Тихо умирало лето. Тянулось к небу оно, чуть живое, сотней изломанных веток, каждым полусвернутым листочком, чуть пожелтевшим по краям, каждой слабой, изломанной травинкой; сквозь большую, желтую тушу его, лета, проступала осень - печальное существо с гайморитным соплями, размазанными по лицу. Тащились тихо жирные тучи, обещая к ночи дождь; влажно дышали они, как те собаки, что живут себе и живут, прикормленные, перекормленные, возле закусочных; горячие, некогда гулкие их сердца обложены теперь жиром, и нет больше воли в их телах, и больны они - также и тучи; скоро умрут они, рассыпавшись холодным дождем, и не будет больше их. Воробьи, несмотря на грядущий дождь, не купались в пыли; тесно сидели они, согревая друг друга, на ветках и на гудящих мерно проводах. Пела, разрывая брюшко себе, глупая цикада; глушил зов её - полностью - голос, доносившийся из уличных телеэкранов: диктор, Аяко Мидори, рассказывала о недавнем конфликте вокруг Сахалина-2, о спутнике Hinode, о замечательных роботах, создаваемых на заводах Tenga Group; она рассказывала, думая о себе при этом, о недавнем своем разводе, о страшной этой боли; а также о том, какую все-таки вкусную темпуру готовил ее муж.
Был сентябрь 2006 года.
Ацумори Аяо, остановившись перед школой, вынул из кармана два билета, размятых, со стертой краской; Аяо слишком часто касался их, чтобы успокоить себя - на месте они, билеты, никто не украл их. Ацумори Аяо был недоверчив и сам по себе угрюм. К людям он относился с затаенным ужасом; не верилось ему, что бывают на свете хорошие, безо всякой задней мысли добрые люди; верил он, что люди - суть дарвиновы вьюрки, и опасны они, и остры их клювы. И не понимал он, что такой же клюв есть у него самого, и что им он может и сам защититься, и других защитить от злых людей (или не злых, может, просто очень несчастных); и незнание этого делало его трусливым, а оттого - несчастным, и оттого - чуточку злым. Ему было пятнадцать лет.
Ацумори Аяо потер еще раз билеты, а после бережливым шагом направился к школе, светло-фисташковому зданию, что выстроено было на муниципальные деньги; в школе было четыре этажа, и еще один, подземный, где хранились порванные скакалки и старые, хозяевам более не нужные учебники. Класс Аяо находился на втором этаже. Аяо прошел через ворота, посмотрел недоверчиво на большие, гладкие школьные часы, что висели над входом, и прибавил шагу. На первый урок он, несмотря на усилия, опоздал - и получил пусть беглый, но обидный выговор от учительницы, маленькой и колючей Сугиямы-сенсей; скрыв обиду, поклонился и - с разрешения учительницы - занял привычное место у прозрачного окна. За спиной был шкаф, тяжеловесный, родной уже; Аяо сидел за последней партой почти как год.
- Ты опоздал сегодня, Аяо-кун. Все в порядке? - спросила Орино Май, девочка, что занимала соседнее место. Слова ее прозвучали сухо и деловито; однако Май протянула маленькую свою ладонь, коснулась плеча Аяо, улыбнулась чуть виновато - и ясно стало, что сухость ее проистекает от общей застенчивости; скрывая ее, Май и делалась отстраненной, даже холодной.
Аяо знал эту ее особенность. Он кивнул: все в порядке. Поставил на колени портфель, вытащил, помяв случайно, тетрадку; стал писать, вслушиваясь в торопливую речь Сугиямы-сенсей и не понимая половины от написанного собой.
Рядом напевала тихо Май; Аяо узнал мелодию "Если морем мы уйдем", эти величественные, чуть тоскливые мотивы. Ему стало грустно; захотелось спросить у Май, отчего же она поет. Но вместо этого он сказал:
- Прекрати это.
Он ждал, что Май начнет возражать, сопротивляться как-то, и тогда начнется беседа между ними; но Май просто склонила голову, уронив прядь волос на тетрадку перед собой, и замолчала покорно. Ее чуть запекшиеся губы дрожали, сомкнутые теперь. Май хотела петь, но не смела; ей жаль было обижать Аяо. Он же, сбитый с толку, испытал вдруг жгучий стыд; и, не исправив ситуацию, просто замкнулся в себе, злой и на себя, и на Май, и на Сугияму-сенсей.
