Часть 1. "Машенька"
1
Две эскадрильи винтовых бомбардировщиков, базировавшихся в Грузии, были переброшены для выполнения особых заданий под Серпухов и приземлились на полевом аэродроме, расположенном между двух сёл в пойме Оки. Южнее этого аэродрома, на невысокой холмистой гряде, которая тянулась вдоль реки, виднелось большое село Липки. А за рекой, на северной стороне от аэродрома, была махонькая деревушка Лужки - прямо возле заповедного леса. Солдаты поставили свои палатки возле аэродрома на берегу реки, чтобы не переправляться каждый день из Лужков на аэродром на пароме. Офицеры поселились в небольшом деревянном общежитии, оставленном прежними военными, планеристами, которые обитали здесь, возле Лужков, а теперь куда-то выехали. Вот это общежитие и определило выбор места жительства на другой стороне реки, подальше от аэродрома. Не совсем удобно, вечно привязаны к парому, но зато ближе были к лесу, природе. Кому не хватило мест в общежитии и начальство, поселились на частных квартирах в Лужках.
Холостяки Русанов и Ракитин сняли себе комнату в доме колхозницы Василисы Кузнецовой, женщины по годам ещё не старой, но замордованной жизнью и несчастливой. Ей - чуть за 40, а выглядела она на все 60. Жизнь Василисе Кирилловне грубо распахала война, растащила всю по кусочкам, вот и живёт с тех пор она с одной заботой на пожизненно огорчённом лице.
- Жизнь была - военная, - рассказывала она своим новым постояльцам, - остались в деревне одни дети малые, да старухи сморщенные: мужиков увезли всех на войну, почитай, подчистую. Даже школа у нас закрылась: пришлось моей Марье в Липки ходить - на ту сторону. В сентябре - оно ничего, 2 версты не расстояние, а зимой? Всей душой изведусь, бывало, пока домой не воротится, особливо когда буран. А живём - одной злой, не бабьей, работой. Вот и состарилась я тут.
И действительно, лицо у неё - в бороздках морщин, руки - тёмные, высохшие, как и вся она: сухая, окаменевшая, с запавшими глазами. Крупная, чем-то похожая на рабочую загнанную лошадь, Василиса почти не разговаривает с постояльцами - некогда, больше молчит. На колхозное поле уходит, когда брызнет на деревню первым ранним солнышком, а возвращается только к вечеру, когда налягут на деревню синие тяжёлые сумерки.
Однако в доме у Василисы всегда чисто, хорошо, хоть и бедно. На подоконниках стоит везде ярко-красная герань в горшках. А выше, под потолком, привязаны суровой ниткой сушёные травы - вдруг заболеет кто. Вскипятить только, дать отвара, и как рукой снимет, один лесной дух от травы останется. Да и без этого травы хорошо пахнут в доме. И пол всегда выскобленный, жёлтый.
Как ни молчалива была Василиса, а всё ж таки рассказывала кое-что. На 40 домов в деревне - 6 мужиков, остальные бабы. Большинство с войны не вернулось, как у Василисы, а кто и вернулся, посмотрел на бедность, на запустение - и в отхожие промыслы. Кто под Архангельском лес валил, кто плотничал по деревням, а кто и вовсе в город подался - на заводы.
Не держались в деревне и председатели колхозной артели. Построит себе новый дом, обзаведётся личным хозяйством, и дают ему бабы "развод": об остальных не печётся. На другой год - то же самое повторяется с новым. Так прожили 5 лет. Теперь 6-й председатель строился.
Не строились, не чинили прохудившихся крыш только бабы. Избёнки давно покосились у всех, в землю вростают, а они всё ждут, что вспомнит очередной председатель и об их нуждишке. Нет ни одного целого плетня в деревне - погнили, повалились, а поправить некому.
Бывшие председатели - один бригадир теперь, другой - в счетоводы перешёл, третий - на колхозном складе заведует. И остальным двум тёплое место нашлось - пристроились, не пропали. Они же и правление, власть, к их порядкам привыкли - не поломать.
Привыкли к тому, что на трудодни не платят - заработанное числится только в бухгалтерских ведомостях, в толстых правленческих книгах. Там и росписи начальства есть, и печать председателя, всё честь по чести - когда-нибудь выплатят.
Привыкли к Доске почёта перед правлением. Фотокарточки лучших людей, как и сами передовики, высохли, выцвели и больше похожи на портреты узников лагерей. Среди них и Василиса красуется: огрубевшая, с высохшей грудью, чёрным лицом, с губами, опущенными уголками вниз. Одни глаза только живые - светятся мрачным огнём несогласия, да горят медали на мужском пиджаке. Не лучше смотрятся и её товарки: одна судьба, одна краса, один и фотограф, который и теперь вот прикатил из района с начальством. Этому тоже одна забота: об одежонке колхозниц, когда начал прилаживать треногу для съёмки и отгораживаться от действительности своей чёрной накидкой.
- Ты бы приоделась, Кузнецова, что ли, - услышали утром лётчики голос фотографа в их дворе. - Для Доски ведь, понимать должна, где висеть будешь весь год! Может, у тебя медаль какая есть? Кажется, были ведь? Неплохо бы...
Василиса быстро воротилась в дом, выгребла из картонной коробки для обуви свои медали и, неся их в тёмной пригоршне, нарочито громко, чтобы слышали постояльцы в доме, спросила:
- Каку, касатик, надеть-то? Эвто мне замест трудодней, жалезками плотют! Смотри, скоко!.. Выбирай... - И совала правительственные награды фотографу чуть ли не в нос.
Ничего удивительного в злости Василисы не было. Вместо улучшения жизни народу, правительство расплачивалось с ним указами о награждениях - бумаги не жаль. 30 лет уже газеты занимались этим обманом вместе с партией. Выходило, что не только Алексей и его отец понимали это, понимала, выходит, и Василиса, а может, и весь народ, отметил Русанов.
От Василисы же узнали и про другое. Трактористов своих и прочих механизаторов в Лужках нет, они в другой деревне, что за лесом. Там мужик ещё водится, сказала она. "А тута - даже поп сбежал от нас, не вынес уныния!"
Действительно, старая, с покосившейся колоколенкой, церквушка на бугре, почти возле самого леса, потихоньку разрушалась, замерла и не звонила даже по праздникам - некому. Бога здесь забыли, людей - тоже забыли, говорила Василиса, а чёрта не видали, потому что он - не у нас, а высоко нынче сидит...
Впритык к Лужкам тянулся лес: сосняк, березнячок, ельничек. Красивый лес, смешанный, отрадный. И звери водятся - лось, белка, зайчишки, лисица. Стрелять, правда, нельзя, да и некому - заповедное всё, для райкомовцев, ну, и для самого зверя, конечно, считала Василиса: пусть пло`дится. Для новых утех, областных...
Ниже Лужков - тоже краса господня: Ока. В камышах, островках, с рыбой, уткой, с розовыми зорями на гладкой воде по утрам и рыбнадзором. Утречком в оврагах дремлет туман - на равнину не поднимается: как заночевал в низинах, так и лежит там. А днём, бывает, схватится погода слепым дождичком, умоет всё, и опять светло. А то ещё радуга лентой чемпиона перекинется через небо, сверкнёт солнышко и отразится в воде золотой медалью. Жить только бы, да радоваться!
Но не радовалась Василиса. Надо картофель окучивать, дров на зиму припасти, постирать надо, с тяжёлым бидоном за керосином в лавку сходить - там же и хлеб, селёдка, хомут. Хомут Василисе, правда, не нужен, своего не износить. А вот ещё надо печь каждый день топить, спроворить обед на скорую руку, починить что, заштопать - да мало ли в доме дел? Как угорелая мечется, ног не чувствует к ночи. Русанов затосковал как-то, глядя на жизнь своей хозяйки и её окружения. Вспомнил нищую девчонку из Украины, вздохнул: "Господи, какое рабство везде беспросветное!.."
Тянет свой воз Василиса, старается. Всё для Маши как лучше хочется, для 16-летней дочери своей, чтобы от "крепости" её освободить. Видя это, помогали ей, чем могли, и лётчики-постояльцы. Все дрова, заготовленные к зиме, перекололи и сложили в поленницы. Поставили повалившийся забор вокруг грядок, чтобы не ходили туда чужие козы и свиньи. Починили, как умели, и крышу. Но всё равно этот крестьянский воз для Василисы и её дочери тяжёл - тянули они его, как лошади по песку: вот-вот из лопнувшей шкуры выскочат.
Правда, Машу свою Василиса жалела, не разрешала на работе жилы рвать - берегла и здоровье, и красоту: другого капитала у девушки не было. Может, хоть дочери припадёт счастье, самой Василисе уже не надо - отжила свои лучшие годы.
