Старый вдовец Иоким Пресный хранил свою прежнюю удачу и забытую любовь. Носил плетённый в двенадцать кожаных жил арапник, гнал откормленного коня, и ещё шерстеобрабатывающий доход имел.
Он остановил сани возле собственной кирпичной трепальни, швы в кладке углубились от дождя и ветра, окошки мутные изрисованы морозом, сугробы вокруг потемнели от осевшей копоти и пыли. Просторную тяжёлую шубу Иоким оставил в санях, кнут взял с собой. Шум мотора, работающий стан, тут же уши грохотом наполнили, зашедшему из тишины можно оглохнуть; и тонкие губы необыкновенно злы.
- Где она? - спросил хозяин, захлюстаного чесальщика раскладывающего взбитую шерсть в широкую игольчатую ленту. Удушливая играющая пыль густо дымила в светлых квадратных столбах, бьющих из маленьких окон прямо в дребезжащую машину. Прыгающие барабаны приучили чесальщика постоянно смотреть в трепещущие вращения узлов и сторониться взгляда всегда сердитого владельца трепальни; он виновато, пугливыми глазами повёл в сторону отгороженной конторки.
Невестка вдовца, Иванна, была назначена тут весовщицей, обязана взвешивать баулы взъерошенной шерсти; в мёртвые месяцы брала с крестьянок положенную плату за кудели прялок в зимние вечера. Эту Иванку, лично свёкор отобрал в жёны своему пасынку: была она бедна приданным, имела полные икры в вытянутых ногах, а качательные движения широких бёдер наполняли всякие обиженные глаза. Бёдра улицу гнули пополам. Было в ней всё любо, везде полно, а там где надо, тонкой бессонной красотой до конца завито; говорила она певуче, всегдашняя улыбка - зимнюю наледь растворяла. Муж попался ей низенький, кривоногий, с писклявым голосом и нежным детским лицом. Счастье, кажется, давно убежало от неё, и желание девичества иметь страстную любовь незаметно перестало греть её сердце. А люди в зависти, всегда перевирают отношения, пошёл слух; и тут же придумали люди обзывать отчима Иокима: снохачом.
Снохач ударил кнутовищем ладонь, судорога сковывала изуродованные морщины лица; знал, кто баюкает за запором. Негодяй-крестник в коморке зарылся; на свадьбе Иванны и Саввы кумом сидел негодник. У чесальщика дрожали ноги, он слушал лязг железных узлов, раскладывал шерсть, и мучил оправдания своему молчанию.
Дощатая, лощеная дверь конторки затрещала, засаленные обломки сухо падали, ещё не ведают щепки назначение огня в горящей топке; любой истлевающий жар сумеют распалить. Крестник погорел: спина, голова, спешно наголо одетый овчинный тулуп темнели полосами арапника; он выскочил босым в снег, заметал длинными полами снежные наносы, бежал от кнута, и пар изо рта усталым испугом следил по морозу. Иванна сама подставила неприкрытую спину, обласканные руки, обильную грудь, выточенные ноги, и длинные косы. Её разлившиеся глаза не имели выбора, она молчала, как молчит безветренная полночь.
Савва?.. - тот арбой по сёлам ездит, о лошадях беспокоится больше, чем о жене. Остановит арбу, выторговывает у крестьян руна шерсти, а лошади ткаными шерстяными попонами накрыты и уже едят зерно из приставных яслей. Через неделю привозит гружённую шерстью арбу - до верхних перекладин наполнен воз. Щеки всё такие же розовые и гладкие, не хотят с младенчеством расставаться. Многие хотели бы такую радость иметь, какая ему выпала; лежит с нежной женой и беспокоится Савва:
- Как думаешь, Иванка, наедены ли сейчас мои кони? ...и что теперь бедные одни в конюшне, что теперь делают? - закатит глаза Савва, и горюет о конях...
Растреплют привезенную шерсть, тёплые зимние одеяла устилать ею будут. Свернут пухлые отрезы по весу, наполнят арбу, и Савва уже гонит лошадей в Тирасполь на фабрику. Устрашённый с малых лет, исправно жёсткому отчиму служит.
Старик тащит Иванну за косы, словно гривастую лошадь из хлева выводит. Бросил в сани. Крикнул зарывшемуся в шерсти чесальщику:
- Ты почему не изобличал?!
Тот повернулся, стал колом, вся одежда блестит жиропотом, глаза усталые, уплыл весь в себя, посмотрел в низкий потолок, на арапник, сердце у него заячье; и вымученно, будто не голосом, а взбитой шерстью плаксиво протянул:
- Я как-то может и собирался, а не соображу хозяин, не знаю, как тут надо высказываться. Мне год надо на обдумывание такого обидного дела.
