Аннотация: Восток Византийской империи, начало седьмого века нашей эры. Один из монахов православного монастыря прославился своими религиозными гимнами...
Разговаривать без нужды у монахов Ир-Рухайи было не принято. Нет, отшельниками они не были -- те, кто хотели сидеть на башнях подобно святому Симеону Столпнику, шли в сирийскую пустыню, а не в монастырские общины. И все же правило святого Василия предписывало хранить молчание чуть ли не весь день напролет.
Тем не менее по монастырю разносился шепот -- несмотря как на правило каппадокийского Отца, так и на время суток:
-- Персы. На Ир-Рухайю идут персы.
Этот слух дошел и до настоятеля Исаака, хотя до него монахам пришлось бы не дошептываться, а докрикиваться. Исааку было уже за семьдесят, и его седая борода почти доходила ему до пояса. Но он занимал свою должность уже более двадцати лет, а до этого тридцать лет был простым монахом. Он узнавал о мыслях своих подчиненных еще до того, как они приходили в голову им самим.
Исаак повернулся к своему эконому, в котором видел возможного преемника:
-- На этот раз, Иоанн, будет очень плохо. Я это чувствую.
Эконом пожал плечами:
-- Будет так, отец настоятель, как велит Бог. -- Он был вдвое моложе настоятеля, круглолиц, и всегда улыбался. Слова, которые в других устах были бы пророчеством ужаса, прозвучали как предвестие удачи.
Однако бодрее Исаак не стал:
-- Уж не решил ли Бог с нами, христианами, покончить?
-- Персы приходили в Ир-Рухайю и раньше, -- уверенно сказал Иоанн. -- Приходили, разбойничали, и снова уходили. Когда их поход кончался, они возвращались к себе домой, и жизнь снова возобновлялась.
-- Я был здесь и все это видел, -- согласился с ним Исаак. -- Они приходили в правление молодого Юстина, и Тиберия, и Маврикия. Как ты верно заметил, они скоро уходили сами, или же их прогоняли. Но с тех пор, как этот нелюдь Фока проложил себе убийствами дорогу к трону Римской империи...
-- Ш-ш-ш. -- Иоанн оглянулся по сторонам. Поблизости находился лишь один монах, копающийся на четвереньках в монастырском саду. -- Никогда не известно, кто может тебя услышать.
-- Я уже слишком стар, Иоанн, чтобы бояться шпионов, -- усмехаясь, сказал настоятель. Как раз в это мгновение монах в саду присел на корточки, чтобы вытереть рукавом рясы пот со своего выразительного смуглого лица. Исаак усмехнулся снова: -- И разве можно себе представить всерьез, что нас предаст он?
Засмеялся и Иоанн:
-- Вот этот? Нет, тут мне возразить нечего. С тех пор, как он к нам пришел, так только и думает, что о своих гимнах.
-- И мне не в чем его упрекнуть, ибо они есть дар Божий, -- сказал Исаак. -- Воистину умение так прекрасно воспевать хвалу Господу снизошло на него свыше. Ведь он не знал по-гречески ни слова, когда оставил свое жуткое язычество, чтобы стать христианином и монахом. Говорят, Роман Сладкопевец тоже был новообращенным -- урожденным евреем.
-- Я думаю, некоторые из гимнов нашего брата не хуже, чем у Сладкопевца, -- сказал Иоанн. -- Может быть, познав Христа уже в зрелом возрасте, они любят Его еще больше.
-- Возможно, это так, -- задумчиво сказал Исаак. Монах в саду вернулся к своей работе, а настоятель -- к своим переживаниям: -- Когда я был моложе, всем было известно, что персы -- налетчики, а не завоеватели. Рано или поздно наши воины прогоняли их назад. А вот на этот раз, думаю, они пришли, чтобы остаться.
Улыбчивое лицо Иоанна мало подходило для выражения тревоги, но сейчас она на нем проступила:
-- Может быть, ты и прав, отец настоятель. После того, как против Фоки востал полководец Нерсес, а на Нерсеса напал Герман, а Германа и Леонтия разбили персы...
--...А Фока нарушил обещание отпустить Нерсеса, которое дал собственный брат императора, и сжег Нерсеса живьем, а Германа за поражение от персов постригли в монахи... -- продолжил Исаак невеселый список римских несчастий. -- В итоге наши войска представляют собой жалкий сброд. Это я о тех, которые еще не разбежались. И кто же теперь в силах прогнать воинов царя Хосрова из империи?
