Недостаток ума компенсировался у него избытком тупости и непроходимого упрямства, самомнение соперничало с неиссякаемыми интеллектуальными потугами, а природная флегма гармонично сочеталась с ленью и апатией. Лень выдавалась им за рациональный подход к трате жизненной энергии, а апатия - за благородное хладнокровие. Козёл считал себя непризнанным гением, виня мир в собственной никчемности, прозябании и безвестности. Тупость, зависть и ограниченность окружающих - вот, по его мнению, причины его убогости, впрочем, следует признать, положение свое он принимал весьма стоически, что лишь добавляло краски в его образ мученика и изгоя. Убежденность в собственной гениальности проявлялась у него двояко и почти противоположно: с одной стороны он сторонился "тупиц и завистников", избирая путь отшельника и анахорета: шумные, пустословные низины были недостойны его; с другой же - был склонен к непредугадываемым, эксцентричным выходкам: экстрагантность в поведении, внезапные всплески эмоций, анархизм суждений и абстракт мыслей, - образовывали картину достаточно яркую, хоть и плохо переносимую.
Козёл жил в своей стране, но ощущал в ней себя непрошенным эмигрантом, гонимым и нещадно эксплуатируемым меньшинством, а всё потому лишь, что "не по чину умён" и имел одну только глупость: прибыть сюда чуть позже прочих тупиц и уродов.
Кстати, об уродах, Козёл считал себя красавчиком и, действительно, был недурён собой, разумеется, для козла. Он был статен, даже по-юношески строен, обладал правильными чертами морды, взгляд светился надлобной чистотой, а непослушная прядь придавала ему даже эдакую удаль. Рисунок губ, овал лица несли на себе печать твердости и надежности и покуда, не отверзал он уст и не начинал блеять, - по большей части, то агрессивно-вызывающе, то пристыженно-заискивающе, - мог весьма и весьма обмануть трепетные сердечки неискушенных козлиц. Была у него и борода, как то приличествует любому, уважающему себя мужу, однако же, эта главная принадлежность сильного пола удалась в нем лишь отчасти и вышла она хилой и реденькой, кустистой и жидкой, напоминая, скорее, жалкую поросль юнца, чем волосяной покров самца во цвете лет и сил, коим на самом деле и являлся. Почти полное отсутствие растительности отличало и все прочие части его тела и могло бы быть даже выигрышным, не стыдись он собственной неприкрытой наготы, как, впрочем, и многого другого. Бороду же свою он, однако, холил и пестовал, и скорее расстался бы с истинным своим мужским достоинством, нежели с нею.
Кстати, на счет последнего. Вот с ним-то как раз и мог бы расстаться он вполне безболезненно, ибо вот уже пятый год, как блюл обет целомудрия и безбрачия. Столь нетипичный для козла обет объяснялся причинами сложными и неоднозначными, для раскрытия коих надлежало бы нам пуститься в детальный и глубинный анализ сей неординарной личности, анализ, далеко выходящий за рамки скромного сего повествованья. Ограничимся лишь коротким пояснением, а именно: мотивировкой своего поведения самим же Козлом. По его крайнему разумению, целибат - суть залог не только духовной чистоты, но физического здоровья, сохранения бодрости и молодости, поскольку драгоценная жизненная энергия, не растрачиваемая на обычную для его племени похоть, найдет себе извержение исключительно в руслах потаенных рек духа, где будет копиться и наливаться соком в сокровенных резервуарах, дабы вознестись из них в сферы небесные мощным и неодержимым ключом... Позиция сия была тем более удобна, что сводила на нет такие проявления жизни, как любовные страдания, трепет, ухаживания, флирт, или, как сам Козёл любил это называть "петушиная возня". Мы же от себя заметим попутно, что это же освобождало его от вероятности возможного фиаско, ибо следует отметить, что был он чувствителен и раним необычайно.
И все же, сколь бы ни оригинальную картину составили различные грани его личности, главная отличительная черта его была не в них, а в том невероятном факте, что Козёл всерьез считал себя... рыбой! Да, рыбой! Нет, он, конечно же, понимал, что он козёл, что принадлежит к козлиному племени (сколь ни старайся, а от очевидности не убежишь, достаточно глянуть на себя в мутную лужу), однако по внутренней, истинной своей природе причислял он себя к племени рыбьему.
Как, какими закоулками воспаленного сознания и поруганного самолюбия достиг он убеждения в сем - то неведомо, но факт налицо: Козёл считал себя рыбой. Несчастной, одинокой рыбой в козлиной шкуре, обреченной на вечное непонимание, на трагический отрыв от родной стихии, на изгнание в себе самом. Лишь путём неимоверных, каждодневных усилий, ценой непрерывного борения духа, - говорил он себе, - возможно Вознесение, воссоединение рыбы-что-в-нем со своей истинной, высшей природой, лишь через преодоление в себе козла, низшего, животного начала, небесная рыба сумеет достигнуть горних хлябей. Ему виделись самоотверженные рыбины, истого плывущие на нерест, вверх, против течения, в потаенные затоки кристальных озер, раня и истязая себя на острых каменьях и перекатах, задыхаясь в тисках водоворотов и ловушках стремнин, всё вверх и вверх, с тем, чтобы обрести покой в сокровенном урочище и умереть в покое, раствориться в чистоте помыслов и слияньи с Вечным, и - умерев - возродиться в тысячах себе подобных..."Я должен изжить в себе козла - повторял он снова и снова,- изжить козла дабы восторжествовала рыба!"
Был ли то генетически запрограммированный выверт, или же дали себя знать психотренинг и направленное волевое усилие, но с некоторых пор стали замечать, что у Козла весьма удлинились копыта, сперва задние, а затем и передние так, что стали они походить, скорее, на человеческие ступни и ладони, причем, весьма удлиненной формы. Сразу над ними, на месте, так сказать, запястий и щиколоток, на безволосой козлиной коже явно проступил рисунок чешуек, мелкие, плотно прилегающие друг к другу, они охватывали ноги твёрдыми браслетами и отливали сизо-зелёным. Не замечать их стало уже невозможно, так что Баран, недалекий сосед Козла, как-то определил их как редкий вид опоясывающего лишая и присоветовал Козлу срочно обратиться к знахарю. На что Козёл лишь презрительно фыркнул: будь то и впрямь опасный лишай, даже тогда он скорее расстался бы со своей бородой, нежели со столь явным доказательством истинной, глубинной принадлежности своей к обитателям вод, прокладывающем себе путь наружу сквозь грубую внешность травоядного копытного...
И всё же, пути господни неисповедимы, а уж козлиные тропы - тем паче. Как-то раз пошёл по окрестностям упорный слух, что-де объявился из ниоткуда бродячий звездочет и прорицатель, читатель судеб и отверзатель тайн, властитель знания и силы, великий мудрец Черепах. И что может сей Черепах, практически, всё, а теоретически - и того более: спроваживать сглаз, изгонять хворь, наводить чары, ставить и опровергать диагнозы, укреплять вконец разболтавшийся флюгер судьбы, выдавать с точностью до ширины пера азимут жизненного предназначения.... Некоторые даже утверждали, что получили от него ни больше, ни меньше, как маленький переливающийся брелок счастья...
