Все были жуки, как жуки, а этот... не по годам маленький, щуплый, с угловатыми неоформившимися конечностями, выпученными глазёнками и вдвое больше обыкновенного сенсорными усиками, - он походил на странного мутанта, карикатурную пародию на собственное отражение. Отражение это явственно читалось в глазах его сверстников, в уничижающих взглядах и едких, насмешливых замечаниях или, напротив, в нарочитом незамечании, глухой отстранённости.
Но главное было не в этом. Будь Жак только лишь несуразен, со сколь угодно отталкивающей внешностью и повадками, - вряд ли это повлекло бы за собой столь тотальное неприятие. В конце концов, существовали десятки и сотни видов жуков и других насекомых самых разнообразных форм и расцветок, так что особой ксенофобией никто из них не страдал: чего только они не видели, с кем только не сталкивались...
Нет, дело было совсем не в этом, а в том, что Жак был... другой. Инаковость его проявлялась во всём - от мельчайших деталей поведения до глубинных, нутряных матриц психики. Что здесь было причиной, а что следствием, - не смог бы сказать никто, и меньше всего - он сам, ибо сам он никаких патологий за собой не замечал. Ход его мыслей и поступки, эмоции и их проявление, - представлялись ему, как раз таки, самым естественным и логичным, а неприятие его окружающими порождало поначалу не более, чем лёгкое недоумение и смутную досаду.
Но время шло и повальное отчуждение воздвигло вкруг него глухую стену одиночества. И хоть в одиночестве том было Жаку уютно, как дома, мало-помалу стало оно отравлять ничем незамутнённую радость его бытия, и наивное недоумение всё больше сменялось горечью.
"Что же во мне такого, что так отличает от всех? - в сотый раз спрашивал себя Жак. - Причём, отличает настолько, что даже самые дружелюбные и открытые сторонятся меня. Даже те, кто и сами слывут чудаками и идут наперекор общему мнению, - даже они не желают иметь со мной дела! Что же тут такое, что не так?"
Жак искал ответа везде, внутри и вне себя... Но ответа не было. Или был. Но заключался он в том, что Жак просто был ИНЫМ. Вот и всё.
Первой и самой главной чертой его инаковости, чертой, вселявшей постоянную тревогу за него у родных, а добрую его матушку Жаклин попросту повергавшей в тихий ужас, - была полная его неспособность заботиться о собственной безопасности. Жак напрочь отказывался понимать: что вообще имеется ввиду и что от него хотят. Самые наглядные примеры не имели на него, казалось, никакого воздействия. А ведь, речь не шла о каких-то преднамеренных сумасбродствах, презрении опасности, как таковой или пуще того, - сознательном стремлении к смерти и боли. Вовсе нет.
Сверстники любили предаваться опаснейшим играм: жестоким поединкам, грозящим ранениями и травмами, прыжкам с головокружительной высоты, соревнованиям на ловкость и быстроту, силу и выносливость, да и просто всевозможным авантюрам, имевшим цель уже сейчас, в ранней юности, - выявить прирождённых лидеров, а всем прочим показать удаль молодецкую.
В игры эти Жака, естественно, не принимали, но он, частенько, наблюдал за ними из близкого закутка, и сам с собою проделывал те же смертоносные трюки. Впрочем, у него они получались вдвое опаснее и рискованнее, т.к. был он один-одинёшенек, никаких подстаховок не имел, да и выбирал, казалось, самые немыслимые из них. "Дружки", конечно же, видели всё это, видели и... старательно не замечали.
Но дело не ограничивалось только лишь играми. Бредя лесом или переправляясь вброд через бурный ручей, пересекая враждебные территории долгоносиков, полосатиков или желтышей, а то и владения ужасных болотных жаб, - он проявлял не то невозмутимое хладнокровие, не то несусветную глупость, но так или иначе, - не выполнял и элементарнейших правил безопасности, да и простой осмотрительности: не только открыто и беззаботно ковылял на своих несоразмерных ножках, поминутно останавливаясь и засматриваясь на что-то, то ли лежащее под ногами, то ли за горизонтом, а то и, казалось, вовсе неразличимое глазу, - нет, он ещё и напевал при этом песенки собственного сочинения, полностью отдаваясь переливчатым трелям, так...словно именно в такие моменты только лишь и бывал по-настоящему счастлив...
А ещё у него была мечта: он хотел летать.
