|
|
||
Елена Соловьева ТЕНЬ ВЕДЬМЫ Сборник рассказов
1. ОЛЯ - ЛУКОЙЕ Тут Оле-Лукойе приподнял Яльмара, поднес его к окну и сказал: -Сейчас ты увидишь моего брата, другого Оле-Лукойе. Люди зовут его так же Смертью. Видишь, он вовсе не такой страшный, каким рисуют его на картинках! Кафтан на нем весь вышит серебром, что твой гусарский мундир, за плечами развевается черный бархатный плащ. Смотри, как он скачет! Ганс Христиан Андерсен "Оле-Лукойе" Я не знаю, где она теперь, маленькая пионервожатая, летний ангел младшего отряда, которую само провидение послало в эти пахнущие хлоркой корпуса, где вечно непросохший после влажной уборки пол, а санитарный час если чем и сменяется, то часом мёртвым. Я не знаю, что с ней, да и не хочу знать, поскольку она давно уже, с бесстрашием, присущим мотылькам и летучим рыбам, которых тоже ловят на огонь, выпорхнула из конкретики причинно- следственного мира и заняла свое место там, где нет наивных "почему", а подруга оловянного солдатика легко слетает в камин, не зная, кому сказать спасибо: троллю или июльскому сквозняку. И, вполне возможно, я совсем бы забыла об Оле -Лукойе ( а именно так мы её тогда прозвали), но почему- то в этом месте воспоминания мои всякий раз начинают заикаться, будто кто-то подменил под шумок стекла в оптических приборах памяти, вставив вместо них линзы исландского шпата, которые оставаясь прозрачными, расфокусируют между тем всё видимое за ними, сообщая изображению радужность стрекозиных крыльев и позволяя странным теням выходить из-за спин предметов и явлений. Итак, искать Олю-Лукойе нужно в тех июльских днях, где медленно вызревают у горизонта города послеобеденной грозы и сверлят воздух своими криками неутомимые портняжки-ласточки. Они снуют и снуют, пристегивая день к ночи, и, собственно, если скатиться по спиралям их "фьюир", как раз и окажешься с той стороны дня, с темной изнанки, где под лампой сидит, поджав ноги Оля-Лукойе. Видна только одна сторона ее лица, а вторая с большим, аккуратно припудренным, шрамом всегда в тени. Она читает нам после отбоя “Алые паруса". И тихо, и не так тоскливо, только поблескивают душки кроватей. Их двадцать или тридцать в спальной палате, днём они заправлены армейскими конвертиками, и за нарушение их девственности в неурочный час грозит наказание, и память всегда лукавит, норовя умножить количество этих айсбергов еще штук на десять, видимо для того, чтобы выразить адекватно степень совсем недетской тоски. Помню, мне тогда очень не хотелось жить. Хотя эта формула всего лишь вектор состояния. На самом деле нужно было немного иное: сохранив сознание, проскользнуть тихонечко в тень, куда-нибудь туда, где прячет при малейшей возможности свой шрам Оля-Лукойе. Просто: отклеиться от своего тела, худых локтей, острых коленок, смешного платья, обидных кличек. Спрятаться. Раствориться. Вернуться. Довести ситуацию до логического конца, ведь я и так почти не жила . Жизнь, то есть события и поступки других, проплывали мимо меня, не позволяя вмешаться. Так, должно быть, плавно покачивался мир за хрустальным бортом гроба спящей царевны, пока ту несли в пещеру понурые братья. Но только я, в отличие от неё, слишком остро ощущала все краски, цвета и запахи, а особенно злые и въедливые глаза Триколи, загоревшего до черноты тролля, начинающего фавна, тринадцатилетнего царька нашего пионерского рая. Запахом этого существа, так же, как запахом хлорки, был пропитан весь здешний мирок, начиная с дырочек, лично сделанных им в деревянных стенках женского туалета и заканчивая едва оформившимися грезами старших пионерок, где "жил мальчишка на краю Земли", цвел пышно асадовский сад и, плыли "между тиною, тиною зеленою" тела несчастных Офелий с заводских окраин. По сути, Триколя был единственным, кто всерьез обращал внимание на меня и мне подобных. И хотя в его вселенной, устроенной по принципу паутины, мы значили не больше, чем мелкие насекомые, он видимо нуждался в крови наших недостатков и втягивал, встёгивал нас в жизнь клейкими нитями издевок. Может быть, ему нужно сказать спасибо. По крайней мере, здесь начиналась сопричасность. И я, барахтаясь на периферии, чувствовала, как напрягается паутина ближе к центру, там, где светится наша тихая маленькая Оля. Наблюдал за этим и Триколя. Он сидел, развалясь на кровати, в ее комнате-каморке, широко расставив мускулистые ноги в белых носках, и смотрел, как она раскрасневшаяся и счастливая кружится вокруг него, попадая в такт слепого весеннего лета лимонниц, которые обрывками вылинявших воспоминаний очнулись с первым теплом и теперь танцуют, прихрамывая. А по утрам волосы Оли-Лукойе пахли всеми тайнами ночного озера, будто сама судьба уже тихонько гладила ее по голове. И когда гравий аллеи пионеров - героев расплескали колеса скорой, и она неуклюже лежала на носилках, с серым лицом, шрамом в небо, все говорили: "Оступилась с мостков", - но знали другое. И я знала, что она просто попыталась честно уйти в тень, туда, где клубятся водоросли, прячут перламутр беззубки, и стынут в голубых столбах лунного света узкие щуки, затаив в амбразурах зрачков бесстрастное "так должно, так есть". Но может быть, круги разошлись не на воде, а на небе, я не знаю, мне всего-то и осталось: воспоминание - заноза. Зазор между отражением и водой, которая это отражение держит. То, что древние греки выносили за скобки своего мира, запрещая определенные созвучия, а японцы пытались приручить, окольцевав веригами ритуала и превратив в праздник любование первой луной и осенними листьями. То, что в своей системе координат я могу описать, сочтя за однокоренные слова: ускользающий, клин, висок, выстрел, наискосок. И то, что всё равно ускользнёт, ускользает, даже теперь, когда я сама плету паутины не хуже Триколи и очень понимаю, что этот тролль внутри меня, и его жилище, почерневшая от времени деревянная табакерка, пустила корни, непостижимым