Алое вино играло в бокале, отражая трепещущее пламя свечей, истекавших воском в массивном канделябре старой бронзы. Цвет крови, жизни, юга... Теодор задумчиво смотрел в киноварную глубину, позволяя безмолвию затопить душу. Очертания комнаты терялись в полумраке - отчего-то свет выхватывал лишь угол стола и клочок серых потускнелых обоев, танцуя шафранными отблесками. Пять долгих лет...
"Я отвык от надежды, погрузившись в бездны отчаяния и боли... Эту горечь бессильно смыть с губ лучшее вино - вкус черного пепла. Зачем, о Боже, отчего Ты так жесток? Зачем Ты вложил в мою душу неистовую жажду Любви и Счастья, если они невозможны на этой земле? Я не мог насладиться чудной чашей - едва вкусив, был лишен той малой частицы благ земных, о которой мечтал. Ужели другие имеют больше прав на кусочек Эдема?
Я любил; и читал ответное чувство во взгляде дорогого мне человека... теперь я вспоминаю всякий миг недолгого блаженства, как величайшее из сокровищ, как путник в аравийских пустынях воскрешает в памяти каждый глоток родниковой воды, в то время как жестокая жажда иссушает его тело... Пять лет!
Что такое пять лет для умудренного жизнью старца? Не больше краткого столбца в увесистом томе. Для того, кто спешит жить, кто каждым нервом отзывается на камертон бытия, пять лет - это почти Вечность. Боже! Это было - со мною ли?
Нет, то был сон, миг на грани яви и грез, слишком прекрасный, чтобы его можно было удержать. Пестрокрылая бабочка, едва коснувшаяся крылышками щеки - и тут же растворившаяся в небесной сини. Кто назовет ее своей, солжет.
Похвалы моему таланту, лесть журналистов и восхищение обывателей - ничто, если они не вернут мне изгнанную любовь. О, я бы отдал все, лишь бы вновь увидеть милый силуэт, услышать нежный смех, вдохнуть аромат лаванды... Невозможно!"
Тонкие пальцы обняли ножку бокала - на переливающемся багрянце их белизна была еще совершеннее. Руки, несколько лет назад сотворившие чудо, ныне безнадежно ослабели. Свечи истекали восковыми слезами, застывавшими подобьем сталактитов; вино щекотало ноздри, навевая образы знойной бургундской весны, сумрачной тиши соборов в многоцветье витражей, блеска английских раутов. Но душа сторонилась ярких картин, плотнее запахивая свинцово-серый плащ Тоски. Он кое-где протерся, впуская холод Одиночества, презрительно колол ворсом Грубости и Непонимания - но уже прирос, стал неотъемлемой частью натуры, и сил совлечь злые лохмотья не оставалось.
По полу тянуло сыростью, и спина начинала болеть сильнее. Физические страдания, впрочем, были ничтожны в сравнении с муками духа. Весь ужас мира англичане гениально вместили в одно-единственное слово - "Nevermore!" "Больше - никогда!"
"То, что было, не вернется, и впереди лишь дни унылого существования. Даже псы в придорожных канавах счастливее меня: они не думают о былом и грядущем, им ведома надежда. Иначе они давно бы сошли с ума... Но таким, как я, недостаточно корки хлеба - я грежу о ласке, о дружеском участии и смею помышлять о любви! ... Проклятый прах! Твое место под ногами прохожих, а ты тянешься к небу... Розы цветут - но в роскошных оранжереях, под сенью величавых пальм и других гостей низких широт. Под корнями городского вяза - безжизненная мостовая.
Судьба? Красоту можно запечатлеть, владеть ею - невозможно. Прекрасно лишь обладающее свободой, свобода - вот высшее счастие земли. Мне ли надеяться на него? Нет, о Великий Боже, я не стану испытывать Твою благость, хоть бремя невыносимо тяжело. Что пять лет? Разве душа стоит меньшего?"
Глаза - жидкий янтарь в тени шелковых ресниц, бесконечно усталый, затравленный взгляд, слишком человечный в мучительном бессилии. Боль надо терпеть, о ней - молчать, и - ждать. Ждать избавления, каким бы оно ни было. Ибо ничто не могло заполнить грызущую пустоту сердца.
Будь Теодор менее гордым - разве не нашел бы тысячу выходов из тягостного положения? Разве не смог бы усыпить бессонную совесть и зажить не бедствуя? Множество людей поступали так, подчиняясь потребности желудка и всего прочего, но Жерико не мог пойти в рабство к самому себе; в съемных комнатах доходного дома он сохранил главное - свободу души. Как низко она ценится порою! Можно продать ее за пару су, за чечевичную похлебку - и гордиться удачной сделкой, а можно сберечь, как покидающий чумной город уносит на груди медальон, единственную память о погибшей от страшного мора семье.
Несколько глотков пряно-сладкого бархата; стук в дверь.
- Entrez, monsieur!
Свечи обрисовали силуэт пожилого отставного полковника Бро, в черном сюртуке и кюлотах. Давний приятель, почти друг, если в этом хищном мире бывают друзья.
- Ну и сквозняки у тебя, Тео! - сухие губы изогнулись в ироничной улыбке. Гость неторопливо опустился в единственное кресло.
- В мезонине еще холоднее, - пожал плечами Жерико, доставая второй бокал. С позвоночника словно бы начали сдирать узкую полоску кожи. - Будешь красное бургундское?