Раздосадованный хозяин шлёпнул арапником потолок, чёрные паутины расползлись, хлопья чёрной извести падали на чесальщика, в потолке вытянулась длинная безобразная змея. Езжалые сани тоже оставляли на снегу длинные следы полозьев. Храп коня, плач зарытой в соломе невестки, и уносившийся бесконечно суровый холод озлобленного свёкра, гневно носились по заснеженной пустоте улицы, обгоняли коня.
Вдовец мало грел свою печь, спал в тулупе. За день до Крещения занёс в дом корзину кочанов и мешок со швырками, указал невестке затопить. Пил подогретое вино, Иванне из своей кружки давал допивать. Вино мешало её горлу чувствовать обиду вечера, она пила и смотрела, как из загнетки выползают потешные искры.
- Ложись волчица, и делай вид что спишь, я крестника буду выкорчёвывать из твоего сна, - приказал свёкор, только кривой нос обозначался на его оскалаченном лице, крикнул: - Падай кучка!
Старик так же был остр, как и морозный ветер снаружи. И когда метёт немилосердная пурга в поле, выть тоже бесполезно, зверь везде рыскает; легче спину подставить, покориться свирепому ветру. Волосы невестки рассыпались по всей подушке, красные лучики из печи тускло пробиваются, боязливо гладят постель. Она носила жалостливое и всегда покорное сердце, переживания молодого тела переставали казаться невозможными для ласки. Сразу уснула. И затем печь погасла.
На весну, пришёл человек из дальнего села, по прозвищу Боташ, - держит отару тонкорунных овец каких мало в округе, без стойлового содержания содержит триста голов, сразу стал припираться в цене, хвастался штапельными рунами, хвалил сволачиваемые пуховые волокна, знал, что ценится фабрикой; сурово торговался. Голос, с хрипотой говорит про тонкорунную шерсть, бережёт всегда уверенные намерения, и желает, чтобы денег хватило на всю жизнь.
Препирания, особенности в отношениях Иокима Пресного и Боташа пошли путанные, глаза их дико искрят, оба не находят любезности, разноголосят бессодержательно, каждый свою выгоду удержать хочет. Тонкорунщик поднялся, казалось, навсегда без дела разойдутся. Но Боташ Иванку увидел... и тут, же зарылся в безудержные желания, в возникшие воображения утонул, сел, уступил Пресному в цене. Сразу растерялся, потом ушедшее время стал жалеть.
Часто наведывался в трепальню, проверял, много ли тонкорунная шерсть после трепания теряет. Иванке носил халву и сладкие жамки, слова ласковые говорил, каких она не слышала. К началу лета счесали всю пуховую шерсть, утерял Боташ дорогу к Иванке. Не может без 'знойной' в шалаше летнем согреться, в кошару надумал её увлечь, похитил в иссушенную ночь, когда звёзды не спят. Ищет Савва утром жену, к старику заглянул, - нет Ивнны, - а наслышан. День даром прошёл. Вечером тоже её нет. Плачет Савва, в колодец крюком и гнутыми вилами шарит, на чердак лазил, овин осмотрел, трепальню проверил - пропала жена. Ревёт слезами сизыми. И женщины со всех ближних дворов посреди улицы заход солнца провожают, медленно, задумчиво собрались, уже знают, что та лахудра розовощёкая в Боташеву кошару убежала. Перебирают бранные женские слова, сорят шелухой, поносят пышную за то, что не как они ходит. Знают, как правильно надо существовать, ради будущей жизни давно радости отказали.
Старый Иоким - старый нерез, его покрасневшие глаза сухие и острые как морозный ветер, матерно паскудит беглянку, помнит умения её покорных касаний, знает, как утопать дыханием умеет, забавно побуждения тянет; ещё гуще и неистово злится, материт пасынка пригнутого, овцою коростой и линялой принижает нерадивого.
Иванка с самого девичества привыкла шатко гладить время; без переживаний ступает по пыльной земле, имеет радость от запаха одной затоптанной полыни и одной увиденной ящерицы. Жизнь идёт терпеливо, и все перемены в ней случайны, не умеет обижаться. Тут на пригоне, всё живое превратилось в поветрие медовых цветков; овцы, ослы, собаки, люди - все распрямляли уши, чтобы среди ругани и понуканий дольше ловить затейный нежный смех беглой молодки. Боташ не доволен, что его женщина, одинаково весело улыбается каждому подпаску. Необыкновенно чисто прибирает Иванна шалаш и лачугу, столик тепло застилает, с песней посуду моет, стирает всем одежду. Боташ скрипуче, криво смотрит на пастухов. Что бы выдоить тугое вымя каждой овцы - нужны мужские руки.