образом превратившись в жилистый колючий кустарник, чьи шипы и сучья, соревнуясь в неистребимости с метастазами рака, поражают, клетка за клеткой, самую сердцевину моего существа, то, когда-то принято было называть "душой". И тогда снова хочется исчезнуть, покинуть свою паутину и тех, кто в ней. Отклеиться от своего тела, как-нибудь так, чтобы оставаться с ними, но уже не быть в состоянии причинить им боль одним фактом своего физического существования. И честно любить каждого в отдельности, а не странным образом всех вместе, ЗДЕСЬ, где для такой любви даже не приготовлено слов. И видеть, как эта паутина-жизнь, клейкая паутина из спермы, слизи и крови, становится золотой и легкой, отправляясь в свое последнее путешествие наперегонки с желтыми листьями бабьего лета. Может быть, это и есть смерть, я не знаю. Как не знала, что случилось в ту ночь, когда "Скорая" увезла Олю- Лукойе, и взрослые почему-то про нас забыли, и ночник никто не зажег. Комната перед палатой впервые осталась пуста, и пустота пошла на абордаж. В кромешной темноте, взрывая декорации палаты, из всех щелей поползли полуразложившиеся сказки-калеки, сказки-уродцы. Отступали с невиданного поля-боя красные руки и черные ноги, гробы на колесиках отсчитывали этажи то ли общежитий, то ли казарм, сталкивались, становились на попа, самозабвенно слипаясь в нелепых позах, точно одержимые страстью ящеры, щерились черные кошки, посещающие в целях охоты исключительно детские дома, колесил где-то поблизости автобус с наивной мордой дворняжки, и в нём пропадали люди, и уже испариной покрывалось железо гигантских мясорубок, готовящих фарш для пирожков с человечиной. И только часа в четыре, по сияющей пустыне утра, когда иссякла фантазия у последнего рассказчика, потащился, неся спасительный сон, Оле-Лукойе, одетый в старое пальто и ботинки военного образца. В кармане у него лежал валидол, в авоське пойманное солнце пустых, кефирных бутылок, которые он собирался обменять на сущие пустяки - наивные сырки с изюмными глазами... " Оле-Лукойе стар, он почти не помнит сказок и память его в таких же зияющих ранах, что и черный зонт, и потому, когда он раскрывает его, в прорехи моего сна видно, как проплывают мимо звезды и чужие воспоминания." 1999
2. АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК Она была подарком, нечаянным чудом, как дюймовочка, обнаруженная кем-нибудь с похмелья в венчике цветка. Я снова и снова придумывала подробности её несуществующей жизни в те безнадёжные для себя дни, когда истерзанный снег на городских улицах протирался до дыр, а народ, ожидающий общественный транспорт, выглядел так же потеряно, как челюскинцы на льдине. Их всё дальше уносило от берега, ухмылка чёрной воды ширилась и пустота щерилась, как мешок для переноски покойников в легендарном "Твин Пиксе". И не то страшило, что эта тень готова зараз проглотить дюжину "Титаников" - она начисто, до приступов тошнотворного головокружения лишала окружающее реальности. Именно в такие дни мне было необходимо редкое умение Лины сдерживать мир в равновесии. Даже стоя в очереди за кефиром, она выглядела так, будто только что бойко доказала сложную теорему. И на поцарапанной школьной доске сияет лично выведенная ею формула жизни, за скобки которой она ухитрилась неизвестным остальным способом вынести всё неудобное и ненужное, оставив в солнечной сердцевине главное: жареную картошку с хрустящей корочкой, туфли-лодочки, белую рубашку с галстуком к выходному костюму мужа, и, конечно, цветы, которые были не просто преданы своей хозяйке, а ревниво, до истерики в неё влюблены. Они начинали чахнуть сразу же, стоило Лине покинуть дом дня на два. Впрочем, Лина, как и её утонченно-капризная хамеропс (не путать с финиковой пальмой) не любила сквозняков и странствий. Ей вполне хватало цветочной географии: китайских роз и альпийских фиалок. Каждая вещь в её доме вот уже лет 30 имела своё постоянное место. И гости, приходившие в эту большеглазую квартиру по праздникам, понимали, что чистота и тишина имеют запах. Конечно, далеко не каждый мог определить, в каких пропорциях аромат гелиотропа смешан с лимонным привкусом герани, и как оттеняют ваниль олеандра взятые для остроты щепотки синьки, хлорки и нафталина. И уж точно - только Лина знала, что главное в её доме - запах воспоминаний: крошечные саше в бельевом шкафу, каждое из которых сделано в день рождения детей: Юли, Алексея и Игоря. Ей казалось, что подобным образом она придумает им запах, а значит и судьбу. Так быт был превращен этой маленькой женщиной в череду ритуалов, неукоснительное исполнение которых обеспечивало её миру процветание и достаток. Например, серебряные ложки и мельхиоровые подстаканники ( на каждом из которых маленький земной шар украшала пирамидка Кремля, напоминающая чем-то краснозвёздочные памятники местного кладбища) чистили в апрельскую предпасхальную уборку. И Лина твердо знала, хотя никому об этом не говорила, что рецепт состава для чистки должен выглядеть следующим образом: одна часть соли и три части весеннего неба, того... (здесь уже вступаю я), каким оно бывает только в апреле, между последними заморозками и первым (тут Лина всегда улыбалась, вспоминая мужа), непременно первым в твоей жизни поцелуем. Позже у мира не выцарапать и осколка этого акварельного ощущения, которое хотя и имеет все родовые признаки обычного ностальгического воспоминания, есть, на самом деле твёрдое знание того, что мир реален, что он -есть. Потому же Лина полагала: окна, вымытые в апреле, на весь год сохраняют особое сияние, что очень важно, поскольку драцена и кордилин, королевские цацы-близнецы из западной комнаты, хотя и не переносили прямых солнечных лучей, слишком страдали от пыли на стёклах. Но главным священнодействием была уборка кабинета мужа, которая никому не перепоручалась на протяжении десятилетий. Всякий раз, когда Лина заходила сюда одна, то