Работала Маша в колхозе только до обеда, потом мать отправляла её домой, копаться на грядках, что во дворе. Покопается - грядками только и держались - курам корму задаст, отведёт на кол на лугу корову - пастуха в деревне не было - на этом, вроде, и все её заботы. По сравнению с Василисой, так дела как будто не много, а ладони и у Маши были грубые - потрескавшиеся от грядок, от сена, дров. Сама и траву косила. Тоже не сладко.
Был у Василисы и сын, родился в 30-м году, после замужества, рассказывала она. Ей было тогда чуть больше, чем Марье теперь. А в 34-м, когда родилась Машенька, мальчик у Василисы умер от голода. Потом, когда девочке исполнилось 7, началась война. Через год муж Василисы погиб в боях под Сталинградом. А ещё через 8 лет после того Василиса превратилась от своей жизни в настоящую, по виду, старуху - её можно было принять не за мать Машеньки, а за бабушку.
На молодых офицеров Василиса поначалу не обращала внимания - постояльцы, и всё, будто и не было их тут вовсе. А когда они ей помогли с дровами, крышей, плетнём, подобрела. Наварила картошки в мундирах, полила постным маслом, луку накрошила, посыпала солью, хлеба нарезала, выставила маринованные грибы, сбегала в сельмаг за поллитровкой и, дождавшись, когда лётчики проснутся, было это в воскресный день, пригласила их к столу.
Вот с того дня и пошло регулярное общение. Ракитин вышел во двор, усадил Машеньку возле куста сирени и принялся писать портрет - сначала в карандаше, а потом и красками, вынес мольберт. Русанов остался разговаривать с Василисой.
- В прошлом году, - поведала хозяйка, - поселился у меня один москвич - к осени уж дело подвигалось - тоже художник. Прибыл тутошние виды рисовать. Ну, думаю, рисуй, нам-то што. Молчаливый такой был, при галстуке, да и годами уже обмятый. А боле, правда сказать, пил, чем рисовал. Денег, видать, было много. Уйдёт в лес или на берег Оки, а ворочается - еле ноги несут. И всё эдак на мою Марью нехорошо смотрел, когда выпимши. Тут у моей вон соседки, Настасьи, козёл есть - Басурманом зовут - ну, точь-в-точь, как энтот Владислав Казимирыч глядит: тот же глаз, нехороший. Но - не позволял ничего, тихий, говорю, был. Да и невысокого смысла мушшына. Это я поняла, как он разговоры начал со мной заводить - ровно те с дурочкой. Ну, понятное дело: себя-то полагал образованным. Вот и норовил всё, как это подладиться под нас, как проще, да подурее выразить мысль. Я в эвти его разговоры-то не больно встревала - умолк.
Молчишь, и молчи, нам што. Платил аккуратно, за каждые 5 дней, как сам же и уговорился. А единожды выпил, видать, не по своим слабым силам, и сызнова вышел из своей молчаливости - свататься зачал. А от самого - спиртом, и в глазах распутство одно. Меня это аж ударило! Это мою-то чисту яблоньку в цвету, консомолку, да за такого кобеля?! Хоть и бедно живём, думаю, а за всякого мятого пьяницу - мне почитай ровесник! - хуч и с деньгой, да лучше я удавлюсь, чем дочку на поругание отдам! Да она и сама не пошла бы - побрезговала. Я тут, штобы он её как ненароком не оскорбил своим предложением, велела утром очистить нашу избу. Только того и разрешила, што отоспаться. А утром - его уж и след простыл.
Кончив рассказывать про художника, про себя, Василиса поинтересовалась родителями Алексея, где служат с дружком, женаты ли? Алексей ничего не таил, рассказывал обо всём подробно и почувствовал, что понравился Василисе. С тех пор она только с ним и разговаривала. А Ракитина, писавшего целую неделю портрет Машеньки, ни с того, ни с сего невзлюбила. Понял это Алексей после того, как Василиса высказалась более определенно:
- Похоже нарисовал - как живая! А токо ни к чему Марье это. Знать, што она такая. Вы-то улетите, а ей - все парни неровней покажутся. - И ушла молча к себе.
2
Время в Лужках шло, как будто, и незаметно, а, как говорила Василиса, начало уже к осени подвигаться. В один из прохладных вечеров Русанов не пошёл в Липки на танцы, куда обычно ходили все холостяки. Штурман там даже нашёл себе одинокую женщину лет 35-ти и часто у неё ночевал. Алексей же томился по Ольге, оставшейся в гарнизоне его службы, но нравилась, вроде, и дочь Василисы - сам не мог понять себя. Как не мог понять и штурмана. Вон Генка! Тоже ходит в Липки к женщине старше себя, так ведь зато - красивая, двух мужей рассчитала, и одна - без детей. А у женщины штурмана - мальчишка растёт, соображает уже всё.
Расстроенный, Алексей зажёг керосиновую лампу и, чтобы отвлечься, сел возле окошка читать. Вошла Василиса.
- Над чем эвто всё карасин палишь?
- Да вот... читаю, - смутился он. - А керосину мы ведь купили.
- Я не про карасин, мне ваших денег не жалко. Про што книга, такая толстая, спрашиваю?
- Русская история. Один учёный написал, Соловьёв.
- Ну и как? Правду написал? - Глаза у Василисы были внимательные, но и, показалось Русанову, насмешливые. Ждала, что скажет.
Где-то за стеклом в окне надсадно жужжала муха. Обдумывая ответ, Русанов не мог сосредоточиться, а потому и сказал не конкретно, а вообще:
- Хорошая книга. Наверное, так всё и было, как написано. Это ведь не про наше время.
- Вот и Марья у меня. Тоже книжки приносит в дом - 7-летку окончила. Слушала я её книжки. Не часто, правда. Да она и сама любит мне пересказывать. Про негров всё, индейцев, американски трущобы. А про нас - книжек нету. Приносила как-то одну - "Кавалер Звезды" называлась. Ну, так эвто всё одно не про нас.
- Да нет, есть и про нашу жизнь хорошие книги, Василиса Кирилловна, только мало пока.
- Может, и есть, не спорю. Марья у меня - тоже ведь русская. И судьба у ей наша - небось, и сам кажный день видишь. В книжках про эвто не напишут.
- А почему вы Машу никуда не послали учиться ещё?
- Эх, милок! - опечалилась Василиса. - Дали б ей кабы пачпорт, токо бы её тут и видали!.. А то - справочка: Марья Филипповна Кузнецова, член колхозной артели "Маяк". Ни фотокарточки на той справке, ни хорошей печати с гербом. Эвто ж - как при кре-пости!.. В город ежли поехать, ей тама, по такой справке, дажа посылку на поште не выдадут.
- А почему колхозникам не дают паспортов? - спросил Алексей.
- Неуж не догадываисси? - удивилась Василиса. - Штоб люди из колхозу не поразбёглись. Худые у нас тута колхозы были и раньша, а посля войны и вовсе поразорились. Ну, и стремится мо`лодёжь из деревень. Особливо, хто посля армии. Как токо доку`мент на личность получит, заедет потом на неделю, погостить у родителев, и айда в белый свет, по вербовке. Ишшо прямо в армии вербуются. А нас, стариков, хто без личности проживает по деревням, ежли празник какой - маршами с телеграфных столбов увеселяют. А вот штобы на трудодень чего положить, да тем душу людям взбодрить - эвтого нету. Маршами кормют.
- Я думаю, такое положение скоро исправят, - проговорил Русанов с сочувствием и верой. - Иначе - деревне придёт каюк.
- А он уж пришёл, - убеждённо сказала Василиса. - Нихто за палочки не хочет боле работать. Пока токо и слышим, как председатель попрекает на собраниях молодых: боитесь, мол, трудностев, какеи вы посля энтова консомольцы! А посуди ты, мил человек, ну зачем же людям эвти самые трудности? Ты им - заплати за работу настояшшым трудоднём, а не палочками в анбарную книгу, што лежит в конторе и есть не просит, тада оне тя и без собраньев поймут и накормют. А то вон Марью - деушка! - одеть не во што: не заработала.
- Всё равно - она у вас, как цветочек! - похвалил Алексей.
- От тово - цветочек, што мать берегёт. Не пущает на не бабью работу жилы рвать - на лёгкую ходит. А на мою, пока буду жива, не пушшу! Да ишшо за палочки заместо трудодней? Ни в жисть! Другово капиталу у девки нету, так надобно эвтот беречь. Может, навернётся хорош человек, да замуж возьмёт.
Вспомнив что-то своё, болючее, Василиса посуровела:
- Дружку-то скажи, пущай зазря Машке голову-то не морочит.
- Как это?.. - изумился Алексей.
- Так. Видала я, как она на нево смотрела, када патрет рисовал. - Василиса поднялась. - Ну, ладно, засиделась я тут у тебя, к себе пойду. Да и Марью, однако, пора домой загонять...
Русанов в растерянности остался сидеть возле окна, но уже не читал - думал над словами хозяйки. Потом слышал, как воротилась с посиделок Машенька, о чём-то шепталась с матерью, и лёг спать. Однако уснуть долго не мог, всё решал: передавать Генке разговор с хозяйкой или нет? Засыпая уже, решил, что не надо. Да только Василиса тоже, видно, приняла какое-то решение...