Козёл думал основательно. Нет сомнения, если слухи о Черепахе верны, то лишь он один и сможет помочь Козлу обрести мир и покой, подскажет путь восхождения к Рыбе. Но с другой стороны.... Как и во всём остальном, Козел боялся фиаско, а в этом предмете - особенно, малейшая насмешка со стороны Черепаха, неуважительное отношение к сокровенному, даже простое дружеское подтрунивание, - значили бы для Козла конец пути, полный мрак, погибель. Единственное, что тогда осталось бы на его долю - это отыскать пропасть поглубже и .... " Быть может, в этом-то и есть кратчайший путь достижения Небесной Заводи? - спрашивал себя Козёл все чаще. - Быть может, только так и можно примирить на земном плане несовместимое: чистые устремления и грубую действительность?"
Безлунными ночами Козёл лежал в своем логове, устремив взор к звёздам и ему мерещились небесные озера и протоки, где он, истинный, единственно возможный Он, плещется в чистых струях, ласкает гибкое тело в прохладных стремнинах, ловит малейшие изменения течений, свободный и сильный, чуткий и мудрый, бьётся в едином пульсе с вечно изменяющимся бытием, вписываясь в него, как камешек в мозаику...
В третий и пятый раз отрыгивая и пережёвывая жёсткую колючку, бредил он о нездешнем, пока какой-нибудь острый камешек не впивался ему в бок и не выводил из сладкой грёзы...
Наконец он решился, правильно рассудив, что терять ему нечего: в крайнем случае, пропасть никуда не денется, уж чего-чего, а пропастей тут хватает... Осторожно, окольными путями и намёками разузнал он, что Черепах обосновался в глухом уголке, известном под названием "Урочище Трёх Сов". Место это располагалось в верховьях дикого ущелья,- сплошное нагромождение утёсов, осыпей и каменных глыб,- и было оно овеяно столь зловещей славой, что даже Козёл - известный анахорет и социомат - не отваживался забредать в те края.
"Ты должен изжить в себе Козла",- сказал себе Козёл в который раз,- и отправился в путь.
* *
*
Глава вторая. Стрекоз.
Жил-был Стрекоз.
Для удобства будем называть его "он", хотя с собственным полом Стрекоз определился не вполне, а точнее не определился вовсе. Быть может, эта базисная неопределённость и объясняла полное отсутствие ориентации его во всем остальном, а может и как раз наоборот: была частичным её проявлением. Дело в том, что Стрекоз, по сути, не был уверен ни в чём: ни кто он есть, ни где находится, ни что находится вокруг него, ни как надлежит интерпретировать видимое и ощущаемое, да и сам факт зрения подвергал он сомнению: его огромные фасеточные глаза, блещущие то сиреневым, то бирюзовым, то янтарным, поставляли крохотному мозгу столь многогранную, столь невероятно богатую и разноликую картину бытия, что прийти самостоятельно к каким-либо исчерпывающим выводам по отношению к миру Стрекоз был просто не в силах. Взирая на него с высоты какой-нибудь пыльной былинки, он всякий раз впадал в крайнюю растерянность и недоумение.
Картины были вогнуты и преображены самими собой, очертания вещей перетекали друг в друга, как в прихотливом лекало, цвета и оттенки становились контурами и наоборот, запахи сменялись вкусами, кислое - острым, розовое - удлиненно-толстым, густое - терпким, плавность звенела угловатостью, зелень прозренья сменялась чем-то похожим на него самого, но отражение капли солнца в луче росы делало камушек вольным, а тело - бесконечно трепещущим, и не было конца туннелю кривых зеркал, и сонмы миражей водили хороводы, и виденья сменяли друг друга, играя с сознаньем в жмурки, и сознание, его бесконечно хрупкое, крохотное, чувствительное сознанье, не в силах было - как ни старайся,- ухватить обрывок ускользающей реальности, и Стрекоз заламывал в недоуменном отчаяньи лапки и восклицал: "Ах!"
Всё его естество трепетало в такт биению пульса, вибрации крыл - прозрачно-матовых, витражно-испещрённых прожилками,- в такт лихорадочному калейдоскопу видений, в такт череде преломлений, миганью картин.... Спроси его: "Что есть реальность?",- и Стрекоз ответил бы: "А что есть " есть"?"
Не зная: где? и как?; кто? и куда?, - он, конечно же, не знал и зачем? и для чего? Бытие проскальзывало мимо и сквозь, а он... скользил вдоль его контуров, не ощущая, с легкостью проникая за несуществующие для него грани. Сам того не ведая, и конечно же, не помышляя ни о чём подобном, Стрекоз достиг того, что являлось средоточьем устремлений многих и лучших: он превозмог пространство и время.
Да, и время тоже: Стрекоз не умирал в конце лета, отпущенного природой всем представителям его племени. С наступлением холодов, он, правда, впадал в некое подобие спячки, направляемый инстинктом в укромную трещину в скале, зарываясь в палую листву, угнездившись в дуплистой складке могучего дерева, но с потеплением пробуждался вновь, сухонький и прозрачный, хрупкий и невесомый, но всё так же полный сил скользить по абрисам чего-то, что не поддается воплощенью в понимание, скользить, впитывать псевдо-увиденное, заламывать лапки и говорить "Ах!"
Скользить, впитывать... и только? Какую цель преследовало Бытие, создав... сей редчайший феномен? Ведь Бытие не бесцельно, оно целесообразно. Так что же? Будь Стрекоз в силах ответить на все предыдущие вопросы, он, несомненно, добрался бы и до этого, а так... он просто жил. Жил во многих. Пространства и времена сплетались радужной паутиной, звенели капелью, искрились песчинками самоцветов.... Миры дробились в ломке отражений и рассыпались бусами по закоулкам мироздания - поди сыщи! Стрекозу была дарована вседозволенность всепроникновенья, быть может, именно в силу полного отсутствия способности объять, осознать увиденное, воспроизвести, запомнить и передать. Так евнуху доверяют гарем: уж этот ничего не попортит.
Имей Стрекоз целенаправленный разум, способность к поглощению и обработке воспринимаемых видений, да просто обладай он базисным доверием к себе самому,- о, сколько секретов Вселенной смог бы он поведать ищущим и блуждающим впотьмах, сколько заповедных троп смог бы отыскать, сколько откровений и тайн, сокровищ и кладов, просторов и далей...
Но Стрекоз не ведал, что есть мирозданье, как не ведал он, что есть он самое, как не ведал о мудром Черепахе.
Но Черепах ведал о Стрекозе. О нём, и обо всём прочем.
* *
*
Глава третья. Хамелеон.
Жил-был Хамелеон.
Плотное тельце, цепкие лапки, маленькие круглые глазки, венчающие пирамиды подвижных складчатых кожухов, заверченный бубликом кверху хвост - пятая нога,- всё в нем было надёжно пригнано и упаковано, и он чувствовал себя в собственном теле, как хорошо скроенная перчатка. Казалось бы, это располагало к надёжности и безопасности, уверенности в себе и всесторонней защищённости..., но нет, на самом-то деле все было как раз наоборот.
Хамелеон был параноиком.
"Я слишком много знаю,- шептал он себе на ухо, еле слышно для него самого,- Они меня ищут. Они не потерпят чужого знания о себе самих. Они меня убьют. Если только найдут. Незаметнее, еще незаметнее, нужно достигнуть полной неразличимости, стать веткой, листом, наростом мха, двигаться не двигаясь, дышать не дыша, слиться, исчезнуть..."