на мгновение чувствовала себя маленькой девочкой в заколдованном лесу. Зелёный полумрак скрывал верхние полки книжных шкафов, и кожаное кресло вросло гнутыми ножками в ворс ковра. Взбитым до пены яйцом Лина возвращала блеск мягкой коже, а царапины на деревянных подлокотниках лечила смесью красного вина с растительным маслом. Потом до холодного сияния вычищала серебряный портсигар, долго дышала на гравировку "уважаемому... от сослуживцев", и ещё какое-то время, после того, как все было закончено, просто вдыхала воздух этой комнаты, где пахло иначе, чем во всей квартире - табаком и одеколоном, сложным мужским запахом, который она сама создала за долгие годы их общей с Сергеем Александровичем (и даже про себя не иначе) жизни. То, что этот запах неуловимо меняется, Лина почувствовала в свою пятидесятую весну, когда настала пора пересадки цветов, и на веранде, половицы которой звонко потрескивали, распрямляясь после зимних морозов, она готовила землю, смешивая перегной, дёрн и песок, перебирала золотистые луковицы и собирала в специальные банки дождевую воду.Чужой запах был молодым и тревожным, но она сразу узнала его, хотя с момента их с Сергеем медового месяца прошло почти 30 лет. Пахло морем, гниющими водорослями и внутренностями воронёных мидий, сквозняками и странствиями. Лине показалось, что внутри неё начал расти невиданный цветок. И, будто боясь потревожить его первые, робкие движения, она слегла, но не сразу. Хотя потом выяснилось, что рак у неё обнаружили ещё в те дни, когда роман её мужа с молоденькой секретаршей только начинался. Но Лина, знавшая своего супруга лучше, чем он сам себя, уже поняла, чем все кончится, и ни с какими жалобами в вышестоящие инстанции не пошла, к врачам тоже обращаться не стала. Смертельная болезнь, с тайным сладострастием лелеемая ею, развивалась по тем же законам, что и последняя страсть мужа. Когда в его отношениях с любовницей наступали отливы, и Лина это чувствовала, ей ненадолго становилось легче. Но она, уже, казалось, не была этому рада, и с вожделением, непонятным ей самой, хотела боли, толчки которой в полубреду воспринимала как чувственные спазмы давно забытых любовных игр, и всё шептала горячо: "Серёжа, Серёжа", теребя детскую, в цветочек, ночнушку. Сознание Лина сохранила до самых последних минут, которые, говорят, были ужасны. Она гнила изнутри. и перед смертью, от правой груди у неё с сухим треском оборвавшейся пуговицы, отвалился сосок. Похоронили её быстро, даже скомкано, опасаясь зловония, на новом, без единого деревца, кладбище. Церемония прощания была омрачена почти курьёзным случаем. В толпе перешёптывались и указывали на соседние могилы, где с погребальных венков от осенних дождей слезла краска, и оказалось, что раскрашенные нарядно цветы и листья сделаны из отходов оберток, в которые упаковывали маргарин на городской фабрике. Там так и стояло: маргарин "Радуга", масса нетто -250 грамм и идиотские картинки. И только седой, с осунувшимся лицом Серёжа, этого не заметил. Казалось, он начал сосредоточенно решать в уме какую-то сложную задачу, может быть, ту, что до сих пор решаю и я: что с последней нежностью растила в себе эта женщина - цветок пустоты или цветок бессмертия? А мою тетку Марину (которая и была той самой молоденькой секретаршей) прозвали после похорон Ведьмой-Радугой. Её глаза и вправду с тех пор зажглись лихорадочным блеском, а волосы стали отливать нервной радугой, которая появляется только в лунную ночь на шкуре очень породистых лошадей. Вокруг губ и сосков легла возбуждающая смуглость, сгущавшаяся в области лона наподобие южных сумерек и нежные, нижние губы внутри стали почти фиолетовыми, того призрачного оттенка, который встречается только у редких аметистов и особого вида медуз, чей ожог считается особенно болезненным. Апрель 2001
3. МОМЕНТАЛЬНОЕ ФОТО НА ПАМЯТЬ Эта фотография даже не была вставлена в ажурные прорези семейного альбома, а выскальзывала обычно глянцевой рыбкой из того остатка снимков, который всегда хранится между последними страницами и вызывает досаду своей неприбраностью на протяжении десятилетий. И всякий раз ее нечаянное появление сопровождалось шелестом сдержанного неодобрения. Дедушка смущенно покашливал и опускал взгляд, тетка принималась оправлять ворот блузки, а Бабушкины кольца и глаза сверкали намного холоднее обычного. С фотографии же улыбалась, стоя на фоне живописных камней и обязательных барашков прибоя, родная сестра моего отца, Марина, вчерашняя школьница-медалистка, с угловатой фигуркой подростка и грустными глазами оранжерейного цветка, навсегда отравленного волшебной книжной пылью. Ее ошпаренная первой встречей с солнцем кожа немного побаливала к вечеру, а в порез от ракушки на правой ступне забивался песок, и что-то давно забытое давало знать о себе, когда она смотрела на белые дома, отделенные от моря полем высохшей до серебряного звона полыни. И знакомая ей с детства страна сказок уже не слепила воображение болезненной белизной книжной страницы, превращаясь в обыденность быта и географии. И смущаясь, что сквозь легкий ситец ее платья темными пятнами проступает влага неснятого второпях купальника, Марина удивленно наблюдала, как золотится корабль Одиссея на смуглой этикетке винной бутылки, пока немолодой и широкий в кости Павел рассказывал ей, что в родне у него числятся греки и румыны, а двоюродного брата зовут Аристотелем. "Он тоже считал себя философом, - слышала она, - и когда перебирал домашнего вина, то говорил, что открыл тайну жизни, после того, как понял: карта звездного неба хранится на морском дне, и рисунок на спине камбалы - негатив моментального снимка Млечной дороги." И всё дальше - за грань исходящего мелкими искрами морского пространства - уплывали короткие Маринины воспоминания: выдержанные с блеском вступительные экзамены и портреты строгих академиков в сумрачных вестибюлях университета, где