Аннотация: Странное утро, выдавшееся во владениях просвещённого помещика Кузьмы Лукича
ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ!
В представленном ниже тексте могут (но не обязательно будут) присутствовать элементы сюрреализма, абсурда и всякого рода эксперимента, полностью или частично несовместимые с имеющимися у некоторых читателей культурными традициями, религиозными воззрениями, этическими установками и представлениями о литературе и языке, как таковых.
Кроме того, текст включает описания жестокости и насилия. Он категорически не предназначен для прочтения лицами до 18 лет, беременными, страдающими психическими заболеваниями и особо впечатлительными.
Текст, по замыслу автора, представляет собой лишь частично упорядоченный набор букв и является не более чем вымыслом, лишённым какой-либо подоплёки. Любые совпадения с чем угодно - исключительно случайны.
Автор не считает, что его тексты на самом деле настолько хороши в своём роде, что требуют подобного предупреждения, однако - поскольку ему нередко высказывается иное мнение по этому поводу, то приходится на всякий случай предупреждать новых читателей заранее.
Вышеприведённое предупреждение не является частью текста произведения и действительно служит для предварительного уведомления.
'Готовы?' - небрежно спросил Кузьма Лукич у Петра.
'Готовы, Ваше сиятельство, готовы, с утра ужо самого!' - с решительной поспешностью ответил Пётр, комкая свой новый картуз.
Раздался мелодичный звон.
Кузьма Лукич посмотрел на часы и негромко произнёс: 'Ну что ж. Десять. В вашем распоряжении - ровно час'.
Пётр нерешительно протянул руку.
'Ах, да, ведь так положено? Не правда ли?' - обернулся Кузьма Лукич к Елизавете Марковне.
'Да, нужно, чтобы свой был! Ну, это же народ...' - будто извиняясь, ответила Елизавета Марковна.
Кузьма Лукич двумя пальцами извлёк из кармана медный пятак, поднёс его к руке Петра и, немного наигранно разжав пальцы, позволил пятаку упасть на протянутую ладонь.
'Словно подаяние...' - проворчал Кузьма Лукич, и уже громче, с притворной сердитостью, спросил: 'А что ж руки-то у тебя грязные такие, а, друг мой?'.
Пётр, вздрогнув, побледнел и, запинаясь, начал путано объяснять, что давеча до заката самого починял трактор, а мазут он же эдакой, что таперича его и в несколько дён-то не отмыть, а окромя того, он ещё и...
Кузьма Лукич хотел было что-то сказать ещё, но не стал, а лишь посмотрел так, что Пётр понял, что разговор этот окончен и давно пора уже начинать. Неловко поклонившись, он, двигаясь немного боком, чтобы сразу не показать Кузьме Лукичу свою спину, воротился к остальным.
Руки Петра заметно тряслись, когда он передавал пятак цыгану. Тот крепко зажал его в кулаке и глубоко вздохнул. Медленно опустившись на колени перед большой деревянной колодой, цыган ещё медленнее положил на неё руку с пятаком.
'А теперь - бей!' - прошептал он Петру.
Пётр зачем-то зажмурился. И ему почему-то вдруг неуместно подумалось, что пальцами цыган похож на утопленника, а лицом - на жука.
'Ну, бей же, ведь кончается - не поспеешь!' - почти злобно прохрипел цыган.
Пётр, чуть ещё погодя, вдруг дёрнулся, будто очнувшись ото сна, и, без промедления - обрушил на кулак цыгана тыльную сторону топора. Раздался шлепок и хруст одновременно. Цыган глухо зарычал, скрипя зубами, и всем телом перекосившись. Но рука его была неподвижна.
Петру снова подумалось, ещё глупее: 'А потрескаются вот у цыгана зубы или нет? И как будут называться их осколки - зубные черепки или иначе?'
Старик толкнул Петра в бок: 'Чего стал, совсем сдурел? Ведь разовьётся ж!'.
Тряхнув головой, Пётр остервенело замолотил обухом по кулаку, который с каждым взмахом топора всё больше походил на толчёную репу со свеклой.
Ужасные звуки, производимые цыганом, прекратились - он потерял сознание. Его с обеих сторон предусмотрительно подпирали беглые монахи, поэтому цыган оставался на месте. Руку его держал под локоть старик.
Пастух, стоявший подле, пронзительно свистнул и кивнул Петру. Тот остановился, но не сразу. Отёр брызги крови: с лица - картузом, а с топора - сеном.