Как ни странно, но доля истины в параноидальных бреднях Хамелеона была: он действительно знал поразительно много обо всём, творящемся вокруг, и многое из того, что он видел и слышал воистину не предназначалось для чужих глаз и ушей: семейные ссоры соек и измены ежихи, тайные сговоры воробьёв перед очередным разбойным рейдом и кулуарные интриги муравьиных кланов, забавы двух куниц-лесбиянок и усердно скрываемая импотенция дикобраза, срамная болезнь зайчихи и сексуальные предпочтения волка-одиночки...Хамелеон видел и знал все это и ещё очень и очень многое, включая совсем уж непозволительные вещи: потайные лазы гадюки, места беличьих кладовок, зимние берлоги медведей, конспиративные явки мятежных барсуков-оппозиционеров, стремящихся положить конец диктатуре росомахи...
Его цепким глазкам, описывающим невозможные окружности открывалась вся неприглядная подноготная жизни: постыдные болезни и дурные склонности, коварство и трусость, предательство и слабохарактерность, зависть и месть, боль и отчаянье... Он видел слёзы первой безответной любви и был свидетелем того, как старые, больные и беспомощные звери из последних сил ползли в укромное убежище: умереть с честью и не в тягость другим...
Да, все это Хамелеон видел, слышал и, главное, помнил. Помнил, копил, сопоставлял, делал выводы. Нет, он не вынашивал планов как-то использовать ситуацию в свою пользу. Идея шантажа, хоть и рассматривалась им вскользь, но лишь как крайнее средство, на случай безвыходности. Хамелеон был психологом. Хоть и не семи пядей во лбу, дураком он всё же не был, а полускрытный образ жизни давно приучил его просчитывать свои решения на много шагов вперед. Лишь в одном ошибался Хамелеон: никто его не искал, прежде всего, потому, что ни в чём не подозревал: ну кто же, скажите на милость, будет всерьёз подозревать в чем-либо ... хамелеона! Всем, ведь, известно: нет в нём ни чести, ни достоинства, "таинственность" его пресловутая - не более, чем камуфляж, а под ней, небось, страх да страх в мелкой душонке, за себя саму трясущуюся, центром мирозданья себя вообразившую, а сам-то - ха! - хамелеон да и только!
Хотя, попадись он под горячую лапу кого-то, стремящегося скрыть тайное, обнаружь он себя в самое неподходящее время, - тут, ведь, и действительно, поплатиться можно кое-чем почище хвоста за не прошенное свое присутствие...
Будь у Хамелеона такой дар - стал бы он великолепным хронистом, великим летописцем жизни и ее обитателей, но таланта к письму у него не было, как, впрочем, и к чему бы то ни было иному, помимо, разумеется, блестящего умения делать себя незаметным, но тут уж, извините, вряд ли стоит усматривать некие личные достоинства, помимо чисто видовых...
Хамелеон имел отличную память и умение сопоставлять факты, но, в общем и целом был он личностью серенькой, ничем не выдающейся и кабы не паранойя, крепнувшая в нем час от часу, вряд ли бы он затронул нашу историю, а она - его.
Но, подобно тому, как великие личности порождают великие страсти, так, порою, сильные страсти, способны, раз возникнув, подвигнуть заурядную личность на весьма незаурядный поступок. А паранойя Хамелеона, несомненно, приняла к тому времени размеры страсти и страсти всепоглощающей.
Хамелеон страдал к тому же и необузданным солипсизмом: он и впрямь вообразил, что является, чуть ли, не центром вселенной, этаким маленьким зеленовато-серым солнцем, вокруг которого, само о том не ведая, вращается всё мишурное окружение, погрязшее в собственной своей гордыне и вообразившее себя сильным, важным, неотразимым, чем-то, без чего пошёл бы прахом весь заведенный порядок вещей, в то время, как на самом-то деле..., на самом-то деле это он, неприметный, сливающийся с окружением Хамелеон, и является тем, кто обеспечивает порядок и лад, вершит (не своими, конечно, лапками, но опосредственно, через хитросплетения причин и следствий) справедливость, воздаёт по заслугам алчным и коварным, злобным и трусливым, преданным и храбрым...
Чувством юмора он не обладал вовсе (оно оказало бы самое губительное воздействие на солипсизм и паранойю: солнце не способно смеяться над собою самим!). Игривая возня белок, уморительные проделки лисят, умильные потасовки кроликов, десятки мелких происшествий и просто штрихов поведения, мазков на полотне жизни, - всё это оставляло его полностью равнодушным, более того, вызывало хмурую насупленность, неодобрение, глухую раздражительность. Так старость зачастую реагирует на неуёмную энергию юности, а ведь старым Хамелеон не был, отнюдь, он даже не достиг средних лет. Однако же, иногда, вспоминая нечто недавно увиденное или подслушанное, он разражался вдруг раскатами немого хохота, сотрясавшего всё его плотное тельце, животик его ходил ходуном, хвостик, закрученный в пружинку, мелко сотрясался, а лапки с удвоенной силой впивались присосками в то, что в тот миг его держало, дабы не свалиться, не выдать себя движеньем...
Было ли то воспоминание о чужой оплошности, неловкости, глупости, неведении, приведшем к фатальной ошибке, потере, погибели,- то неведомо, Хамелеон никогда не вмешивался в ход вещей, не помогал ни одной из сторон ни словом ни подсказкой: вмешательство не только раскрыло бы остальным его осведомлённость, но, главное, было недостойно его по сути, было ниже его: разве солнце предупреждает о своем восходе? разве дождик сообщает, где прольётся дабы нерасторопная дом-хозяйка успела бы вовремя собрать выложенные на просушку припасы?!
Нет и нет! Сколько раз мог бы Хамелеон предотвратить трагедии, предупредив о ловушке, засаде, капкане; сколько коварных заговоров и предательств мог бы помочь избежать, известив о них в нужный момент, но - нет.
Мирозданье шло своим ходом так, будто Хамелеона не было вовсе. Роль стороннего наблюдателя весьма ему импонировала, согласовывалась не только с выбранной себе ролью тайного Уха и Глаза, она идеально сочеталась и с самим его естеством: удобнее всего для Хамелеона было просто не делать ничего. Не одна философская система подводит под это глубокие теоретические основания и духовные основы, будь Хамелеон буддистом, он наверняка провозгласил бы себя созерцателем на пути к полному освобождению, политику невмешательства объяснил бы непозволительностью брать на себя чужую карму, а простую лень выдавал бы за погружение в медитативный транс, нирвану, отстраненность от земной майи...; будь он даосом - покрыл бы себя покровом таинственного непознаваемого Дао, где нет ни хорошего, ни плохого, ни белого, ни черного, где всё стремится к своей противоположности, где чувства бесчувственны, знание - беспредметно, опыт - бесполезен, а цель - эфемерна и неопределима никакими определителями...; будь он агностиком, ... но Хамелеон был солипсистом, солипсистом и параноиком, а потому дал страстям (а точнее, одной, всепоглощающей страсти страха и подозрительности) овладеть всем его существом.
Диапазон его осведомлённости простирался далеко за рамки крайне ограниченного региона его обитания, охватывал, чуть ли не все известные пределы дальнего и ближнего и зиждился, конечно же, на слухах, устной, передаваемой из клюва в пасть, из носа в усики информации.