ее папа заведовал кафедрой. А у Павла, на правой руке синел якорёк и бледнела предательски не загоревшая полоска на безымянном пальце. Но для Марины это уже не имело значения, потому что простыни и все её тело едко пахли по утрам, наводя на странную мысль о соприродности мужского семени той белесой, склизкой массе, что скрывают от людей и солнца мелкие черноморские моллюски. Также (если прибавить сюда душный запах одеколона) пахло самое сладкое предательство, которое Павел, смешивая со своей слюной, разносил языком по всему ее телу, в самые потаённые уголки, туда, где вокруг губ и сосков легкой тенью легла возбуждающая смуглость, сгущающаяся в области лона наподобие южных сумерек и где ее, нежные нижние губы внутри приобретали постепенно тот неуловимый призрачный оттенок, что встречается только у редких аметистов и отдельного вида медуз, чей ожог на этом побережье считается особенно болезненным. А потом Павел возил ее смотреть тысячелетний город-государство, который раскапывают вот уже сто с лишним лет. Там было тихо, кое-где попадались выгоревшие на солнце палатки археологов и мирно пасущиеся коровы. Но Марину особенно впечатлили не подземелья, не ямы от жилищ и даже не развалины греческих капищ, а скрученные спиралями панцири виноградных улиток. Они почему-то в изобилии попадались на здешних холмах и были гораздо крупнее, чем где-либо на побережье. Пока ждали катера, Марина лежала на песке, смотрела сквозь легкое колебание волн на подводную часть города и пыталась извлечь наружу острый йодный запах, тщетно силясь разжать вороненые створки мидий, и, давя ногтем выброшенные на берег морские жёлуди. Она еще не знала, что остроклювыми домиками этих хитрых рачков корабли обрастают так же, как человек воспоминаниями. Ей просто казалось, что их мертвый скелет, вынесенный за пределы мягкого тельца, напоминает разрушенные человеческие зубы. И она вновь боязливо ловила глазами колыхание темной подводной тени, и с невольным отвращением, которое иногда появляется при виде крупной земляники на заброшенных погостах, вспоминала набитые землей спирали виноградных улиток из мертвого города, и удивлялась той странной медлительности, что появлялась в ней по мере того, как загар проступал сквозь кожу. Она полюбила долго, не шевелясь, лежать на мелководье, дожидаясь, пока малютка-краб безбоязненно подойдет бочком к пальцам ее ног, а мальки начнут бережно склевывать пузырьки воздуха с ее живота. А когда Павел, осторожно обняв, увлекал ее на глубину, Марине начинало казаться, что где-то в сознании, едва различимые, как тени больших рыб сквозь толщу воды, медленно проплывают очертания событий, явно перепутавших хозяев и эпоху. Возникало полное ощущение, что кто-то преждевременно состарил ее будущие воспоминания. "Ведь я знаю, - думала Марина, - как пахла мокрая шкура быка, увозящего на себе неосторожную царевну". И чем больше проходило дней, тем меньше замечала она оспинки на лице Павла, сутулость его фигуры, потому что поняла: на самом деле, когда ЭТО происходит, любовью с ней занимается совсем не тот человек, который отражается в дневных зеркалах, и который заражен временем как смертельной болезнью. Тут было что-то другое, состоящее из касаний, запахов и фантазий, тех фантазий, которые лежат в нас значительно глубже эротических картинок, и при внимательном рассмотрении оказываются ни чем иным, как смутными воспоминаниями. И Марина, абсолютно расслабившись, наблюдала, как эти фантомы, подчиняясь ритму толчков его плоти в ней, медленно проплывают с той стороны век в багровой мгле, вот-вот готовые взорваться узнаванием. А когда все кончалось, ее немного удивляло его лицо. Такое обыкновенное, в бисеринках пота. Но даже если тот, другой, и успевал спрятаться, то оставлял осязаемые знаки своего присутствия. Даже не тень, хвостик от тени. Кроме того, Марина понимала: нечто подобное должно происходить и с нею, причем Павел, который во время любви никогда до конца не закрывал глаза, всегда следил за этой, другой Мариной сквозь неплотно прикрытые веки. Однажды она, чтобы уловить хотя бы слабое присутствие той, которую он видит, встала ночью и абсолютно голая прокралась на веранду, к старому зеркалу, но так и не решилась заглянуть в щербатую поверхность, где с таинственной скоростью сменяли друг друга серебристые тени. А успокоилась Марина только тогда, когда поняла, что ей вполне хватает дневных зеркал. Та, другая, которую настойчивыми толчками упругой плоти вызывал, не прикрывая глаз, Павел, больше не пряталась с наступлением света. К осени она написала домой длинное письмо, где сообщала, что выходит замуж, и что с учебой придется повременить. А потом с тихим упорством, которое до того ей приходилось тратить на заучивание аксиом, несколько лет подряд пережидала шквал семейного негодования. Но Бабушка так и не простила "непутевую дочь", и снимок с живописным прибоем не был вставлен в ажурные прорези фотоальбома, дабы навсегда изгнать из памяти оставшихся - соблазны южного щебета и плеска. Я родилась много лет спустя после этой истории, и отец иногда рассказывал мне о своей сестре Марине. И в моём воображении, а может быть в том поле малоизученных напряжений, которое именуют иногда генной памятью рода, и где есть свои сияющие магистрали и черные дыры, странные совпадения и скрученные спиралями вирусы страха, всё яснее проступали с годами очертания никогда не виденного мной дома, гулкого от солнца, и ленивое поблёскивание лимана на горизонте резало мне глаза, и явственнее становился ночной запах донника, который ковш Большой медведицы щедро черпал прямо с ближайшего холма... Но главное - я чувствовала, как в каменном сердце моей Бабушки, матери Марины, прорастает, разрушая его, та грусть, с которой ребенок, никогда не видевший моря, слушает его, приложив ухо к розовому устью привезенной кем-то из дальнего странствия раковины. Август 2001 года. Очаков.