Старшая бережно вынула у цыгана из-за пазухи глиняный крестик, висевший на волосяной верёвке, и протянула его младшей. Та тщательно его облизала, встала на колени и начала протяжно выть и отрывисто ухать в большой чугунок окрашеный серебряной краской, который она держала обеими руками, двигая при этом локтями так, будто махала крыльями.
Старуха вынула из дырявого мешка дохлого кота, положила спиной на землю и пригвоздила к ней длинными тонкими спицами, проткнув ими каждую лапу. На голову кота старуха надела чугунок, поданный младшей внучкой. Вспоров кошачье брюхо серпом, старуха торопливо запустила во внутренности трупа свою иссохшую руку, немедленно там во что-то вцепилась, и, натужно кряхтя и придерживая тушку ногой, выдрала из неё небольшой комок чего-то багрового, из которого в разные стороны торчали извивающиеся сиреневые черви толщиной с берёзовую почку.
Старуха поднесла к старшей внучке червивый сгусток. Та, поцеловав комок, поглубже протолкнула внутрь него глиняный крестик.
Один из монахов с помощью ножа разжал цыгану челюсти и старуха, что-то нашёптывая, вложила тому в рот комок с крестиком, а затем накрепко подвязала его подбородок лентой от кладбищенского венка.
'Свежая?' - озабоченно осведомился пастух.
'А то! Эта ж Ванькина, яво намеднися тока зарыли!' - ответила насмешливо старуха.
Цыган по прежнему был в бесчувствии. 'Хорошо ли это?' - озадачился Пётр.
'Давай! Да с единого разу чтоб! А то опосля не отмолишься...' - решительно, не то сказал, не то крикнул старик Петру.
Тот невнятно перекрестился, будто отгонял муху.
Затем почесал затылок, высморкался, сжал до боли в пальцах топорище, поднял выпрямленные руки над головой, и, глухо выдохнув, опустил топор.
Лезвие на всю ширину вошло глубоко в дерево.
Обрубок руки, прочертив культёй кровавый след от безобразных остатков кисти до края колоды, свалился с неё и безвольно повис.
Монахи отошли в сторону, и цыган повалился в траву.
'Отошёл неужто?' - испугался Пётр. Но, присмотревшись, понял, что цыган всё же едва заметно дышит.
Тем временем кузнец, разворошив искалеченную плоть щепкой, добрался до пятака и сжал его клещами. С очевидным усилием, будто пятак весил целый пуд, кузнец поднял клещи и, держа их перед собой на вытянутых напряжённых руках, понёс их к самовару, стоявшему в круглой яме у плетня.
Как только он приблизился - старик, наготове лежавший на краю ямы, тотчас поднял крышку самовара, в который кузнец, ослабив хват клещей, бросил монету.
Медяк с оглушительным звоном упал на дно самовара.
Старик, стоя на коленях, скрестил руки на груди и принялся быстро кланяться, касаясь головой края ямы. При каждом поклоне он откусывал от края небольшой кусок земли и, не жуя, проглатывал.
В самоваре послышалось негромкое шипение и шорох. Постепенно они усиливались, и к этим звукам начало прибавляться булькание, вскоре их полностью заглушившее. Что-то громко и сильно заколотило изнутри, в стенках стали появляться выпуклости, а сам самовар начал заметно покачиваться, несколько раз чуть не упав.
Пётр обеспокоенно стал озираться по сторонам.
'Не боись, не выбьется!' - обнадёжил того старик, безуспешно пытаясь придать голосу уверенность.
Кузнец не обратил на неё никакого внимания и лишь сплюнул в сторону.
Назад он вернулся довольно скоро - с охапкой перьев, выстриженных из петушиного хвоста. Подойдя к яме, он связал их куском проволоки в подобие банного веника и начал им, приговаривая на незнакомом языке что-то грозное, хлестать наотмашь самовар. Тот, сильно дёрнувшись несколько раз, постепенно затих.
'Едут! Е-е-е-дут! Везут!' - закричал кто-то вдруг высоким дребезжащим голосом.
Из-за холма показались две еле двигавшихся телеги. В них темнело что-то большое.
'Слава ти прочноё!' - всхлипнула старуха и уткнулась лицом в локоть.
Внучки наконец небрежно занялись освобождением надрывно голосящего петуха.
