Я не верю в жизнь после смерти в то, что кто-то из безвременно ушедших дорогих нам людей наблюдает за нами с небес и может слышать наши молитвы. Я убеждён в том, что если кто-то уходит, то уходит бесследно, и не остаётся ничего кроме пустых бестелесных воспоминаний. Безусловно, это очень пессимистичный взгляд. Он не облегчает душу. Но зачем лишний раз врать себе? Если ты не был ласков с кем-то при жизни, к чему просить прощения у мёртвого, веря, что это хоть что-то исправит? Великий самообман.
Мне только лишь больно от мысли, что я больше никогда не увижу того, к кому привык. Привычка - страшная вещь, потому что она убеждает человека в том, что так будет всегда. Ты веришь в константу некоторых вещей, и когда что-то внезапно обрывается, никак не можешь смириться с тем обстоятельством, что уже никогда не будет так, как прежде.
Когда человек, к которому ты привык, внезапно исчезает из твоей жизни, начинаешь ловить себя на мысли, что ты не успел сделать или сказать нечто очень важное, и пустота внутри, испытывая жгучий голод, начинает грызть тебя.
Отчего так трудно поставить точку? Каждый раз хочется добавить ещё какие-то штрихи, дописать пару строк, как будто это может отменить неотвратимое. Напрасно отгонять от себя мысль о бесконечности бытия. Мир устроен так, что всё сущее конечно, а слепая вера - только слабая отсрочка той боли, которую каждый раз придётся испытать теряя кого-то.
Как бы ты ни старался, рано или поздно ты потеряешь всех, кто тебе дорог. Потом останется только вспоминать свои ошибки, напрасно сказанные или, наоборот, не высказанные слова, оставшись один на перекрёстке времён.
И только память чёрно-белой плёнкой будет уносить тебя в прошлое туда, где ты ещё не был один...
2
Книжный магазин готовился к закрытию. Когда вывешивают объявление с надписью "Все книги за пол цены", сразу, без обиняков, становится понятно, что скоро всему придет конец.
Я стоял напротив, опершись на железную ограду и смотрел, как люди снуют туда-сюда по проспекту, не замечая, что ещё одна история подходит к концу.
Действительно, это всегда наступает как-то незаметно, в рутине дней как-то и не успеваешь толком заметить, что что-то вокруг тебя меняется. Ну, был тут вчера магазин, а сегодня вместо него - "Сдаётся в аренду" - нечто вроде некролога в эпоху хищного капитализма, пожравшего, словно титан то, что совсем недавно он произвёл на свет. Но титанов нечего винить в том, что они идут на поводу у своей природы.
Мне же почему-то бросались в глаза все эти изменения. Может потому, что я был из тех странных, почти чокнутых типов, которые очень не любят, когда что-то привычное в их жизни меняется.
Почему тебе не плевать, когда все остальным плевать? Ну, закрылся этот никчёмный книжный магазин, и что? Сейчас всё равно книги уже никто не покупает, дешевле и проще скачать. Нужно быть либо с большими загонами, либо обыкновенным выпендрёжником - пальцы веером, чтобы сидеть, как заправский хипстер на тусовке у подобных же удодов и попивая чаек с лимоном, листать томик Кафки в мягкой обложке, или что там нынче популярно?
Может, потому, что у меня с этим местом была связана история...Ну, знайте, такая неразрывная пуповина - глупая привычка, которую ты повторяешь из раза в раз, порой чисто на автомате, не понимая зачем, не отдавая себе отчёта. Просто нравится, и всё тут. К чему глупые рассуждения?
Я заходил в этот магазин, когда ещё учился в школе. Да, давненько это было... Кажется, что совсем недавно...К чему я это? Ах, да, я заходил сюда каждый раз, когда шёл в гости к бабушке. Не то, чтобы мне не хотелось к ней идти, слушать её старушечий бред, порезаться пару часов в картишки....
Нет, не то. Каждый раз застывая перед высокими стеллажами, которые выталкивали на меня тысячи разноцветных переплётов, я не пытался выбрать себе очередную обновку (хотя знал, что бабушка обязательно сунет сколько-нибудь денег), не искал что бы ещё почитать. Мне нравилось смотреть, какие они, доставать каждую, брать в руки, листать, чувствовать запах свеженькой бумаги, только что вышедшей из типографии, открывать случайную страницу и впиваться глазами в текст...
Я не давал себе отчёта, почему мне это доставляло удовольствие. Иногда лучше не копать так глубоко в себя.