4. У СТРАХА ГЛАЗА ВЕЛИКИ (история одной коллекции) Пусть мне никто не поверит, я знаю точно: бикфордов шнур этой истории мы, совершенно случайно, подожгли в полдень, когда решили зарыть под кустом сирени секретик. А жара стояла фантастическая, и миражи, струящиеся над раскаленным асфальтом, беременели грозными призраками, но поскольку азбука предзнаменований еще не была освоена нами полностью, мы с беззаботной настойчивостью несколько часов подряд вызывали гномика. Он не появился. Зато с той стороны зеленого бутылочного стекла, зарытого под сиренью, к вечеру блестела уже совсем не золотинка, а круглый, с вороноѓй цыганщинкой глазик. Он медленно разлепил тяжелые от черной слизи ресницы и вращал пасленовым зрачком. Ближе к ночи запах цветущего табака смешался с легкой дымкой, и в город с запада въехали фургоны передвижного зооцирка. Они появились в тот час, когда оранжевое солнце лениво плавилось на сковородке заката, перегородив шоссе на стыке с горизонтом. Забыв о секретиках и гномах, мы любовались яркими бортами машин, и совершенно не обратили внимания на длинные тени, кривляющиеся за ними. Неестественно подвижные, они, казалось, сию минуту готовы зашипеть и сигануть чёрными кошками прочь от своих хозяев, но пока, прикидываясь из последних сил, хранят приличия, позволяя себе самую малость - прихотливые кренделя на пыльной обочине, как намек на то, что они, тени, принадлежат не твердым предметам, а чему-то зыбкому и текучему. В сущности, это были первые признаки того, что в бреши нашего мира, пробитые жарой и неуклюжими заклинаниями, хлынуло необъяснимое. Я тоже не предала значения странному сну, хотя, как выяснилось впоследствии, он относился к редкой породе оборотней, к самым настойчивым из них, тем, что раз появившись, преследуют уже всю оставшуюся жизнь, и, трусяѓ голодным волком где-то по краю сознания, цинично натягивают чужую личину, едва ты соберешься разглядеть их поближе. Также, если верить моей тетке Марине, обманывает пресная вода приморских степей. Она становится соленой, как только дело доходит до последнего глотка. Последним глотком и сутью сна был страх. Та его разновидность, что сродни зуду роста - мятный холодок предчувствия в области груди и лопаток. Я видела: клубок цементных лестниц подъезда и окно между вторым и третьим этажом. На широком подоконнике - заголившийся подол коричневой формы, весь в луне и пыльце ночных бабочек, потом - ослепительные колени Вишни, Зеленой королевны 9-б, признанного кумира всех младших школьниц. Выше я смотреть боялась, потому что медленно движущиеся тени с дурной решимостью учительского жеста сперва стирали ее лицо, затем рисовали заново; и то раскрывался гипюровыми крыльями образ старшей шеф-феи нашей октябрятской звездочки, то сгущались душные сумерки сиреневых зарослей, где позвякивала гитарная медь, чадили огоньки преступных сигарет и покрывались росой по утрам изуродованные тела парковых скамеек, на которых финками шпаны с незапамятных времен выскоблены матерные слова и имена любимых. Но больше всего я боялась попасть в паузу между монотонными движениями теней и на том месте, где должно быть лицо Вишни, не увидеть ничего. Вернее, увидеть голову без лица: на грациозной шее - гладкий блин, обрамленный белокурыми завитками, но без единой отметины. Рыбий пузырь, растворивший глаз, нос, губы, изгиб ушной раковины, словом, каждую черточку, изученную мной со всем жаром детской влюбленности в Королевну. Спас меня от кошмара крик слона, и, выглянув за окно, я увидела - там, где еще вчера растилался скучный асфальт площади - призрак, добредший до города. Над караван-сараем вагончиков и звериных клетушек - конусообразный балаган, под вылинявшим пологом которого скрывался зарешеченный шар Серебряного мотоциклетчика. И если раньше звезды, всходившие над нашим городком, напоминали заплаканные женские глаза, то теперь им надлежало сиять со всей фальшью сценического костюма Алексея Орлова -"короля вертикальных гонок, мастера и чемпиона" - если верить расклеенным по городу близоруким афишкам. И каждый вечер, едва зажигались прожектора, первой у барьера, отделявшего шар от зрителей, стояла Вишня. Она делала вид, что пересмеивается с подругой, но осколок моего сна, мертвая звездочка сирени, счастливый пятилистник, цвет которого умер, превратившись в запах, навсегда запуталась в ее светлых волосах. Так начался роман, который в перевернутые бинокли презрения и зависти рассматривал весь город. Между тем, жара не спадала, и лукавая двойственность как-то сама собой стала неотъемлемой частью окружающего нас мира. Даже золотые рыбки в аквариумах подмигивали левым глазом, предвещая беду, и открыто давая понять, что все совсем не то, чем на первый взгляд кажется. По городу же горячим сквозняком носило обрывки невероятных историй. Мы жадно собирали их в течении дня, а потом, чтобы получалось страшнее, пересказывали друг другу в темном углу чердака, который после того, как гномик не появился, из Лаборатории был переименован в Штаб. Особенно занимала нас история Аллы Николаевны, классной руководительницы Вишни, одинокой преподавательницы русского языка. Не так давно она встретила у дома с вывеской "...елеон...аф..." мою тетку Марину, и, взяв ее под руку, призналась как на духу, что сил терпеть - больше нет. Оказывается, к Алле Николаевне зачастила по ночам прежняя хозяйка ее теперешней квартиры, тоже одинокая преподавательница словесности, умершая полгода назад. Ночная визитерша входила в форточку с большой клеенчатой сумкой и, не снимая плаща, усаживалась бывшей коллеге на грудь. И то пугала несчастную намеками на страшные события, которые должны вот-вот произойти в городе, то требовала поставить за упокой своей души свечку, то, в порыве слезливого великодушия, обещала раскрыть какую-то тайну, конечно, при условии, что просьба ее будет выполнена. "Свечку я, в конце концов, поставила, - краснея, продолжала Алла Николаевна, - но вы представляете, Мариночка, чего мне это стоило, я ведь член партии. Так эта бестия, - тут Алла Николаевна едва не перекрестилась, - притащилась ко мне снова. Лицо цвета вареной рыбы и такие же белесые, без зрачков, глаза. Прохныкала что-то похожее на "спасибо", потом кивнула на свою сумку. "Здесь, - говорит, - то, что будет интересно тебе и другим." Я запустила руку внутрь, а там -сырая земля и еще что-то, как будто отрубленные пальцы. Я конечно закричала, проснулась и теперь не знаю, что про все это думать." И моя тетка Марина, которой от рассказа приятельницы стало явно не по себе, сочувственно кивнула, и с деланным равнодушием, которое давно усвоила в отместку тем, кто называл ее за глаза Ведьмой Радугой, поправила волосы, затем что-то долго искала в ридикюле, извлекла, наконец, из его недр, пропахших корицей, кинжальчик губной помады, повертела в руках, сунула обратно и со вздохом сказала: "Это одиночество, Алла". И кто знает, что она имела ввиду? Нелепость собственной судьбы? Одиночество Аллы Николаевны, состоящее из редких звонков сестры, монашеской скромности школьных обедов и портрета актера Вячеслава Тихонова в форме штандартенфюрера СС на прикроватном столике? Или речь шла об абсолютном одиночестве ночной визитерши, ледяные объятия которого отдавали, на наш земной вкус, сквозняком космических странствий и слизью дождевых червей, и которое она просила согреть маленькой, теплой свечкой? Но нас, собирающихся в сумерки на чердаке, особенно занимала последняя версия, и ни один вечер прошел в обсуждении