Одним брезжащим утром, когда хозяин, пастухи и доильщики только начинали выдаивать отару, возле кошары остановилась двуколка. Сзади осталась не проснувшаяся тихая дорога, спереди тот, кого он пришёл убивать. Собаки бросились грызть колёса и копыта. Пресный выстрелил в порыв пастушьих псов. Рассыпавшиеся воробьиные дроби принудили заскулить несдержанных собак, убежали обратно под камышовый навес, лижут жалящие дроби, ждут, когда им нальют из вёдер грязные осадки молока. В ближнем селе глухо били церковные колокола. Красное небо рассыпалось. Пастухи продолжали доить, Боташ тоже доил, он знал за кем пришёл снохарь и не думал бояться; дурно набухшими руками ужимал твёрдое вымя овцы, сцеживал молоко, и неряшливыми словами крыл эту же тихую овцу. Пресный смотрел на блестящие стволы ружья, в носу длинные пахнущие табаком волосы щекочут воспоминания, он не знал, кого следует первым убить, гладил оба ствола сразу. Выстрелил над головой похитителя. Привязанный осёл заревел, бросает копытами землю, подумал простак, что гроза собирается.
- Давай, давай, а то будто бы не всем известно, зачем лютуешь, ведомо какой сводник и бессрамник в чистилище явился.
Лютый сводник, ниже опустил дула, сыпались волчьи дроби.
- Греми, греми, - Боташ беспрерывно паскудил: старика, рассвет, молоко, ружьё. Не ставал с места, освободил выдоенную овцу и другую поймал. - Пусть стреляет! Думает, я его боюсь.
Гнев новых волчьих дробей сбил фуражку Боташу, пастухи пригнулись, ёрзали на стульчиках, пугливая овца вырвалась, хозяин ни сдвинулся с застеленного шкурой пня. Доильщики догадливо подумали: если пришёл убивать хозяина, мы ни при чём, готовая женщина не наша. Пусть нашу отстранённость не задевает.
- Что!? Решил, если своего приёмыша мокнул в кислую кашу, других сможешь запугать, кочан тебе в старое рыло, а не молодуху, - Боташ водил пустой рукой, пытался вытянуть другую овцу из лаза, обругал погонщика.
Не выдоенные овцы рассыпались по загону, в страхе теряют молоко, а Ботуш не любит прорехи в выгоде. Хозяин овчарни исступлённо освирепел, вмиг поднялся, сурово пошёл на вооружённого старика, всем видом выражал удаль и силу, пожалел, что повёлся; нарезную винтовку в сельский дом унёс.
Старик перезарядил ружьё, вставил меченые патроны, Боташ с лихостью идёт, приближается к бидарке, бранится, сквернословит. Собаки зло лают. Иоким Пресный разгневанным пришёл, не меньше обычного матерится. В упор выстрелил, свалил на землю дерзость ненавистного ему человека. И успокоился. Смерть дело короткое. Второй курок нажал, застрелил вожака-пса. Ружьё дымит сладким порохом, вставил новые патроны. Перешагнул дёргающиеся трупы, пошёл искать, выследить распутницу-невестку хочет. Обшарил всю кошару, среди овец её высматривает, не находит нигде; может никогда и не было её тут. Подумал: надёжное дело патрон, быстро прикончил тонкорунного Барана, пухлую шерсть не расшибить без волчьей дроби. Не сомневался, что придётся уныние истребить. Её тоже следует убрать, горящих безостановочно убивать надо. Сел в двуколку и поехал обратно. В пустоту наступившего дня врезался. И пропал.
Обычная радость утра - горем наполнилась. Пастухи сняли фуражки, смотрели на мёртвых, лучшую овчарку потеряли. Вслед скрывшейся двуколки неопределённо, и оторвано поглядывали. Иванна спустилась с пригорка, в верхних виноградниках пряталась, тут же стала выть над убитым избранником, его мёртвое лицо всё ещё жило украденной любовью. Пастухи тоже шмыгали носом, их тени на холме морщились, иступлено смотрели на оставленную женщину и думали: хорошо, что сумела убежать, сообразила спрятаться в виноградники, а то и её бы прикончил старик.
Собаки зарыли морды в пыли, расстроенное утро шевелило им холки, тягучие слюны капали из зубов. Ветер задрал лёгкое платье, оголил ноги, сатин обнял мертвеца. Горюющие за овчаркой пастухи гадали, где грунт лёгкий найти, надо чтобы легко грунт копался, надо дохлого кобеля закопать. Посмотрели, на пустую дорогу, на безучастную степь, только суслики в бодяках свистят.
- Край!.. Всё! - решили окрепшие сознанием мужчины, унылость свою не хотели тратить даром, думали: пусть поплачет, а потом она точно нашей будут; насовсем, окончательно подберём.
- Делов у вас много, ... а я смерти боюсь, - сказал самый молодой пастух, - пойду стадо пускать, до вечера далеко.