Теперь я смотрел на приоткрытую дверь, подпёртую куском кирпича и знал, что сейчас оттуда вытащат очередной книжный шкаф с приклеенной на него небрежно вырванной из тетради бумажкой, на которой будет значится "1500. Иванова. Уплачено". Значит скоро его увезут. Как и пару других до этого. Хороший шкаф, добротный, цвета охры. Сам бы взял за такую цену, да вот ставить некуда.
Зачем я смотрю на опустевшие полки? К чему всё это? Вокруг сентябрь пожирает последнее золото осени, и небо над головой брызжет насыщенной синевой, отдавая привкусом затянувшегося лета, а я смотрю как на растрескавшийся асфальт падают бледно-жёлтые листья клёна, а потом перевожу взгляд на мутные окна, уставившиеся на меня в ответ.
"Сдаётся в аренду". Нет, пока ещё между ними не вставили плакат с этой надписью. Но раковый больной знает, что вскоре умрёт. Так зачем отталкивать неотвратимое?
3
Моя бабушка умирала много лет. Когда тебе переваливает за семьдесят, ты невольно начинаешь ждать смерть в ости каждый день. От этого у тебя портиться характер, ты черствеешь, грубеешь, сморщиваешься, съёживаешься пред лицом...
Хотя нет, это я вру. Нет никакой лирики в прозаичной и до боли формальной человеческой физиологии. Характер у неё всю жизнь был не сахар.
А здоровья в ней хватило бы на троих. В семьдесят пять лет она взобралась на четырёхметровую яблоню, чтобы отпилить ножовкой её верхушку, с которой невозможно было достать яблоки.
Конечно, когда тебя душит жаба, ты способен на многое, но в тот момент, когда бабулька в сорок килограмм с ножовкой наперевес по полусгнившей лесенке, которая развалилась бы под весом любого нормального человека, взлетает на яблоню и по веткам карабкается вверх, ты не можешь не испытать уважение к этой бесстрашной персоне. И плевать, что отвага зачастую граничит с глупостью.
Да, она не боялась смерти, когда совершала подобные цирковые номера, но это не мешало ей бояться ту же самую смерть, когда она сидела у себя дома в стареньком полуразвалившемся кресле без подлокотников с протёртой обивкой и в окружении пыльной мебели в гордом одиночестве, приближаться с каждой секундой к незримой черте, за которой только пустота.
- Я тут недавно села в кресло, - говорила она тихим голосом, лёжа на кровати, прикрыв глаза, а я разглядывал на неё и размышлял, что это, очередная выдумка, ну, знаете, когда человеку совсем не о чем поговорить, он начинает выдумывать всякие небылицы, чтобы хоть как-то скрасить затянувшийся дискомфорт нелепого молчания, или она и вправду верит в то, что говорит.
- У меня в глазах потемнело, - продолжала она, - я зажмурилась, потом открыла их, и в проходе, вон там, - она указала пальцем на дверной проём, в котором виднелась слабо освещённая прихожая, - стоял он.
- Кто, бабуль?
Она глянула на меня, как на идиота, впрочем, к этому её взгляду я давно привык.
- Я почём знаю, ну, он. Молодой парень, в чёрном костюме, симпатичный. Уставился на меня. Я его спрашиваю: "Вы за мной?". Он молчит, будто изучает меня. Я ему тогда говорю: "Нет, уходите, ещё не пора". И тут я моргнула, и он исчез. Что так смотришь, не веришь мне?
Она чуть улыбнулась, убеждённая, в том, что я не верю ни единому слову.
Я молча взял её дряблую ослабевшую руку и прислонил её к своим губам. Рука была холодной... Да, бабуля, все, кто тебя хоть немного знают, в курсе, что тебе по силам даже смерть выгнать взашей.
Десять лет назад, когда она работала сторожем-гардеробщицей в театре, мимо неё директор без пропуска не мог пройти. Нет, серьёзно, это не преувеличение. Она однажды и вправду не пустила директора в задние без документов, и тому пришлось возвращаться домой за ними.
Но это к слову.
Хотя, наверное, только с таким и можно ждать смерти, настолько искренне и самозабвенно, забывая обо всём остальном на свете.
Нас учат, что в старости жизнь только начинается. С голубых экранов улыбаются белизной протезов счастливые беззаботные старики, греющие кости на гостеприимном юге, и кажется, что чем ближе эта пора жизни, тем ближе наивное и простое счастье тленного бытия.