*
Многочисленная родня старалась, как могла, привечать его по доброте душевной, но то давалось ей столь натужно, требовало таких неестественных усилий, что ограничивалось самым необходимым, так что большую часть времени Жак был предоставлен самому себе.
Отец Жака, - Жан, - был жук простой, незатейливый. Отличаясь огромным ростом и силой, он к тому же, обладал двумя устрашающими клешнями, одну из которых украшали острые пилообразные зубья. Впрочем, применение им Жан нашёл самое что ни на есть мирное: он был дровосеком. Лучше и искуснее его было не сыскать во всей округе и многие прибегали к его услугам при малейшей необходимости: постройка дома, возведение изгороди, проложение моста над ручьём или очищение участка от жёстких стеблей вездесущих сорняков, - Жан был везде и всегда незаменим. В обмен же за свои услуги получал он, практически, всё необходимое для жизни и пропитания себя и своей многочисленной семьи: супруги Жозефин, семерых детей (из которых Жак был самым младшим), тёщи Жужи и пра-пра тёщи Зи-Зи, а также бесчисленных приживал из близкой и дальней родни.
Приходя домой, Жан, как правило, пребывал в умильно-расслабленном состоянии духа, как то и подобает главе благополучного семейства, предающемуся заслуженному отдыху после многотрудных забот земных. Он рассеянно гладил обступающих его детей и столь же рассеянно воспринимал их рассказы о прошедшем дне. Настоящее их воспитание он справедливо возлагал на хрупкий панцырь своей дражайшей половины.
Жозефин же, матушка Жака, - была существом тонкой душевной конституции, всё в ней дышало изяществом и чуткостью к восприятью всякой красоты. Ласковая, мечтательно-задумчивая, она была прекрасной женой и матерью, посвящая всю себя заботам о доме, хозяйстве и уходу за детьми, из которых наиболее выделяла Жака, безошибочно угадывая в нём многие черты себя самой. Он являлся непрестанным предметом её опеканий, неизменно одаривался вкуснятиной, огораживался от всех домашних обязанностей и любые шалости сходили ему с лапок вполне безнаказанно. Выговаривая за неразумность иль чрезмерную беспечность, она неизменно была мягка и снисходительна, так что упрёки её походили скорее на ласки, нежели на укор, а наказаний не следовало вовсе.
Бабушка Жуля, мать Жозефин, - вот уж который год была парализована, потеряв три из четырёх своих нижних конечностей в одно из достопамятных наводнений, многие лета тому и, прикованная к постели, почти не интересовалась происходящим.
Многие из родни, однако, считали своим святым долгом наставлять Жака на путь истинный.
- Эх, какой ты, всё же, романтик, погляжу я на тебя, - говаривала его прапрабабушка Зи-Зи, и в её скрипучем старческом ворчаньи слышались одновременно откровенное раздражение и плохо скрываемая зависть. - Летать ему восхотелось, видишь ли! Ишь! Да ты посмотри на себя: какой из тебя летун?! Ни крыльев, ни подкрылок в тебе! Тощий, зелёный, ножки несуразные, усики не в те стороны растут... Панцырь, и тот не отвердел... А всё туда же, лететь ему, видите ли, приспичило! Да ты сначала ползать научись, как положено и как то подобает твоему роду-племени, семью не позорь! А то ползёшь, как мурашка какой: дёрнешься-остановишься-подпрыгнешь-застынешь.. По сторонам глазеешь, на никчемности засматриваешься... Помяни моё слово: до добра это не доведёт! Слопают тебя, али растопчут, ты и оглянуться не успеешь. Вот когда вспомнишь ты о своей прапрабабушке Зи-Зи, да только поздно тогда будет!
Но Жака было трудно смутить такими речами.
- Скажи, бабушка, а ты летала? Не сейчас, сейчас ты уже старая и толстая, а раньше, когда молодой была и...
Зи-Зи глухо застрекотала подкрыльями - гневно и протестующе. Вопрос Жака поверг её в настоящую бурю чувств.
- Мало ли что когда было... Ну да, может, когда и летала... по молодости лет да по глупости. И что? Что мне с того вышло, а? Ни-че-го! Блажь одна да и только!
- Но ты же видела мир сверху и... и тебя подхватывал ветер и нёс... и у тебя были крылья! Расскажи мне: как это - иметь крылья?