С нового дня стала она оберегать свою дочь от лётчиков сама. Вечером, когда Машенька вышла от молодых людей к себе, Василиса набросилась на неё с бранью, да так, чтобы слышно было и лётчикам:
- Нечего тебе тама с ыми рассиживать! Их - токо послушай, оне те - наговорят!.. Один - про нашу историю, другой - патреты рисует для удовольствия! Чё уши-то развешиваш? Парни - чужи нам, здоровые. Поди знай, што там у них на уме!.. Как свалились к нам с неба, так и улетят той же дорогой. Оне - што птицы, люди свободныя, ты себя с ымя не ровняй!..
Маша (парни прислушивались) защищать их от несправедливых наветов матери не стала, только вроде бы всхлипнула, и на том всё и кончилось. А ещё с одного нового дня кончились и её хождения к ним - разве только по какому-нибудь делу, да и то, когда не было в доме матери. А при Василисе стала по вечерам снова книжки читать. Сядет возле самовара, засветит "линейку" и гоняет с матерью чаи, да шелестит там страницами.
Читала она, как говорила Василиса, про чужую любовь, дальние страны, чужие страдания, и всем сочувствовала. Где она доставала книжки, лётчики даже не знали - в Лужках не было ни своего клуба, ни библиотеки. Потому и заходила раньше к ним. Ей с ними было интересно, будто новый мир открывала, и мир этот казался ей увлекательным. А теперь, если и зайдёт книгу попросить, когда Василиса в отлучке или у соседки сидит, то старается подольше побыть и, замечал Русанов, не отрывала глаз от Ракитина. Алексея даже удивляло, что Маша не заботилась о том, чтобы прятать свои чувства: всё у нее было написано на лице. Ракитин же делал вид, что не замечает.
В последнее время Маша принесла откуда-то книгу про негров в южной Африке - "Тропою грома", и читала её матери вслух. А Василиса становилась обычно возле печи, в которой варила обед на следующий день, подпирала ладонью щёку и под бульканье в кастрюле смотрела на дочь.
Русанов, глядя на Василису из своей комнаты, вспомнил, как она ответила ему на вопрос, почему в их деревне не видно женщин средних лет: "У нас после войны - почти все молодые бабы поумирали от самодельных абортов". Сказала это с обидой, раздражением. Теперь вот про негров слушала...
3
Утром Алексей вылетел с экипажем по маршруту: Серпухов-Брянск-Чернобыль-Серпухов - и посадка. Задание было несложным - выбрасывать на маршруте в воздух порезанную на лапшу металлическую фольгу, чтобы радары на аэродромах истребителей не могли навести на "цель" своих лётчиков для перехвата. "Цель" - это их самолёт. Делать в таком полёте - почти что нечего. Воздушный стрелок будет выбрасывать порции "лапши" по команде штурмана, а радист и штурман - должны "отражать" истребителей из своих фотокинопулемётов, если перехватчики выйдут на "цель". Плёнки потом соберут вооружейники майора Медведева, проявят в фотолаборатории, и определят: по часам в кадриках плёнки с атакующими истребителями, кто был первым "сбит", цель или перехватчики. На истребителях тоже фотокинопулемёты с точным временем и секундомерами. Плёнки будет сравнивать в Москве начальство из штаба ПВО страны.
Алексею на маршруте нечего было делать, кроме как любоваться красотами лесов, озёр и полей внизу. Когда подходили к "вражеским" аэродромам, Алексей залезал в облака, если были, а стрелок бросал "лапшу". Перехватили их только один раз, после Брянска - вышло всего 2 пары истребителей. Остальные аэродромы, судя по возбуждённым разговорам истребителей-перехватчиков в эфире с пунктами наведения, так и не нашли цель в воздухе: "Экран", "Экран", я - "Барс-3", наводите, цели - не вижу!" Барсов сменяли "Лось", "Кондор", и все кричали одно и то же, что цели не видят. Значит, противолокационные помехи от выбрасываемой порциями "лапши" из фольги были эффективным средством, что и требовалось доказать.
А штурман от нечего делать принялся доказывать Алексею, что поступками человека управляет не разум, а подсознание:
- Понимаешь, человек не всегда может отвечать за свои действия.
Алексей, глядя на красотищу внизу - пролетали над Чернобыльскими лесами и райской речкой Припятью - усмехнулся:
- Где это ты вычитал такое?
- А что?
- Да очень уж удобная теория, чтобы не отвечать ни за что.
- А тебе всегда хочется, чтобы находить виновных?
- А без этого люди станут хуже зверей. Полное безразличие будет друг к другу - у каждого только свой интерес: шкурный! А остальные - хоть пропадай.
- Это не моя теория, а одного психиатра. В области нашего подсознания он ставил опыты и вёл исследования много лет.
- Может, он и учёный, не спорю. Только ты, по-моему, сделал не те выводы из его книги. У него, наверное, в книге про Фому, а ты - про Ерёму. Посылка одна, а следствие...
- Да ну тебя, сказать ничего нельзя!..
- Хочешь казаться умным, лучше молчи.
- Как ты! На комсомольских собраниях...
- Где уж нам, несознательным!..
Потеряв к штурману всякий интерес, Алексей замолчал, но думал всё-таки о комсомольских собраниях, которые довольно часто проводились в полку. И вдруг понял, откуда у всех эта покорность - у Маши, у Василисы, у других. И у комсомольцев. Собрания молодых старичков - робких, без собственной мысли, привыкших, что всё должно идти по заведенному кем-то порядку, незыблемому. Тупо уверенных в том, что именно так и должно быть во всём. Чувствовать можно, что угодно, и думать, о чём угодно. А вот выступать надо так, как человек и не думал никогда, а как это нужно командиру или парторгу. Это и называлось выступить "по комсомольски". Кто не выступит по этому партийному клише, тот пострадает: не повысят в должности, не присвоят вовремя очередное звание. А будешь упорствовать, демобилизуют из армии совсем. И Алексей решил не выступать вообще, занял позицию - ни нашим, ни вашим. А теперь засомневался, подумав: "Ну, а чего вот терять всем Василисам, колхозникам, отцу? Они же - народ, им и терять-то нечего!" И тут же сам себе и ответил: "Разобщённый тлетворной идеологией народ. Потому что каждый живёт сам по себе и боится начальства. Хотя этого начальства в тысячи раз меньше, чем народа.
Объединяться надо! А вместо этого над всеми витает страх и неуверенность в завтрашнем дне и в соседе. Но почему так? Разъединяющего в жизни больше, чем согласия объединиться?.. Почему партия растления сильнее?
Да, одним мешало равнодушие к другим, как вот у штурмана, понимал Русанов, третьим - страх, четвёртым - желание жить за счёт остальных. Словом, везде мешал человеческий эгоизм, личное.
До Чернобыля было уже близко, там - крутой поворот назад, и Алексей на время отвлёкся. А когда снова взял курс на Серпухов, подумал: "Мы даже окружающей нас красоты уже не замечаем... Совсем нас замордовали. Когда же взбунтуемся?"
4
В воскресенье Василиса куда-то уехала на целый день, и её дочь очень этому обрадовалась. Мать поднялась ещё до света, она проводила её, а потом ждала, когда поднимутся и умоются постояльцы. Знала, на службу им не идти, а потому и обратилась к Русанову, когда тот брился:
- Алексей Иваныч, а хотите, покажу вам грибное место? Сейчас - грибы в лесу пошли!.. - А смотрела не на него, а в сторону Ракитина - как отнесётся он.
- Генка, ты как?.. - спросил Русанов обрадовано.
- Да можно, - согласился Ракитин. И Русанов весело объявил:
- Хорошо, Машенька! Сейчас мы сходим быстро позавтракаем, вернёмся, и в путь. Годится?
Глаза девчонки сияли. Еле дождалась прихода парней, сидя с кошёлкой во дворе и с двумя лукошками из коры: для Алексея и Ракитина. В путь тронулись, когда солнце поднялось уже выше леса и залило всё вокруг ровным тёплым светом. Лесные поскотины загудели шмелями, всё везде запарило, а когда прогрелось и начался лесной зной, запахло пригоревшими травами.
В лесу Маша чувствовала себя, словно бы виноватой в чём-то перед Русановым, и старалась то мило улыбнуться ему, то сделать что-нибудь приятное - гриб показать или земляничку, которые зорко примечала в траве. Словом, жалела. Но когда набрали грибов полные лукошки и сели подкрепиться едой, которую она прихватила из дому и поставила перед Русановым - бери, мол, что любо, сам, то протянула очищенное ею яйцо и бутылку с молоком только Ракитину:
- Ешь, Ген! - И смотрела на него. Сама почти не притронулась к еде, лучась от радости, что сидит рядом, в лесу, где никто не помешает ей, ни мать, ни военная служба парней.