Так прошел урок; после Сугияма-сенсей встала, оправила свою юбку и направилась в учительскую, не попрощавшись даже с учениками. Когда-то она была молода и наполнена жизнью; но жизнь в ней постепенно сменилась на горькую желчь. По вечерам Сугияма-сенсей сидела перед телевизором и плакала, бессильная; худые плечи ее, обтянутые тканью, вздрагивали, а желтые, загрубевшие ногти царапали мякоть ладоней. Ночь смывала все; к утру Сугияма-сенсей приходила уже в себя.
- Смотрите, что могу! - закричал, когда ушла Сугияма-сенсей, Кацуджи Кога; он подкинул к потолку несколько шариков и стал умело жонглировать ими. Кога был большим и сильным; люди льнули к нему, желая забрать от тела его часть природного тепла - а он и не возражал, он щедро делился. Он говорил, что защитил бы, если б сумел, всех на этой огромной, страшной земле - всех тех, кто плачет тихо, кто дрожит, слабый, кто причиняет боль и себе, и другим, тоже слабый, еще более слабый, чем прочие. Одного Кога не любил - когда пренебрегали людьми просто от лени или равнодушия. Таких он бил страшно, в грудь или живот; бил, не догадываясь даже, что люди эти тоже нуждались в нем, в его силе и тепле.
- Смотри, что он делает, - Май, желая заговорить с Аяо, выбрала первую же подвернувшуюся тему; он кивнула в сторону Коги. - Прямо в классе играется, дурак. Неприятный он, сам по себе, не находишь?
Май хотела примириться с Аяо - однако добилась иного; Аяо стал еще угрюмее. Он не любил, когда людей оскорбляли просто так, ради разговора; в его представлении это выглядело чем-то убогим, жестоким.
Аяо отвернулся.
Май же, поняв, что совершила ошибку, ужасно расстроилась; во рту ее появился кислый привкус. Придавленная собственным сожалением, Май встала - и вышла из класса. Долго она стояла у окна, размышляя о всяком; и думала о себе, дуре эдакой.
Аяо же сидел, глядя в окно, и не думал ни о чем - потому как боялся, что мысли, родившись, причинят ему боль.
- Аяо-кун! - хлопнул его по плечу Кога.
Он обернулся и слабо, из вежливости, улыбнулся.
- Как дела? Почему такой грустный? - Кога порылся в кармане и, вытащив давешние шарики, протянул их Аяо. - Держи. Мой подарок, чтобы тебе скучно не было. Возьми.
- Л-ладно, - сказал, склонив голову, Аяо.
- Вот и хорошо, - Кога вложил шарики, скользкие от пота, в ладонь Аяоя, и добродушно улыбнулся.
Кога ушел, а Аяо все сидел и размеренно катал шарики в ладони.
Потом, устав от происходящего, Аяо набросал на тетрадном листке объяснительную записку - и отдал старосте, Михаре Касуми. Та, одной рукой приглаживая свои желтые волосы, спросила:
- Болеешь?
- Да, - сказал Аяо меланхолично.
И тут же поверил, что да, действительно болеет; в животе возникло неприятное чувство, будто бы боль или тошнота; а может, и просто - пустота.
- Ну смотри, - сказала Касуми.
Она любила Аяо, тайно, про себя; и скрывала это столь тщательно, что и сама не уверена была - любит она или нет; окружающие даже и не подозревали об этом ее вялом, придавленном чувстве.
Аяо вышел из школы.
Он посмотрел на цветы, что высыхали, чернели под бледным сентябрьским солнцем, и вспомнил вдруг о билетах.
Он хотел пригласить Май в кино.
Но поздно уже; он вышел из школы, и дыхание осени проникло в его кровь и плоть. И стало все равно.
"Завтра новые куплю", - подумал Аяо равнодушно.
И, смяв билеты влажной рукой, выбросил их в блеклую траву; так они и лежали - пока их не унес ветер; а уж куда их унес - неизвестно.
Аяо пошел домой.
Он был недоволен чем-то; но чем - представлял себе смутно.
Наверное, ему было тоскливо.