- Не дури мне голову, я тебе не мотыль какой или, прости господи, муха, - Зи-Зи зашипела и презрительно сплюнула длинной зелёной струёй. - Наш удел - ползать! Ползать, понятно тебе?!
И она нарочито поворачивалась к Жаку задом и скрывалась в глубине дупла, где было её логовище.
Жуан, - троюродный кузен Жака, - пытался образумить его по-своему.
- Знаешь, друг мой Жак, - начинал Жуан доверительным тоном, - только между нами мужчинами, лады? - и заговорщицки подмигивал Жаку.
- Очень скоро ты вступишь в пору отрочества и откроешь для себя упоительный мир женских особей со всеми их прелестями. По всему видать, из тебя выйдет знатный жук, настоящий кавалер. Самочки будут так и виться вкруг тебя в надежде обратить на себя внимание и заслужить твоей милости. Ты уж не теряйся тогда, не дай соблазнить себя первой попавшейся, но выбери самую того стоящую, воплощение женственности и очарованья: с округлой грудью, переливчатым панцырем, хорошо развитыми железами, крепкую, здоровую и стройную. И тогда - очень скоро - ты познаешь ни с чем несравнимое блаженство соития, - последнее слово Жуан произнёс еле слышным завораживающим шепотом, так что Жак, не поняв ни слова, почти поддался чарам, почти поверил.
- А потом, - продолжал Жуан, - у тебя будет ещё много других самок, десятки, сотни, самых разных - худых и толстых, молоденьких и не очень, опытных и искушённых в любовных утехах и совсем ещё несмышлёнышей, едва вышедших из детства, которых будешь учить ты сам.
- Ах! Какое это восхитительное чувство - сливаться в единое целое на волнах экстаза и страсти, тонуть в безумстве желаний, исходить соками...
И Жуан мечтательно закатывал глаза.
- По моим расчётам, ты уже и сейчас не должен оставаться равнодушным к женским прелестям. Я в твоём возрасте... Да вот, хотя бы, глянь на эту молоденькую Жанну. Ну да, она ещё не вполне оформилась, ножки не до конца покрылись мохотью, не научилась ещё по-настоящему подкидывать зад, да и панцырь... Однако, уже вполне хороша, любознательна и готова для экспериментов. Ты не находишь?
Но Жак не находил.
Стремление семьи наставить блудного отпрыска на путь истинный было столь велико и заразительно, что к делу подключился даже Жерар, - сам крупный оригинал и аутсайдер.
Жерар жил в пещере на недоступном утёсе, где, хоронясь от превратностей земных, предавался отшельничеству и философским изысканиям. Не гнушался он и эпистолярного жанра, увековечивая опусы на кусочках сухой коры собственным желудочным соком. Впрочем, "увековечивание" продерживалось недолго: с первыми дождями и сыростью письмена его размывались и блекли, так что к весне становились по большей части полностью нечитаемыми. Сие, однако же, ничуть не заботило Жерара, относившегося к подобного рода напастям вполне стоически и усматривавшего в них не более, чем частное проявление неумолимого Рока и бренности всего сущего. Куда более занимал его сам процесс творенья и чисто эстетическое наслаждение от начертания замысловатой вязи значков на недолговечном, крошащемся материале, нежели их дальнейшая судьба.
"Я творю не для современников и, тем более, не для сомнительных потомков! - любил восклицать Жерар, патетически вздымая клешню, и голос его исполнялся благородного пафоса. - Нет, не для потомков, но для одного лишь Космоса! Для Космоса, и потому ещё, что не могу иначе: он - суть стихия и порыв, над коими не властны побужденья и мотивы, он...", - и будучи не в силах облечь в слова очевидный, но не поддающийся определению предмет своего обожания, - он разводил лапками в немом восторге и застывал в столь откровенно картинной позе, что даже наиболее скептически настроенные слушатели проникались невольным преклоненьем пред непостижимым для их жалких умишек воплощеньем гениальности.
И вот, Жерар пригласил Жака в свою обитель.
Жак необычайно обрадовался приглашению, - ведь то было поводом для ещё одного дальнего путешествия. По мере восхождения к Скале Отшельника, Жак подолгу останавливался, пристально оглядываясь окрест и всякий раз поражался заново необъятности, открывавшихся пред ним просторов. Он примечал новые виды трав и цветов, почвы, камней и мхов, впитывал незнакомые ароматы, грезил...
