Аннотация: Трагикомическая история о том, чем чреват внезапный визит старого, хорошо забытого приятеля. (Время действия - 1997-й)
Этот самый нелепый случай в моей жизни случился 25 сентября 1997 года, когда круглый будильник, стоящий на холодильнике, показывал ровно десять вечера. Завтра, то есть 26 сентября, в 13.30 должна была состояться защита моей кандидатской диссертации "Мотивы исландской эпической поэзии в творчестве романтиков Йенской школы". И хотя мой научный руководитель, профессор Шаромыжников, во время нашей утренней встречи пытался всячески укрепить во мне здоровую уверенность в собственных силах, к вечеру от его ободрений осталось немного. Скажу честно и откровенно: я переживал.
Впрочем, кто не переживает перед защитой диссертации? Если, конечно, человеку предстоит защита в полном смысле слова, а не заранее отрепетированное действо с заранее известным результатом. На нашей кафедре одна дама так переживала, что у нее даже рука отнялась. Временно, к счастью.
Итак, вечером 25 сентября я находился, что называется, не в своей тарелке. Но не сочтите меня неврастеником или впечатлительной дамой. Я твердо знал, что день грядущий мне готовит, и боялся главным образом двух вещей.
Первая вещь, точнее, человек, вызывавший у меня тревогу, был известный авторитет профессор Голденштуккер. Специалист такого уровня, что даже знает исландский язык и читает "Эдду Младшую" в оригинале. При этом маньяк, безнадежно испортивший уже две защиты. Не включать его в состав ученого совета нельзя - слишком крупная фигура, но защиты с его участием проходят более чем драматично. Обожает задавать неожиданные, каверзные, но, черт бы его побрал, необычайно уместные вопросы. Отвечать надо быстро, очень уверенным голосом, делая вид, что знаешь куда больше, чем говоришь. Ибо Голденштуккер подобен шакалу: едва учуяв страх и слабость, проклятый медиевист накидывается на беззащитного диссертанта и догрызает его.
Снорри Стурлусона и прочих древнеисландских авторов я, конечно, знаю куда хуже, чем моих любимых йенских романтиков. Но буду всеми силами стараться делать хорошую мину при плохой игре. Что спросит Голденштуккер, заранее предсказать нельзя, но я уже подготовил несколько реплик, имеющих целью самортизировать любой удар, как то: "тема эта настолько обширна, что даже ее краткое изложение заняло бы слишком много времени, и потому я ограничусь только..." Ну, чем ограничусь, увидим на месте. Главное - уверенность в себе и плавная связная речь. Ни в коем случае не делать долгих пауз, не путаться, не тянуть.
И тут выступает на сцену главная проблема. Чтобы говорить уверенно и связно, надо иметь ясную, как стеклышко, голову, а у меня с этим нелады. Дело в том, что в нежном возрасте двух лет я перенес тяжелое сотрясение мозга, и с тех пор страдаю тяжелыми мигренями. При сильном физическом усилии или психологическом дискомфорте у меня начинает дико болеть голова, причем в самых худших случаях это заканчивается обмороком. Из-за этого я был даже освобожден от физкультуры в последних классах школы. То есть я не калека, не инвалид, не поймите меня превратно: я спокойно несу десять кило картошки или бегу к вот-вот отъедущему трамваю или автобусу, а вот после бессонной ночи я могу свалиться. Могу, правда, и не свалиться, это уж как повезет.
Лечили меня долго, но не очень успешно. И в конце концов я как бы привык к своему недугу. С одной стороны, в определенном возрасте головные боли мне начали даже льстить, родня меня с великими, например, с Ницше. С другой - из-за поганой мигрени я в бытность свою студентом завалил несколько экзаменов. Тех самых, к которым готовился по ночам. Утром, как правило (и в полном соответствии с широкоизвестным законом подлости), уже в университете, перед тем, как войти в заветную аудиторию, у меня начинались головные боли, и шли по нарастающей. Боль захватывала правую половину голову, сдавливала висок, я входил в аудиторию, вытягивал билет и с ужасом чувствовал, что ничего не помню, ничего не понимаю. Все, что я зубрил ночью, куда-то исчезало из памяти, оставались только страх, боль и потливость ладоней. И пересдача экзамена по талону.