Неоновый свет игнорирует боль. Она разносится по изношенным тяжёлой работой суставам, которые выдерживали каждодневную дорогу по разбомбленной и разорённой войной дороге с двумя десятилитровыми жестяными бидонами молока на плечах на коромысле. "10 км". Туда и обратно. Которые терпели полевые работы, и кожа горела под палящим солнцем, зная, что всё это пустое и ей совсем скоро, по земным меркам, предстоит сморщиться и стать дряблой, поэтому и бояться, по сути, нечего. Которые вдохновенно гробили себя на даче, уже в удовольствие, хотя, на самом деле, я лично видел в этом мало удовольствия. Ещё бы, потаскай в десять лет тяжеленные вёдра с утра и до вечера, пока твое тело не попадёт в переполненный последний автобус, где тебе сдавят изнурённые внутренности чьим-то не менее потным телом или мешком молодой картошки.
Она ждала смерти выцветшими, изнурёнными катарактой и парой неудачных операций полуслепыми глазами, почти ничего не слыша, едва двигаясь и шамкая беззубым ртом.
Все мы что-то со временем теряем. Я рос и видел, как жизнь потихоньку забирает всё. Понемногу, раз в год, чаще-реже, но что-то мы, да теряли.
Хотя, вот например, зубы, она потеряла чисто из-за своей жадности и глупости.
Пообещали ей сделать огромную скидку на протезы, она возьми да вырви все, кроме четырёх передних, а через неделю - дефолт...Ирония - злая сука! Последние мы потеряли, когда попали с инфарктом в больницу. Там была уже глупость врачей - вкололи ей не то лекарство, воспалились дёсны и пришлось отнимать оставшуюся часть былого жемчужного ожерелья, о котором теперь можно узнать лишь по чёрно-белым потрескавшимся фотографиям, и обрекать старушку гонять пропущенную через мясорубку кашицу до конца дней.
Слух уходил медленнее, оттого тяжелее. Она ждала смерти, поэтому и не верила в долгоиграющую перспективу слухового аппарата, и решила этим пренебречь, в силу всё той же природной жадности.
"Отложить на похороны". Это же так важно, когда ждёшь своего конца. Некоторые увлекаются настолько, что начинают есть кашу на воде и носить панталоны, которые им дарили ещё в 50-е на свадьбу. В финале открывается, что сохраненной суммы, помимо обязательных атрибутов хватит ещё и на плохонький, но всё же оркестр...
Об этой её жадности все были в курсе, поэтому часто навещали бабушку. К концу жизни её прижимистость сошла на нет, и она примерила на себя роль бессребреницы, раздающий свои деньги направо и налево.
Именно поэтому все внуки и правнуки гнездились у неё, часто проведывая здоровье бабушки. К своему стыду я не был исключением.
Хотя, что в этом плохого? Мне кажется, она и сама понимала, а главное, принимала правила этой игры, и чтобы хоть иногда разбавить своё бесконечное одиночество, готова была нанизывать наживку заманивая своих скучающих в её компании родственников, всегда торопящихся по своим делам, естественно всегда более важным, чем её общество, чтобы хоть как-то убить время, тянущееся бесконечно долго.
4
Я лежал на кровати, уставившись в потолок. Штукатурка давно облетела с него так, чтобы даже были видны деревянные перекрытия.
Затем я повернулся под неодобрительный скрип кроватных пружин и уставился на ковёр, висевший на стене, вот уже лет сорок загораживающий грязные выцветшие обои.
Помнится, в детстве, я любил рассматривать его узоры. Они напоминали мне какой-то таинственный сказочный лес, в котором растут причудливые ветвистые деревья, в сени которых прячутся волшебные птицы и только их хвосты в виде золотистых вензелей выглядывают из-за зелёных пятен свалявшегося ворса.
Мне было лет пять, и лёжа в недвижной полутьме небольшой комнаты, я видел, как лунный свет стекает по этому самому ковру ко мне на одеяло, заливая светом всю комнату, и настенные часы тикают так-так-так, и я тут же представляю их себе они такие серые, с чёрными стрелками и точками вместо цифр, днём их не слышно вовсе, но в ночной тишине они гремят на всю квартиру, а рядом храпит бабушка и мешает мне уснуть.
Я толкаю её в бок, шепчу: - Бабушка не храпи, - а она мне сонно, - Я не храплю, сыночек, - и через секунду снова храп и бульканье, раздающиеся из глубин бабушки, мешающее мне забыться.
Маму опять вызвали на работу в ночную смену, поэтому ничего не остается, как смериться с неизбежным и, в ожидании, всепоглощающей усталости, рассматривать старый обшарпанный сервант, тянущийся вдоль противоположной стены, как в его стёклах переливаются лунные блики, и пытаться угадать, кто смотрит на тебя с фотографий, которые бабушка любила втыкать между его стёклами.