Иоанн посмотрел по сторонам и понизил голос так, что Исааку пришлось наклониться к нему очень близко:
-- Может, оно и к лучшему, если они останутся. Я вот думаю, -- продолжил он грустно и вместе с тем мечтательно, -- а вдруг этот молодой человек, который с ними -- и впрямь сын Маврикия Феодосий? Пусть за ним и стоят персы, а все же он будет лучше Фоки.
-- Нет, Иоанн. -- Настоятель покачал головой с мрачной уверенностью. -- Я уверен, что Феодосий мертв. Он был вместе с отцом, когда Фока их одолел. И хотя недостатков у нового императора не перечесть, но никто не сомневается в том, что уж мясник-то он превосходный.
-- Это верно, -- вздохнул Иоанн. -- Но в таком случае, отец настоятель, почему бы не встретить персов с радостью, как освободителей от тирана?
-- Потому что я кое-что узнал от путешественника с востока, который нашел у нас приют вчера вечером. Он из деревни близ Дары, где персы наконец решили, как они будут управлять отобранными у империи землями. Он сказал мне, что они начинают обращать тамошних христиан в несторианство.
-- Я об этом не знал, отец настоятель, -- сказал Иоанн, добавив мгновение спустя: -- Мерзкая ересь!
-- Персы так не думают. Персы благоволят к несторианам больше, чем ко всем другим христианам. Персы им доверяют, потому что мы, православные, довели несториан своими преследованиями до того, что они не могли больше оставаться в империи. -- Исаак грустно покачал головой. -- И они нередко это доверие оправдывают.
-- Что же нам тогда делать? -- спросил Иоанн. -- Я веры не оставлю, но, по правде говоря, я предпочел бы послужить Господу в качестве живого монаха, а не мученика. Хотя, конечно, все в руках Его. -- Он перекрестился.
То же сделал и Исаак. Его глаза блеснули:
-- Я не виню тебя, сын мой. Моя жизнь уже прожита, и я готов предстать перед Богом и Сыном Его, как только Он пожелает, но я понимаю возможное замешательство тех, кто помоложе. Некоторые для спасения жизни могут даже принять ересь и потерять душу. Поэтому я думаю, что нам следует оставить Ир-Рухайю, дабы никому не пришлось делать сей горький выбор.
Иоанн тихо присвистнул:
-- Все настолько плохо? -- Он рассеянно посмотрел на работающего в саду монаха, который как раз на мгновение прервался -- но тут же под взглядом эконома вернулся к прополке.
-- Все настолько плохо, -- эхом откликнулся Исаак. -- Мне нужно, чтобы ты начал приготовления к нашему уходу. Я хочу, чтобы мы ушли отсюда не позже, чем через неделю.
-- Так скоро, отец настоятель? Как тебе будет угодно, конечно -- ты ведь знаешь, что всегда можешь рассчитывать на мое повиновение. Куда же мы отправимся -- на запад, в Антиохию, или на юг, в Дамаск? Я полагаю, ты хочешь, чтобы мы оказались в безопасности за городскими стенами.
-- Это так, но ни об одном из этих двух городов речь не идет, -- сказал настоятель. Иоанн удивленно на него уставился. Исаак продолжил: -- Я сомневаюсь, что Дамаск достаточно силен, чтобы выдержать надвигающуюся бурю. А Антиохия... Антиохия охвачена смутой с тех самых пор, как восстали евреи и убили патриарха, да одарит его Бог улыбкой своею. Кроме того, персы наверняка до нее дойдут, и она может пасть. Когда она пала последний раз, я был еще маленьким мальчиком -- последовавшая за этим резня, я слышал, была ужасной. Я бы не хотел, чтобы мы подверглись чему-либо подобному.
-- Что же тогда остается, отец настоятель? -- непонимающе спросил Иоанн.
-- Начни приготовления к путешествию в Константинополь, Иоанн. А уж если персы возьмут и Константинополь... ну, значит, пришел Антихрист и настал конец света. И такое возможно. Похоже, что я состарился не вовремя.
-- Константинополь. Всем городам город. -- В голосе Иоанна слышались трепет и предвкушение. От Геркулесовых столпов до Месопотамии, от Дуная до Нубии, во всей Римской империи не было городов, равных Константинополю. Каждый мечтал увидеть его хоть раз в жизни. Иоанн запустил пальцы себе в бороду. Его глаза устремились куда-то вдаль -- он задумался о том, что именно монахам потребуется сделать, дабы прибыть к месту назначения. Он так и не заметил, как Исаак удалился.