Жерар, стоя на верхушке скалы, заметил Жака ещё издали и зорко следил за его приближением. Будучи непревзойдённым психологом, он многое понял по одному лишь поведению кузена, по его реакциям на окружающее, и безошибочно это интерпретировал. Тактика разговора со своим юным родственником стала ясна ему до мелочей: пред ним был типичный случай Романтика, а значит...
- Дорогой мой Жак, - промолвил Жерар после хорошо выдержанной глубокомысленной паузы, - смотрю я на тебя и вижу себя самого... Да, себя самого в ранней юности... Ах, какое это было время! Та же неуёмная любознательность, то же восхищение миром, доверчивость, мечтательность... как всё это прекрасно! И ты, конечно же, больше всего на свете... хочешь летать! Я прав?
- Да, да! Вы правы, дядя Жерар, больше всего на свете! - взволнованно воскликнул Жак Он был счастлив от того, что нашёл, наконец, родственную душу, жука, который не только поймёт его, но и поддержит, наставит, благословит. - А вы сами, вы - летали?
- Ну конечно же летал, Жак, конечно же, - улыбнулся Жерар и огладил клешнёй несуществующую бороду. - Это было естественным и само собой разумеющимся воплощением юношеских чаяний. Но... видишь ли, - и Жерар вновь прибег к продуманной паузе, - дело в том, что в то время я увлекался поэзией: писал стихи. Потому-то я и летал. А когда перешёл на прозу... Причём, заметь: переход этот был вполне закономерный и осознанный, - полёты, как-то сами собой снизошли на нет. Ты понимаешь?
- Не-ет, дядя Жерар, - отвечал Жак в растерянности. - Я...
- Видишь ли, надобно тебе пояснить коренное различие между поэтом и прозаиком. - И Жерар, оседлав любимого конька, пустился в упоённо менторский тон.
- Разницу между поэзией и прозой можем мы уподобить различию меж мотылём или, скажем... стрекозой какой и... жуком. Мотыль, порхая верхами, отдаваясь порывам ветров и собственных прихотей, видя мир в изменчивом, переливчатом свете своих странных глаз - фасеточных, многомерных и неоднозначных, - с одной стороны наделён даром постижения картины вцелом, этакой способностью к обобщённым озареньям, внезапным, неожиданным вспышкам, вполне непредсказуемым даже для себя самого. Это чарующе, не спорю... Однако же, с другой стороны, озаренья эти столь же отрывочны и недолговечны, сколь и неподконтрольны, а значит, - не имеют сколь-нибудь ощутимой реальной ценности. В редкие миги гениальных откровений ему кажется, будто он охватил и осознал весь феномен мирозданья, всю тайну собственного естества. Но уже в следующий миг понимание это затуманивается и рушится, как песочный домик, сменяясь другим - прекрасным, зовущим... и столь же мимолётным... И так без конца. Летун являет собою прообраз поэта.
- Ибо поэзия, друг мой, - это способность к гениальным, кратким и ёмким моментальным обобщениям, облачённым, к тому же, в непогрешимую оправу формы и ритма, слога и размера. Поэзия интересуется чувствами и эмоциями, пробуждаемыми от лицезрения вещей, и в очень малой степени - самими вещами, кои необходимы ей не более, как фон, атрибутика действия, точка отталкивания. Она не описательна, понимаешь? Да и как может она быть таковой? Ведь мотыль, порхая в выси, не в силах, - сколько бы ни старался, - разглядеть в точности детали тычинок и пестиков, конфигурацию песчинок или узор чешуек на одной, отдельно взятой шишке, я уж не говорю о её внутреннем строении. Засади его за такую работу - и он очень скоро зачахнет с тоски: это всё равно, что пообрывать ему крылья...
- Проза же.. проза - это искусство познавания деталей. И вот тут-то в полную меру встаёт пред нами образ... жука. Да, милый мой Жак, жука! Ибо кто же, как не жук способен на методичное, хладнокровное и упорядоченное изучение частностей, на глубинный анализ структур, на неспешное, дотошное выявление цепочек причин и следствий, а значит - на проникновение в наиболее скрытые, тонкие, труднодоступные механизмы мирозданья, на открытие истины! Летая, ты способен увидеть дальние горизонты, но не в силах ничегошеньки в них разглядеть, а тем более, постичь.