Преподаватели не очень-то верили в мою мигрень. В первый раз, правда, меня послали в поликлинику, а там дежурила какая-то старая бабка, которая начала постукивать меня по коленям, проверяя "коленный рефлекс". Тщетно я объяснял почтенной эскулапше, что у меня болит голова, а не ноги: с упорством голодного дятла она несколько минут делала "тук-тук", а потом твердо сказала: "Вам, миленький, нужно не ко мне, а к окулисту". Что это означало, я так и не понял, а спрашивать было бессмысленно. Во второй раз мне просто сказали: не можете сдавать экзамен сейчас, прекрасно, приходите потом, а сейчас я вам ставлю неявку по болезни.
Зная такую печальную особенность своего организма, я твердо решил в этот вечер лечь спать пораньше. Все необходимое - вступительное слово, черновики ответов, и, по совету Сан Саныча (т.е. проф. Шаромыжникова), список предполагаемых вопросов я приготовил еще неделю назад. Намедни обзвонил друзей и знакомых, попросил сегодня не беспокоить, пообещав в случае успеха закатить пир на весь мир. В квартире нас обитало только двое - я и престарелая бабушка, последние сорок лет ложившаяся спать с петухами. В десять она уже спит. Следовательно, наивно думал я, никто и ничто не помешает мне, ее бодрому двадцативосьмилетнему внучку, легко поужинать и отправиться на боковую. Поужинав, я помыл посуду, потушил свет в кухне и направился в свою комнату - спать, как вдруг раздался резкий звонок в дверь.
Звонили сильно, даже отчаянно - человек со всей силы нажал на кнопку звонка и с полминуты не отпускал.
Первая моя мысль была традиционная: кого там черти принесли? Вторая - нелепая, но не лишенная оснований: что это Шаромыжников, приехал сообщить какую-то экстренную новость: например, что председатель ученого совета попал под трамвай. Или Голденштуккер умер от укуса среднеазиатской гюрзы, сбежавшей из террариума сумасшедшего герпетолога. Но, уже идя к входной двери, я сообразил, что Сан Саныч, конечно, позвонил бы мне по телефону, тем более что телефон я не отключал. И третья мысль, шевельнувшаяся в голове, когда я поворачивал ключ в замке - что это Пал Сергеич, сосед со второго этажа, который иногда, когда выпьет...
Я открыл дверь.
Передо мной стоял Капустин, тускло освещенный запыленной лампочкой лестничной клетки.
Я открыл рот.
- Здравствуй, Сережа, - выдохнул Капустин, и сделал решительный шаг вперед, так что я поневоле посторонился, чтобы его впустить. Спрашивается, зачем? А все проклятое воспитание, будь оно неладно!
Я посторонился, и он вошел в мою квартиру, все такой же неуклюжий, громоздкий, в потертой курточке из плащевки цвета "хаки". Под курткой он что-то придерживал левой рукой.
И все-таки: на кой я его впустил? С того рокового часа не было недели, чтоб я себя не спрашивал об этом. Ладно, воспитание, проклятая интеллигентская мягкотелость, как сказал один писатель, не помню, какой именно, но все же после всего, что сделала эта скотина, ссылка на волевую неполноценность мужчины-гуманитария не совсем убедительна. Помутнение на меня нашло, что ли? Правда, должен сказать в свое оправдание, что я, по причине хронического насморка, совершенно не учуял исходивший от Капустина запах, и подумал, что он трезвый. Кроме того, я подумал (нашел время для размышлений!), что время меняет все и всех, следовательно, мог в лучшую сторону измениться и Капустин. И потом, все-таки этот человек когда-то был моим другом, и хотя мы не виделись восемь лет... с тех пор, как меня чуть не исключили по его милости из университета... а его исключили, все-таки я не мог вот так встать на пороге, руки в бока, и рявкнуть: вон! В общем, проклятая интеллигентская мягкотелость, и этим все сказано.