Поэтому, не удивительно, что о появлении Черепаха Хамелеон проведал одним из первых и с этой минуты стал по крупицам собирать малейшую информацию о великом мудреце, прорицателе и волшебнике, всё более и более убеждаясь, что что-то во всём этом есть, определённо есть. По ходу дела он утверждался в идее, что попасть к Черепаху ему просто необходимо: он рассматривал его, как лицо нейтральное и не только не предвзятое, но даже, как бы, непричастное к тому мирку, средоточием и светочем которого вообразил себя Хамелеон, а посему он, Хамелеон, не усматривал ни малейшего умаления собственного достоинства в обращении к нему - "внешнему и мудрому", рассматривая это скорее, как некую "встречу равных" за круглым пнём доброжелательства. Ему виделась картина этакого глубокомысленного обмена мыслями, немногословной беседы, перемежающейся долгими паузами, медленными кивками, полными понимания и участия, и наконец, ненавязчивым дружеским советом.
Вместе с тем, Хамелеон был практик. Услышав, что Черепах обосновался в Урочище Трёх Сов, он внутренне содрогнулся: это было не просто далеко, это было явно вне границ досягаемости его, хамелеоньих сил.
Средоточье мирозданья и солнце всего сущего - это одно, а поход пешком на своих четверых в Урочище Трёх Сов, почти что на край света, за горы мрака и долины печали, за кряжи и реки, за долы и дали, - это, извините, совсем и совсем другое. Это было не просто далеко: это было невозможно.
Лишь только осознав это, Хамелеон возгорелся идеей добраться до Черепаха во что бы то ни стало. Проблема превратилась в чисто техническую: как? - а проблемы такого рода Хамелеон привык решать с пелёнок: всё его тело, вся слаженная хореография движений, сложные, замысловатые, далеко вперёд просчитанные траектории,- архитектура и инженерия передвижения в пространстве,- всё это было частью его естества. Но тут, однако, от него требовалось кардинально иное решение, которое (это стало ясно Хамелеону с самого начала) предполагает в себе коллаборирование с "носителем". Иными словами: ему было необходимо найти кого-то, кто был бы в силах перенести его на себе в Урочище. Трёх Сов, сделать это быстро, безопасно и, главное, согласился бы с непременным условием Хамелеона: держать всё в абсолютной тайне.
Вот тогда-то и встала во всей своей полноте идея шантажа. Хамелеон принялся методически, одну за другой, просматривать все возможные кандидатуры. Прежде всего, мысленный взор его упал на птиц: всего-то и надо, что вцепиться в загривок дикого гуся или болотной цапли и уже за какой-нибудь час будешь на месте. Может быть, действительно, избрать гуся, того, пегого, который недели три тому самым натуральным образом пытался совратить самочку, а когда не вышло, улучил момент и свернул шею одному из её птенцов? "Нет, - решил, наконец, Хамелеон, - птицы вообще, твари ненадежные, памяти у них - с чуть, шантаж на них не подействует, а вот о путешествии Хамелеона к Черепаху на собственной спине раструбят всему миру и тёще его в придачу..."
Может быть волк-изгой? - тот, кто прошлой осенью, объятый грехом похоти и ненависти к изгнавшей его стае, блудливо скользил вверх и вниз по тотемному столбу с изображением Волчицы-Матери, - действо неслыханное в своём оскорблении и дерзости. Запятнав столб нечистой спермой, он, напоследок, ещё и помочился на него! Стая, прознав о том, устроила на него форменную облаву, так что лишь чудом удалось ему бежать в горы, в дальние урочища..."Нет, - подумал Хамелеон, - какой же тут шантаж, когда всё и так известно, к тому же, где ж его найдёшь, изгоя этого, разве что, в том же Урочище Трёх Сов..."
Так перебирал Хамелеон одного греховника за другим, перебирал и отбрасывал: тот - небезопасен сам по себе, чего доброго, прихлопнет шантажиста в тёмном овраге и не моргнёт; этот - давно всё позабыл или не придаёт значения, или...
По мере отсеивания всё новых и новых, стал Хамелеон понимать, что вся его система шантажа, любовно вынашиваемая "на чёрный день", не стоит и старой шишки, нет у него козырей, нечем ему защищаться от недругов и завистников своих! Тогда-то и объял его настоящий страх, да такой, что и впрямь чуть не превратил его в сучок замысловатый, бездыханный, мохом обросший...
Положение казалось безвыходным. Шли дни, а Хамелеон застыл на ветке бесформенной одеревенелостью, полностью отрешившись от всего, он не ел, не пил, даже не прислушивался к внешним шумам. Под и над ним проходили, проползали, пролетали живые существа, большие и маленькие, злобные и беззащитные, добрые и не очень, - это больше нисколько не интересовало его. Он был обращен в себя. Он анализировал. Паранойя всё расставила по полочкам по-своему, и теперь Хамелеон не сомневался: это был заговор, заговор мира против него, своего Властителя, средоточия причин и следствий. Мир, этот подлый, лицемерный, неблагодарный мир, желал его погибели, а всего-то и надо, что не допустить его к Черепаху, лишить возможности живого контакта с единственным равным себе, подточить его силы, поколебать, изолировать, а потом - потом то уж плёвое дело: огульно обвинить в любой из ими же творимых мерзостях, устроить самосуд, да просто подстроить несчастный случай...
Необходимо было что-то предпринять и немедленно. Но для предпринятия чего бы то ни было следовало перейти к активным действиям, не только выйти из ступора, но обратить энергию во вне, целенаправленно, умно, решительно. Это значило бы полностью расстаться со всей многолетно выверенной стратегией выживания, что граничило с крайним насилием над самим собой. Всё в природе Хамелеона восставало против этого... Но тем и измеряется величина страстей - нашей неспособностью их обуздать.
Хамелеон долго свыкался с мыслью о новой линии поведения. Вот когда пригодился весь багаж его памяти: интриги, каверзные западни, логические ловушки, многоступенчатые дьявольские хитрости, лесть, - всё вновь проплывало пред мысленным его взором, но теперь уже не как предмет шантажа, а как бесценный кладезь мудрости, практического (хоть и чужого) опыта. Хамелеон просматривал хронику, вылавливал из ячеек памяти малейшее проявление коварства и хитрости и каждое из них примеривал на себя, как маскарадные костюмы перед буффонадой.
Он не знал ещё кем ему стать, под кого подстроиться, он просто напяливал на себя мысленные парики, репетировал возможные роли, строил модели...
И тут его осенило. Озарение снизошло на него внезапно, почти ослепив светом прозренья. Вот оно: Детёныш! Он и только он способен был привести его к Черепаху. Здесь нет ни опасности разглашения информации, ни личной угрозы ему самому, даже компромата никакого не требуется - вариант, идеальный во всех отношениях. Была лишь одна небольшая загвоздка: найти Детёныша, привести его сюда и, главное, втолковать ему: что же именно от него хотят - было равносильно попытке договориться с молнией, образумить лавину, приручить лесной пожар...
Но, раз появившись, мысль эта не отпускала Хамелеона: необходимо достигнуть понимания с Детёнышем. Прежде всего, следует заставить его прийти и выслушать Хамелеона. И он вновь, теперь уже целенаправленно, стал проигрывать возможные варианты.
* *
*
Глава четвёртая. Детёныш.
Жил-был Детёныш.