Он вернулся от своих мыслей к действительности лишь тогда, когда монах, работавший в саду, стал уходить. Пройди он мимо эконома просто так, Иоанн бы его и не заметил. Но монах на ходу что-то напевал, и поэтому размышления Иоанна оказались прерваны.
-- Молчание, брат мой, -- укоризненно сказал Иоанн.
Монах опустил голову, тем самым прося прощения. Но не отошел он и на дюжину шагов, как принялся напевать снова. Иоанн в отчаяньи закатил глаза. Отобрать у этого монаха его музыку было практически невозможно, ибо он был ею так одержим, что не замечал того и сам.
Не будь его гимны столь прекрасны, подумал Иоанн, слово "одержим" в устах окружающих могло бы приобрести и иной оттенок. Но никакой демон не мог послужить источником вдохновения для такого блистательного восславления Троицы и архангела Гавриила, это уж точно.
Иоанн прекратил размышлять о напевавшем монахе. Ему надлежало побеспокоиться о других вещах, куда более важных.
* * *
-- Номисма за этого осла, за эту воронью падаль? -- Монах театрально хлопнул себя по остриженному лбу. -- Золотой? Да окунет тебя Сатана в огонь и расплавленное железо за такую наглость! Уж лучше б ты, разбойник, попросил тридцать сребренников. Всего на шесть больше, зато всем было бы видно, какой ты Иуда!
Поторговавшись некоторое время таким свирепым образом, монах в конце концов купил осла за десять сребренников, что составляло менее половины первоначально запрошенной цены. Положив звенящие милиарисии в свой денежный мешок, торговец уважительно кивнул своему недавнему противнику:
-- Ты очень ловко торгуешься, святой отец. Такого умельца я не встречал еще ни в одном монастыре.
-- Благодарю тебя. -- Внезапно монах показался тихим и стеснительным человеком, а вовсе не свирепым торгашом, каким был мгновение назад. Скромно потупив глаза, он продолжил: -- Я и сам когда-то был купцом, очень давно, еще до того, как нашел во Христе истину.
Торговец рассмеялся:
-- Я мог бы догадаться и сам. -- Он внимательно оглядел монаха. -- Судя по произношению, я бы предположил, что ты с юга.
-- Именно так. -- Монах уставился куда-то вдаль, охваченный воспоминаниями. -- Я шел в первый раз с караваном в Дамаск. Я услышал монаха, проповедующего на рынке. Тогда я даже не был христианином, но мне показалось, что я услышал внутри себя голос архангела Гавриила: "Следуй!" И я последовал, и следовал все эти годы, и следую по сей день. Мой караван вернулся без меня.
-- Воистину силен оказался зов веры, святой отец, -- сказал торговец и перекрестился. -- Но если ты когда-нибудь пожелаешь вернуться в мир, разыщи меня. Я с удовольствием возьму тебя в дело -- а доходы, которые ты несомненно принесешь, мы поделим честно.
Монах улыбнулся, обнажив белые зубы на фоне загорело-смуглого лица и черной бороды с отдельными седыми волосками:
-- Благодарю тебя, но я доволен -- более чем доволен -- той жизнью, которой живу. Иншалла... -- Он засмеялся над собой. -- Вот, пожалуйста -- все эти годы старался говорить лишь по-гречески, а воспоминания о прошлом все же сбили меня с толку. Я хотел сказать "Теу телонтос" -- "дай Бог". Было б угодно Богу, я бы остался в Ир-Рухайе до конца дней своих. Но не суждено.
-- Не суждено. -- Торговец посмотрел на восток. Дыма на горизонте не было -- пока не было -- но он уже стоял перед взором обоих собеседников. -- Мне тоже придется искать новое место для обитания.
-- Да пошлет тебе Бог удачу, -- сказал монах.
-- И тебе, святой отец. Если я еще буду торговать животными, то постараюсь продать их там, где тебя не будет даже поблизости.
-- Достойный ответ настоящего мошенника, -- сказал монах. Они оба рассмеялись, и монах повел осла к стойлам, которые были заполнены как никогда. Лошадей, верблюдов и ослов было видимо-невидимо. На некоторых из них поедут монахи, а остальные повезут на себе припасы, монастырские книги и другие святые принадлежности.
На пути в трапезную в голову монаху вновь пришли слова и музыка. Обычно в последние годы подобные слова были греческими, но на этот раз снизошедшие на него мысли были выражены гортанными звуками его родной речи -- возможно, из-за нахлынувших во время разговора с торговцем воспоминаний о далеком и почти уже забытом языческом прошлом.