Вот и теперь я смотрю на эти фотографии с этой же самой кровати. В этой импровизированной галерее вся наша родня. Я знаю, что некоторые из них те, на которых недавно родившиеся бабушкины правнуки, обязательно подписаны сзади, чтобы маразм не скрыл в пелене тумана забвения их имена.
Я нова пытаюсь вглядеться в эти лица, радостные, серьёзные, задумчивые, но, кажется, никого не могу узнать.
Голова занята не этим.
Несколько часов назад на этой самой кровати умерла моя бабушка.
5
Я принёс ей поесть, но как назло забыл ключ. Звонка у неё сроду не было. Он был ей не нужен, потому что она, при всём желании его бы не услышала.
Нужно было стучать, а точнее колотить, что есть мочи, в железную дверь так, чтобы соседи вздрогнули.
Повезёт, если она ковыляет в туалет, может, тогда услышит.
Я забарабанил из всех сил. По подъезду разнёсся грубый металлический лязг. Бух-бух-бух. Стоп! Тихо! Похоже, мне повезло.
Из-за двери послышалось шарканье.
- Не стучите, сейчас открою, - донёсся слабый дрожащий голос.
Дверь распахнулась. Бабушка застёгивала накинутый на драненькую сорочку, но, увидев, что это я, бросила сие неблагодарное занятие и уставилась на меня.
- А это ты явился, - проговорила она как-то уж очень злобно, нахмурившись, словно грозовая туча.
Мне, честно говоря, стало немного обидно, хотя по жизни, в принципе, на её грубость я привык не обижаться. Другие это делали регулярно, а я смирился этим её стилем общения, просто сознавая тот факт, что она не умеет по-другому.
Притягивать к себе людей - талант, а вот отталкивать от себя - искусство. Бабушка делала это искуснее всех, кого я когда-либо знал.
Может быть потому, что она много лет отработала гардеробщицей в театре, у неё развился недюжинный актёрский талант. Злилась она очень картинно, с чувством, всегда поджимала губы так, что они превращались в тонкую ниточку и злобно таращила тебя свои огромные голубые глаза так, что всё нутро скручивало. Морщины на её лице сразу же становились глубже, а само лицо принимало некое подобие маски.
Иногда она даже переигрывала: в порыве страсти могла бухнуться в ноги или навалившись на косяк медленно сползать по нему так, как будто сверху на её плечи начинал давить груз всего этого бренного мира, при этом вздыхая и причитая хлеще, чем на похоронах.
Её близких эти припадки артистичности выводили из себя. Меня, к слову сказать, зачастую тоже. Тогда я не понимал, что такое смерть. Нет, не так выразился. Умирание. Странное слово, но оно, на мой взгляд гораздо больше тут подходит.
Когда день за днём медленно угасаешь, в одиночестве, практически ничего не слыша и не видя, волей-неволей озлобишься.
Хотя, что я говорю? Умирание скорее вытолкнуло наружу всё то, что копилось внутри долгие годы.
6
Моя бабушка могла бы с гордостью носить звание самого доброго человека на свете.
Подставив гнилую лесенку к тоненькой облепихе, которая была лет тридцать назад сколочена моим покойным дедом и давно надломлена аж в двух местах, она позвала маму, чтобы та стала обирать оранжевую ягоду.
Мама, будучи женщиной тучной недоверчиво сверху вниз оглядела лесенку, потом осторожно поставила ногу. Послышался треск. Мама замерла и посмотрела на бабушку. Та стояла с лицом сурового постового-регулировщика не перекрёстке, ожидая продолжения.
Мама наступила на хлипкую ступеньку во второй раз. Лестница затрещала ещё более угрожающе.
Бабушку, стопроцентно не слыша этого самого треска, недовольно поджала губы, мол, чего медлишь, нам ещё три дерева обирать, а потом, чуть пошамкав ртом, по очереди посмотрев на маму, потом на лестницу, недоверчиво, но многозначительно произнесла:
- Ты это, ты если падать будешь за облепиху не хватайся!
Мама вытаращила глаза и возмущённо выпалила:
- А если я руку сломаю?!
- Рука срастётся, - махнула бабушка с каменным лицом, на котором не дрогнул ни один мускул, а вот облепиха назад не вырастит.
Шутка ли это спросите вы? Я бы сам хотел верить в то, что это шутка, но это слово никак не совпадало с образом моей бабушки.
Она всегда была невозмутимой. В год, когда горели торфяники и всё вокруг было затянуто едким густым дымом настолько, что ничего не было видно на расстоянии вытянутой руки, мы сидели на даче и обирали смородину.