Он не знал, что или кто он есть, ему казалось, что он жил вечно, так как он не помнил мир без себя, а себя - без мира. Это было тем более странно, что на самом деле он не являлся ни одним из его естественных обитателей, ни он, ни кто-либо из них не могли причислить его ни к одному известному виду. Он не был неотъемлемой частью своей среды, более того, казалось, вовсе в ней не нуждался. Никто не видел его принимающим пищу, пусть и сколь угодно скудную, как не видели его полностью спящим. Окажись, что питается он посредством фотосинтеза, напрямую усваивая солнечную энергию порами кожи иль, быть может, магнитными или биополями, рассеянным космическим излучением, серебряным светом звезд, музыкой небесных сфер - и это было бы принято без малейшего удивления. Иногда он, правда, смачивал губы пальцами, окунутыми в лужицу росы или становился под струи ручья, звенящего водопадиком, но было то скорее похоже на дегустацию самого ощущения, чем на необходимость.
Звери, птицы и рыбы, насекомые, цветы и лишайники, - все они неким шестым чувством определили, что он - маленький, что он - детёныш, хоть родителей его никто никогда не видел, а само его появление в этом мире уходило вглубь никем не помнимых времен. Не принадлежа и к одному из них, он был просто Детёныш. Кто-нибудь, в каком-то другом мире, быть может, назвал бы его Мальчик или Малыш, тут же он был Детёныш. Он не только не рос, но, казалось, вообще не был подвержен каким бы то ни было изменениям. Однако это было не совсем так. Когда-то, давно, на самом рассвете его появления в здесь, он был иным, но о том не помнили даже вековые мхи, разве что, как некое сомнительное видение, квази-мысле-образ, в который и сами слабо верили.
Сам же Детёныш... Понятие "помнить" и "знать" не совсем соответствовали его мышлению, даже само слово "мышление" передавало лишь отчасти то состояние всебытия, в котором он пребывал. Его непричастность к окружающей среде выражалась в полной от неё независимости: он не нуждался ни в чём, предоставляемом ею, и если и отзывался на её изменения: ливни и бури, зной и холод, наводнения и пожары, рассветы и закаты, - то, как правило, странно, и, - всегда, - безотносительно к себе самому.
Познания его были безбрежны, как само всеобъемлющее Бытие, бесконечное в своей многогранности, в непрекращающейся текучести, в непрерывности всего Живого. Он не был его частью, быть "частью", значит расчленять, подразумевать деление, ограниченность, он же просто был всем, пребывал в нескончаемом Сейчас. Понятие времени не было чуждо Детёнышу, но воспринималось, как различные оттенки (или полутона?) некоей цельной неделимой сущности, будучи лишь одним из бессчетных её ипостасей. В отличие от Стрекоза он не переносился из одного пространственного измерения в другое, не видел в мириадах миров ни нитку самоцветов, ни переливающуюся паутину, ни многослойную ячеистую структуру, он знал базисную структуру Вселенной, безошибочно распознавал частные её проявления, более того, был ими, а это порождало в корне иное восприятие, никакие визуальные модели гирлянд, паутин или ячеек, музыкальных вспышек или цветовых аккордов не в силах были отразить и малой части этого всеохватного знания.
Но знание Детёныша не было умственным, и уж тем более, логически осмысленным. Мироздание воспринималось им как все-ощущенье, непрерывное и безграничное вплетенье в Единое Живое. Где-то, в других мирах, это быть может, назвали бы Метафизикой Веры, основывающейся на личном, непередаваемом сверхчувственном опыте. Детёныш знал, потому что чувствовал, а чувствовал, потому что был.
Однако время было тоже, хоть никто и не вёл ему отсчёт. Детёныш учился. Процесс познания не оставлял его ни на миг, а с ним рос и опыт.
Когда-то, в самом начале его появления в здесь, он был иным. Мир вокруг и внутри был нов, неведом, поразителен. Он и тогда уже чувство-знал очень много, но ещё больше - просто предчувствовал и... не всегда правильно: он только начинал учиться доверять самому себе. И главная, всезаглушающая нота его мироощущений была - восторг, ничем не омраченное ликование от невыразимой красоты Бытия, от всепронизывающей Гармонии сущего. Детёныш был всем. Детёныш был Счастьем.
И Детёныш играл.
Как зачарованный принц бродил он по своему царству, познавая мир в узорах мелочей, немея от слаженности и завершённости творения. Не ведая, кто он, что и зачем, не зная границ собственных сил, Детёныш упивался самой способностью своей познавать и ощущать красоту, вживаться в пульс жизни, отдаваться струенью.... Но он был не только восторженным созерцателем, предощущая, что в нём кроется неизмеримо большее, он ещё и экспериментировал: там - дуновеньем губ выправит ветку, согнувшуюся под собственной тяжестью, тем самым нарушая ансамбль кроны, там - рассеяно сощурившись, добавит чуть больше бирюзы в палитру заката, там - взмахом руки уложит на место скатившийся валун на дальнем склоне....Улавливая неясные волны тоски и боли, злобы, ярости и страха, не понимая их причин и источников, он воспринимал их просто, как проявления дисгармонии, нарушающие общий лад, и слал в их сторону импульс благости и успокоения, не зная кому и в чём помогает... Он не делал различий между ступеньками разума, степень сложности различных носителей жизни не являлась для него сколько-нибудь значащим критерием: белка и мох, галька и сокол, прошлогодняя листва и снежный барс - все были одинаково важны, красивы, неповторимы, все были Живое. Энергия жизни пронизывала всё мирозданье - от солнца до крупицы кварца, не было ничего, что не было бы живым, а значит - красивым, гармоничным, слаженным...
Как-то раз взор его привлекла ... бабочка. Детёныш тогда любил давать всему новому имена-определители. На своем, непроизносимом языке он назвал ее "Фиолеткой". Был разгар лета, всё вокруг дышало томной негой избытка, пряная истома влекла в сон, в сладкую дрёму... Фиолетка сидела на пышном оранжево-бордовом соцветии, погрузив хоботок в нектар, и предавалась грёзам. Над ней, создавая блаженную сень, простерся огромный лист какого-то растения, он свернулся уютной чашечкой, доверху наполненной росой.
Фиолетка была невероятно, сказочно прекрасна. Два полотнища неправдоподобно огромных крыльев ласкали друг друга легким дуновеньем. Они утопали в глубоком ультрамариновом бархате, цвет был настолько насыщенным, что, казалось, распространяет вокруг себя ореол благоуханья. Кончики крыльев изысканно загибались на вытянутых уголках, оканчиваясь изящными усиками. На тёмно-фиолетовой поверхности, в верхней части каждого крыла красовались два глазка-окошка, светло-сиреневые, они в точности повторяли по форме сами крылья, а внутри них, чуть сдвинутые по центру, красовались "зрачки" - два продолговатых пятна с радужной оболочкой бездонно гранатового цвета. Зрачки чуть подмигивали в такт редким, слаженным колебаниям крыльев.
Детёныш застыл изваяньем, пронзённый насквозь этой красотой. Он окинул взором картину в целом: тёмная зелень округ, сочные пряные соцветья, трепетная Фиолетка - средоточье очарованья и неги, росяное серебряное озерце над ней.... На долю мига он представил себе картинку: бабочка, смывающая с себя зной полудня под кристальным водопадиком...
Этого было достаточно. Лист, как надломленный, опрокинулся набок и на Фиолетку обрушилась стена воды, чистая, пахучая, росяная, она несла ей погибель. У Фиолетки не было ни малейшего шанса: даже мотыльку требуется крупица времени для реакции. Но её не было. Такова уж природа чуда: оно не даёт времени на раздумье...
На глазах у Детёныша Фиолетка была расплющена водяным валом, впечатана в гущу стеблей, распластана и смята. А когда поток схлынул, вместо почти эфемерного существа неземной красоты и изящества пред Детёнышем лежало нечто бесформенное, грязно-бесцветное, скомканное. Это нечто ещё слабо перебирало лапками, силилось расправить усики на покатом лобике, ещё..., но глаза уже стекленели, а трепет переходил в конвульсии.