Иногда он сочинял гимн долго и упорно, строчку за строчкой, слово за словом, борясь с упрямыми чернилами и папирусом, пока наконец песнь не получалась именно такой, как он хотел. Он был горд песнями, написанными таким образом. Они были воистину его собственными.
Впрочем, иногда получалось совсем по-другому -- он как бы видел весь гимн сразу. И тогда хвала Господу, казалось, воспевала себя сама. Тогда перо, стремительно несущееся по страницам, было уже не слугой его собственного разума, а посредником, через которого говорил сам Бог. Именно за эти гимны монах немало прославился, и не только в Сирии. Он часто размышлял над тем, заслужил он эту славу или нет. Конечно, Бог заслужил ее куда больше. Но ведь это верно всегда и во всем, напоминал он себе.
Именно такими были и эти новые мысли. Охватившее монаха вдохновение было просто ослепительным. Настолько ослепительным, что он зашатался и чуть не упал, не в силах устоять под его давлением. На какое-то мгновение он даже забыл, где находится -- да и какое это имело значение? Слова, пронизывающие его сознание -- торжественные слова -- только в них был смысл, только они действительно существовали.
И все же в происходящем участвовал также и его разум, ибо нахлынувшие мысли звучали на его родном языке. Как их выразить такими словами, которые поймут его братья-монахи и люди во всей империи? Он знал, что сделать это обязан -- а иначе его не простит Бог, как не простит он себя и сам.
В трапезной было темно, но не холодно -- благодаря летней погоде и испарениям, исходящим от монахов, воздух был достаточно теплым. Монах взял краюху хлеба и чашку вина. Он ел и пил, не ощущая вкуса. Его товарищи пытались с ним заговорить, но он не отвечал. Его взгляд был устремлен вовнутрь, прикованный к чему-то такому, чего не мог видеть никто другой.
Внезапно он вскочил и возгласил:
-- Нет Бога, кроме Господа, и Христос -- Сын Его! -- Это было именно то, что он хотел сказать, и произнесено это было на хорошем греческом языке. Вот только пропала та почти гипнотическая энергия, которой обладала бы эта фраза, скажи он ее на языке, знакомом ему с раннего детства. Тем не менее, как было видно, своей цели он достиг -- некоторые из монахов посмотрели в его сторону, а двое из них, услышав только самое начало песни, осенили себя святым знамением -- перекрестились.
Он едва замечал окружающих. Только потом он осознал, что услышал слова Иоанна, в трепете обращенные к настоятелю Исааку:
-- Он опять одержим священным припадком.
Ибо Иоанн был прав. Он действительно был одержим припадком -- сильнее, чем когда-либо раньше. Его слова лились и лились откуда-то изнутри:
-- Он Кроток, Он Милосерден, Он отдал Своего единственного Сына, дабы спасти человека. Славен будет Господь во веки веков -- Отец, Сын и Дух Святой. В какие же благословения Божьи можно не верить?
Он продолжал и продолжал свои песнопения. Та крошечная часть его разума, которая в восславлении Господа не участвовала, благодарила Бога за пожалованный ему дар, который был почти равен способности говорить на незнакомых языках. Иногда он говорил по-гречески с трудом -- особенно когда разговор касался мирских дел. И тем не менее сейчас он находил нужные слова легко и просто -- снова и снова. Это случалось и раньше, но не в такой степени.
-- Нет Бога, кроме Господа, и Христос -- Сын Его! -- Закончив теми же словами, что и начал, монах остановился, глядя по сторонам и медленно приходя в себя. Его колени задрожали, и он опустился обратно на скамью. Он ощущал себя опустошенным, но достигшим триумфа. Единственная известная ему аналогия была совершенно не монашеской -- он чувствовал себя так, как если бы только что познал женщину.
Он редко вспоминал о жене, покинутой им так же, как и все остальное, когда он оставил мир ради монастыря. Он мысленно поинтересовался, жива ли она -- лет ей было куда больше, нежели ему. Обуреваемый чисто человеческой гордыней, он также поинтересовался, вспоминает ли о нем она. Будучи предельно честен, он в этом усомнился. Они вступили в брак не по любви, а по воле родителей. Для нее этот брак был не первым. И уж наверное не последним.
Прикосновение чьей-то руки привело его в чувство полностью.
-- Этот гимн был великолепен, -- сказал Иоанн. -- Я считаю, что мне несказанно повезло, ибо я его услышал.