Телеги остановились недалеко от ямы. В каждой находилось по два муравейника, стоявших на грубо сколоченных носилках. Мужики подбежали к телегам и стали осторожно выгружать муравейники и ставить их по краям ямы - так, что они образовали как бы крест с ямой в середине.
Из-за угла избы выехала ещё одна телега. В ней были большая бочка и местный поп.
'Вот ведь оно как! Не уклонился! А всё попрекали - самосвят, раскольник... Или расстрига?' - размышлял Пётр, удивлённо глядя на попа.
За телегой шли певшие вполголоса бабы с коромыслами на плечах. У первой на концы коромысла было насажено по свиной голове, у второй - по бараньей, а у третьей - по козлиной. У прочих были деревянные вёдра с чем-то тяжёлым внутри.
Бочку под руководством учителя поставили на землю на равном расстоянии от ямы и цыгана. Недалеко от бочки бабы встали одна за другой в ряд и умолкли.
Поп хлопнул в ладоши и закрыл глаза.
Все замерли и сосредоточились, повторяя про себя нечто важное.
Наконец, глубоким грудным голосом, кротко, но громко, поп объявил: 'Ну, зачнём, земле во славу!'.
Бабы стали подходить по одной к бочке и наполнять её тем, что принесли. Сперва - головами скота. Затем из вёдер - пшённой кашей, еловыми шишками, утиными яйцами, картофельными ростками, лягушачьей икрой, пирожками с мухами, собачьими хвостами и гнилыми грибами.
Отходя, каждая плевала в левый глаз стоявшему рядом с попом Петру.
'Так надо!' - твердил он про себя.
После баб к бочке приблизился староста и начал в неё лить из большой синей бутыли что-то мутное.
'Первач самый точный, полгода копил!' - не утерпев, сообщил он неизвестно кому.
Поп строго посмотрел на старосту, и тот, покраснев, молча долил из бутылки остатки.
Отступив от бочки, староста дотронулся до лба Петра разогнутой подковой.
'Значит всё решено' - обречённо понял Пётр.
Поп достал откуда-то небольшую шкатулку, грубо вырезанную из чёрного как уголь камня, и открыл её крышку с непонятным рисунком на поверхности. Учитель положил в шкатулку немного сухого мха, который тут же задымился и начал гореть. Поп зажёг от появившегося огня тонкую сальную свечу, изогнутую в нескольких местах, и бросил её в бочку. Из неё наружу мгновенно вырвалось голубое прозрачное пламя.
К бочке подбежало несколько мужиков с длинными берёзовыми поленьями, которыми принялись в каком-то упоении мять её содержимое, не обращая внимания на огонь.
Через некоторое время поп, внимательно наблюдавший за мужиками, тихо молвил: 'Довольно... Достигнуто'.
Мужики нехотя вынули из бочки поленья, приподняли её и поставили на детский гробик, довольно короткий, но, необычно широкий. К его боковым доскам было прибито множество маленьких колокольчиков с вырванными язычками.
Кузнец вложил внутрь бочки деревянную крышку, размером немного меньше её горловины. Затем вынул нижнюю пробку. Из открывшегося отверстия сразу стало понемногу сочиться в заранее подставленное корыто.
Пётр с помощью пастуха забрался в бочку и начал, держась за её края, давить ногами на крышку, иногда слегка подпрыгивая. Из отверстия брызнуло, и корыто стало заполняться намного скорее.
Когда, наконец, почти перестало капать, Пётр, тяжело дыша, самостоятельно выбрался из бочки, посмотрел на небо и вдруг начал беззвучно рыдать, притоптывая на месте.
Поп, надев на нос пенсне с красными стёклами, стал поочерёдно мочить свою бороду в корыте и выжимать её в самовар.
После того, как в корыте ничего не осталось, поп, смахнув пот со лба, сел на скамейку, прислонённую к сосне, и начал что-то объяснять успокоившемся уже Петру, стоявшему рядом.
Пётр не отвечал, силясь что-то безуспешно вспомнить.
Пастух в это время подал старику валенок с угольным крестиком на голенище. Старик перевернул валенок подошвой кверху. Из него лениво выползла толстая тягучая капля чего-то синего и рыхлого, а следом - также неспешно начало появляться осиное гнездо, покрытое блестящей серой плесенью. Старик поднял крышку самовара другой рукой, предварительно обмотанной ветошью, и быстро запихнул внутрь валенок - голенищем вниз.