Прошло долгое мгновенье, прежде чем Детёныш осознал происшедшее, а, осознав - умер, точнее, стал умирать вместе с Фиолеткой, вобрав в себя всё её естество, приняв всю её боль и страдания. Он был ошеломлён, не понимал ничего, кроме одного: есть огромное, всеобъятное горе, нестерпимая боль, её нужно побороть, изгнать. И он стал черпать силы, энергию и зачатки знаний из всех доступных ему резервуаров.
Не будь Детёныша, агония Фиолетки закончилась бы в считанные секунды, так она продлилась до заката. На закате Фиолетка умерла. Всей доступной Детёнышу мощи Космоса оказалось недостаточно вернуть к жизни то, что было изувечено на самом своем глубинном уровне.
Детёныш продолжал стоять в сгущающихся сумерках, слепой, глухой, невосприимчивый ни к чему кроме одного всепоглощающего мысле-чувства: он стал источником зла, он привнёс боль и разрушил гармонию, он уничтожил неповторимую красоту. Больше того он убил.
Где-то, в другом мире, человек по имени Будда пережил нечто схожее, просто обнаружив впервые уродство, немощь, старость. Но Будда никого не убивал, никому не причинял зла...
Наверное, самое поразительное во всей этой истории было то, что Детёныш пережил шок и остался жив. Разве это не чудо? Быть может, в этом-то и заключалась истинная мощь Космоса?
Да, Детёныш выжил и даже, нет, не повзрослел...помудрел. Он стал другим. Прежде всего - внешне. Никто, включая его самого, не помнил, как он выглядел до трагедии с Фиолеткой, но после неё он навечно вобрал в себя некий отсвет её естества, стал живой памятью об уничтоженной красоте, её носителем. Его хрупкое, угловатое тельце обрело неуловимую прозрачность, линии стали прихотливо переходить в себе подобные, смягчились, смазались. Художник сказал бы, что раньше он был писан углём, теперь - сепью. Глаза его, и без того огромные, приобрели разрез крыльев Фиолетки и насквозь пропитались нежной сиренью, внутри же трепетал гранат зрачков. Кожа обрела бархатистость, движения - сглаженность и порывистость, резкость сменилась некоей округлой перетекаемостью, уменьем вписывать себя в изменчивость пространства до полного слиянья, до жажды исчезанья, до не-стремленья быть. Сейчас он стал уже акварельным..., а может, писанным тончайшей цветной тушью на рисовой бумаге мирозданья, бледно-сиреневый абрис на фоне глубокого бархата?
Но главная перемена произошла с внутренним миром Детёныша. Он открыл две базисные истины.
Первое: мир не есть игра, мир есть любовь. И, во-вторых, он осознал своё в нём место и предназначение: он - Хранитель. Хранитель Красоты и Гармонии, Хранитель Любви, Хранитель Жизни. Спроси его кто-то на понятном ему языке, кто он? - скорее всего он так бы и ответил: я - Хранитель.
Но его никто не спрашивал, все и так знали, что он - Детёныш. А Детёныш полностью пересмотрел, перечувствовал заново своё восприятие мира, он стал учиться всерьёз.
Если раньше он мог добавить интенсивности в оттенок заката просто потому, что так подсказывала ему его интуиция, говоря: так будет красивее, - то теперь он старался охватить всю доступную ему картину следствий, модели мыслеобразов он строил уже на другом, качественно ином пространственном уровне, ни коим образом не могущим повлиять на физический план, окружающий его. Лишь полностью убедившись во всесторонней безопасности творимой и преумножаемой им красоты, осмеливался он претворять её в жизнь, и то - осторожно, с опаской, бесконечно бережно.
Где-то, в другом мире, его назвали бы кающимся грешником, принявшим строжайший обет схимы. Всего себя посвятил он отныне служению Живому. Казалось, он бдел непрестанно, денно и нощно стоя на страже своего мира, ограждая его от всяческого неблагополучия, устраняя едва проявившееся страдание и несовершенство. Малейший писк крохотного насекомого, легчайшее дуновение, доносящее стон сломанной ветки, иссохшихся трав, содранной коры иль вырванного корня - и Детёныш был уже там: успокаивал, восстанавливал, врачевал; стоило щенку защемить лапку в трещине, провалиться в яму, начать тонуть в ручье, - и Детёныш оказывался на месте раньше его собственной матери. Стая волков ли устроит облаву на старую лань, пыша голодной алчностью, лиса ли покусится на беззащитных птенцов, два огромных лося сойдутся ли в страшном поединке на весеннем гоне - и Детёныш уже тут как тут, - вдумчивый и грустный, он позволял происходить этим неизбежным в жизни природы "злодеяньям", очень быстро усвоив уроки прикладной экологии: смерть - неотъемлемая часть жизни, хищники должны питаться, а питаются они - живыми, жертвами; болезни, старение и умирание - стадии естественных, неизбежных процессов. Даже по-настоящему стихийные бедствия - наводнения, пожары, засухи, - уносящие тысячи и тысячи жизней больших и малых, - имеют своё важное, необходимое место в системе мирозданья.
Но Детёныш и здесь проявил... что? человечность? гуманность? Лань, предопределённая на заклание стае волков, за миг до погибели милостиво теряла сознание, птенцы, вместо того, чтобы цепенея от ужаса пасть жертвами плотоядных клыков, неизвестно откуда находили в себе силы, бросались кто куда и большинство из них спасалось, медведь-шатун, жаждущий любой крови, любого буйства, незаметно для него самого направлялся избавить от длительной агонии и так замерзающего зверька...Наводнения образовывали внезапно причудливые береговые линии, обходящие стороной самые шумные гнездовья и незатопленные островки чудесным образом оказывались местами обитания наиболее многочисленного приплода или, наоборот, редкого и ценного вида животного или растения. То же было и с пожарами.
Воздух его мира становился чище, вода кристальнее, почва богаче минералами и перегноем. Грибки и паразиты, поражающие старые деревья, не распространялись на молодые, горные обвалы и оползни не приводили к ненужным жертвам, не перегораживали рек, не нарушали баланса среды.
Цветы пахли благоуханнее, плоды стали сочнее и больше, овощи и корнеплоды - вкуснее и полезнее.
Но Детёныш не остановился на этом. Установив, что очень многие из высших животных, а также обладатели коллективного разума, как то пчёлы и муравьи, владеют замечательными способностями к усваиванию приобретаемого опыта, к обучению, запоминанию, связыванию причин и следствий, - Детёныш принялся проводить в жизнь политику "кнута и пряника", точнее, только пряника.
По его глубокому убеждению, Вселенной правила Любовь. Она проявлялась в мире двойственным образом: в поведенческой сфере - как милосердие, в предметно-вещевой - как красота и гармония. Детёныш, поставивший себе целью любыми путями преумножать эту красоту, множить лад, сеять радость бытия, почувствовал, что может обзавестись многочисленными "сподвижниками", если и не учениками, то уж помощниками - точно. Он знал наверняка, что сопричастность к красоте делает любое существо, на каком бы уровне умственно-духовного развития оно не находилось, - красивее, гармоничнее, добрее. Ураганы порождают ярость, засуха - глухую тоску, наводнения и пожары - панику и страх, а страх порождает агрессию и жестокость, подозрительность и мстительность, пусть даже, на время запущенные инстинктом самосохранения, они, по исчезновении опасности, дадут свои долговременные ядовитые всходы. И наоборот - изобилие поощряет к доброте и великодушию, многообразие ландшафтов, богатство видов, гармоничность пейзажей - будит в душах и разумах зверей и растений тягу к прекрасному, расцениваемую ими, как нечто хорошее, полезное, благотворное для них самих.