- Понимание сего приходит с годами, но чем раньше - тем лучше. Все мы, - каждый по своему, - переболели жаждой полётов, как и кропанием юношеских стишков. Но жизнь, Жак, опускает нас на землю и заставляет ползать. Сперва, мы тяготимся этим, бунтуем, нас оскорбляет уподобление пресмыкающемуся и лишённому свободы существу... И лишь с годами приходит к нам благотворное осознание того, что это, столь ненавистное нам ползанье, - есть ни что иное, как наше земное предназначенье. Да, мой Жак, - предназначенье! Ибо цель существования - познание мира и себя, а единственно возможный к тому путь - проникновение в детали, от частного к целому, и лишь чрез них - к постижению глобальных взаимозависимостей. Взрослея, мы переходим с поэзии на прозу и это правильно. Случить наоборот - и мир бы рухнул.
- Я искренне надеюсь, да что там надеюсь, - нисколько не сомневаюсь, что именно это и случится с тобою и, по прошествии очень короткого времени, ты будешь вспоминать себя-нынешнего с лёгкой снисходительной улыбкою, умудрённой настоящим земным опытом, прозой жизни. И тогда тебе откроется истина: счастье - не в том, чтобы летать, Жак, а в том, чтобы ползать, да, ползать!
Жерар довольно кивнул самому себе и припечатал последние слова ударом клешни, давая понять, что нравоучения окончены и можно переходить к неофициальной части визита.
- А сейчас, мой милый, как насчёт того, чтоб слегка подкрепиться? Внизу, небось, распустили слухи, что Жерар - этакий анахорет, предающийся самоистязаниям... Не верь, друг мой, клевета! Я, хоть и отшельник, но вовсе не подвержен неуместным перегибам, отнюдь. Посты и умерщвление плоти никак не способствуют, на мой взгляд, вознесению духа. И в доказательство, позволь предложить тебе разделить со мною скромную трапезу.
И Жерар принялся выкладывать на плоский камень один за другим искуссно свёрнутые листья, приговария с плохо скрываемой гордостью:
- Ничего не поделаешь, кулинария - моя страсть... Вот эти вот - с начинкой из муравьиных яиц, эти - с живыми личинками (видишь, как они шевелятся под листом), а эти - с мочёными мокрицами под желудочным соусом... Должен тебе сказать...
Жак смотрел на эти редкостные деликатесы и неодолимая тошнота набухала в нём, как болотная жижа в половодье, грозя выплеснуться наружу оскорбительной зловонной струёй.
- Простите меня, дядя Жерар, но я вегетарианец, - успел он выкрикнуть на едином дыхании, и со всех ножек, ретировался восвояси, кубарем скатившись со Скалы Отшельника.
Когда первый шок, наконец, миновал, то вместе с покинувшей его тошнотой ушли и последние крохи пиетета пред величественным и благородным Жераром.
Быть может, всё ещё могло бы повернуться иначе, но судьбе было угодно уберечь Жака от прозы жизни.
***
Как-то раз, в почти уже непроницаемых вечерних сумерках, ковылял он густым бором, когда в дупле дерева, под которым он как раз проходил, послышался взволнованный щебет: это проснулись три птенца филина от дневного сна навстречу ночному бодрствованию. И каждый из них спешил рассказать свой сон папеньке.
- Я, я, я, - щебетал один из птенцов, - я видел сон, как-будто я лечу! Лечу и лечу, с ветки на ветку, с ветки на ветку, и вдруг вижу: прямо подо мной - птенчик летучей мыши! Висит на лапках, раскачивается и поёт песенку. Про то, как он раскачивается и поёт песенку. Про то, как он раскачивается, а над ним лечу я. Представляете?! Он песенку про меня сочинил! А я подлетаю к нему, и кружусь вокруг, а он увидел меня - и тут же новый куплет к песенке присочинил: как я кружусь вокруг него в такт его песенке. И так нам обоим весело стало, и так дружно и хорошо, что я даже забыл, что мне бы надо бы, вообще-то, его съесть..., - и филинёнок закончил свой рассказ на тихой, удивлённо-ласковой ноте.
- А я, а я, а я, - заверещал второй, - я видел сон почти совсем такой же! Я тоже летал и летал вокруг того же дерева и завидел птенца летучей мышки и, по-моему, он даже собирался запеть песенку... но я ему не дал: тут же спикировал на него и хвать его коготками, и давай его рвать клювом!... а он... чуть пискнул и затих. А внутри он оказался совсем не певчим, но зато очень мясистым и вкусным. По-моему, я до сих пор сыт! Но чувствую, что очень скоро опять проголодаюсь! - закончил он свой рассказ вполне недвусмысленно.