Мама и тётя резкими движениями обрывали ягоды, отгоняя от себя разъярённых, потерявших ориентацию в пространстве, раздиравших от дыма и духоты пчёл, я поливал густые смородиновые кусты с другой стороны, а бабушка медленно мерила неторопливыми шагами к дорожки.
Потом она подошла ближе к дочерям и спросила у тёти:
- Слушай, а мы огурцы порывать будем?
- Мам, - моментально вспылила она (они никогда не умели воспринимать друг друга спокойно), - не сегодня - завтра огонь к городу подойдёт, сгорим все к чёртовой матери, а ты со своими огурцами...
Начала она гневную тираду, половина из которой до бабушки, конечно, не дошла, но она выслушала с важным видом и, покивав, ответила:
- Нет, ну это всё понятно, а огурцы-то покрывать будем?
Иногда мне казалось, что свои шесть соток она любит больше всех нас вместе взяты. Может, оно так и было. Всё-равно не у кого больше спросить. Да и не мыслила никогда бабушка такими категориями больше-меньше, люблю-не люблю. Она привыкла действовать. И действовала она совершенно искренне самозабвенно и с тем диким напором, присущим только очень сильным людям, которым не так-то просто сломать внутренний стержень.
Он, признаться, так до конца и не сломался, только очень сильно износился с годами.
И та, что буквально пять лет назад всё по той же гнилой лесенке пулей взлетела вверх по семиметровой яблоне, чтобы отпилить у неё верхушку, ибо жалко было, что "на этой высоте яблочки почём зря пропадают", перекинув ноги через две тонкие ветки, ржавой ножовкой, раскачиваясь, как цирковой акробат, усердно пилила туда-сюда, теперь стояла, чуть дыша, оперившись о стену и уставившись в пол, уронив тяжёлую голову.
7
Я сразу понял, что меня ждёт концерт по заявкам. Когда она хваталась за стены, моталась из стороны в сторону, стенала или, посмотрев на тебя, резко отворачивалась, то это значило, что она готова показать всё своё возмущение, которое в ней накопилось.
Она и правда глянула на меня, потом резко отвернулась и почти что рухнула на пуфик, стоявший в прихожей около давно не протиравшегося зеркала, а потом ухнула головой о тумбочку, на которой стоял телефон и положила руки на затылок.
Я осторожно подошёл к ней и тронул за плечо.
- Бабуль, вставай, я поесть тебе принёс! - прокричал я нарочито громко, чтобы она обратила внимание.
Она не реагировала.
- Баба, - снова потеребил я её, - давай поднимайся, надо покушать.
Она вздёрнулась всем телом и гневно уставилась на меня.
- Явились таки. Я тут у-ми-ра-ю, - последнее слово она разбила по слогам, звонко дребезжа, выделяя каждый из них, - а они даже прийти не могут.
Мне, признаться в тот момент стало обидно. В то время я уже жил в другом городе и приезжал уже не так часто, дай бог, пару раз в год. Приехав, первым делом я шёл к ней, и тут такой упрёк.
Ладно, надо терпеть. Ведь последние два года мы все терпели. И она, скорее всего, чувствовала, что мы терпим. И хотя всё понимала, непонятный внутренний инстинкт так и подмывал её каждый раз проверять это терпение вновь и вновь, испытывая всех своих близких такого вот рода сценами.
Многие родственники уже отчаялись к ней ходить после подобных моноспектаклей, и я их прекрасно понимал.
- Давай прекращай, - спокойно, но твёрдо произнёс я и попытался взять её за локоть, но она отшвырнула мою руку.
- Мне надо лечь, - она смотрела так, будто каждый раз окатывала крутым кипятком, будто я занял у неё внушительную сумму и денег и пришёл попросить ещё столько же. Я просто не знаю какими ещё словами можно передать этот взгляд.
Я встал как вкопанный посреди прихожей с пакетом, в котором позвякивали стеклянные банки с супом в руке и стал смотреть, как она, кряхтя и сопя, тяжело поднимается низкого пуфа, хватаясь за спину.
По ней, признаться, всегда тяжело было понять, правда ей на самом деле так плохо или она придуривает.
Наконец, она кое-как разогнулась и заковыляла в комнату, шаркая по старому скрипящему полу. Я продолжал стоять, как вкопанный, уставившись в её седой затылок.
Она плюхнулась на кровать и, тяжко выдохнув, стала укладываться, натягивая себе на ноги одеяло.
Ждать было бесполезно. Я прошёл на кухню и поставил банки на стол. Всё равно ей хотелось есть, я знал это. Когда я уйду, она встанет и почапает на кухню разогревать свои щи. Поэтому я открыл банку, взял железную миску, налил туда супа и поставил её на плиту греться. Потом понёс банки в комнату, в которой у неё стоял единственный работающий холодильник.