Мир Детёныша благодарно внимал красоту, как губка впитывал все доброе и благостное. И всё же, в нём образовались некие особые, заповедные зоны, где те же всеобщие красота, гармония и слаженность окружающего были возведены Детёнышем на качественно иной уровень. Если весь его мир представить в виде картинной галереи, то это были шедевры. "Заповедники" были разбросаны небольшими островками по различным природным зонам, составляя особые, уникальные в своей законченности эко-ниши. В них было продумано всё, начиная от тончайших переливов оттенков голубой хвои в предзакатный час и до месторасположения камушка меж корней кедрача, от конфигурации сорочьих гнёзд на осинах, позволяющей (если знать где и когда встать) увидеть в них точный повтор линии далеких хребтов, отражающих абрис созвездий, отражающих..., и до утонченных тональностей местных соловьев-виртуозов. Был заповедник болотный и заповедник лесной, заповедник полевой и горный, озерный и луговой, каменистый и пустынный...
Детёныш связал их тонкой нитью почти неразличимых тропинок, даже не тропинок - намёков на пунктиры путей, для самого обнаружения которых требовалось нечто большее, нежели просто звериное чутьё, требовалось... ощущение красоты. Вот что было критерием, путеводной нитью для любого живого существа, желавшего попасть в "заповедник".
Наиболее сообразительные, чувствительные, открытые зову гармонии существа получали "пряник" - на какое-то время им разрешалось попасть в заповедник, а некоторым - и поселиться там.
И наоборот - невосприимчивые к зову, злобные, тупые, ограниченные - не могли, как ни старались, попасть туда, где само их присутствие поколебало бы общность целого. Их удел был... попробовать вновь, ещё и ещё раз, усваивая то неповторимое состояние сознания, при котором любовь мирозданья, одетая в одежды красоты, смогла бы до них достучаться.
Результаты обучения живых существ этико-эстетике Космоса превзошли самые радужные модели Детёныша. Всё живое вокруг требовало, оказывается, лишь ничтожного толчка по пути саморазвития; остальное было заложено в нём изначально. Тяга к прекрасному, доброму, гармоничному, казалось, лишь ждала своего часа, тысячелетиями вызревая в глубинах естества, и вот сейчас дала плоды.
Очень скоро способность к базисному улавливанию и распознаванию Зова превратилась во всеобщую норму, её отсутствие воспринималось уже с недоумением, жалостью, как некая досадная ущербность, вроде слепоты. В то время можно было заметить рысь, безошибочно угадывающую единственно правильный камень, с которого только и следует любоваться полотнищем заката, впитывая каждым волосиком шерсти симфонию его палитры; белку, бросившую шишку именно в тот миг и с той силой и направлением, чтобы она угодила прямёхонько в образовавшуюся запруду на ручье, грозившую затопить минутой позже муравьиную колонию; сойку, вплетающую свой крик в казалось бы нестройный гомон себе подобных, но так, что он и только он превращал гомон этот в законченное, полное силы и цели, единое звуковое целое, в маленький, но полностью законченный Зов
Тогда Детёныш пошёл дальше. Где-то, в другом мире, это назвали бы направленной селекцией, кропотливым, долговременным отбором.
Под его неуловимым для глаза влиянием, неощутимым присутствием, самые способные к восприятию особи находили себе подобных и давали многообещающее потомство. Поколения живых существ сменяли друг друга и по истечении какого-то времени сторонний наблюдатель мог бы стать свидетелем удивительных картин. Муравьи строили не просто города - то были архитектурные ансамбли, отвечающие самым строгим нормам продуманности и законченности, они поражали гармоничной вписываемостью в окружающее, внутренним смыслом и уютом, утилитарность сменилась по-настоящему выработанным художественным вкусом, более того, образовались всевозможные архитектурные стили, приверженцы различных школ устраивали даже нечто вроде артистических конкурсов, где представлялись модели, изобретения, инженерно-строительные находки; сверчки-индивидуалисты стали, нередко, собираться стайками и в лучах луны - серебряных и лимонных, сиреневых и прозрачно-белых, - сочиняли апоссионаты-импровизации, где каждый виртуоз вёл свою партию; стаи волков, зачарованно вслушиваясь в эту чудо-музыку, принялись слагать на неё стихи и петь их своим избранницам, тоскливый, заунывный вой на луну сменился серенадами, полными страсти и тихой, просветлённой грусти... Цапли и бобры, пчёлы и серны, кошки, медведи и лисы, - все начали становиться не только творцами прекрасного в сфере искусств, - они ещё и неустанно продвигались по пути понимания сообществ друг друга и мира в целом. Росли взаимовыручка и доброжелательность, проявление простых добрососедских отношений, особенно в моменты опасностей. Теперь уже на каждом шагу можно было увидеть, как медведь помогает бобрам строить запруду, лиса показывает медведю место дикого мёда или особо спелой малины, заплутавший мышонок без тени страха обращается к филину (который всегда всё знал) с просьбой показать ему дорогу домой, а пугливую серну можно было застать за тем, как она по-матерински заботливо зализывает рану на боку кабана. Потерянные малыши возвращались родителям, сиротам находился приют, причём, совсем не обязательно у представителей их же вида, что ещё больше поощряло к стиранию границ обособленности, к дружбе.
Развивался и язык, точнее языки. Разумеется, у каждого вида, в силу физиологических особенностей, был свой, особый язык, сокол не мог лаять, змея - хрюкать, а рак - свистеть, но они всё больше и больше понимали чужие хрюканья и свисты, шипение и гогот, мяуканья и блеянья и, понимая, всё глубже со-чувствовали иных - других, но всегда интересных и нужных.
Начал развиваться обмен знаниями, опытом, мировосприятиями и, наконец, мыслями. Животный мир вступил на ускоренный, направленный путь эволюционирования. Сменялись годы, текли столетия и вот уже стали закладываться основы общества: в сознании различных видов принялись идеи общежития, общественные нормы, традиции. День летнего солнцестояния (где-то в другом мире он назвался бы 24 июня) был объявлен Днём Берёзы. В этот день и, особенно, в ночь, устраивались всеобщие гульбища: на полянах водились хороводы, проводились спортивные состязания, изобретались новые игры, звучали особые, приуроченные к случаю стихи и песни, концерты и танцы, всё живое восславляло друг друга и вселенский лад. То же было и в День Бука (день зимнего солнцестояния, 22 декабря).
Теперь уже можно было заметить общие, скоординированные действия, направленные на благоустройство мира в целом: бригады медведей расчищали буреломы, прокладывали более удобные тропы, сдвигали павшие стволы, сталкивали, грозившие обвалом скалы. Коровы, козы и овцы устроили нечто вроде молочного хозяйства: молоко надаивалось, хранилось в выдолбленных бобрами деревянных сосудах и любой, желающий того, мог прийти и подкрепиться. Звери лечили болезни деревьев, зализывали их раны, обклеивали их новой корой, приносили к их корням нужные соли и минералы. Кошки переняли у пауков способность плести паутину и стали делать тёплые и мягкие коврики и циновки. Птицы перенесли свое умение вить гнезда и на первейшие предметы быта: они плели лукошки и заплечные мешки, кармашки и даже сандалии. Стало развиваться и ткачество: хлопок, лён, шерсть и даже шёлк были в избытке, а умение сучить пряжу и ткать всегда было известно многим птицам и насекомым. Теперь же всё было направлено на общие нужды.