Кузнец и три мужика взяли цепи с крюками на концах, и одновременно подошли к яме, каждый - с одной из четырёх её сторон. Встав между муравейниками, они крюками подцепили самовар за ручки и, прилагая все свои силы, потянули за цепи. Вытянув самовар наружу, мужики поставили его на тот край, который являлся вершиной треугольника, образованного плахой, бочкой и ямой.
Цыган, очнувшийся недавно, направился к яме, тяжко ступая и пошатываясь. Из его рта по прежнему торчала волосяная верёвка, а подбородок был подвязан чёрной лентой. Такой же лентой была кем-то полностью обмотана его обезображенная рука. С ленты, пропитавшейся кровью, часто капало в траву и на землю.
Пётр хотел подумать, что это похоже на то, как зёрна падают в почву, но не смог.
Цыгану помогли спуститься в яму, где он сел спиной к самовару, скрестив ноги по-турецки.
Бочку сняли с гробика и откинули его крышку, выдернув гвозди, которыми она была заколочена. Внутри покоились мелко нарезанные волосы разных цветов и оттенков. Поп торопливо высыпал в гробик небольшой мешок муки, влил ведро молока и принялся месить.
Все остальные, взяв в руки вилы, встали вокруг ямы спиной к ней.
Когда тесто было готово, поп стал скатывать из него небольшие шарики и складывать их в сито. Закончив, он направился к яме. Там, подходя к каждому, кроме старика и цыгана, он вынимал шарик из сита и, прикладывая свой перстень, отпечатывал на нём какой-то знак. Каждый с благоговением принимал шарик, раскусывал его надвое и тщательно пережёвывал свою половину, прежде чем проглотить. Другую часть шарика съедал поп.
Раздав все шарики из волосяного теста, поп воздел руки с ситом над головой и начал нараспев говорить, а остальные - вторить и отвечать ему.
-- Земле мы даруем сие неусопшее тело! В недра её теплоту его мы повергаем! Тучно плодами щедрот от её напиталось, с трепетом должным оно их в себя принимало! Им же земля да насытится ныне по вере!
-- ПО ВЕРЕ! ПО ВЕРЕ ИСТИННОЙ! ПО ВЕРЕ ВСЕЗЕМНОЙ! ПО НАШЕЙ!
-- Соками тайными да облачит его новых плодов своих ради! Да прободеет могуче корнями его, цепко охватит и с ним воедино сомкнётся в покоях незримых! Дух его кровной росою да в землю сойдёт!
-- СОЙДЁТ, СОЙДЁТ В ЗЕМЛЮ! СОЙДЁТ В МАТУШКУ! СОЙДЁТ В КРЯЖИСТУЮ! СОЙДЁТ В СОКРОВЕННОЕ ВО НУТРО ЕЁ ЖИРНОЕ, ЖАРКОЕ!
-- Взятое всё от неё мы с собою земле возвращаем! Веруем в землю, её чтим, и ей мы дары преподносим! И да скуёт нас цепями святыми она без раздела - тот кто не умер и кто не живёт в ней едины!
-- ЕДИНЫ! В ЗЕМЛЕ ЕДИНЫ! ЕДИНЫ В СЫРОЙ! ЕДИНЫ В СЛОИСТОЙ! ЕДИНЫ В ЖИЛИСТОЙ! ЕДИНЫ В НЕУСЫТНОЙ!
-- Звеньев её неразрывных союз некрушимый так да пребудет всесвятно без меры и часа! Ими себя опояшем внутри, и снаружи, и между - в том утвердимся навек неотступно и твёрдо!
-- Веруем в землю правильно, веруем грабно и думно! Веруем сажно и взмучно! Веруем смычно! Веруем жжавно! Веруем! Веруем!
-- ВЕРУЕМ!
-- Дай, дай земля ж запротурная, дай уброжание нам лучёжное, дай как невгрыженность сдонную! Перетужно раздубь ты, земля, твоих робичей! Славу тугучную всмошно земле затвердим!
-- ЗАТВЕРДИМ!
-- Славу зычную непробойную!
-- ЗАТВЕРДИМ!
-- Славу ярую незаслонную!
-- ЗАТВЕРДИМ!
-- Славу взостренную запроломную!
-- ЗАТВЕРДИМ!
-- Славу всклычную раззуборую!
-- ЗАТВЕРДИМ!
-- Славу упахоченную раздубоженную!
-- ЗАТВЕРДИМ!
-- Как подгробный камень, как захворный стужень, как нагорбный рычень, как свербочный рубень!