Капустин, не переобуваясь (этот яркий, запоминающийся человек никогда не обращал внимания на такие мелочи, как чистота чужого пола), и не скидывая куртки, пошел на кухню. Не забыл, значит, сука, планировку квартиры! Я, полный противоречивых и неприятных эмоций, последовал за ним. Между прочим, у нас в коридоре стоит швабра с металлической ручкой. Я запросто мог взять ее и ударить его сзади по затылку. Он бы упал, и я вытащил бы его наружу, вон из моей квартиры. Но, как и многие другие благоприятные возможности в моей жизни, эта возможность дошла до моего сознания со значительным опозданием, уже в виде воспоминания.
В кухне он извлек предмет, который прятал под курткой. Разумеется, этим предметом оказалась бутылка водки. Вид бутылки сразу укрепил мою решимость, так как мне показалось, что я знаю теперь цель неожиданного визита и сумею быстро прекратить его:
- Спрячь бутылку, Капустин. Пить я сегодня не буду. Ищи себе другого собутыльника.
- Сережа, да я...
- Нет, спрячь. Слава, завтра у меня защита кандидатской, и сегодня я хочу пораньше лечь спать. Так что я очень рад (дернуло меня сказать откровенную ложь!), но извини...
- И я рад! - Капустин полез ко мне обниматься, и тут я наконец учуял запах алкоголя. - Как я рад за тебя, Серега, как я рад! Я всегда в тебя верил!
Не мог же я после такого изъявления радости распахнуть перед Капустиным дверь и дать ему пусть фигурально, но пинка под зад! Кое-как освободившись из его медвежьих объятий, я криво улыбнулся и нехотя спросил:
- А ты как?
- Серега! Не сыпь мне соль на раны! - завопил Капустин, и широкая улыбка на его роже сменилась выражением крайнего огорчения. - Если б ты знал, друг, если б ты знал... - он замотал башкой, шморгнул носом и склонил физиономию на грудь, как бы плача. Мне этот театральный переход от смеха к слезам сильно не понравился. Во-первых, какой я ему друг, после всего, что он мне сделал? То есть он может думать что угодно, но я его своим другом не считаю. Во-вторых, это сильно напоминало прежние фокусы Капустина, а ими я насытился по завязку еще восемь лет тому.
- Я расскажу тебе все, - вдохновенно заявил Капустин, и с шумом плюхнулся на табуретку.
- Но не сейчас, правда? - дипломатично заметил я. - Я действительно сейчас не могу, но завтра...
- Нет! Завтра может не быть! Для меня, по крайней мере!
- Что ты несешь?
- Я на грани, Серый! Я как Мармеладов! ("Он что, окончательно спился?" - мелькнуло у меня в мозгу). Я пришел к тебе потому, что мне некуда больше идти! Понимаешь?
- Понимаю, - твердо сказал я. - Но сегодня у нас разговора не будет. Мне очень жаль.
В тот момент, помнится, я еще не потерял надежду быстро выставить этого придурка.
- Знаешь, я ведь утопиться хотел, - вдруг сообщил Капустин таким тоном, каким люди говорят о внезапно выскочившем прыщике на шее. - Я даже начал писать прощальное письмо. Но тут вспомнил, что хороший, светлый человек Серега Рыжов, и он меня спасет! Ты - моя последняя надежда!
- А водка зачем? - кивнул я на бутылку. - Ты что, спился?
- Я? Да ты что? Да как ты мог подумать! Да как у тебя язык повернулся! - он так темпераментно стал обороняться, что я, разумеется, заподозрил самое худшее.
- А сейчас ты трезвый?
- Обижаешь, Рыжов! Старого друга обижаешь!
- Не ври, Капустин, я тебя знаю! От тебя водкой пахнет! А ну, дохни!