А когда появились первые зачатки общественных институтов - школы и суды, госпиталя и центры престарелых, стало уже вполне возможным говорить о цивилизации.
А Детёныш? Детёныш в это время был весь - деятельность, но деятельность закулисная, почти неощутимая. Тут и там, в самых неожиданных местах, его можно было увидеть бледно сиреневым росчерком, мелькнувшим на фоне озерных заводей, еле заметным силуэтом, тающим в предрассветных сумерках преднебья, высвеченным на мгновенье шальной вспышкой молнии на далеком горном перевале... исчезающе нездешним.
Все знали, что он есть, все ощущали его влияние на происходящее, но чёткую его роль сформулировать было невозможно. Помимо прозвища "Детёныш", на различных звериных, птичьих, насекомьих языках ему давали всевозможные прилагательные, главная отличительная интонация которых могла бы быть переведена как "чудный". Он однозначно ассоциировался с добром, помощью, избавлением, отсюда, быть может, и "чудо", но добро это было странным, логика поведения - непрослеживаемой, порождающей недоумение и даже лёгкий испуг. Его внезапные появления и исчезновенья, неподдающиеся объяснению поступки, невозможность установления с ним хоть сколь-нибудь продолжительного личного контакта, - всё это ставило его на особое, лишь ему отведенное место, он был вне категорий здешности, он был "чудный Детёныш"
Его мир развивался и добрел, становился красивее, безопаснее и гуманнее. Где-то в другом мире, сказали бы, что Детёныш сотворил Рай.
Но, как известно, нет Рая без Змея. Оказался он и тут.
На некоей достаточно ранней стадии своих преобразований Детёныш стал ощущать, что где-то, в какой-то неустановимой точке пространства его мира присутствует ложь, неправильность, дисгармония. Она, эта точка, постоянно ускользала от него, проскальзывала сквозь ситечко проверок, как волшебная заговоренная бусинка, как капля ртути. Одно было ясно: в ней нет любви, ни любви, ни добра, ни красоты. Она источала флюиды злобы и страха, ненависти и агрессивности, противилась любым благим преобразованиям, всё что шло на всеобщую пользу для неё было ядом и она защищалась, сама распространяя яд.
Чем больше продвигался мир Детёныша по пути направленной эволюции, тем больше зрела эта таинственная точка пространства, которую Детёныш представлял себе, как некое чёрное бельмо, дыру в Ничто, он знал, что оно - живое, но всем своим существом утверждало оно принципы не-жизни, статично копошилось в самом себе, черпая всё увеличивающуюся мощь энергии извне, из доброго и прекрасного мира, преобразовывая её в её же противоположность, и выплескивая затем, как антитезу красоты и гармонии.
Чем больше следил Детёныш за этим "местом", покрытым почти непроницаем туманом губительных излучений, тем больше убеждался он, что побороть это "что-то" можно одним лишь образом: перекрыв ему доступ к внешним источникам энергии, а это значило отказаться от самой идеи развития его мира, лишить его самого источников космической подпитки. На это Детёныш не был готов. Так оно и продолжалось: мир развивался по пути добра и гармонии, а в сердцевине его зрело чёрное бельмо, зрело и ширилось.
И, наконец, в один, далеко не прекрасный день, "бельмо" почувствовало, что накопило достаточно мощи для перехода к по-настоящему активным действиям, к нападению. И атаковало оно не что-нибудь, а одну из святая святых мира Детёныша - изумительный в своей красоте и законченности Приозёрный заповедник.
Всё началось с урагана. Ничего похожего на это земля не знала с момента своего зачатия в грандиозных космических катаклизмах. Уже первый его порыв потряс мир до основания, и отозвался глухим стоном даже в глубочайших подземных жилах; небеса, казалось, раскололись, разбились вдребезги, и теперь, эти бесформенные осколки мирозданья рушились на землю, сметая всё и вся.
Ураган не просто вырывал с корнем вековые деревья, словно стебельки проса, он перекорчёвывал и дробил, рвал в клочья и корёжил до измельчения в пыль... Скалы и растения, земля и вода, всё то, что совсем недавно было мириадами живых существ, мудрых и добрых, нежных, ласковых и доверчивых, бесконечно разнообразных в своей неповторимости, - стало грязью, мутью, слизью.
Ураган не поддавался увещеваньям, не отзывался на обрушиваемые на него шквалы гармонии, не реагировал на мощнейшие заряды добра, напротив, становился лишь неистовее... Казалось, он обладает разумом или ведом некоей злой волей: в отличие от обычных стихийных бедствий, он почти не передвигался в пространстве, сконцентрировав все свои силы на обширной, но всё же, ограниченной площади Приозёрья, и успокоился лишь по окончании своей страшной работы. Однако и тогда не сник, постепенно слабея, как любой ураган, а свернулся в гигантскую воронку, всосался в себя, исчезнув точно в точке своего появления.
Приозёрья больше не существовало. На месте целого мира с уникальной флорой и фауной, эндемными видами, разумными гармоничными сообществами было... что? первозданный хаос? Нет, хаос на заре творенья был, хоть и беспорядочен, но чист в незапятнанности своих элементов, не причастных к уничтожению живого, в нём не было ни жестокости, ни святотатства, ни поругания, лишь необузданная энергия невежества... здесь же...
Решившись на явное действо, выйдя на открытую войну с Детёнышем, "чёрное бельмо", тем самым, обнаружило себя и Детёныш, наконец, сумел установить его точное месторасположение и личность того, кто за ним скрывался. Ибо то, действительно, была личность и у неё даже было имя ...-
Глава пятая. Жаба.
Жаба.
В самом сердце бескрайних непролазных болот, там, куда не вела ни одна тропа, а случайно забредающие звери исчезали бесследно, в месте, которое даже птицы опасливо облетали стороной, страшась смертоносных испарений, в ядовитых туманах и утробном, зловонном бульканье, жила Жаба.
Она не помнила когда и как родилась, ей казалось, что она живёт вечно, так стара она была, столь мало походила на ни чем неприметного некогда головастика. Очевидно, Жаба была зла изначально, бывают такие редкие, неблагополучные мутации, тупиковые ветви эволюции, изгои природы. Очень и очень долго оставалась она просто злобным кровожадным существом, уродливым и мерзким, как и само место, избранное ею домом. Но время шло и за Жабой стали наблюдаться изменения... Или, правильнее сказать, изменений, как раз-то, и не наблюдалось? Дело в том, что Жаба не умирала. Казалось, она просто взяла да и позабыла как это делается. А продолжая жить, росла, росла и умнела, умнела и свирепела, накапливая ненависть ко всему живому, развивающемуся, прекрасно-мимолётному. На неё, как и на весь мир, изливались потоки космической гармонии, но вместо поощрения добра, здесь они искажались в свою противоположность. Чем больше двигалось всё живое по пути к разумности и духовности, тем больше умнела и Жаба, укореняясь во зле. Да, она оказалась необычайно восприимчивой и по-своему одарённой, а в своём самосовершенствовании далеко обогнала самых талантливых в мире Детёныша.