Ракитин проголодался и не замечал Маши - поглядывал на белые стволы дальних берёз, вдыхал запахи, запивал яйца молоком. Луг, на котором они сидели, был кем-то скошен, трава на солнце провяла, и над поляной стлался лесной томительный дух, от которого у Маши кружилась голова. Перебирая грибы в лукошках парней, она подтрунивала, что набрали много поганок, смеялась и, прислушиваясь к зуду и стону невидимых насекомых, казалась пьяной от счастья.
От того, что лукошки оказались теперь на одну треть неполными, Маша снова повела парней по лесу. Но, остро вглядываясь в траву быстрыми глазами, старалась держаться поближе к Ракитину. Русанов это заметил и, чтобы не мешать ей своим присутствием, незаметно отстал, а потом и вовсе уклонился чуть в сторону и сел покурить на большой пень. Пока курил, о чём-то непонятно печалился, не заметил, как возникла перед ним Маша с несчастными глазами. Дрожащие губы разлепились, спросила:
- Алёша, обиделся, да?
- Да за что, Машенька? - Русанов радостно улыбнулся.
- А что забыла про тебя, бесстыжая! Одному - и молочка, и яичко почистила, а другому... - Девчонка едва не заплакала.
- Ну, что ты, Машенька! Я и не думал на тебя обижаться.
- Нет, обиделся. Я же вижу!.. Ушёл вот, один тут, куришь...
Русанов решил её отвлечь:
- А почему ты не зовёшь меня больше по имени-отчеству?
Не ждала такого вопроса - растерялась:
- Не знаю. Так вышло... - И глядя на Русанова ясными голубыми глазами, призналась: - Я ведь только дома так... Из уважения, и чтобы маманю задобрить.
- Разве она сердится на тебя?
- Не из-за тебя, из-за Гены. Тебя-то она - любит, вон у тебя какая улыбка-то!..
- Какая? - Русанов опять почувствовал, что неравнодушен к Маше, и посмотрел на неё так, что смутил. Вероятно, она увидела в его глазах немой вопрос: "Это мать - любит, а ты?.." И хотя вопрос задан не был, она догадалась и, не в силах ответить на него, простонала:
- Не надо об этом, ладно? У меня душа от всего этого рвётся. - Быстро прижалась к Алексею, неслышно поцеловала и побежала от него, крикнув: - Пошли, а то потеряешься!.. Ворочаться уже пора.
Между высоких и красных стволов сосен падали на землю косые пучки солнечных лучей. И вдруг, вслед за убежавшей Машей, пролетел в этих лучах короткий летний дождь, собранный зноем в тучку над лесом. Его крупные зеркальные шарики простучали по веткам, стволам, листьям лопухов. Везде от земли потянулся лёгкий волнистый парок, запахло мокрой хвоей, прелыми листьями. А дождь уже проскочил и нёсся лесным шумом по дубняку, защелкал по лиственницам и продолжал косо лететь между стволов, освещённых солнцем. Но вот и там на минуту всё нахмурилось и потемнело. И снова по всему лесу уже солнышко, а в каплях росы всюду, будто алмазная россыпь, засверкали тысячи радужных искр. Опомнились в травах кузнечики, осы в кустах и дуплах, и все поляны в лесу наполнились шевелением, прелью и зудом.
Маша тоже, будто росинка, искрилась счастьем возле Ракитина, где поджидала Алексея. Воскликнула:
- Ой, милые, вот когда настоящие грибочки-то полезут!.. - И принялась уговаривать Ракитина побыть в лесу ещё пару часов. Выбросив из его лукошка большой старый гриб, сказала: - Разве же таких наберём!..
Ракитин на уговоры не поддавался, и Маша, затихнув, долго молчала, шагая по дороге назад. День медленно, но верно подвигался к вечеру. Они утомились и, завидев впереди, на выходе из леса, большие пеньки, устремились к ним, чтобы передохнуть. Вдали уже виднелись колхозные луга и поля.
На старых пеньках Машу стали донимать комары, и Русанов дал ей свой красный шерстяной шарф, который он прихватил с собой, чтобы подвязать лукошко себе на пояс и высвободить для сбора грибов обе руки. Маша обмотала этим шарфом оголённую шею и повеселела опять. Сидя на бугре, они молча глядели в чарующую даль. Там, в тёплом предвечернем воздухе полей, светились золотом провода между высоковольтными столбами, которые тянулись к Каширской тепловой электростанции. Над проводами в небе кружили тёмными точками галки. Провода, которые уходили ещё дальше, мягко таяли и растворялись в синеве. Было светло и легко на душе у всех. Но особенно счастливой была Маша, сидевшая с красным шарфом на шее. Потом они поднялись и пошли к своим Лужкам, где не было электрических столбов, потому что для освещёния малой и бесполезной деревни пришлось бы ставить не только столбы, но и понижающие напряжение трансформаторы, а это государству было не выгодно из-за каких-то старух - проживут и без света. Зато сизые квадраты овсов уже залиты были косым светом заходящего солнца и красновато светились, хотя тоже находились в этом глухом и забытом властями месте - в "крепости", как любила говорить Василиса. Тропинка пахла подорожниками, прибитой дождём пылью.
На горизонте завиднелось далёкое белёсое поле - рожь, скошенная за Лужками. Над этим далёким полем легла в небе нежно-апельсиновая заря. Всё в той стороне было пронзительным, светлым, как была светла и тиха душа Машеньки, выросшей в этих местах.
5
Командировка подходила уже к концу, выполнены были почти все основные задания. Техники начали потихоньку готовить машины к осенней эксплуатации - меняли смазку на более жидкую, утепляли маслопроводы на моторах, промывали бензо- и гидросистемы. В свободное время, которого становилось всё больше, прикладывались к спирту. И хотя пили не много и конспиративно, почему-то всегда об этом узнавал парторг полка. Какими путями? Над этим можно было только ломать голову. В остальном жизнь протекала без особенных перемен и огорчений. Огорчён был лишь Русанов, получивший письмо от женщины, по которой скучал здесь, не понимая, любит её по-настоящему или томится лишь оттого, что прекратились близости с нею. Но стал читать и обомлел. Ольга писала:
"Милый Алёша, извини, что нарушаю наш уговор, но побудили меня к этому чрезвычайные обстоятельства. В тот вечер, когда мы расстались, я шла домой и загадала: если Сергей начнёт кричать на меня и оскорблять, подам на развод. Женишься ты на мне или нет, всё равно. В общем, решила, что будет, то и будет. Но он не кричал на меня и не оскорблял. Даже не спросил, где я была так поздно. Просто сделал вид, что ничего не произошло, хотя я по глазам видела, что он всё знает и страшно переживает. И я задумалась: что делать? Потом поняла, ты никогда не женишься на мне. Я это почувствовала как-то твёрдо, без колебаний. Ведь правда? И так мне стало тяжело на душе, что и с тобой у меня ничего не получится, и Сергея мучаю, что я сама разревелась, и мы проговорили с Сергеем почти всю ночь. Я ему призналась во всём и сказала, что он может теперь поступить со мной, как хочет. Хочет - разведётся, хочет - бьёт, в общем, что хочет, мне всё равно. А он не стал ни бить, не упрекать меня, только спросил: согласна ли я ехать с ним в другую часть, если он добьётся перевода?
На другой день я встретилась с Анной Владимировной (мы делимся с ней всем) и спросила у неё совета. Она мне тоже сказала, что ты не женишься на мне, что тебе вообще ещё рано жениться, что ты мальчик и будешь мне только душу выматывать. Она посоветовала ехать за мужем. Говорит, такие мужья, как у неё и у меня, тоже большая редкость в жизни, такая же, как и настоящая любовь. Таких, мол, мужей грех оставлять. И потом, говорит, у тебя, Оля, растёт девочка. А девочки не могут нормально расти без отцов. Короче, посоветовала мне оставить в покое тебя, а не Сергея. У меня душа прямо разрывалась от мысли, что больше не увижу тебя. Потому что Сергей съездил в третий полк вашей дивизии, который стоит в Долярах, и договорился там поменяться местами с метеорологом Старухиным, которого он хорошо знает. Этот Старухин с удовольствием согласился, потому что у него жена грузинка и её родители живут в Тбилиси. А потом они оба написали рапорты своему начальству, что так, мол, и так, им нужно поменяться местами, что согласны без всяких "подъёмных", чтобы не наносить денежного ущерба государству из-за личных интересов. И знаешь, начальство согласилось. Особенно удивил меня Лосев: отпустил Сергея, не сказав ни слова против. Хотя знал, что Сергей и работал у него добросовестно, и не пьёт, как другие.
В общем, мы быстро собрались и переехали, то есть, поменялись местами. Это письмо я тебе пишу уже с нового места, из Доляр. Я должна была тебе честно рассказать всё, чтобы ты мне больше не писал и вообще не мешал жить. Я тоже больше не буду писать, хотя и люблю тебя. Зла на тебя не держу, буду помнить всегда только хорошее. Что же поделаешь, раз так всё получилось? Значит, такая у меня судьба. Не осуждай меня. Будь счастлив, спасибо тебе за всё-всё! Твоя бывшая любовь, О. Прощай, милый, не забывай и ты, что было хорошего. Больше писать не могу, сейчас расплачусь".