Для этого надо было пройти через коридор мимо другой комнаты, в которой лежала она. Я взял банки и отправился раскладывать их на полки холодильника. Пока шёл, успел заглянуть в дверной проём: бабушка продолжала лежать на кровати, как-то нарочито демонстративно зажмурив глаза, проявляя полное равнодушие к тому, что я нахожусь в квартире.
Я прошёл по тёмному коридору, который вёл в маленькую комнату её перепланированной "хрущёвки", рванул на себя что есть мочи дверь старенького "ЗИЛа" (иначе её было не открыть), затем выключил суп.
Бабушка всё это время продолжала лежать.
Я вышел с кухни и снова встал посреди прихожей, не зная, что делать дальше.
Уходить не хотелось, потому что, вдруг это последний раз, когда я её вижу, мало ли. Но и к ней подходить было боязно. На радушный приём она явно не была настроена.
Я встал в узкий дверной проём, облокотившись плечом о косяк и как можно спокойнее сказал:
- Я погрел тебе суп, он на столе, как захочешь - сходи, поешь.
Она приоткрыла один глаз и почти что простонала:
- Не нужен мне твой суп, не хочу я есть.
- Я не прошу тебя сейчас, - рявкнул я, потихоньку начиная злиться, - когда проголодаешься!
Хорошо, что последние лет десять жизни она не разбирала, когда на неё кричат, а когда говорят спокойно.
- Я может, вообще не буду есть. Не лезет в меня ваша еда! - дребезжащим голосом застенала она, чуть не плача, - чего вы ко мне пристали?!
- Может, тогда, - начал, предчувствуя истерику, - в картишки перекинемся или просто посидим, поговорим?
- Ничего я не хочу! Уходи!
- Баб...
- Всё, уходи, оставь меня одну!
- А дверь закрыть?
- Ни к чему её закрывать, брать у меня всё равно нечего! Иди!
Я повернулся по направлению к выходу. Неужели, всё так: просто "уходи!". Мне уже почти тридцатник, а меня гонят в шею, как школьника.
Я повернулся к зеркалу и оглядел себя с ног до головы. Потом повернулся на неё. Бабушка снова замерла, сложив руки на груди. Рот её как-то пугающе провалился вовнутрь, глаза были плотно закрыты и, казалось, она перестала дышать. Но нет, грудь то и дело чуть вздымалась, ноздри расширялись и она, будто бы насильно втягивала в себя воздух, который стал ей давно противен.
Она прощалась слишком долго. Словно подвыпивший гость, который давно надоел хозяевам, и сам это понимает, но ему просто хочется поговорить, поэтому он намеренно продолжает сидеть пропуская последний автобус.
Я уставился на счётчик, диск которого размеренно завершал очередной круг.
- Неужели ты хочешь так, - произнёс я вслух, сдавленным голосом, - ведь это может, наш последний раз, а ты... Нет, не то, чтобы я обижался, я дал себе слово на тебя не обижаться, ведь много чего у нас с тобой было. Да и смысла нет. Ведь всё равно я...несмотря ни на что...А, не важно. Ты это, прости меня, дорогая, если я тебя... Нет, всё не то. Нет, тут, моя хорошая нужных слов. Глупо всё как-то и нелепо. Но у нас не могло, в принципе, быть по-другому. До свидания...бабушка.
Ком медленно вставал у меня в горле, а диск продолжал крутиться и я видел только его серебристую гладкую поверхность и цифры накрученных киловатт.
- Пошло оно всё к чёрту. - в сердцах выпалил я и вышел за дверь.
8
Последние стеллажи грелись в потоке солнечных лучей в ожидании хозяев. Внутри на полу хаотично были разложены стопки книг - всё, что осталось от былой роскоши.
Хозяйка - пожилая тучная женщина с огненно-рыжими волосами в толстых роговых очках, подбоченившись, хмуро осматривала свои бывшие порядком опустевшие владения под мерное гудение ламп.
Рядом суетился муж - сухощавый лысоватый старичок, с очень обрюзгшим лицом и большими печальным глазами, упаковывавший какие-то канцелярские принадлежности в коробку.
Я подошёл к ней и попытался заговорить:
- Жалко, хороший у вас был магазин, даже больше скажу, наверное, лучший в городе.
Она хмыкнула и выпалила в сердцах:
- Вот только нам от этого не легче!
При этих словах она ещё более посуровела, показывая. Что она не настроена на душевный разговор.
Её, в принципе, можно было понять. Видно было, что она прощается с чем-то очень важным, какое-то время занимавшим её жизнь, скорее всего терпя большие убытки, толстым хлыстом бьющие по карману.
