться взглядом с великим творением Свидригайлова и снова отвечать на его неслышные вопросы.
  Что, зачем, почему, когда, где и откуда бестолково суетились в голове, словно кончина мира стала уже осязаемой реальностью и паника овладела умами человечества. Есть ли смысл в попытках делать нечто, пусть и невероятно возвышенное, если судья уже занимает, не спеша и покряхтывая, свое место, а перед ним на столе лежат пухлые тома твоих прегрешений? Какую только чушь не вспомнишь в такие минуты: и лишнюю пайку в голодные армейские месяцы, обретшую вдруг хозяина после того, как ты ее съел; и первый твой разоблаченный обман, до сих пор саднящий занозой в безоблачных детских воспоминаниях; и первая любовь, которую ты не только скрывал, но и молча терпел соленые замечания приятелей относительно ее предмета; и неловкую ситуацию, в которую попал лет десять назад, на школьной вечеринке, без стука ввалившись в комнату, где подтягивала колготки твоя тайная симпатия - многое можно вспомнить в эти минуты, но - и только. Всплывет на поверхность весь мусор памяти, завоняет, отравит ее первозданную красоту, и поймешь смиренно и безнадежно, что дело твое решено, и прощения не будет, и останется лишь уповать на то, что прав был Даниил Андреев, обещавший грешникам не вечную геенну огненную, а лишь определенного срока отсидку, причем не обязательно в самых кошмарных условиях.
  До моего окна не доставало ни одно дерево во дворе, и, если сидеть на диване, в нем всегда было видно только небо и ничего более. Я смотрел на него, как в глаза удава смотрит оцепеневший кролик. Смотрел в тусклое городское небо, а помнил другое, отпечатанное в памяти с раннего детства, высокое ночное небо в горах, сплошь усыпанное мириадами звезд, так что казалось, будто они занимают больше места, чем пространство между ними; и небо над армейским полигоном в Германии времен моей боевой юности, когда, выйдя ночью из палатки наворовать уголька для гаснущей "буржуйки", я был потрясен светом полной Луны, настолько ярким, что костлявые сосны отбрасывали на снег длинные четкие тени, а пейзаж открывался до самого горизонта, словно отлитый из голубого стекла. Забыв о муторных обязанностях истопника, я отправился гулять по ночному сосновому бору, покоренный его впервые увиденным лунным очарованием, за что по возвращении едва не был избит проснувшимися от холода товарищами по оружию. Теперь небо прилипло к окну снаружи и пристально смотрело на меня, завлекая и обманывая таинственной высотой, молча причитая над моим пустеющим телом, куклой присевшим на диван, чтобы справиться с тяжестью, свалившейся на него откуда-то нежданно и, ей-богу, незаслуженно, дабы превратить его в наглядное пособие для жаждущих искупления на этом свете, а не на том. От неба нельзя было спрятаться, оно врывалось через все окна, просвечивало сквозь тюлевые занавески и жгло холодом веки, когда я пытался закрыть глаза.
  "Бред, бред, бред", - стучала в висках монотонная мысль, заставляя меня сжиматься в комок и дрожать мелко-мелко, самому себе до омерзения противно, но неостановимо и равномерно, словно кто-то могучий и невидимый включил дрожательный механизм и теперь не хотел его выключать, потешаясь над моей никчемностью. Просветление наступало медленно и неумолимо, изнутри, разливая прелесть облегчения по всему измученному телу, пробуждая его к земной жизни. Как могло оно родиться из жуткого непроглядного мрака, воцарившегося во мне за несколько последних часов, я не знал. Узнать это было еще сложнее, чем анкету Свидригайлова: первопричина, скрытая в глубинах сознания или подсознания, ничем себя не выдала. Все стало просто, ясно, открылись все пути и трудные решения.
  Человечество топталось под окнами, не имея ко мне доступа и не пытаясь его получить. В целом оно было счастливо, и ни один из его представителей, даже наиболее мрачно настроенных, не смог бы убедить меня в обратном. В соседстве с шедевром Свидригайлова я обрел удивительно ощущение уникальности своего несчастья, и поэтому неожиданная развязка, пришедшая, как и беда, ниоткуда, показалась воистину божьим промыслом. Хотя твердой уверенности в существовании всевышнего я никогда не испытывал, подобное предположение в тот миг показалось вполне правомерным. Счастливое в своем заблуждении человечество самозабвенно прожигало жизнь, а я, внезапно обретший счастье всеведения, глубоко вздохнул и умиротворенно прикрыл глаза. Небо более не лезло в комнату без спроса и не злило меня пристальным взглядом. Вознесенное в свои недоступные выси, оно оставило меня в покое, пообещав напоследок скорое свидание.