Письмо так оглушило Алексея, будто его ударили по голове палкой. Как же так? Ему было больно, что потерял Ольгу так неожиданно и так просто; не верилось, что её уже нет в Кодах, как нет и Попенко. Впрочем, он знал, Ольга была человеком поступков, а не слов. И когда он это понял, то понял и другое: наверное, Ольга права - такую женщину ему больше уже не встретить. Было тошно, горько, не знал, куда себя деть - всё валилось из рук.
В сельмаге Алексей купил бутылку водки и решил выпить её дома с Ракитиным. Но Ракитина не было: ушёл на танцы, сказала Маша. И была по-взрослому тихой, печальной. Поняв всё, Алексей спросил:
- А ты - хочешь на танцы?
- Так это же в Липках. С кем я там?..
- Со мной. С Генкой. Хочешь?
Зардевшись, Машенька опустила голову, согласно кивнула.
- Ну, тогда собирайся, я подожду.
Алексей пошёл на танцы ради Машеньки. Ракитин, рассуждал он, наверное, её не пригласил, вот она и страдает. Не хотелось тащиться к реке, просить паромщика, но, Бог с ним, с паромщиком, раз уж такое дело. Из дому выходили врозь - так попросила Машенька. А матери сказала, что идёт к своим, на посиделки. Возле реки она догнала Алексея, прижалась к его руке, и он почувствовал облегчение. Даже подумал: "Хорошо, что есть на свете эта Машенька! Ведь напился бы сейчас, страдал, а так - и не очень уж больно как будто... Может, и правда: клин - клином?.."
На танцах Машенька увидела, с кем танцевал Ракитин, и нахмурилась. А когда пошла танцевать с Алексеем, что-то почувствовала и смотрела на него так, будто впервые открыла себе, что он ей люб тоже, ничем не хуже красавца-художника, только добрее и ласковее. Вон как ведёт! Чтобы не подтолкнул никто, не обидел. Находил всегда свободное место, усаживал, а сам стоял рядом.
Весь вечер Маша разглядывала Русанова, заглядывала ему в глаза, которые были теперь почему-то далёкими, жалела его, и стало ей, кажется, легче, не так уже было жалко себя, как только что дома.
6
В день отлёта всей командировочной группы домой, в Закавказье, небо стало хмуриться с самого рассвета - морщилось, будто собиралось заплакать. Обливаться водою из колодца было холодно, и Русанов с Ракитиным решили изменить своей привычке - по утрам уже схватывались хрустким ледком лужи на дорогах и старицы возле Оки, вода в лесном ручье, куда они любили ходить, стала несветлой, тяжёлой и вызванивала в низинах между камней. Осенний, засквозивший лес казался печальным и тихим, будто прислушивался к журчливому говору затосковавшего ручья, такая мёртвая тишина теперь в нем поселилась. Вместе с жёлтыми листьями плыли по ручью, отделяясь от скользких камней, тёмные волнистые мазки закручиваемой воды. Вода на вкус стала отдавать ржавчиной, и от неё протяжно ломило зубы.
Русанову в это утро вставать не хотелось, и он всё лежал и тягостно и сумбурно думал: о Машеньке, о себе, жизни, погоде и, Бог знает, ещё о чём. Мысли тянулись рваной пряжей, непоследовательными кусками. Одно было ясно - в душу лезла тоска. Да и рассвет сочился в окошко серый, томительный. В избе установилась тишина, будто в ней покойник лежал. Было слышно только, как в комнате Василисы маятник ткал время на белой стене. Прислушиваясь к нему, Василиса сидела на постели, скинув с неё ноги и не одеваясь. Русанову было видно её в длинной ночной рубахе - дверь Василиса не притворила, забыла, должно быть, когда выходила и вернулась со двора. А теперь ей и вовсе было, видать, не до этого - глядела остановившимися глазами на осень за окном. Везде голые кусты, да нахохлившиеся воробьи на потемневших ветках - тоскливо всем. К тяжёлой голове Василисы, казалось, приникла печаль - словно чёрное облако к молчаливому лесу.
Завозилась на своей кровати и Машенька у себя в светёлке. Дверь туда, к ней, была не навешена, вместо неё полог висит, и Русанову Машеньки не видно, только слышно. Прислушался - доносится что-то похожее на прикрываемое ладошкой всхлипывание. А может, показалось. Русанов осторожно разбудил Ракитина, и оба они принялись тихо одеваться. Потом брились в прихожей, умывались под рукомойником над тазом - прошло ещё с полчаса.
Прощались с хозяйкой и её дочерью, одетые в дорогу, с чемоданами, во дворе. Василиса вздрогнула, торопливо вытерла тёмную руку о фартук, протянула её сначала Ракитину, а потом Русанову, и выпустила ладонь Алексея не сразу - задержала. Посмотрела на него выцветшими глазами, негромко сказала:
- Может, не свидимся боле, будь счастлив, Лексей Иваныч! Не обижайся. В эвтом деле не бывает виноватых. Нам ить тожа не больно повезло. А ты - парень, не засидисси...
Алексей понял, на что намекала старая колхозница, смутился и, чтобы скрыть растерянность, перевёл разговор на другое:
- Так ведь гора с горой, Василиса Кирилловна. На зиму-то... всем запаслись, проживёте?
Она поняла его тоже, поддержала:
- Перезимуем. Одной картохи, почитай, 40 мешков набрали! Так что и невеликие деньги будут. А за слово заботливое - спасибо! Да што там - за всё спасибо! Хорошо вы тут жили, как родные. - Всхлипнув, Василиса опомнилась, сдержала себя и пошла к корове в хлев. Однако обернулась: - С Богом!.. - И перекрестила обоих лётчиков мелким торопливым крестом - стеснялась.
Машенька всё это время стояла, опустив голову, грызла былинку, вычерчивая что-то носком ботинка по сырому песку. Русанов взглянул на её льняные волосы, сиротски опущенные плечи, ситцевое, выцветшее, как глаза Василисы, платьице, аккуратно заштопанное на локтях, покрасневшие и припухшие веки, увидел комочки груди, выступавшие под платьем, и ощутил, как его душу охватывает не только нежное чувство, но и пронзительная жалость. Девушка показалась ему такой несчастной и одинокой, что ему захотелось избить своего товарища беспощадно и тяжело. Но, вместо этого, он подумал: "Надо её обнять и поцеловать на прощанье. Тогда и Генка... А ей - хоть капелька радости, а может, и надежды..."
- Ну, Машенька, давай прощаться, - сказал Алексей как мог бодро и весело. Улыбнулся ей, погладил по голове, и привлекая к себе, вздохнул: - Не забывай тут нас.
Лицо девушки дрогнуло, глаза поражённо расширились:
- Я-то? Это я-то забуду?!.
И стало Русанову неловко, нехорошо совсем - добавил, называется, радости... Уж лучше бы не трогал девчонку вовсе, вон как разрывается она между ним и Ракитиным на части, да и вообще от своего девичьего горя.
К Маше подошёл Ракитин.
- До свидания, Маша! - Протянул руку. - Будь счастлива тут... - Ракитин неуверенно потянул девчонку к себе и хотел поцеловать, как Русанов - в щёчку, но она сама подставила губы, вырвала руку и неожиданно для него обвила его шею.
Вышло небольшое замешательство. Маша, видно, забылась и всё не выпускала Ракитина, часто-часто целуя его, а он стеснялся её отстранить и чувствовал себя виноватым. Прощание затягивалось. Ракитин был красный, оторопевший. Хорошо, что не видела ничего Василиса, ушедшая к своей корове в хлев.
- Прощай, прощай, родненький! - выдохнула, наконец, Машенька и рывком отшатнулась. Глаза у неё были застывшие, синие. И ни слезиночки в них, один только ужас. Так смотрят на тех, с кем расстаются навеки и потому не могут уже ни сказать ничего, ни пожаловаться. Она даже адреса у них не спросила - никакой у неё надежды.
Русанов смотрел на её побелевшее лицо, обморочно подкашивающиеся ноги. Девчонка рукой нащупала деревянную стену дома, и Русанову стало больно до крика. Больно ему было и после, когда пошли от дома по выбитой коровами тропинке и, притихшие и виноватые, даже не оглядывались. Откуда-то понизу наносило влажный дым на кусты - где-то жгли из сырых листьев костёр - дым был горький. Кажется, и Ракитин понял, что не шуточки всё, не детство. Вздыхал и молчал. Молчал и Русанов - что тут скажешь? Всё лето молчал, видя, что с девчонкой творится. Да теперь - что, кончилась их командировка, улетают...