- Я...я видела очень страшный сон, - тихо прощебетал третий птенец, и по тембру голоса Жак понял, что это самочка. - Я сидела на той же ветке, что и все и просто смотрела вокруг, на то, как кружатся тени и ветер ласкает шорохи... И вдруг надо мною зависла одна очень сильная тень. Огромная, глубокая, тёмно-чёрная... КТО-ТО. И эта КТО-ТО стала снижаться и покрывать меня всю, без остатка, и я хотела взлететь и вырваться из-под тени, но обнаружила, что у меня нет крыльев! Может, они совсем исчезли, а может просто отнялись, но лететь я в любом случае не могла, и тогда я застыла, как комочек мха, как нарост на ветке с узором перьев, - застыла и только и ждала, что ужас окутает меня всю и возьмёт и не оставит следа... И у меня даже не было сил пискнуть, чтобы проснуться...
- Пап, скажи, пап, - пропищал первый птенец, - как же такое может быть?! Чтобы мы, все трое, одновременно, сидели во сне на одной и той же ветке и с каждым из нас происходили там совсем разные вещи? Ну со-вер-шен-но разные! И что же тогда происходит с самим этим местом на самом деле? И что же тогда "на самом деле"?! - и птенец закончил на ещё более растерянной и недоумённой ноте, чем прежде.
Отец-филин выждал миг, мигая своими невероятными глазищами, и молвил:
- Каждый видит свой сон, дети мои. В этом-то всё и дело, что "на самом деле" - не существует. Реальность слишком богата на возможности и вероятия, чтобы уложиться в какой-нибудь один сон. Ни один из нас не в силах вместить её всю, один только великий Фил. Мы же способны высновиживать из неё лишь свои собственные, крохотные обрывки настоящего, и каждый из нас - свой, такой, какой больше всего подходит, гармонирует с его сиюминутным настроем или складом души или смутными, неосознанными наитиями. И если наития эти сбываются, тогда сон называют "вещим".
- Ты, Филипп, летал в той реальности сна, где мышонок поёт песенки и дружит с тобой. Ты высветил именно этот кусочек великой Истины потому, что именно он и был наиболее тебе созвучен. Ты поступил хорошо и правильно, не съев мышонка, тем самым ты приобрёл друга и познал радость. Однако, не забывай, что и питаться тебе необходимо. А питаемся мы, - что уж тут поделаешь, - всегда кем-то...
- Ты, Феоктист, высновидил ту реальность, где филины, как им и положено, поедают летучих мышей. И повёл себя в полном с ней соответствии Ты всё сделал правильно и даже остался сыт... И всё же... всё же, думается мне, тебе следовало бы дать этому мышонку возможность спеть свою песенку... Кто знает, - быть может, даже твоё сердце дрогнуло и прониклось бы немного симпатией, хотя бы настолько, чтоб... избрать себе кого-то другого на ужин.
- А ты, Фрея, выплеснула в сон все свои страхи и они обрели реальность. Теперь от тебя самой зависит: возобладает ли реальность сна над сном яви или же ты найдёшь в себе силы побороть всё то, что отняло у тебя храбрость и веру. Потому, что только обретя веру, - ты обретёшь крылья. А раз обретённые - они тебя уже не покинут, вот увидишь! - и отец-филин нежно погладил её крылом.
- Каждый видит свой сон, дети мои, каждый - свой. Один только великий Фил, - Творец всего сущего, - снит нас всех, полностью и одновременно, и в его огромном, всеобъятном сне есть место для всех крохотных сновидений каждого из нас. И вот что удивительно: они, - такие разные, - тем не менее, отлично уживаются там друг с другом. И то есть непостижимое чудо...
*
Жак застыл, как зачарованный, слушая эту беседу, и оставался так ещё долго после того, как стихли филиньи голоса.
Две услышанные фразы не давали ему покоя, звуча вновь и вновь: "Обретя веру, ты обретёшь крылья" и "Каждый видит свой сон."
Жак не только запомнил эти слова, но превратил их в некий тайный лозунг, гимн души, в то, самое сокровенное и потаённое, что есть в каждом из нас, из чего черпаем мы силы, для чего растём. Он повторял их на все лады, рисовал им напевы, рифмовал, пробовал на вкус, жил ими...