Я ещё раз осмотрел одну из стопок книг, на которых сверху лежала бумажку с надписью от руки, кривоватым почерком: "Все книги за полцены" и выбрал себе ещё парочку.
Потом подошёл к большому письменному столу, который служил у них прилавком и положил их рядом с кассой.
- Двести пятьдесят, - оживился старичок, бегло осмотрев каждую из них.
Я открыл кошелёк и стал отсчитывать купюры, потом полез за мелочью.
Похоже, он воспринимал всё это, как избавление, которого долго искал и теперь спокойно выдыхал, отбрасывая тяжёлое бремя, с которым он давно готов был расстаться.
Я взял свою стопку книг и вышел на улицу. Хозяйка вышла вслед за мной посмотреть, не приехали ли покупатели стеллажей. Но они опаздывали. Я ещё раз посмотрел на вход. Простенькая синяя табличка, на которой белыми буквами было выведено "Книги. Канцтовары".
На крыльце ветер кружил сухие жёлтые листья то поднимая, то вновь опуская их на выщербленный бетон.
- Всё, -задумчиво произнёс какой-то мужчина средних лет с кудрявыми чёрными с проседью растрёпанными волосами и болтавшимися в районе волосатой груди, проглядывающей из-под мятой голубой рубахи, очками на верёвочке, - теперь откроют очередную рюмочную, чтобы пить и закусывать.
Он даже плюнул себе под ноги от негодования. Хозяйка кивнула, как бы разделяя его позицию.
Но тут из двора появилась грузовая машина и, остановившись напротив входа, протяжно забибикала. Женщина тут же ринулась к ней.
А в это время её муж осторожно отогнул красивую полупрозрачную розоватую занавеску и поставил табличку, которая оповещала: "Продаётся. Сдаётся в аренду". Под этой надписью красовался большими цифрами номер мобильного телефона.
Повесть подошла к концу, и оставалось только поставить последнюю точку.
9
Я лежал на кровати и слушал, как размеренно ходят старенькие настенные часы. Тик-так. Тик-так. Своим шуршанием секундной стрелки они нарушали тишину небольшой комнатки с полинявшими от времени потёртыми сиреневыми обоями и очень низким потолком, в центре которого красовалась пыльная люстра из матовой пластмассы, отчего-то немного накренившейся вбок.
Я лежал на кровати, на которой три дня назад умерла моя бабушка. Она ушла тихо и спокойно, почти не мучаясь, не стоная от разрывающих изнутри болей. Просто покушала каши, сидя прямо на кровати, упершись локтями в шаткий прикроватный столик, утёрла рот платком, отодвинула старую сколотую тарелку, отложила алюминиевую ложку на расстеленную газетку и, не став в этот раз мерить давление, легла на бок и перестала дышать.
Я лежал и думал о том, что о такой смерти можно только мечтать. Как можно мечтать о смерти, "ты с ума сошёл", спросят меня?
Нет, просто, я воспринимаю факт смерти, как неотвратимость бытия. Мы все когда-нибудь умрём, разница только в том, что каждый умрёт по-своему. Странная свобода выбора, ничего не скажешь. Причём, свободна выбирать, как нам уйти, сама смерть. О нашей воле говорить не приходится.
Последние десять лет бабушка хотела умереть. Каждый день ждала смерти, иногда даже просила о ней. Конечно, я считаю, что это было эгоистично с её стороны. Ведь она не подумала о том, что ощущают люди вокруг неё.
Да, она была очень эгоистична в своей смерти так, как не была эгоистична при жизни.
И вот, наконец, она получила то, чего ждала. А я...
Я долго не мог войти сюда. Руки дрожали, ключ толком не попадал в замочную скважину. Потом, когда неудобный замок поддался, я долго не решался повернуть в ручку и снова вступить в уже знакомую прихожую, в которой я так долго стоял в наше последние с ней свидание.
Просто мне страшно было осознать, свыкнуться с мыслью, что я сейчас войду туда, а её там нет. И вообще нигде нет. Почти тридцать лет своей жизни я воспринимал как данность тот факт, что она где-то есть, в маленькой комнатёнке в первом часу ночи цедит крепкий переслащённый пятью ложками сахара чай и ждёт, когда наберётся ванна, которую она так любила принимать отчего-то именно по ночам.
На её похоронах все плакали, её родственники, знакомые, а я не мог. Хотел, но не мог. Ей суждено было уйти, потому что всем рано или поздно суждено уйти. Мы плачем не по человеку, мы оплакиваем наши воспоминания о нём.