Монах скромно опустил голову:
-- Ты слишком добр ко мне, отец эконом.
-- Я так не думаю. -- Немного поколебавшись, Иоанн продолжил: -- Я верю... я молю Бога о том, чтобы ты мог свои слова записать, дабы те, кому не посчастливилось здесь сегодня находиться, смогли все же познать воспетые тобою истину и величие.
Монах засмеялся -- именно так, подумал он, как засмеялся бы над какой-нибудь ерундой после совокупления с женою:
-- Не бойся, отец эконом. Слова, произнесенные мною, записаны у меня в сердце. Они меня не покинут.
-- Да будет так, как ты говоришь, -- сказал ему Иоанн.
Однако эконом ему явно не верил. Чтобы его успокоить, монах спел новый гимн снова, на сей раз не в виде бурного потока сознания, а как старую и хорошо известную песнь.
-- Как видишь, отец эконом, -- сказал он, закончив, -- что мне пожаловал Господь, самый Великодушный, то не пропадет.
-- Теперь уже я присутствовал при двух чудесах, -- сказал Иоанн и перекрестился. -- Сначала я услышал твою песнь в первый раз, а потом услышал ее заново, и не заметил никакой разницы, ни единого измененного словечка.
Монах мысленно сравнил оба исполнения своего гимна.
-- А разницы никакой и не было, -- уверенно сказал он. -- Я мог бы в этом поклясться перед самим Христом, который всему Судья.
-- Передо мной клясться не надо, я тебе верю, -- сказал Иоанн. -- И все же, я полагаю, предел есть всему, даже чудесам. А посему я возлагаю на тебя следующую обязанность -- немедленно иди в келью для переписчиков, и не покидай ее, пока не сделаешь три копии своего гимна. Одну оставь себе, другую дай мне, а третью -- кому-нибудь из братьев по собственному усмотрению.
Монах в первый раз в жизни осмелился ослушаться эконома:
-- Но, отец эконом, мне не следует терять так много времени, которое я мог бы использовать для приготовлений к нашему путешествию.
-- Отсутствие одного монаха большого значения иметь не будет, -- твердо сказал Иоанн. -- Делай, что я тебе говорю -- и тогда мы привезем в Константинополь не только наши бренные тела, но и сокровище на все времена, заключающееся в твоих словах, исполненных мудрости и благочестия. Вот почему я повелеваю тебе написать три копии -- если случится самое худшее, и персы, упаси Боже, нас догонят, то и тогда, может быть, хоть одна из копий попадет в город. Обязана попасть, я думаю. Эти слова слишком важны, чтобы подвергнуться забвению.
Монах подчинился:
-- Тогда пусть будет так, как ты говоришь. Я неверно понял, почему ты хочешь, чтобы я написал гимн три раза. Я думал, это просто в честь Отца, Сына и Духа Святого.
К удивлению монаха, Иоанн ему поклонился:
-- Ты просто святой, ибо думаешь только о духовном. Однако я, будучи экономом, должен принимать во внимание также и заботы мира сего.
-- Ты слишком непомерно меня хвалишь, -- возразил монах. Он вспыхнул под своей смуглой кожей, вспоминая о том, как только что думал не о мире грядущем, а о своей жене.
-- Ты просто сама скромность, -- только и ответил на это Иоанн. Он снова поклонился, после чего монах засмущался еще больше. -- А теперь извини, но у меня еще полно работы. И не забывай, что я жду от тебя три разборчивые копии. Вот тут никаких извинений и отговорок я не приму.
Монах сделал последнюю попытку:
-- Пожалуйста, отец эконом, позволь мне работать сейчас, а писать потом, когда мы будем в безопасности. Уж наверное мои братья возненавидят меня за то, что они изо всех сил работают, а я бездельничаю.
-- Это не безделье, -- строго сказал Иоанн. -- Ты служишь Господу, как и они. Ты исполняешь мои повеления, как и они. Только злым глупцам это может быть не по нраву, а злые глупцы будут иметь дело со мной. -- Эконом грозно выпятил челюсть.
-- Да, они будут делать то, что ты им скажешь, отец эконом, -- сказал монах. И верно, кто бы дерзнул ослушаться Иоанна? -- Но только из повиновения, а не из убеждения, если ты понимаешь, что я имею в виду.
-- Я знаю, что ты имеешь в виду, -- сказал, усмехаясь, эконом. -- Как бы я мог занимать такую должность, не зная подобных вещей? Однако в данном случае ты неправ. Никто из тех, кто слышал твой гимн в трапезной, даже не посмотрит на тебя искоса. Все они будут счастливы не меньше меня, что эта песнь сохранилась.