Я наклонился к нему, желая подтвердить свои слова. Он отшатнулся.
- Ага, дохнуть не хочешь! - торжествующе сказал я, готовясь произнести следующую фразу: "Так что иди домой и протрезвись, а потом будем беседовать!"
Учуяв это, Капустин немного отступил со своих позиций, но только затем, чтобы лучше подготовить новое наступление.
- А если я и выпил чуть-чуть, так что? Не я пил, горе мое пило! Горе! Понимаешь ты, что значит беда?
- Благодаря тебе однажды понял! И не хочу, чтобы история повторилась!
- Ты о чем? О той старой истории? Боже мой, Серега, я от тебя не ожидал! К тебе пришел старый друг на грани самоубийства, а ты его попрекаешь старыми историями! И какая беда... Тебя ж не исключили!
Нет, так говорить Капустину в любом случае не следовало. У меня тотчас возникло сильное желание взять стоящую на столе бутылку и ударить с размаху его по голове. Убить бы я его не убил, но получил бы он по заслугам. Впрочем, как истый гнилой интеллигент, я не только не ударил, но даже не замахнулся. Зато я напустил на себя строгий вид, как всегда делаю, отчитывая нерадивого студента, и заговорил ледяным тоном с металлическими интонациями:
- Вот что, Слава. Мне очень жаль, что у тебя проблемы, но ни решать их, ни выслушивать я сейчас не намерен. Завтра у меня очень тяжелый день, а потому сейчас ты заберешь свою бутылку и уйдешь туда, откуда пришел. Ты меня понял? И не надо заниматься моральным шантажом. Не надо. Если тебе действительно нужна моя помощь, то позвони мне в субботу, и мы решим, где и когда мы встретимся. Если ты до сих пор не утопился, то до субботы доживешь. А на сегодня разговор закончен. До свиданья.
Капустин в начале только хлопал лишенными ресниц веками. Такого тона он у меня не знал и явно был поражен. Но я сделал одну ошибку. Я слишком долго говорил. Надо было ограничиться первыми тремя фразами, сунуть ему бутылку и выставить. А я говорил, говорил и тем самым, упустив благоприятный момент, дал возможность Капустину прийти в себя, хотя и не до конца, потому что он все-таки встал, когда я закончил свой монолог и холодно на него уставился.
- Да, конечно, - заговорил он совсем по-другому, горько и сосредоточенно, - конечно, я уйду. (Однако не ушел, а продолжал!) Извини, что побеспокоил. Конечно. Ты сытый, довольный, преуспевающий, ты делаешь карьеру. У тебя все хорошо. А я неудачник, несчастный, убогий... я раздражаю. Благополучных людей всегда раздражают чужие неудачи. Сытые не любят смотреть на голодных. Им полагается сочувствовать, а это так утомительно. Зачем лишние эмоции? Проще всего толкнуть сбившегося с пути, чтобы он упал и захлебнулся в грязи... Ты прав. Я тебя понимаю. Я тебе не нужен, я только мешаю, нарушаю твои планы, раздражаю тебя. Хорошо. Я уйду. Наслаждайся своим академическим покоем.
И он трагическим жестом протянул руку к бутылке водки.
Ну мог ли я его выставить после такого монолога? То есть мог, конечно, но это был бы не я. Я размяк, как хлеб в соусе, и Капустин остался. Недаром у меня одно время было прозвище Улитка. Такое мягкое, теплое, хотя и прячется в свой домик, безобидное, хотя и имеет рожки. Выманили меня из домика отстраненности и равновесия, и взяли голыми руками. И рожек моих не испугались.
Уже через минуту водка была разлита. Я еще пытался вяло трепыхаться, как выброшенная на песок рыба, заявив, что закуски у меня нет. Капустин, похоже, даже не расслышал моих слов, залпом выпив целый стакан водки. Я едва пригубил, точнее, смочил край губ в огненной жидкости и, повинуясь все той же интеллигентской мягкотелости, не удержался и поставил на стол тарелку с солеными крекерами, положил несколько яблок.