Сидя в кафе на поминках и глядя на свалявшиеся комочки кутьи, разбавленной сморщенным изюмом, первое, что я вспомнил о ней - то, как под Новый год водили хоровод вокруг ёлки. Мне было лет семь, маму вызвали на работу, а бабушка не любила сидеть со мной, но всё-таки согласилась, и чтобы меня хоть как-то развлечь предложила поводить хоровод вокруг ёлки, которая стояла у нас посреди комнаты.
Перед глазами живо всплыла картинка: маленькая, где-то полтора метра из зелёной пластмассы, перепоясанная советской гирляндой, на которой за сорок лет не перегорело ни одной лампочки, ёлка, и мы с бабушкой, такой тщедушной и сутулой, делаем новый круг, я держу её за руки и ощущаю, какие они сухие, грубые, сморщенные, и в то же время тёплые.
Стоп, вот тут уже ком подступает к горлу, да... И какие они холодные, когда я один еду на катафалке, потому что всем остальным тяжело и они рядом с её телом не могут сдерживать рыдания, хотя я до одури боюсь мертвецов с самого раннего детства, боюсь суеверным страхом, сам не зная почему, и глажу эти же руки, не осязая в них ни капельки жизни, которая вышла вместе с её последнем вздохе и растворилась в бесконечном потоке других энергий, вдоль и поперёк пронизывающих этот мир.
И вот теперь я здесь, сам не зная зачем, пришёл и, не раздеваясь, лёг на грубое тряпичное покрывало, которым сверху накрыта кровать и смотрю на древние вытянувшиеся по обеим сторонам комнатки потёртые серванты и шкафы с облезшей полиролью, с разбитыми стёклами и не закрывающимися створками дверей с провисшими петлями, на пыльные чашки, тарелки и стаканы, небрежно, кривыми стопками громоздящиеся до самого верха каждого стеллажа, на торчащую из всех шкафов и шкафчиков уголки платьев, пиджаков, какие-то тряпицы, которые бабушка копила, должно быть всю жизнь. По словам дяди тем количеством вещей, которое было сложено у бабушки по всем шкафам и сервантом можно было одеть всю её улицу и половину соседней.
Я смотрю на старенький телевизор, стоящий на тумбочке на кривой ножке, на кресла с оторванными подлокотниками, накрытые какими-то нелепыми два столетия не стиравшимися тяжёлыми цветастыми палантинами, на оконную раму с облупившейся от времени белой краской, на пустой балкон с тремя натянутыми бельевыми верёвками, на сосны, колыхающиеся за окном, и понимаю, что скоро всего этого больше не будет.
Я сто раз видел, как эту комнату наполняет багровый прилив заходящего вечернего солнца, но теперь это будет в последний раз. Я поднялся и сел на край кровати. Да, скоро будет выброшена мебель, все гремящие и рокочущие холодильники, потёртые столы, сложены и отправлены на свалку все старые вещи, журналы по садоводству, поеденные молью настенные ковры. Сюда приедут другие люди, которые купят эту квартиру и будут создавать здесь новую жизнь, переклеят обои, переложат плитку в ванной и на кухне, поставят новую мебель, и тогда бабушка исчезнет навсегда.
Я сидел и жадно пытался охватить взглядом этот крохотный мирок, который мне и так был до боли знаком, желая запомнить, украсть, унести его с собой, оставив его таким со всеми видами, запахами, звуками, с его неторопливым размеренным спокойствием.
Я так много хотел ей сказать, но она не услышала. Хотя, думаю, нам с ней было это и не нужно. Глядя в глаза я понимал то, что она чувствует без лишних слов. Она тоже любила сидеть на краешке кровати и гладить свои дряхлые с выступающими синими прожилками вен ноги, глядя на этот закат, на этот, пробивающееся через оконное стекло, поток сонного неторопливого света, скользящего по стенам, полу, потолку и слышать тишину.
Мне тоже захотелось перестать думать, чтобы на секунду просто всё это застыло и перестало двигаться. Тишина - лучшая константа жизни, потому что она не меняется. Замерев и почти перестав дышать, перестав думать о том, что не успел сказать и сделать, я сумел остановить время. Сознавая, что всё равно скоро придётся встать и закрыть за собой дверь, оставив за ней привычное прошлое, я пытался оттянуть этот момент, чтобы хоть ещё немного сохранить то, что было со мной сколько я себя помню, что так трудно отпустить, не ощутив при этом, что из груди у тебя пытаются что-то вырвать.
Пускай, посидим так, в пустой квартире. Ещё хотя бы пять минут. Эти пять минут никто в мире у нас не отнимет. Потому что это наши пять...минут...тишины...