-- ЗАТВЕРДИМ! ЗАТВЕРДИМ ДО УПРЕЛИ НУТРОШНОЙ! ЗАТВЕРДИМ! ЗАТВЕРДИМ! ЗАТВЕРДИ-И-И-ИМ!
Повернувшись к яме и, безостановочно повторяя 'Затвердим!' уже вразнобой, отчего голоса слились в клокочущий нечленораздельный гул, все начали вилами перекидывать муравейники в яму.
Поп, восклицая неистово: 'Затвердим!' - вертелся на одном месте, по прежнему запрокинув голову кверху и глядя сквозь сито на Солнце.
Наконец, на краях ямы осталось лишь немного сора, а самой ямы, как и сидящего в ней цыгана, уже не было видно - на их месте возвышался один громадный муравейник.
У попа из рта и носа хлынула бурая пена. Он, упав как подкошенный, начал исступлённо перекатываться по земле, бешено размахивая руками и повсюду нанося ими наотмашь удары, при этом яростно выкликая что-то вовсе уже непонятное.
Старуха, запыхавшись, привела к самовару маленького мальчика, равнодушно таща того за руку, чуть ли её не выдёргивая из плеча ребёнка. Мальчик, едва не плача от боли, молчал -- от испуга. Повинуясь немым угрозам старухи, он повернул рукоятку на самоварном носике. Из него на склон муравейника, подобно песку, посыпался, ярко искрясь, золотистый пепел. Падая на муравейник, он, как первый снег, тотчас таял.
Как только пепел в самоваре иссяк, земля под ногами дрогнула и стала против часовой стрелки раскручиваться вокруг муравейника.
Некоторые, не устояв, упали.
Внезапно, одновременно с сокрушительным громом, от которого внутри всё онемело, ослепляюще сверкнула молния.
Поп замер полностью обугленный. Вокруг него оседал зеленоватый дым.
Муравейник плавно сжался и резко, с отвратительным скрежетом, исторг из себя цыгана, которого подбросило почти до верхушки сосны.
На землю он рухнул рядом с муравейником, немного задев его противоположную от самовара сторону.
Цыган был без одежды и кожи. Мясо слабовато мерцало, подобно тлеющим углям. Ногти почернели и разбухли. Верхняя часть его черепа отсутствовала. Ноги срослись воедино.
Он всё ещё был жив.
Пётр подошёл к цыгану и, с трудом приподняв его, уткнулся лицом ему в срезанный затылок. Со стороны казалось, что Пётр поедает у цыгана мозги, но это было не так: в них он - искал своим языком.
Это продолжалось довольно долгое время.
Наконец, резко отклонившись от цыгана, Пётр повернул свою голову к толпе. В его зубах виднелся медный пятак, сиявший так, будто его только что отчеканили.
Глаза Петра излучали безграничное счастье. Он бегом понёсся к бричке и вытянулся, как рядовой по стойке смирно, перед Кузьмой Лукичом, слегка, однако, обозначив головой поклон.
Кузьма Лукич вынул из кармана белый платок, положил его на радостное лицо Петра, и только тогда уже принял у того пятак, ухватив его с обратной стороны ткани. Тщательно отерев монету вторым платком, Кузьма Лукич взял её, наконец, в руку и долго рассматривал, прежде чем спрятать в табакерку.
Довольно сощурившись и подкручивая свой ус, Кузьма Лукич деловито приступил к распоряжениям: 'Этих на конюшню. Его в солдаты. С теми я сам потом потолкую. А тебе, друг мой, всё - как и обещал!'.
Кузьма Лукич приставил ко лбу Петра внушительных размеров револьвер.
'Ваше сиятельство! Дозвольте нижайше просьбицу единую - а нельзя ли вот эдак наоборот? Уж больно я до этого дельца охотник великий...' - быстро протараторил Пётр.
'Отчего бы и не так? Ты ведь не против, душечка?' - обратился Кузьма Лукич к жене.
'Ах, свет мой, да пожалуй ведь так оно и лучше будет!' - мило прощебетала та в ответ.
'Ну что ж, будь по вашему! Я со временем в ногу иду, так что иного отнюдь не противник!' - милостиво согласился Кузьма Лукич.
Пётр, стараясь не позволять улыбке стать излишне широкой, поспешно повернулся к бричке спиной, теперь почти не стесняясь этого.