  Квартира постепенно возвращалась в прежнее состояние, заново обретая черты человеческого жилища, утраченные в минуты демонического затмения. Проступили из мрака знакомые контуры мебели, сонно поскрипывали под ногами половицы, и, включив везде свет, ослепленный поначалу, я не спеша прошел на кухню, выдвинул нужный ящик и начал озабоченно выбирать нужный нож. Наточить его я бы не сумел, поэтому необходимо было выбрать самый острый. Задача оказалась непростой: на ножах, выглядевших с первого взгляда достаточно острыми, при ближайшем рассмотрении каждый раз обнаруживались незначительные дефекты, могущие испортить все дело.
  Воткнуть лезвие в сердце казалось совершенно неосуществимым. Я не мог представить себе нож, которым можно сделать что либо подобное: по идее, он должен входить в тело, как в масло. Если просто воткнуть его в грудь представлялось возможным, уперев острие между ребрами, рукоятку в пол и убрав руки в положении "упор лежа", то вспороть себе живот по примеру самураев - фокус явно невыполнимый. Из прочитанного за всю жизнь можно было сделать вывод, что человек - существо весьма живучее, поэтому мысль о возможных мучениях запуталась в мозговых извилинах с самого начала и надолго. Выйдя на балкон, примерился и понял, что без пары стаканов проклятой здесь не обойтись. А ее, естественно, не было , так как человечество раскупило ее для более насущных надобностей. К тому же, высота, и без того достаточно маленькая, в случае подобной зарядки могла оказаться просто несмертельной. Видение своего изломанного, но живого тела отпугнуло меня от балкона прочь, словно обдало дыханием чумы. Отбросив мысли о поезде или машине ввиду их полного идиотизма и безуспешно порывшись в аптечке, я остановился в конце концов на собственных венах.
  Синие их прожилки нежно светились под кожей между локтем и запястьем, маня своей доступностью и обещая тихую смерть. Задача казалась достаточно простой: мгновенно полоснуть по ним чем-нибудь острым, залезть в горячую воду, закрыть глаза и ждать, когда жизнь вытечет через порезы, незаметно погрузив тело в мирный сон. Вынести боль было несложно - кровь из вены у меня брали неоднократно, и ничего ужасного я в этом не нашел. Вставив ключи в оба замка входной двери, чтобы никто из посторонних не помешал мне решать свои насущные проблемы, я взял увесистый нож, показавшийся наиболее подходящим, зашел в ванную, заткнул сливное отверстие и пустил теплую, почти горячую воду. Зеркало над раковиной стало мутнеть, в нем постепенно исчезало мое отражение.
  Я смотрел на себя с интересом и сочувствием. В глазах не было страха и жалости, не было бледности и дрожания губ, даже пальцы, сжимавшие нож, делали это так, словно я готовился отрезать себе кусок хлеба к ужину. Лицо угасало в зеркале, ванна наполнялась, извергая клубы влажного теплого пара, и стало ясно, что момент настал.
  Примерившись, я стиснул зубы и резанул руку под основанием большого пальца. Обожгла боль, вполне сносная, но вместо фонтана крови я увидел надрез на коже, который медленно, медленно краснел. Закусив губу и заранее сморщившись, я вставил в него лезвие и, зажмурившись, снова полоснул, стараясь надавить как можно сильнее. Из пореза выступили несколько бисерных алых капелек и застыли. Повторив ту же экзекуцию еще пару раз, покрывшись холодным потом и дрожа от напряжения, я понял, что ничего не получается. Кожа была не столько разрезана, сколько глубоко поцарапана, а силы воли, необходимой для продолжения начатого, явно недоставало.