того, что же хотел передать через Аллу Николаевну призрак в сером плаще. Кое-что стало проясняться в августе, когда от жары начали дымиться терриконики, и одна именитая газета сообщила стране, что в нашем городке, на отвалах угольных шахт обнаружен неизвестный ученым минерал кроваво-красного цвета. О том, что местные на поиски новоявленного чуда не спешат, газета помалкивала. Зато разглагольствовал сумасшедший коллекционер Можайкин. Он распахивал перед нами свою кунсткамеру карьерных мутантов. Он предлагал "попробовать на язык" мутноватую сосульку нашатыря, он любовался раздутой, как голова гидроцефала, розочкой и говорил: "В карьерах неспокойно. Мало того, что огонь земли слишком близко подошел к поверхности, так еще объявился дурной человек". С этим-то дурным человеком, а если точнее, беглым уголовником, который, как говорили, прятался где-то в карьерах, мы и связывали невнятные предостережения ночной визитерши. Тем более, что содержимое ее клеенчатой сумки как-то рифмовалось в нашем сознании с полиэтиленовым пакетом, найденным по слухам неделю назад, и со страшной его начинкой - изуродованным трупом четырнадцатилетнего мальчика, того самого Рината, который "ушел из дому и не вернулся" еще в середине лета. (Его фотография появилась на стенде "Найти человека" одновременно с заполонившими город афишками Алексея Орлова, и два мутноватых портрета, на мой взгляд, были странно похожи.) А версий, которыми горожане, перешептываясь, пытались объяснить страшное изуверство, было две. Одни говорили, что таким образом беглый свел с отцом Рината, тоже когда-то сидевшим, таинственные счеты, другие вспоминали про события прошлого года в соседнем городке. Но слов "серийный" и "маньяк" тогда не знали даже журналисты местной газеты, которая как старенький доктор прописывала читателям микстуры, приготовленные из сводок соцсоревнований, и, словно следуя клятве Гиппократа, скрывала опасный диагноз. Мы же, справедливо полагая, что у беглого в городе должны быть подельники, и в пику родителям, которые уже не отпускали нас гулять допоздна, начали собственную охоту, добравшись в запале страха до пустыря старого города, к захиревшей речке с неприличным названием, куда выходил окнами дом толстой цыганки Кати, продавщицы разноцветных чудес. Ночью за своей порцией удовольствий сюда сползались тени со всей округи, а днем ледащий мужичонка Семен клевал носом на покосившейся веранде, распродавая остатки: грустных леденцовых птах на палочках и ядовитое золото в утробе плюшевого ларца. Вместо левого глаза у катиного Цербера был протез, и этот костяной шар никогда не затягивался старческим, в синих прожилках, веком. Нам же казалось, что уже не добродушный Семен, а кто-то внутри него, пока тот дремлет, следит за нами пристально и бесстрастно. Собственно же Семен в Семене возвращался к жизни, стоило скрипнуть калитке. Но степень воскрешения зависела от того, кто вошел. Семен сгибался в три погибели, если на машине, блеском затмевающей мотоцикл Алексея Орлова, приезжал гонец по имени Червоня, с внушительным свертком под мышкой и золотой печаткой на безымянном пальце. Семен огрызался как старый пес, лениво принимая монетки от детворы. Семен живо начинал вертеть головой, когда в ограду входили, пряча лицо, женщины. Говорили, что Катя мастерица "заговаривать" нежелательные плоды любви, и те, кому не повезло, скользили черными пчелами в хибару на ее заднем дворе, предвосхищая зловещие тени ночи, и стараясь как можно незаметнее пронести скорбную свою взятку туда, где блестели радушно катины фальшивые зубы и перстни. Хлопала дверь, задергивалась цветастая шторочка. В тот вечер, когда на пороге этого улья страха появилась заплаканная Вишня, мы, по обыкновению, сидели в "засаде", и сырой запах остывающей золы раздражал нам ноздри, и между выгоревшими полотнищами занавесок осталась узкая, не толще кухонного ножа, положенного плашмя, щель, для того, чтобы я, приникнув к ней, рассмотрела как со скоростью кровоподтека набухает, сминая нежные ткани реальности, мой сон-оборотень. Я снова наяву различила сияющие белизной ноги Вишни, почему-то согнутые в неестественной позе, заголившийся подол ее сарафана в цветочек и сверкающие непростительно близко к этому катины перстни. Лица Вишни я так и не разглядела, потому что кто-то из товарищей, горячо дышавших мне в затылок, потерял равновесие и уперся рукой в стекло хибары, оно хрустнуло, белые колени метнулись в тень, катин лик, напротив, проступил ярче, будто освещенный серной спичкой, все зашаталось и затрещало, "кар миндж, Семен, - закричала Катя, - спускай собаку", захлопали двери, звякнула цепь, и прежде чем сыпануть врассыпную, мы оцепенели на мучительно длящуюся секунду... И магниевая вспышка страха ослепила наши лица, и стало ясно, что уже ничего не исправить, что, пытаясь украсить убогую действительность ядовитыми цветами, мы добрались до темного начала всех ужасов, туда, где, увязая, погибает детство, и где коллекции страхов, которую мы вдохновенно собирали все лето, чтобы распробовать жизнь на вкус, суждено, наконец, взорваться ослепительным фейерверком... Что: Алла Николаевна, приняв от своей ночной визитерши страшную эстафету, скоро умрет, но сперва со словами "они мне больше ни к чему", выбросит на помойку весь картонный груз золоченых виньеток и бархатных знамен - килограммы почетных грамот - единственное, чем щедро одарила ее жизнь. Что: Алексей Орлов в конце концов растеряет весь блеск своей чешуи, навсегда заразившись чахоточным излучением звезд нашего городка, и пораженная Вишня, случайно узнав его через десять лет в пьяном механике частного автопарка, так и не сможет понять, почему когда-то любила эти трясущиеся руки и мутные глаза до того, что готова была повторить их в своем ребенке. Что: Червоня, племянник Кати и единственный из ухажёров Вишни, рискнувший тогда "набить морду" Королю мотоцикла, через те же десять лет убьет обыгравшего его в карты каталу и, блеснув золотыми коронками на скамье подсудимых, навсегда растворится в романтическом мире "тюрем и персылок", о котором плакала его гитара в душных зарослях майской сирени. Что: Катин дом останется стоять там, где стоял, но навсегда потеряет для нас свою привлекательность, как бабочка, с крыльев которой слезла пыльца, как треснувший калейдоскоп, обнаживший жалкую природу своего чуда. И только сумасшедший коллекционер Можайкин героически сгинет в карьерах, выполняя "священную миссию". И никто никогда не узнает, нашел ли он кроваво-красный минерал, который считал философским камнем и душой города, потому что огненные ямы, "ведьмины свищи", вечно тлеющие изнутри адские пустоты на телах террикоников видимо все-таки существуют. Пояснение от автора Терриконики - отвалы угольных шахт, куда годами вывозится отработанная порода. Иногда достигают весьма внушительных размеров в высоту и выглядят как холмы розового или светло-коричневого цвета. Считается, что внутри них постоянно тлеет огонь и поэтому, если решил взобраться на вершину, нужно быть очень осторожным, чтобы не угодить в огненную ловушку. С геологической точки зрения терриконики привлекательны тем, что ввиду специфических условий здесь образуются интересные минеральные образования, так что определение "карьерные мутанты" вполне правомерно. В тексте как раз говорится о таких вторичных минералах. "Сосулька нашатыря" - минеральная соль, "розочки" - небольшие по размеру, очень оригинальные на вид друзы гипса. Июль-август 2001. Очаков.