О вере и крыльях он не рассказывал никому, хоть очень быстро многие и так поняли, чем именно бредит этот полоумный Жак.
Зато о снах он говорил постоянно.
Когда матушка Жозефин, в очередной раз предостерегала его от опасностей и пренебрежения ими, он отвечал ей:
- Со мной там ничего не случится: это не мой сон.
Когда взрослые, мало-помалу уяснили себе, о чём речь и что именно имеет ввиду этот сомнительный отпрыск их семейства, то неизменно спрашивали его:
- Да откуда же тебе знать: твой или не твой, да ещё наперёд? Кабы каждый из нас знал место и час собственной смерти, - уж мы б завсегда избегали её, будь уверен!
- Я просто знаю, вот и всё, - отвечал Жак, разводя усиками, - я не родился и не живу для того, чтобы сгинуть в болоте или в чьём-то клюве. Я живу для того, чтобы летать!
И он вновь отправлялся в ещё один из своих бесконечных походов, неизвестно зачем, куда глаза глядят.
Он называл их "экспедициями вглубь страны", - отражая этим понятием неопределённую, но неотвязно преследующую его идею некоей тайно влекущей, неясной ему самому, но чёткой цели.
Однажды, прокладыввая свой путь в дебрях дремучих трав, Жак увидел... гусеницу. Он знал про этих странных существ, но ещё ни разу не видел ни одно из них воочью. Гусеница была маленькой и изящной. Зеленовато-жёлтая, с сиреневыми обводами и потемнениями на конечностях, она вся светилась каким-то внутренним светом, и свет этот, казалось, сочится наружу, зависая на каждом её волосике искрящейся каплей. А так как волосики покрывали её всю, с головы до пят, то искрилась она вся, непереставая, и мерцающие волны, пульсы и сжатия пробегали по ней с каждым плавным телодвижением, даже легчайший ветерок, - и тот шевелил искорки и россыпи...
Жак был очарован наповал, так и застыл, не в силах пошевелить и усиком. А гусеница, тем временем, удалялась. Мягкое мерцание всё больше скрадывалось темнеющей зеленью, растворялось в полу-тенях, таяло... Жак почувствовал, что вот-вот - и он потеряет всё на свете, что у него отберут нечаянное его счастье, что...
И он решился.
Он догнал гусеницу, нежно дотронулся до неё передними лапками и обнюхал. От неё исходил удивительно тонкий, пряный, чуть кисловатый аромат.
- Послушай, Гусеница, - сбивчиво и взволнованно залепетал Жак, - пойдём со мной... Я буду заботиться о тебе, кормить, ухаживать... Я... я просто не могу с тобой расстаться!.. Вот и всё..., - и он сник в растерянности, ожидая приговора, как несчастный влюблённый.
Гусеница ничего не ответила Жаку, но покачала головкой в сложно-плавном движении, которое Жак незамедлительно расценил, как знак согласия.
Он подхватил её лапками, осторожно прижал к груди и повернул к дому. Гусеница уютно свернулась колечком в объятьях Жака и замерла, убаюканная мерным раскачиванием шагов этого непонятного ей существа, от которого исходила пьянящая волна теплоты и добра.
Спроси Жака в тот момент: что же он, собственно, собирается делать дальше, для чего всё это? - он бы вряд ли сумел дать вразумительный ответ: он и сам не знал, не знал ничего кроме одного: никогда и ни за что не готов он расстаться с этим чудом во плоти, пленительным, завораживающим, необъяснимым.
*
Территории своего племени Жак достиг в глубоких сумерках, совершенно незамеченным прокрался задворками мимо жилищ сородичей, к дальним, заброшенным его пределам, - захолустному, никем не посещаемому пустырю.
Там приметил он укромное местечко, со всех сторон окружённое густым колючим кустарником в ошметьях давнишней, запылённой паутины. О лучшем убежище трудно было и помыслить.
Жак бережно опустил гусеницу на землю и принялся оборудовать её новое жилище. Он трудился долгие часы, и в призрачном лунном свете, - если приглядеться пристально, - можно было различить странное, никем не виданное дотоль действо: жука, усердно строящего домик для другого, совсем не похожего на него самого существа.