Кузьма Лукич вновь поднял револьвер, приставил его к затылку Петра и, громко откашлявшись, выстрелил.
Петра отбросило вперёд. Тело распласталось на земле с раскинутыми в стороны руками, словно пытаясь всю её обнять.
Раздался мелодичный звон.
Кузьма Лукич достал часы, посмотрел, и, удовлетворённо, заметил, не обращаясь ни к кому: 'И как у них всё точно выходит! Ну кто бы мог подумать...'.
И, говоря уже Елизавете Марковне, но. вместе с тем, глядя при этом куда-то вдаль и вглубь, задумчиво произнёс: 'Да, это верно - есть, есть ещё в народе нашем та исконная природная чистота, неприступная для пороков этого алчного мира, погрязшего в чаду интеллектуального развращения... Незапятнанной она остаётся и невредимой. Что же даёт им, слабым, почти бессловесным, не ведающим даже азов той великой, как мы надменно полагаем, культуры, которой мы столь безоглядно гордимся? Что же даёт им эту неведомую, могучую, но до поры скрытую от постороннего взора силу, которая позволяет им выстоять в неравном этом противоборстве с всеми соблазнами и уродствами нынешнего страшного времени? Что не даёт им попасть в донельзя искусительный капкан духовного блудилища, который не смогли миновать никто из нас, погибших заживо для света земли родной? Есть ли спасение и для нас, есть ли надежда на возврат из мира теней? Сможет ли наш народ быть нам проводником из терновой тьмы к свету звёздному? Верю! - он сжалится, он простит нас, народ наш, и не станет утаивать путь свой, которым издревле идёт - уверенно, твёрдо, не оборачиваясь и не смотря по сторонам... Но сможем ли мы - услыхать его голос? И сможем ли мы, услыхав - разобрать его слово? И будет ли это слово - понятно для нас? Ведь мы говорим уж почти на ином языке... Всякую связь уже нами утрачена с ним, нашим народом... Как это всё печально и справедливо... Ах, мы - ведь кто мы есть, как не мертворождённые дети последней эпохи, конечной, закатной. Да, мы не оправдали надежд - ничьих, ни собственных своих, ни тех, что на нас возлагали с бескорыстной надеждой и верой все предыдущие поколения. У нас было великое прошлое, но нет более будущего - никакого, даже самого ничтожного. И это - по праву! Мы - преступили. И осуждены потому - заслуженно. И мы готовы понести наказание! Готовы! Но есть ли у нас право - на наказание это? Не будет ли оно для нас избавлением от обязанностей наших? Не будет ли это - лишь изощрённым бегством от подлинного искупления вины нашей - перед правдой, законом и народом? Нет - рано, рано ещё нам казнить себя. Да, просто уйти в никуда - не будет достаточно. Нам следует вернуть народу неоплатный долг. Мы на это положим всю жизнь свою, все силы, все средства. И если их будет недостаточно, то что ж с того - мы всё равно должны, мы будем учиться, мы станем стремиться к тому, чтобы слиться с душою народною, эту её неприметную красоту развить и в себе. Поможет ли нам в этом наука, техника, искусство, философия, и прочие все те сомнительные достижения цивилизации, почитавшиеся нами за дары просвещения? Или всё это - непреодолимой помехой встанет перед нами на этом новом для нас пути? Как сделать первый шаг в правильном направлении? Как не оступиться? Не повернуть, убоявшись и устыдившись, назад? О - тайна сия велика есть. Но только идущий - дорогу осилит, и час - первый час, главный! - настал наконец для первого шага, - главного! - по ней, по дороге в единое для нас - всех нас! - будущее! Да, час - настал!'
Кузьма Лукич надолго замолчал, глядя уже пристально, с тайной надеждой, на Елизавету Марковну. В её глазах он увидел - что-то, что было решающе важным для него, и чего нельзя выразить словами, не исказив при этом сути до неузнаваемости.
Поэтому Кузьма Лукич, слегка улыбнувшись и кивнув Елизавете Марковне, безмолвно откинулся на спинку сиденья, охраняя возвышенное состояние своего духа и разума от мирских забот и волнений.
Кучер, потирая сзади шею, по которой Кузьма Лукич метко ударил золотым набалдашником своей лихо просвистевшей трости, проворно хлестнул коней, и бричка тронулась в дальнейший путь по пыльной дороге, долго ещё перемигиваясь в бескрайнем пшеничном поле синим, белым и красным проблесковыми огнями.