-- Надеюсь, что ты прав, -- сказал монах.
Иоанн снова засмеялся:
-- Как это я могу быть неправ? Я же эконом, в конце концов. -- Он хлопнул монаха по спине. -- А теперь иди и докажи мою правоту сам.
Монах исполнил данное ему повеление с заметной неохотой. К его удивлению, Иоанн не ошибся. Хотя он и сидел в келье переписчиков один, но время от времени монахи, несущие мимо кельи какой-либо груз, останавливались, прислоняли свою ношу к стене, просовывали голову в дверь и произносили что-нибудь одобрительное.
Слова соскальзывали с его пера без малейшего усилия -- как он и говорил Иоанну, они были воистину записаны в его сердце. Он счел это еще одним свидетельством того, что посредством этого гимна через него говорит сам Бог. Иногда бывало, что перо и папирус казались ему обузой -- слова, звучавшие в его мыслях просто божественно, в написанном виде выглядели совсем не так изящно. А бывали и такие случаи, когда перо в его руках вообще не могло найти нужных слов, и тогда на бумаге выходило вовсе не то, что он задумал, а лишь жалкое и неуклюжее подобие его возвышенных мыслей.
Но сегодня было совсем не так. Закончив первую копию, самую главную из трех, он сравнил ее с той песнью, которую недавно спел. Слова гимна на папирусе были все так же чисты и совершенны, как и в тот момент, когда их даровал ему Господь. Он склонил голову в знак благодарности.
Он взял новый папирус и начал вторую копию, а там и третью. Обычно при переписывании глаза его возвращались к оригиналу через каждые несколько слов. Сейчас он не взглянул на первую копию почти ни разу. Сегодня он в этом не нуждался.
Он не был изящным каллиграфом, но его почерк был достаточно разборчивым. После стольких лет в Ир-Рухайе ему уже казалось естественным даже писать слева направо.
Зазвенел колокол, зовущий к вечерней молитве. Монах с удивлением заметил, что струящийся в окно свет окрасился в розоватые цвета заката. Займи его труд больше времени, пришлось бы зажечь лампу. Он потер свои глаза, в первый раз заметив, насколько они устали. Может, ему и следовало зажечь лампу. Впрочем, о таких вещах он не беспокоился. Он мог бы писать и в полной темноте -- его поддержал бы своим светом Дух Святой.
Взяв с собой три копии гимна, он направился в часовню. Монах знал, что Иоанн будет доволен -- ведь он завершил свой труд за один день. До ухода из Ир-Рухайи оставалась еще масса дел.
* * *
Ревели ослы. Фыркали лошади. Верблюды стонали, как будто их мучили. Исаак знал, что все они вели бы себя точно так же, будь у них на спинах соломинки, а не тюки с корзинами. Настоятель стоял снаружи монастырских ворот, наблюдая за выходящими оттуда монахами и вьючными животными.
Из-за этого ухода на него словно навалилась вся тяжесть прожитых им лет. Он редко ощущал свой возраст, но Ир-Рухайя была ему домом на протяжении всей его взрослой жизни. Не так-то просто взять и вычеркнуть из жизни более полувека.
Исаак повернулся к Иоанну, который, как обычно, стоял от настоятеля по правую руку.
-- Да настанет день, -- сказал Исаак, -- когда персов выгонят обратно на родину их, и братья наши смогут вернуться сюда в мире и спокойствии.
-- И да возглавишь ты это возвращение, отец настоятель, воспевая хвалу Господу, -- сказал Иоанн. Глаза эконома не упускали ворот из виду ни на мгновение. Как только оттуда выходил очередной человек с животным, Иоанн ставил новую галочку на длинном свитке папируса, который держал в руках.
Исаак покачал головой:
-- Я слишком старое дерево для пересадки. Любая другая почва будет мне чужой. Мне больше не расцвести нигде.
-- Чепуха, -- сказал Иоанн. Однако уверенности в его голосе не было, как он ни пытался ее изобразить. Его коробила собственная непочтительность по отношению к настоятелю, и к тому же он опасался, что Исаак знает, о чем говорит. Он надеялся, что его начальник был неправ, и мысленно взмолился, чтобы так оно и было.
-- Как скажешь. -- Голос настоятеля звучал успокаивающе. Это он нарочно, подумал Иоанн. Исаак знал, что сейчас у Иоанна и без того было достаточно поводов для беспокойства.