- Не откажусь, - глубоко посаженные серые глаза заискрились. - А то после сегодняшней холодины и ревматизм схватить недолго. На дровах экономить - последнее дело, особенно осенью.
- Я привык, - художник налил вина. Одна из свечей зашипела и потухла; теперь квадратное лицо полковника освещалось лишь слева.
- Твое здоровье! - бросил гость и осушил бокал. - Неплохое вино... чувствуется букет, хотя выдержка слабовата.
- Я редко пью тонкие вина, - Теодор незаметно сдвинул в тень долговые расписки.
- Да я не о том... Понимаешь, Жервез, мой друг, недавно приобрел - совершенно по случаю, кстати! небольшую фарфоровую мастерскую. Ну Веджвуд теперь в моде и все такое, ты знаешь...
- Ну и? - поднял бровь художник.
- Ну и решил выпустить серию декоративных блюд, посвященных жанровым сценкам в английском стиле. Верховые прогулки, скачки, лисья травля... - он выжидательно смолк.
В обрамлении темно-русых кудрей лицо Теодора напоминало восковую маску.
- Ты предлагаешь мне стать ремесленником, Франсуа? - очень тихо и мягко спросил он.
- Жервез обещал неплохую плату, - с энтузиазмом откликнулся Бро. - Что-то несколько сотен франков.
Теодор резко плеснул себе вина; несколько капель упало на скатерть кровавыми сгустками.
- Я - не наемный рисовальщик, друг мой... Пусть счастливый владелец мануфактуры обратится к недоучкам, готовым профанировать искусство...
- Брось, - полковник расправил заломившийся уголок скатерти. - В конце концов, фарфор - это всего лишь фарфор.
- А я - это всего только я, - в тон ему ответил Теодор. - И есть вещи, равносильные предательству, Франсуа. Это хуже смерти.
- Пойми, - гость миролюбиво поднял ладонь. - В твоей голове царит неразбериха. Никто не заставляет предавать или еще на какие гнусности идти. Ты рисуешь лошадей, и неплохо рисуешь. Отчего бы не заработать на этом? Жервез - человек с понятием и знает, чего стоит твой труд.
Теодор отпил вина и не ощутил его вкуса.
- Ты - не художник, и не сможешь оценить мои слова... Наверное, ты сам не знаешь, о чем так спокойно говоришь. Просто дело в том, - он прижал пальцы к виску, - что я не стану унижать свой талант ради спеси какого-то промышленника. На арабском скакуне не возят воду, Франсуа: на то есть клячи.
Полковник смотрел на своего знакомого в вялом недоумении - до практичного, цепкого ума никак не доходила подобная точка зрения. Сидящий напротив него человек в поношенном сюртуке и далеко не новой рубашке называет "предательством" естественнейшее для Франсуа стремление, предпочитая скорее терпеть неизбежные лишения, чем принять выгодное предложение? И, более того, этот непостижимый тип уверен в своей правоте! Поистине, доктор Жорже был прав, и мсье Жерико не совсем нормален...
- Иными словами, - наконец обрел дар речи Бро, - ты отказываешься?
- Именно, - боль усилилась, и Теодор старался не шевелиться, хотя это мало помогало. - Благодарю за заботу, но... я не воспользуюсь этой возможностью.
- Ты упрям, как дюжина артиллерийских мулов, приятель, - укоризненно покачал головою полковник.
- Я - руанец, Франсуа, - перевел разговор в шутку Жерико. - Это у нас в крови.
... Когда полковник ушел домой, к уютному камину и сытному ужину, Теодор кое-как добрался до постели и рухнул, не раздеваясь. Позвоночник словно терзали дикие кошки, и даже прикосновение к спине рубашки было почти невыносимо. Хотелось содрать ее, но в комнате было слишком холодно, поэтому Тео терпел, глядя, как одна за другой догорают свечи. В сгущавшейся тьме пятна на белоснежном полотне постепенно становились черными, и нельзя уже было сказать, вино ли это или кровь...
"Говорят, что не будь в мире надежды, исчез бы смысл жизни... Глупая ложь! Именно надежда его убивает, заставляя гнаться за миражами, бесплодно растрачивая силы, расточая молодость и здоровье, пока держат ноги. Затем ты падаешь, как загнанная лошадь, и можешь только следить тускнеющими глазами, как перешагивающий через твое тело счастливец хватает благоуханный кубок, о котором ты мечтал... И ты глотаешь вязкую слюну, бедное жаждущее существо, а любимец Фортуны пьет драгоценную влагу, небрежно проливая ее на равнодушную землю, покрытую агонизирующими телами подобных тебе неудачников. Смирись! ... Смирись и жди смерти, ибо лишь она по-настоящему милосердна..."
Он не знал, что будет умирать долго и трудно, больше месяца, от заражения крови. Возможно, это все же было благодеянием - скрытая в костях болезнь наверняка бы продлила муки на годы, кто может судить? Трижды прав был Томас де-Квинси - если бы человеку было открыто его грядущее, неразделимая цепь последствий сегодняшних слов и поступков, то он бы утратил последнюю твердость духа, потрясенный увиденным. Теодор не знал, изменил ли он бы свою жизнь в прошлом, будь такой случай, или же оставил все, как есть, страшась стать другим.
Жерико лежал без сна в неуютной комнате старого дома, не ведая, что принесет завтрашний день, почти ничего не желая и ни на что не надеясь. Бесконечно одинокий человек в бесконечно равнодушном городе, единственный пассажир плота, затерянного в океане повседневности...