- Хоть заешь водку.
- А, - опомнился Капустин, - зажевать, конечно, счас зажуем. - И с проворством белки начал грызть красно-зеленое яблоко.
Пока он с хрустом грыз яблоко, я украдкой рассматривал его рожу. За восемь лет Капустин изменился не так уж сильно. Все тот же профиль, похожий на круглый заварочный чайник, только узоры на чайнике потускнели и местами облупились, то есть щеки побледнели, рожа осунулась и не хватало нескольких зубов, в том числе одного спереди. Как я мог подумать, что годы изменили этого субъекта? Горбатого только могила исправит.
- Я исповедуюсь перед тобой, Серега, - торжественно начал он, положив маленькие темно-коричневые зернышки на стол (все, что осталось от яблока).
- А это не очень долго? - осторожно осведомился я.
- Это крик души, а долгий крик - это уже стон. Но я пришел не для того, чтобы портить тебе настроение стонами. Мне просто нужно выговориться, понимаешь? Иначе я захлебнусь, задохнусь! Серега, я на краю, Серега! - Капустин сокрушенно помотал лохматой головой, как бы имитируя (или вызывая) головокружение на краю бездны.
На меня это не произвело особого впечатления, и я довольно бестактно спросил:
- За час управимся?
Капустин опять захлопал глазами, потом сказал хрипло:
- Если для старого друга у тебя есть только час, то хорошо, я все расскажу за час.
Начал он душевные излияния, надо отдать должное этому придурку, с меня, то есть с того дикого эпизода восьмилетней давности, который положил конец нашим приятельским отношениям.
Когда-то, когда мы оба учились на четвертом курсе, он накануне экзамена потащил меня в какую-то компанию "очень интересных людей, практикующих классическую йогу". Всю жизнь этот кретин искал очень интересных людей и очень быстро находил их. К экзамену, в принципе, я был готов, да и речь шла о том, чтоб посидеть часика два в приятной компании, расслабиться, снять неизбежный сессийный мандраж, и колобком покатиться в родные пенаты. Компания интересных людей обитала где-то у черта на куличках, так что только дорога заняла у нас больше часа. Когда мы наконец переступили порог обшарпанной двухкомнатной квартиры, веселье там было в полном разгаре. Естественно, нас усадили за стол, естественно, налили, а я в ту пору был еще настолько глуп, что способен был за счет своего здоровья повышать мнение о себе окружающих тунеядцев.
Помню, я спросил у Капустина, как сочетается довольно обильное употребление крепких напитков с классической йогой? Оказалось, что главный йог еще не пришел и его надо подождать. Ждали мы часа два, а потом под влиянием все тех же напитков нам стало интересно и без йоги. Веселье длилось до пяти утра, потом я свалился с головной болью на какую-то продавленную тахту, где забылся благодетельным сном. Капустин растолкал меня около одиннадцати утра. Он вообще не ложился, и это, в конечном счете, и предопределило дальнейшее трагическое развитие событий, потому что проспавшись, я немного протрезвел, а он по-прежнему был "под мухой".
Пока туда, пока сюда, из квартиры пьющих йогов мы выбрались только в половине двенадцатого. У Капустина, суки, зачетка оказалась с собой, и только затуманенное состояние помешало мне сообразить в тот же миг, что эта сволочь заранее готовилась гулять всю ночь и ехать на экзамен с большого бодуна! А мне он вешал лапшу на уши про два часа, гад! Но он, гнида, просчитался на этот раз, во всяком случае со временем. Естественно, я первым делом поехал домой за зачеткой, и Капустин, вместо того чтобы поехать самому в университет, а меня оставить в покое (как я ему и предлагал), увязался со мной. Одно это говорит, насколько он был пьян: отправься он на экзамен прямо из квартиры йогов, он бы успел. Коротеев, принимавший тот экзамен, всегда начинал эту процедуру ровно в половине девятого и заканчивал в два часа дня. Я же с ужасом бежал на автобусную остановку, чувствуя, что, колеся по городу, на экзамен я опоздаю.