За ними по тропинке тянулся мокрый след: пала роса на траву. Идти было скользко, оба тяжело дышали. Потом Русанов не выдержал и обернулся.
Там, на высоком глинистом косогоре, стояла Машенька. Её одинокая фигурка была похожа на надломившуюся печаль. А тучи всё плелись и плелись - из-за бугров, из-за тёмного леса, с ненастного севера. Дул холодный ветер. А Машенька - в одном платьице... Ветер пузырил его у колен, рвал. А она всё не двигалась - замерла на месте. Только помахала, когда Алексей обернулся.
Впереди заблестела внизу серой гладью излучина реки. Переправиться только на пароме, и стоянка самолётов, аэродром полевой. Лужки останутся навсегда позади, за высоким бугром, за которым потянутся луга.
По широким пыльным листьям лопухов коротко, как прощание, постучал дождь, и тут же перестал - только слёзные потёки-дорожки оставил, даже не смыв с листьев всю пыль. А тучи надвигались уже серьёзные, низкие - как невесёлая жизнь, обкладывающая со всех сторон всё небо и всё живое вокруг. Сразу по-зимнему засквозило, и вдруг схватило за сердце далёким журавлиным криком. Русанов поднял к небу голову и отыскал в нём клин улетающих птиц. Тоже на юг...
- Обернись, Генка! Ну, обернись же!..
Ракитин не обернулся. Только сильнее сгорбился, будто навалилась на его плечи неимоверная тяжесть всей русской бедности. Где-то за горизонтом приглушённо-грозно перевернулся гром. А потом ухнуло рядом, над самым лесом - от верхушек к земле. Гром осенью... "Не к добру!" - пророчески подумал Русанов.
Маша всё стояла - там же, одинокой берёзкой на косогоре.
Она стояла, когда лётчики были уже на аэродроме. Стояла, когда они минут через 40 сели в кабины бомбардировщиков и начали запускать моторы. Самолёт Русанова был самым крайним на аэродромной стоянке, и Алексей всё время видел Машеньку из своей высокой кабины.
Запустили моторы - стоит.
Начали выруливать - стоит.
Один за другим пошли на взлёт. Вот и очередь Русанова. Стремительно взлетел, убрал шасси - на косогоре Машенька: стоит.
Начали собираться в звенья и пошли на прощальный круг над аэродромом. Русанов отыскал внизу излучину реки с чёрными, врезанными в светлую гладь воды, лодками, косогор... Машенька на месте - виднелась её маленькая светлая фигурка. Справа от неё красным пожаром горела кленовая роща. А дальше шли леса тёмные - дубовые, сплошные, невеселые. Ещё дальше, подпирая горизонт, калились золотом купола уцелевших церквей в дальних русских деревнях - там ещё проглядывало солнышко между туч. Далеко это... Россия большая, и куда занесёт в ней человека судьба, не увидишь и с самолёта. Но, как судьба будет складываться, размышлял Алексей, наверное, зависит всё-таки и от самих людей - как поведут себя? И нажимая на кнопку радиостанции, прокричал Ракитину открытым текстом:
- Ге-на-а! Попрощайся с ней, видишь - стоит!
Алексей приготовился к тому, что сейчас от второго звена впереди резко отделится клевком вниз правый ведомый и, сделав крутой вираж вправо, понесётся к Машеньке над самой землёй, распластав длинные крылья. Но Ракитин был дисциплинированным лётчиком и не поддался безрассудству Русанова. Эскадрилья, сделав над аэродромом прощальный круг, снова стала приближаться к Лужкам, чтобы уйти от них на маршрут.
И снова Русанов видит на косогоре Машеньку. Не выдерживает и отваливает вниз сам, вместо Ракитина. Направляя свой самолёт на косогор к Машеньке, торопливо разматывает с шеи красный шерстяной шарф, открывает с левой стороны от щеки форточку и готовится к тому, чтобы выбросить через неё шарф прямо девчонке на голову. Пока рассчитывает, сколько секунд нужно пролететь после прохода над Машенькой, чтобы выбросить шарф поточнее, слышит по радио захлебнувшийся в злобе голос Сикорского:
- 275-й, что за фокусы?! Немедленно прекратите! Вернитесь в строй!..
"Нет уж, дудки! Всё равно теперь..." - думает Русанов и, проносясь бреющим полётом над самой головой Машеньки, выбрасывает в форточку шарф и уходит свечой вверх. Когда он вверху отворачивает круто влево и оглядывается назад, Машенька уже бежит по косогору за ним следом, размахивая красным шарфом.
Алексею кажется, что он слышит, как она кричит там одиноким, отставшим журавлём, покачивает ей трижды левым крылом и начинает гнаться за эскадрильей, уходившей на юг. Догнав строй самолётов, он ещё раз оглядывается назад, смотрит, но Лужков уже не видит - далеко ушли. Но всё равно тонкая фигурка светловолосой Машеньки ещё долго стоит перед его глазами - стоит, как наваждение, как укор, неизвестно за что.
7
С тех пор прошло 3 года. Некоторое время Алексей Машеньку помнил, а потом, её заслонила своими делами и заботами текущая вперёд жизнь. И вспомнил он о девушке лишь в 1954 году, когда его перевели служить на Кольский полуостров. Очутившись проездом в Москве, Алексей почувствовал себя малой снежинкой, которую несёт ветер судьбы. Шёл по улицам - море людей. Лица спокойные и хмурые, озабоченные и усталые - всякие. И каждый - этот, со своей жизнью, мыслями и неповторимой судьбой: этот - не тот, разные все. А для правительства - одинаковые, как трава под ногами: не для выращивания, а для затаптывания. Много... не жалко.
Ошеломила Третьяковская галерея. И тут лица и мысли. Все ищут, мятутся. Что это - русская судьба? А вечером попал в оперный, на "Русалку". Шёл мимо театра - стоит человек. "Билетик не нужно?". "Давайте".
И вот - ложа. Опера. Блеск позолоты в пожаре огней.
Но не покидало чувство одиночества, странной оторванности от жизни. Здесь, в Большом театре, всё горит от золота, а в ста километрах - рабство, Лужки, колхозницы со своей раздавленной судьбой. Но газеты делают из их жизни красивый театр. А кинофильм "Кубанские казаки", вышедший совсем недавно, в 50-м году, был вершиной бессовестности в показе "красивой жизни" колхозного казачества. Только вот подлинная жизнь - нигде не показывается, как не показываются и безликие колхозники в этом Большом "народном" театре, в этой опере о былой крестьянской жизни, из-за "ужасов" которой и была-де совершена в России так называемая революция, и теперь "справедливо" правит "освобождённым" народом самая мудрая партия в мире. У Алексея появилось ощущение, будто он сошёл с рельсов и не знает, куда ему дальше ехать. В газетах - все люди братья. А на самом деле - как в этом переполненном театре: никто не знает друг друга, никто и никому здесь не нужен. Вот и сам: кто о нём думает или ждёт? Уж лучше бы показывали свои спектакли только иностранцам - одной витриной больше, одной меньше, всё равно подлинной жизни не покажут. Театр - в газетах, театр - в кино, театр и в театре. Можно ещё о судьбе американских негров поплакать от "сытости" и "великодушия". И замутило, и пошло...
Что делать? Выписаться из гостиницы, снова на вокзал - и в белый свет? Опять дорога, и все мы - попутчики в общую судьбу: куда-нибудь да приедем?..
В запасе было ещё 4 дня, терять их не хотелось. Да и не в Сочи являться на службу, зачем раньше срока спешить?
Запел свою арию Мельник. И что-то стронулось сразу в душе, задрожало. Рядом сидела старушка - в тёмном платье, с белым глухим воротником, с нотной папкой в руках. Тоже замерла: в родное ушла - прикрыла глаза, расправились морщинки на лице.
Вот то-то, все вы, девки молодые...
Пирогов пел свободно, широко. А музыка разбудила в душе Русанова что-то забытое, до крика знакомое. И тогда в нём стало зреть ещё неясное чувство - глухое, тоскливое. И увиделся косогор, заплаканный дождями, и речка, и сосны, какие-то лица, словно крылом музыки коснулась его души сама Родина. Эти крылья его подняли и понесли, и он не мог, сидя в театре, очнуться, так шло в него это, шло, наполняя душу до самых краёв, готовя его на подвиг, на самопожертвование, на что угодно. Даже старушка соседка смотрела уже не в ноты, а в его, видимо, удивившее её, лицо. Спросила:
- Что с вами?
- Со мной?.. Ничего.
- А то если - сердце, у меня есть с собой таблетки...
- Спасибо, не надо, - прошептал он. - У меня болит душа.
Она долго и внимательно смотрела на него сбоку - он чувствовал это и испытывал неловкость до самого конца спектакля. А на другой день зашёл утром в универмаг, купил небольшой дорожный саквояж, купил и то, о чём 5 минут назад ещё и не подозревал, набрал в гастрономе закусок, 2 бутылки водки, бутылку вина и с раздувшимся саквояжем очутился на Казанском вокзале. На входе в вокзал влажно несло банным нагретым воздухом, а как только вошёл, оглох от гула черневшей всюду толпы. Пробрался к пригородным кассам и, только купив в кассе билет до нужной ему станции, поверил в своё намерение.