  Свежая мысль пришла довольно быстро: вены нужно не резать, а прокалывать. Нож для этого явно не годился. Его заостренный конец только оставлял на теле глубокие синие отметины, исчезавшие через несколько минут. Оставалась надежда на лезвия безопасной бритвы. Голландские, "шиковские", они ломались трудно, края на сломах получались загнутыми, но через некоторое время мне удалось-таки соорудить орудие убийства, разломив лезвие вдоль, а потом одну из образовавшихся половинок наискосок под острым углом. Получился инструмент, напоминающий тот, с помощью которого наша медицина берет у граждан анализы крови из пальца.
  Результат показался на первых порах впечатляющим: как только лезвие, почти не причинив боли, вошло в руку, на этом месте вспухла большая черная капля венозной крови, но ожидаемой струи не последовало. Я опустил руку в воду, кровавые миазмы расползлись в ней и, постепенно бледнея, растворились, исчезли без следа. В отчаянии я начал колоть руку снова и снова и, когда из ранки в десяти сантиметрах от локтя вдруг плеснул долгожданный черный фонтанчик, с шумом поспешно бултыхнулся в переполненную ванну, так что волна выплеснулась через край, и приготовился достойно встретить конец.
  Вода порозовела, но когда через несколько минут я решил убедиться в благоприятном течении событий и достал руку из воды, кровотечения уже не было. Сплюнув в бессильной злости, я проколол ту же вену еще раз недалеко от прежнего места, но кровь не пошла вообще. Раздражение нарастало, и, торопясь, словно позади стояла очередь страждущих того же, я воткнул лезвие туда, где две вены сливались в одну. Кровотечение снова прекратилось буквально через три-четыре секунды, а когда я повторил эту операцию, стараясь расширить и углубить ранку, то обнаружил, что рука опухла, а из опухоли кровь не желает течь вовсе. Прокол расширился так, что лезвие, опущенное в него почти на пол-сантиметра, не касалось кровоточащей плоти.
  Мной овладевало отчаяние. Что же кроется за выражением "вскрыть себе вены"? Неужели для этого нужно разворотить все запястье, вывернув наружу сухожилия и искромсав тело до кости? В памяти всплывали описания случаев, когда умельцы вспарывали себе вены в тюремных камерах и других мало приспособленных для этого местах карандашами, ножницами и даже собственными зубами. Как же сладострастно нужно желать смерти, чтобы исхитриться сотворить такое! Я искренне позавидовал этим рыцарям духа и мысленно восхитился их самоотверженностью. Я никогда не смогу повторить их путь.
  Сидя одетым в ванне, разглядывая исколотую и распухшую левую руку, ощущая телом отяжелевшую и колышимую водой рубашку, я думал бесцельно и бестолково ни о чем и обо всем сразу, словно нельзя было выбрать для этого более приличных условий и удачного времени. Чувство бессилия и стыда пропитывало всю ванную, даже смотреть по сторонам не было никакой возможности. Казавшийся простым и легким выход вдруг превратился в бронированную непреодолимую дверь, за которой было нечто неосязаемое, непредсказуемое, но страстно желаемое. Счастье освобождения, грезившееся совсем близким и предавшее так внезапно, рушилось на глазах, погребая под своими обломками последнюю надежду.
  Изнывая от жары и влажной духоты я вспомнил о неиспробованной правой руке и, движимый бессмысленным безотчетным побуждением, начал колоть и ее с упорством, воистину достойным лучшего применения. Результат был тот же: рука покрывалась ранками и опухла, но не отдавала свою кровь. Однако, вода в ванне все больше темнела, превратившись из розовой в грязно-красную, почти непрозрачную. Слегка закружилась голова, но ожидать смерти не приходилось. Она бросала меня на произвол судьбы, как ненужный хлам, которому нет места в приличном доме. Она не любит слабаков, желающих жить по-прежнему, не имеющих сил избавится от странного, неизвестно кем придуманного, неизвестно зачем существующего, неизвестно кому нужного мира.
  Я сидел в кровавой ванне, окутанный клубами пара, мокрый, потный и злой, но по-прежнему не вылезал, словно надеялся еще, что развязка наступит. Я согласился бы просидеть так многие часы и дни, лишь бы избавиться от необходимости и дальше принимать одно решение за другим в безнадежных попытках обыграть самого себя.
  Время шло, капали секунды, ничто не менялось. Смерть не приходила - она не хотела меня.
  
   октябрь - ноябрь 1991 г.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"