5. ЗА СТЕКЛОМ Когда в старом больничном парке просыпаются птицы, а манекены в витринах, закончив тайную жизнь, замирают, когда ночные сквозняки отправляются спать, эта улица, по которой каждый день ходят наши герои, на удивление хороша. Что ни дом - то подарок, с праздничной шкатулкой магазина на первом этаже. А передние стенки у шкатулок стеклянные и каждый может видеть спрятанные внутри сокровища. Чего там только нет. Вот город из золотого марципана и крепость из конфет, вот около пивной кружки, размером с бочку - милашка пингвин, вокруг него растут пальмы и вьются стрекозы, изображая перелётное эскимо. А вот целая спаленка, которая если кого и ждёт, то только настоящую принцессу. И сапожки в соседней витрине ждут её. Они из серебристой кожи, с таким мучительно тонким каблучком, что при виде его сжимается мужское сердце, предчувствуя любовную тоску. Сжимается оно и у Али, продавщицы этого обувного магазина, когда сменив платьице на шикарную униформу (лиловый в талию атласный костюмчик и того же цвета туфельки), она превращается в одну из тех хорошеньких кукол, которые, пока не кончился завод, должны улыбаться покупателям, и доставать по их просьбе из праздничного шуршания - сокровища. Каждое - пять или четыре Алиных зарплаты. Не туфли - а колибри, пригодные только для того, чтобы порхать в райском саду, где всё такое же безупречно эфемерное - и бокалы с узким устьем и мерцающая ткань. Но вход в райский сад (тут Аля вздыхает) охраняет Системный администратор Лида. У неё поджарое тело римской волчицы, острые груди треугольником и бронзовый загар. Название своей должности Лида придумала сама, и не поменяла его даже после того, как узнала, что "системный администратор это человек, имеющий непосредственное отношение к компьютерам. С машинами (особенно умными машинами) у Лиды плохо, зато людьми она командует хорошо. И все про неё говорят - "она может себе это позволить". Ещё бы: Лида - любовница Карабаса-Барабаса и прячет плётку в ящике рабочего стола. Каждый раз, перед началом смены, она строит лиловых куколок в шеренгу и штрафует за каждую затяжку на чулке. У Али нет затяжек, она самая исполнительная и аккуратная, но недавно ей приснилось что-то страшное. Будто в конце рабочего дня Лида приказала Але следовать за ней. Они прошли все служебные помещения и спустились в подвал, туда, где обычно принимают товар. На цементном полу стояла огромная, в человеческий рост, коробка. "Смотри," - сказала Лида. Аля привычно раздвинула бумагу, которая сухо шуршала, и увидела, что коробка пуста. То есть, на дне её лежала только атласная подушечка, украшенная логотипом их торгового дома. И хотя внутри коробка была красивая, обитая смуглым картоном с золотым тиснением, Аля почему-то страшно испугалась. Её не успокоила даже Лида, когда вдруг с милой улыбкой поздравила с повышением, и сказала, что в связи с ним Аля обязана и спать, не уходя с работы, что это единственный пропуск туда, где всё такое безупречно эфемерное - и бокалы с узким устьем и туфельки калибра колибри. "А может она и вправду видит меня насквозь? " - подумала, проснувшись, Аля и стала на работе ещё молчаливее и прилежнее. Теперь она приходила на службу самой первой, и долго ждала, когда снимут сигнализацию и поднимут нарядные жалюзи витрины. А мимо Али бежали в свои магазины такие же как она: хорошенькие куколки из мехового и галантерейного, и мальчики-консультанты из "Бытовых приборов - умной техники". "Двадцать пять оловянных солдатиков, родных братьев по матери - старой оловянной ложке; ружьё на плече, голова прямо, красный с синим мундир - ну, прелесть, что за солдаты!" Самые стойкие из них работали прямо напротив Алиной витрины, в магазине, шикарнее которого не было на этой улице. Он гордо именовался Пассажем, крышу его венчала стеклянная башня, и важные покупатели ездили между этажами на эскалаторе с блестящими поручнями. В Пассаже торговали самой дорогой одеждой со всего света, и Аля думала иногда, что тамошний администратор в сто раз хуже Лиды, наблюдая, как выскальзывают украдкой покурить на боковое крыльцо молодые люди из внутренней охраны. Даже в жару они не снимали галстуки и пиджаки, а пробор на голове одного из них, высокого и черноволосого, выглядел даже ровнее, чем у самой Али. И саламандровские его ботинки сияли так же безупречно, как и у лидиного любовника Карабаса-Барабаса, и под пиджаком (тут сердце Али почему-то сладко замирало) прятался пистолет в кобуре, но шея этого мальчика в проёме рубашки, когда он чуть-чуть ослаблял галстук-удавку , казалась такой нежной... Но работать в Пассаже мог далеко не каждый, и Аля даже не успевала запомнить лица всех, кто тайком выходил покурить на боковое крыльцо, так часто они менялись. Потому каждое утро Аля со страхом ждала, стараясь занять место поближе к витрине, появиться ли её охранник ? Он приходил неизменно, и - "ружьё на плече, голова прямо, грудь вперёд"- продержался на службе целый год, к концу которого наконец-то удосужился рассмотреть в небольшой витринке напротив Алю. Вернее, сперва, выйдя на крыльцо после смены и остановившись прикурить, он поднял голову и различил за стеклом, слабо подсвеченным неоном, чудесный манекен в лиловом костюме. Да и как тут не обмануться, если девушка, стоящая в витрине, безупречно сложена и неподвижна, а огонёк зажигалки вскрикнул и погас на ветру, а вокруг - апрельские сумерки - самый неверный час суток, когда грань между реальным и нереальным так же прозрачна как хрупкая льдинка, и асфальт отвечает на удары женских каблучков серебряным позвякиванием, и люди, выйдя прогуляться перед сном, остерегаются резких движений, боясь разбить невзначай эти акварельные сумерки, обломить мимоходом кованную, звенящую ветку. Но вот манекен ожил, точно мертвая царевна от поцелуя, и превратился в Алю, которая, не замечала стоявшего на той стороне улицы молодого человека, а потихоньку освобождала в витрине место для пёстрой стайки прилетевших вчера из