Рванув с места, с грохотом и воем электричка понеслась на юго-восток - замелькали перила, сосны, берёзы, какие-то деревушки, платформы для остановок. А в нём опять ожила вчерашняя мелодия, и было ему хорошо, словно всё, что он делал с утра, было единственно правильным и нужным теперь.
В Раменском ему повезло. Зашёл в станционный буфет, заказал себе почки с пюре и там разговорились с шофёром грузовика, который отправлялся в сторону Оки. Обещал взять, но чуть было не уехал без него. Дело в том, что официантка в буфете была новенькой, только привыкала, видно, по молодости - часто смотрелась в зеркальце, прятала его в карман белого фартучка, волновалась. А когда Алексею надо было уже уходить, какие-то подвыпившие парни потребовали пересчитать для них счёт - не поверили, что на много напили. Карандашик в руке у девчонки заплясал, цифры из головы, должно быть, все выскочили - вот-вот заплачет. Но нет, закусила губёнку, держится. А шофёр ждёт Алексея на улице, сигналит.
Кое-как всё-таки рассчитался - успел. И шоферюга хрипло крикнул ему, когда увидел:
- Садись в кузов! В кабине - места уже нет!
И верно, в кабине у него сидела женщина, вся повязанная тёплыми платками. Алексей быстренько залез в кузов, устроился там возле кабины на скамье и, повернувшись спиной к ходу, тоже крикнул:
- Поехали!..
Ныряя и подскакивая на ухабах, машина помчалась. Дорога скоро свернула в лес. Было ветрено, лес шумел, всё в нём гудело и, видимо, было сырым - тянуло гнилью. Далеко впереди, над самой дорогой, качались, прощально помахивая, пушистые лапы ветвей. Алексей то и дело отводил их от своего лица, оборачивался и глядел то на сороку на высокой ветке - что-то высматривала в лесу и дёргала головой, то на уходящую за бортом лесную дорогу, то на небо, выбеленное тонкими, просвечивающими мазками облаков. И думал о встрече, где его не ждут, но будут, верно, рады, и о том, как здорово он всё это придумал, и мелодия Родины не покидала его. А небо уже было по-зимнему остывшим, и синь колодцев, проглядывающих сквозь тонкие облака, напоминала холодные проруби. Оголялись на дальних косогорах тёмные дубовые леса - редели. Из-за левого борта неожиданно выскочила берёзка на бугорке, освещённая солнышком, и, всё удаляясь, казалась Алексею позолоченной, как Машенька. А ухабистая, пропахшая прелью листьев, дорога всё петляла и петляла, и всё по лесу, по незнакомому.
Часа через полтора шофёр остановился, отворил дверцу.
- Эй, лётчик! Не замёрз там? Приехали, выходи! - Он высунулся. - Мне теперь - вон туда! - И показав рукой в сторону завидневшихся на опушке дач, добавил: - А тебе - во-он куда!.. - Он показал вправо, на лысый глинистый косогор. - Так и иди всё прямо, на взлобок. Заберёшься - увидишь Оку. А там - и Лужки твои недалеко будут.
Алексей угостил шофёра папиросой, тот вылез, и они закурили, поглядывая, один на дачи, другой - на косогор. Возле одной из дач распиливали на дрова берёзовые стволы и складывали чурбаки в поленницы. Алексей сразу вспомнил: "Все деревья - дрова". И стало ему не по себе. Услышал лишь, как хлопнула дверца, фыркнул мотор, и донеслось уже как с того света:
- Ну, всего тебе, бывай!..
Алексей зашагал к косогору и вскоре вышел из сырой свежести леса к железнодорожной насыпи. Мерещился запах паровоза, несгоревшего угля и мазутных шпал. От насыпи тропинка свела его вниз, к реке, и на него пахнуло мокрой травой, прибрежной гнилью. Опять надо было взбираться на косогор, а потом уж, за ним - шагать ещё и шагать - должны быть Лужки.
Наконец, он добрался - внизу были Лужки. С холма, на котором он теперь стоял, хорошо было видно всё - излучину Оки, потемневшие от времени крыши домов, заброшенную церквушку, липы, плетни. Дымки вились из труб. Всё, как обычно, как и должно было быть. К горлу Алексея подкатил ком. И облетевшие липы, и покосившиеся от времени дома, и мальчишки, играющие с собакой, и женщина, идущая от колодца с вёдрами на коромысле, - всё это до боли напоминало вчерашнее, Родину, Медведева, вышедшего из таких же вот Лужков или Липок, разбросанных по Руси, напомнило и родную мать, отца. Нет, жизнь - не закуска, деревья - не только дрова на зиму. Один раз живём на свете? Верно. Значит, жить надо по совести и по отношению к другим.
И хотя опять это было "дважды 2", Алексея теперь это не смущало. Знал уже, простота - ещё не гарантия того, что все её понимают. К ней ещё надо прийти личным опытом жизни, принять её.
По деревне он шёл медленно, всматриваясь в дома. Мимо прошла колхозница с вязанкой хвороста за спиной. Придержала шаг, посмотрела из-под руки, пошла дальше.
Вот и почерневший колодец с журавлём, вытянувшим свою шею к небу. Заглянул - холодно там, как в проруби. Интересно, как сейчас встретят?..
Показался деревянный дом Василисы. Всё здесь было, казалось, по-прежнему. Алексей отворил знакомую калитку, пересек двор и взбежал на крыльцо. Теперь - только постучать... И сердце Алексея сильно простучало.
В доме было тихо. А потом в глубине избы кто-то тяжело завозился, будто вставая с постели, медленно зашаркал наваливающимися на пол шагами, и вот уже дышал за дверью, отодвигая засов. Дверь распахнулась.
- Господи, никак Лексей Иваныч! - ахнула Василиса. - Вот токо усы и, никак, новая звёздочка на погонах? - И заплакала, привалясь к Русанову тяжёлым плечом, обнимая его шинель морщинистыми руками.
- Ну, что вы, что это вы, Василиса Кирилловна! - бормотал он, чувствуя, как опять начинает каменеть его лицо и всё в нём обмирает внутри. - Живой ведь, живой, встречайте! - Он оглядел настывшие от холода сени.
- Ох, ты, Господи, и вправду, чего это я? Проходи, милый, проходи, Лексей Иваныч. Рада-то я как, рада-а! И Марья обрадуется. И не чаяли ведь, не гадали! С тех пор, как муж мой с войны не вернулся, никого уж не ждём. А тут - вона как... Не известил што ж? Я бы... Ну, да ничего, я быстро, я... Да для такого гостя-то!.. - Она опять заплакала, впуская его в горницу.
- А ничего и не надо, Василиса Кирилловна! - говорил Русанов, оглядывая комнату. - Всё уже куплено, всё есть! - Он поставил на лавку саквояж.
- Ты - раздевайся, сынок, сымай свою шинелю-то! - Она суетилась возле него, не зная, за что хвататься. - Я щас затоплю, тепло будет.
- Вот и свиделись, а! - радостно сказал Алексей. - Ну, как вы тут живёте-то, рассказывайте. Где Маша?
Василиса погасла:
- Замуж, замуж эвтим летом я её отдала, дура! - Уткнувшись в свой передник, Василиса вновь залилась слезами и даже села на лавку, где стоял саквояж гостя.
- Что же вы плачете-то, радоваться надо, - проговорил Алексей чужим голосом, словно в его душе оборвалась какая-то последняя надежда.
- Как же не плакать? Она... всё твой красный шарфик к лицу подносила. Достанет из сундука в своей комнате - думает, что не вижу - и носом туда, как котёнок. Понюхает, поцелует и опять спрячет. Я как-то достала без иё, понюхала, а он и вправду пахнет. Вишь, ты вот забыл шарфик тогда, а ей - память про вас. Он и щас тут лежит у меня. Можешь забрать.
- Зачем? У меня другой теперь.
- Ну, тада пущай останётся, - легко согласилась Василиса. И пояснила: - Марья и теперь, када поругатса со своим, приходит ко мне, и сразу в сундук... Не надо, поди, лишать иё эвтой радости, а? Больша у ей нету ничево.
- Она - что же, не счастлива? - вырвалось у Алексея почти с радостью.
- А, - Василиса махнула отёкшей рукой, - како уж тут щастье!.. Может, помнишь Гришку-то Еремеева? Да хотя нет, где жа тебе... Это уж после вас он из армии воротилси - сын нашего бугалтера. Непутёвой такой, не самостоятельной. И сразу, как объявилси, Машку-то мою и узрел. На 10 лет старша! А вот положил на иё глаз, и всё тут.