Незадолго до рассвета работа была завершена и Жак, вконец измотавшийся, поднял спящую гусеницу и перенёс её на мягко пружинящее ложе, сплетённое им из растительных волокон и подвешенное на подобие гамака на упругих паутинных нитях. Люлька плавно переходила в такие же стены, сходившиеся овальным куполом, и всё сооружение вцелом напоминало некую удивительно законченную в своей гармоничности каплю, живую и полую изнутри, с узким округлым входом, запирающемся на искусно прилаженную и полностью неразличимую дверку.
Жак знал, что гусеницы питаются листьями, и натаскал в домик целые охапки свежей зелени самых разнообразных растений, каких только мог сыскать, ведь он не знал вкусов своей избранницы. А затем, совершенно обессиленный, он обнял спящую гусеницу и погрузился в сон.
*
Солнце тончайшим рассеянным светом просочилось в каплю жилища и разбудило Жака.
Гусеница сладко посапывала, едва шевеля бесчисленными ножками..
Гусеница открыла круглый глаз цвета ореховой свежести, воззрилась на Жака, потянулась и огляделась вокруг, оценивая своё новое жилище. По виду её Жак понял, что она осталась более, чем довольна.
- Как тебя зовут? - спросил её Жак, - у тебя же есть имя, правда, ведь?
Гусеница к тому времени уже принялась за утреннюю трапезу, избрав один вид листьев, наиболее ей приглянувшийся. В ответ на вопрос Жака она прекратила есть, повернула к нему свою изящную головку и, казалось, что-то промолвила. Слов Жак не разобрал, подобье звука едва прошелестело над ним на грани восприятья, но подсознание услужливо восполнило недослышанное и Жак вообразил, что понял: гусеницу зовут Грю.
"Грю, - повторил Жак про себя и ещё раз, вслух, - Грю... какое дивное имя!"
***
Вот так и случилось, что Жак, впервые в своей жизни, полюбил. А полюбив, ощутил внезапно сладостное, ни с чем не сравнимое досель чувство: потребность в заботе о другом существе. И было вовсе неважно, что существо это нисколько не походило на него самого, но было нежным, беззащитным, полным очарования и прелести. Было неважным даже то, что оно, казалось, никак не отвечает Жаку взаимностью, лишь позволяя ему быть рядом, изливая ласку. Неважно, ибо само лицезрение Грю наполняло его неизбывной радостью, тихим счастьем. О большем он и не мечтал.
И Жак, вдруг, неожиданно для себя самого, стал проявлять внимание к вещам ничуть не тревожившим его прежде. Ответственность за другого выдвинула на первое место соображения безопасности.
Подходящее ли место избрал он для жилища Грю? Достаточно ли оно прочно и устойчиво? Есть ли в непосредственной близости вдоволь необходимых кормов? И, - главное, - не грозят ему несчислимые, неведомые хищники, пожиратели гусениц?
И Жак стал методично исследовать близлежащий пустырь. Странно, но именно это место, лежащее буквально у него под носом, оставалось до сих пор вне поля его зрения: поиски Жака устремлялись к таинственному и дальнему, а близкое само по себе подразумевалось привычным, а стало быть - не интересным.
Стоял самый разгар лета и пустырь сплошь порос почти непроходимыми зарослями жёстких колючек. Гиганскими причудливыми башнями вздымались они в неразличимое поднебесье, погружая низины в трепетно-ажурный полумрак. Жак с трудом прокладывал путь сквозь эти лабиринты прозрачных теней и всё больше дивился окружающему.
Никогда ещё не видел он такой ломкой, до крайней степени хрупкости, сухости, выжжености, полного отсутствия влаги и зелени. Любое его движение вызывало далеко разносящийся округ шелестящий шорох. Передвигаться бесшумно тут было попросту невозможным, настолько всё было шершавым, заострённым, трущимся о самое себя.
Жак сообразил, что хоть он сам и выдаёт своё присутствие, но то же самое верно и по отношению к любому иному существу, а значит, у хищников нет особых преимуществ пред жертвами. И он полностью обратился в слух.
То тут, то там раздавалось стрекотанье и шорохи: пустырь вовсе не был пустынным, на нём обитали многие виды живого, но, как вскоре убедился Жак, в подавляющем большинстве своём, не представляющие никакой опасности, ни для него, ни для гусеницы: кузнечики, сверчки, несколько видов жуков и ещё более мелких букашек, муравьи, осы и... бесчисленные пауки.