Мы ждали автобуса сорок минут! Сорок бесценных минут! Денег на такси не было ни у меня, ни у Капустина. Он предложил сходить за деньгами к новым знакомым, и я радостью согласился: надеялся, что он останется, а я уеду. Ни фига: через двадцать минут он вернулся с известием, что денег нет, а автобус все не шел. Чтобы не затягивать повествование, скажу, что в университет мы вбежали без пяти три.
Благодаря какому-то невероятному стечению обстоятельств Коротеев в три часа еще был в 305-й аудитории, где проводился экзамен, но никого из ребят уже не было. По одному взгляду Коротеева на нас, когда мы ввалились в помещение, нормальному человеку было бы ясно, что на сегодня кино закончилось. Нормальному, но не Капустину.
- Да-ра-гой! - завопил этот ублюдок. - Как я рад, что вы не ушли! Мы пришли сдавать экзамен!
Не помню, что именно сказал Коротеев: не "вон!", не то что-то более пространное. Но зато хорошо помню, как Капустин, навалившись всей тушей на дверь, пытался не выпустить его из аудитории. И многое другое помню, что очень хотел бы забыть.
Капустина исключили из университета, меня оставили, вкатив строгий выговор с занесением в личное дело, и оставили только потому, что мой ныне покойный дед когда-то был научным руководителем проректора по учебной части. И вот уже неизлечимо больной (он умер через четыре месяца, и не поручусь, что этот безобразный эпизод не ускорил его кончину), шатающийся семидесятисемилетний старик ходил по кабинетам, унижался, показывал медицинские справки и умолял дать ему умереть спокойно, не добивать его и не выгонять его внука из университета, как паршивую собаку. И проректор, сперва настроенный резко против, в конце концов смягчился, пошел с дедом к ректору, меня заставили только что не ботинки лизать Коротееву, извиняясь... и все это из-за мерзкой твари Капустина, будь он неладен!
И сегодня, как и в тот раз, он приходит пусть не перед экзаменом, перед защитой, какая разница, и как и в тот раз, на столе водка, и как и тогда, все начиналось вполне безобидно, а стрелка часов меж тем ползет к одиннадцати вечера! Я не хотел повторения истории по спирали, на более высоком уровне!
Впрочем, в изложении Капустина глупейшая эскапада представала в совершенно ином свете.
- Я понимаю, я виноват перед тобой, Серега, но не суди! Не суди и не будешь судим! Вся беда была оттого, что у меня тогда сдвинулась астральная крыша. Если б не это, ничего б не было! Ты ж знаешь, у меня все всегда под контролем! Но когда я в последний раз перед тем экзаменом выходил в астрал...
- Хватит! Твои рассказы про астрал мне осточертели еще восемь лет назад!
- Но ты простил меня? Скажи, что простил!
- Что с дурака взять, - пробормотал я. - Э, погоди, погоди, - увидев, что Капустин намерен налить себе второй стакан, я ловко выхватил бутылку у него из-под носа и поставил ее на шкаф-пенал. Пенал у нас на кухне, в отличие от Капустина, высокий, так что так легко до нее он не доберется. - С водкой на сегодня покончено. Будешь уходить, я тебе верну бутылку. Что с тобой было дальше, после исключения?
Капустин крякнул, хмыкнул и продолжил свои излияния:
- Я тогда впал в такие смуры, Серый... Ты не представляешь! Я страдал... Но пытался бороться с этим, медитировал, уходил в астрал. А потом я вообще бросил всю эту трихомудию, когда познакомился с чудесным, очень интересным человеком, который мне объяснил, что страдание - это путь к просветлению. Понимаешь, он - бывший монах, идущий по пути неортодоксального православия. Мы с ним пошли вместе... Потрясный мужик! Он меня направил на истинный путь. Я даже молиться начал...
- О даровании хоть капли ума? - съязвил я.