Италии туфелек-колибри. Они сверкали стразами, золочеными застежками, нежной опушкой неимоверных расцветок и казалось щебетали: "вичини-бикини -чарутти", и этот лепет представлялся Але райским, он означал свободу, и морскую пену средиземноморья, шипящую как лимонад на горячем песке, и побег... Тут Аля поёжилась, слыша, как щёлкает в глубине магазина плёткой Системный администратор Лида, которая теперь ни на минуту не выпускала это орудие "оптимизации рабочего процесса" из когтистых лапок. С Лиды даже слез её вечный загар, а всё после того, как одна из лиловых куколок сбросила, смеясь, пёрышки униформы и обернулась пышноволосой Мальвиной и сбежала, да не с Пьеро из "умной техники", не с оловянным солдатиком, а с самим Карабасом-Барабасом, хлопнув дверцей его "Мерседеса" перед самым носом ошалевшего Системного администратора. Придя в себя, Лида первым делом решила извести всех, кто стал свидетелем её позора. Лиловые куколки должны знать своё место, смысл их жизни - тихо шуршать у коробок с чудесами и даже не вспоминать о рае, право на который имёют люди, занимающие должность не ниже администраторской. С тех пор штрафом облагались не только затяжки на чулках - но и расстегнувшаяся серёжка, минутное опоздание, мечтательное выражение лица, капля кофе, пролитая на стол во время ланча. Все приятельницы Али, не выдержав придирок, уволились, но Аля медлила - она слишком привыкла видеть каждый день черноволосого охранника, когда тот выходил тайком покурить на боковое крыльцо. Лида же, переведя алино молчаливое упорство в свою систему координат, расценила его по-другому (да и чему удивляться, если порой даже самые близкие люди всю жизнь говорят на разных языках, пребывая в святой уверенности, что прекрасно понимают друг друга). Системный администратор заподозрила вызов, подлую, стелющуюся змеёй, издёвку. И объявила войну, а воевать она умела, как никто другой, сочетая азиатское коварство с классическими приёмами бизнес-нокаутов. В тот вечер, когда черноволосый охранник, покуривая на крыльце, следил за Алей, пристраивающей на серебристых шестках витрины райские башмачки, Лида, против обыкновения последних дней, находилась в отличном настроении. Она полировала бархатной тряпочкой рукоятку любимой плётки и не спеша размышляла о том, как завтра перед строем свеженьких лиловых рекрутов, объявит Але об увольнении, потому что алино лицо, даже если она и выйдет на работу, мягко говоря не будет соответствовать имиджу их торгового дома. А почему это произойдет - маленькая тайна, в которую посвящены только Лида и её новый любовник - начальник охранной службы Пассажа, человек с подозрительной двойной фамилией Штуцер-Гумно. Вчера, между заливным языком и запотевшей рюмочкой "Абсолюта" (новый любовник уважал только крепкие напитки и пиво) они решили, что ничего страшного не будет, если высокий черноволосый охранник, с всегда аккуратным пробором на блестящих волосах, немного припугнёт в подворотне и проучит (ну, конечно, если возникнет необходимость) эту "непокорную куклу". Юноша он очень исполнительный, тем более на него у Штуцера-Гумно есть кое-что такое, о чём лучше никому не знать. "Всё для вас, дорогая Лидочка, вы только под каким-нибудь предлогом задержите девочку после смены, и выпьем же за то, чтобы каждый знал своё место". Они выпили ещё, потом ещё и ещё, и закончили вечер в совершенно чудном заведении а-ля рюс, где деньги принимали по весу. "Двести грамм мяса -двести грамм денег", - смеялся начальник охраны, и заказывал "Говядинку "Помещичья забава" - 1981 рубль порция. Он не знал (бывают же такие совпадения), что именно в этом году Аля, о существовании которой он уже забыл, появилась на свет. Но Лида ни о чём не забывала, и пока Штуцер-Гумно рассуждал о качестве пены, которым исходил в затуманившейся кружке ирландский Гиннесс, и кричал, что пузырьки не те, и значит плотность не та, а значит сифон, свиньи, не промывают, Лида думала о том, что единственное, в чём превосходят её лиловые куколки - молодость, а этого не исправить, и Мальвину не достать из-за широкой спины Карабаса, и конечно жаль, что Аля не Мальвина, но пусть она за всех них ответит, так получилось, а честь Системного администратора должна быть отомщена... Лида отложила бархатную тряпочку, в последний раз полюбовалась на сияющую рукоятку плётки, спрятала её в ящик. Она снова брала жизнь под контроль, за скользкий чешуйчатый хвост, за покрытые вонючей слизью жабры, и чувствовала себя заправским режиссёром, почти богом, решающим судьбу безымянных статистов. Аля же пристроила на серебристых шестках все туфельки, пожелала одним из них, самым чудесным с золотой шкуркой и бирюзовыми глазками- стразами, счастливых снов, потом попрощалась с Лидой и вышла на улицу. Она не заметила, как от огромной тени Пассажа отделился высокий, гибкий силуэт, и двинулся вслед за ней. Так они и шли на почтительном расстоянии друг от друга, пока освещали улицу неяркие радуги магазинных витрин. Апрельские сумерки - самое неверное время суток - фарфор, серебро, акварели... В общем, с тех пор ни лиловой куколки, ни стойкого солдатика из Пассажа никто не видел. Стоит ли говорить, что Системный администратор и Штуцер-Гумно предпочли забыть о них первыми. Но читателя нам утешить нечем. Может быть, всё кончилось хорошо: те двое полюбили друг друга и наконец-то совершили свой побег. Но три дня спустя для витрины магазина свадебных товаров "Парадиз" привезли два новых манекена - мужской и женский. Их установили рядом, рука об руку на фоне чудесной мерцающей ткани, обрядив в фантастически прекрасное платье и смокинг. Стройные ножки женского манекена украшали туфельки-колибри, с золотистой шкуркой и бирюзовыми стразами-глазками, и прелесть как хороша была атласная бабочка на крахмальной рубашке у манекена мужского, а вот голов - голов у обоих не было, делают, знаете ли, иногда такие, неизвестно зачем... 2002 март |
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"