- О смирении, Серега, о смирении! И тебе бы не мешало помолиться об этом. - А я даже в скит хотел уйти, да с Тихонычем ... это мой наставник ... большая беда случилась. Силен, силен оказался лукавый, ох, силен...
- И что сталось с Тихонычем? - без интереса спросил я.
- Белка наскочила, - выдохнул Капустин.
- Что?!!!
- Ну, белая горячка. Все мерещилось ему, что нечистый его искушает, а маленькие чертики на люстре катаются. Я и сам испугался!
- Тебе что, тоже черти являлись?
- Мне нет, но все равно, я испугался. Ведь скит, понимаешь, это ж полное одиночество. Сергий Радонежский с медведями говорил, - непонятно к чему добавил Капустин, и я заподозрил, что чертики если и не прыгали вокруг него, то во всяком случае намеревались. - А я боюсь полного одиночества, Сережа, боюсь... Ты скажешь, что ушедший в скит не один, с ним всегда Бог? Да, конечно, но я понял: я еще не готов к подвигу. Мир еще манит меня...
- Короче, я понял, в скит ты не ушел. Что дальше было?
- Я в газете писать начал, - с с изрядной долей гордости ответил Капустин.
- В какой газете? - удивился я.
- В "Вечернем вестнике"! Ты ж помнишь, Серега, эту эпоху? Дух гласности? Волну реформ? Как мы верили! Как мы плакали при виде Сахарова! Как мы читали под подушкой Солженицына!
- Короче, Склифосовский!
- Да, мы были полны идеализма, мы верили. И я ринулся в эту битву. За светлый идеал демократии и конвергенции! Я не щадил никого. Правда, правда и только правда! И знаешь, я видел живой отклик людей. Была реакция масс, понимаешь? А теперь что... болото!
- О чем же ты писал? Что-то я не помню твоих статей...
- Обо всем. Об алкоголиках ("По этой теме ты специалист, это точно" - подумал я), о преступлениях сталинского режима, о НЛО... Но настоящая слава пришла ко мне после статьи о Кашпировском. Одно название, Серега: "Не верю!" "Не верю!" Это ж почти Лев Толстой! Какая мощь, какой пафос отрицания этой ахинеи, в которую верило пол-Союза! Но, - тут он как бы призадумался и несколько снизил эмоциональный накал, - после моей статьи, конечно, верили уже меньше...
- На три человека.
- Что? Не веришь? Да в редакции телефоны оборвали! И поклонники, и противники! Я был в зените славы!
- Да не помню я, Слава, не помню я такой статьи!
- Что? У меня дома все вырезки есть, поехали ("Сейчас! Шнурки поглажу"), я тебе покажу. Большая статья, ее специально поместили на последнюю полосу в самый низ, ты ж знаешь, многие начинают читать газету с конца, так редактор распорядился специально поставить там, где обычно какие-то карикатуры... Я тебе говорю: шквал откликов! Событие! Все помнят, странно, что ты не помнишь.
Я был окрылен, я был обласкан славой... и на волне душевного подъема решился размахнуться на целую книгу.
- О чем?!
- О балканской трагедии, - с самым серьезным видом сказал Капустин. - Тогда как раз начался распад Югославии.
Я не удержался, захохотал. Веселости особенно способствовало то обстоятельство, что на часах было уже 15 минут двенадцатого.
- Чего ржешь? - недовольно сказал Капустин.
- И что, ты был на войне?
- Нет, я не доехал. Это вообще потрясающая история: я перепутал свой загранпаспорт и загранпаспорт Веревкина... Это мой коллега по "Вечерним вестям"... Я блондин, а он брюнет. На нашей границе меня как-то пропустили, а на венгерско-югославской задержали... Посмотрели на фотографию - и все. Правда, я на Веревкина совсем не похож... Пограничник давай меня допрашивать: год рождения? А откуда я знаю, когда Веревкин родился? Говорю наобум: 1965. А он, сука, родился в 1961. Да... Так вышло, что у нас и цвет волос, и возраст не совпадает...Короче, три недели протомился я в мадьярских застенках. Даже по-венгерски выучился. Знаешь, как будет по-венгерски "красивая улица"?
- Не знаю и знать не хочу!
- А я знаю. "Шёп утца", вот как. Тяжелый язык. Угро-финский. В общем, не доехал я до кровавой трагедии Балкан. Зато познакомился с интересным человеком. И когда мой очерк "Записки из-за решетки" в газете отвергли, я плюнул на журналистику и решил заняться коммерцией. Мы повезли лампочки в Болгарию...
- Слушай, Слава, - перебил я этот бред. - Я не шучу, я не буду сидеть всю ночь. Есть у тебя проблема, говори, в чем дело, и катись. Мне действительно важно выспаться, ты понимаешь меня, или нет?
Капустин кивнул в знак понимания и продолжил:
- Тогда говорили, что напряженка там, в Болгарии, с электрическими лампочками. Накупили мы лампочек - и поехали. Приезжаем... а нам говорят: "да, русские братья, действительно, была у нас проблема с лампочками, но два года тому. Теперь лампочки у нас есть..." И понимаешь, все по-болгарски говорят, заразы! Вроде похоже, но мы только на третий день поняли, что мы наши лампочки...
- Да мне до лампочки твои лампочки, придурок! Что тебе нужно от меня?
- Да, конечно, обозвать придурком легко! Сам ты придурок!
- Так, вон отсюда, - я встал и решительно указал на дверь. Капустин тоже встал и вдруг заплакал по-настоящему, сперва тихо, потом громко и истерично.
Я минутку постоял в растерянности, потом, стянув с Капустина куртку, потащил его в ванную, где слегка обрызгал холодной водой.
- Я сам умоюсь, - пробелькотал он, и, действительно, кое-как помыл свою рожу и кое-как пришел в себя.
- Прекратил истерику?
- Да, - крякнул Капустин.
Мы вернулись на кухню, и не успел я натянуть на него куртку со словами: "А теперь иди домой и проспись", как он плюхнулся на табуретку и снова затянул свою волынку:
- Я почему так много говорю, Сережа, единственный мой друг, потому что прячусь за словами, прячусь от себя... Мне страшно, Серега, я на грани...
- Да что с тобой сталось, черт побери!
- Ты не знаешь, что со мной было, Серега, друг мой, брат мой! - при этом он скосил глаза на пенал, но я перехватил его взгляд и сделал строгое лицо. Капустин вздохнул. - Я голодал, и такое было, я бутылки собирал! Я, я, Слава Капустин! Я упал на дно и лежал там, как лягушка в тине... (он шморгнул носом) а спасла меня она, Наташа! Наташа! Светлый, чистый ангел!
За патетическими восклицаниями, разумеется, последовала история его любви к Наташе, затянувшаяся на час с лишним. Капустин в то время работал вышибалой в баре "Синие лебеди", она была замужем, но как бы и не замужем: муж ее находился в Америке, а она здесь. Они встретились, и все было как в первый раз. Цвела сирень...
В общем, увольте меня от подробностей, я их и не помню наполовину. Помню, что среди участников этой мелодраматической истории был какой-то чеченец Рустам, зверь с гор, но красивый, как статуя античного бога, швырявший к ногам Наташи пачки долларов, чей-то ребенок с редкой формой рахита - не то Наташи, не то ее мужа от первого брака, стерва-свекровь, имевшая знакомых в милиции, которые однажды подкараулили Капустина у подъезда, замели в отделение и сыграли гавот на его ребрах, и еще какая-то девушка Ксана с Карпат ...
Весь этот протухший винегрет из имен, фактов, слезливых сантиментов и пафосных восклицаний преподносился мне в час ночи, как редкостное блюдо, а я сидел, обхватив голову руками, смотрел на Капустина невидящими глазами и думал: "Ну когда ты заткнешься?" На мои реплики он не реагировал, так увлекся своей исповедью.
- ... И тут я очнулся, встал, смотрю: а зуб на земле лежит!