Не хотела я ево, видит Бог, не хотела! И жаден: за деньги на борону сядет. Да Марья тут сама всё рассудила. Болела я, не переставая. Ноги отекать стали и руки - што тебе тумбы нальются! Дела у нас и так шли худо, а тут ишшо корова на беду нашу издохла - бок ей друга корова рогом пропорола до самых кишков. Вот Машка, видно, и порешила одним махом всю нашу беду поправить. Уговорила меня, дуру, будто с охотой идёт. Эх, дак ведь на свою глупость жалобы не подашь!
- Что же он её - в город увёз? - спросил Алексей убито.
- Да не, тута живут, у ево отца. 5-я изба с краю, та, што под железой стоит, может, обратил? Хороша изба, и живут богато. Однако всякий дом - хозяином хорош. А Гришка-то - не в колхозе, не-е! Прохлаждатса ишшо после армии, бездельник огорчающий. Отдыхнуть, грит, надо. А чё там отдыхнуть!.. Знаю я, чай, куда вознамерилси: в город норовит. Доку`менты все - при ём. Увезёт он мою зорюшку, там уж и заступиться будет некому! - рассказывала Василиса всё, как на духу, сморкаясь и всхлипывая. - Мужик он с норовом, крутой. Да и то: чует ведь, што не по сердцу ей, што не по себе сосну повалил, вот и боится, кабы не убёгла. Она - штой-то и не тяжелеет от ево. Токо не понимает он: куды ж тут ей?.. И рада бы - я ить вижу - да некуды. Кому теперь така нужна? Вот и портит себе лицо расстройством.
Новости в деревнях долго не залёживаются. Не успела Василиса всего пересказать Русанову, как влетела в избу Машенька с тихим радостным светом в глазах. Увидала Алексея, бросилась было к нему, да остановилась на полдороге. Не то оробела, не то отвыкла - Алексей не понял. И тогда заплакала, как мать.
- Да ты что же это, Машенька! - Алексей подошёл к ней и обнял, ощущая в себе внутреннюю непонятную дрожь. - Ну, здравствуй же!
И тогда, мгновенно почувствовав его отношение к себе, она поцеловала его в губы, смутилась тут же и прижалась к его груди пылающей, горячей щекой. Василиса тоже увидела, какая бурная радость захлестнула её дочь. Но Машенька тут же вырвалась, и - опрометью из избы. Алексей успел только крикнуть ей:
- Куда же ты, Маша?..
- Вернётся, - сказала Василиса. - Реветь побёгла. - И с тревогой добавила: - Ты про иё замужество много не спрашивай, не надоть расстравливать.
И вправду, Маша плакала. Алексей видел в окно, как она уткнулась лицом в бревенчатую стену и вздрагивала. Василиса вышла к ней, и он услыхал её глухой, простуженный голос:
- Ну, будет, будет тебе! Иди в избу-то, чего уж теперь...
Маша вернулась, но, к удивлению Алексея, не зарёванная, а будто даже счастливая, какая-то просветлённая. За ней, медленно переступая тяжёлыми, отекающими ногами, прошла в горницу и Василиса. И только тогда он по-настоящему увидел, как она изменилась за это время и не по возрасту постарела.
Изменилась и Машенька, но непонятно было - к лучшему или нет? Вроде бы женственнее стала, в чём-то плавнее и желаннее, и вместе с тем что-то и утратила от былого. Не стало прежней милой ясности в глазах, хотя лицо по-прежнему было свежим и красивым. И косы отрезала.
Он взглянул на акварельный портрет на стене - приняла потом Василиса! - и понял, в чём Машенька была лучше. Она была счастливее тогда; Ракитин всё-таки способный художник, увидел не только черты, и душу. Сердце у Алексея заныло, а тут ещё случай вышел. Достал он из саквояжа свой подарок Машеньке - красивые туфли-лодочки, а они ей не подошли: малы оказались. Сколько было перед тем радости, жарких и, казалось, любящих взглядов, и вдруг лицом в подушку, и опять слёзы, на этот раз уже по-настоящему горькие и неутешные.
Василисе он подарил большой цветастый платок, какие любят носить в деревнях, и, кажется, угодил - довольна, рада была Василиса подарку. А всё же спросила сурово:
- Зачем так разорилси на нас? Чай не родня... - И скорбно поджала губы - то ли о чём-то думая, то ли что-то зная уже и осуждая теперь.
Надо было ей как-то всё объяснить, и Алексей сказал:
- На север уезжаю служить, Василиса Кирилловна. Может, не увидимся больше. Пусть будет память.
Машенька всё ещё плакала в своей комнате. Василиса вздохнула и рассудила:
- Ну - што жа: спасибо тебе от нас, Лексей Иваныч! Спасибо, што не забыл, помнил. Не забудем и мы тебя с Марьей. Ну, а што опоздал ты маленько - не наша вина: не было от тебя других вестей, окромя как про картошку. - Василиса опять поднесла передник к глазам и, сдерживая себя от больших слёз, вышла в свою просторную кухню.
Алексей был рад, что не слышала ничего Машенька, что Василиса не корила его, но всё равно горел от стыда, что она вот так просто и легко поняла всё, чего сам он не умел в себе сразу понять. К факту же его "опоздания" отнеслась по-житейски: не получилось, мол, как надо, так что же теперь в пустой-то след выговаривать? Жизнь - штука не больно прозрачная, всего вовремя не разглядишь. Но и озоровать за спиной законного мужа, какой ни есть, тоже не резон честному человеку. Вот, видно, к чему относилась её суровость и ужатые губы. Теперь Алексей это понял с безжалостной отчётливостью, и стало ему сразу и стыдно, и больно, и жаль было Машеньку, и самого себя, и даже мелькнула горькая мысль: "До чего же в деревнях невезучие все!"
Из горницы появилась Машенька. Он спросил, чтобы не молчать, не выдать горя:
- Как же ты узнала, что я приехал?
Машенька неожиданно улыбнулась:
- Ну, как у нас: женщины сразу нос к носу, пошептались, и новость пошла по деревне. А вам - с усами идёт! Прямо, как Лермонтов!
Алексей неожиданно смутился под её пристальным взглядом - каким-то новым, в котором было не то удивление, не то восхищение. Забыв, о чём хотел спросить Машеньку ещё, он промолчал.
Потом они втроём сидели за столом, Алексей налил женщинам красненького, себе водки и рассказывал, как жил эти годы, что нового. Рассказал и о том, что нет уже в живых Михайлова, майора Медведева, Одинцова. Женщины опять всплакнули, выпили с ним за "упокоенных", и смотрели на него во все глаза: Василиса - жалостливо, Машенька - светясь изнутри тихим радостным светом. За окном медленно смеркалось. Василиса, зажигая лампу, спросила:
- Лексей Иваныч, Лёва-то - это который жа? Штой-то не припомню. Ну, Медведев - этот напротив квартировал, у Груздевых, мы ево давно знаем - из местных он. У ево сестра в Липках по сей день проживает. И Михайлова помню - всё на гармошке играл. А вот энтово...
- Его не было здесь, - объяснил Алексей, вспомнив, что Одинцова они не знают, как вот не знал он их Еремеева. И вдруг понял по глазам Машеньки, что она хочет узнать от него что-нибудь о Ракитине, да не решается, видно, спросить. И тогда проговорил опять севшим голосом:
- Генка, напарник мой - служит пока на старом месте. Не женился.
Вместо радости в глазах Машеньки Алексей увидел тревогу. Она торопливо спросила:
- А ты?!.
- Что - я? - не понял он и удивился. На "ты" Машенька обращалась только в исключительных случаях, когда жалела его. А тут было что-то другое.
- Женился? - Лицо её от внимания вытянулось, глаза замерли.
- Нет, всё некогда было, - радостно ответил он, почувствовав в её голосе тревогу, поняв по её ласковому взгляду, что - олух, дурак! От прихлынувшей жаркой радости ему хотелось обнять Машеньку, пуститься с ней в пляс. Но рядом была Василиса, надо было держать себя. Однако же хотелось и свою догадку проверить - может, напрасно обрадовался? Поэтому спросил Машеньку не без хитрости: - Дать тебе Генкин адрес?
Ответ прозвучал беззаботно, почти весело:
- Неа! Гришка заругает. А вот свой - мамке оставь. Она любит писать письма, да некому.
Василиса улыбнулась, глядя на дочь:
- Пустомелюшка! Я - получать люблю, а не писать. Да и чёй-то Лексей Иваныч будет писать мне? - И словно что-то открыв для себя, Василиса немедленно погасила улыбку, опять посуровела.
Алексей тут же задобрил её:
- Напишу, Василиса Кирилловна! Часто не обещаю, а как скучно будет - сообщу, что и как. А пока - я ещё и адреса своего точно не знаю. Где-то на Кольском полуострове буду служить, за Кандалакшей.
Василиса прибегла к дипломатии тоже:
- Я к старости деревянной становлюсь: не слышу, што слушаю, не вижу, на што смотрю - какеи уж тут письма! Свой ход мыслей идёт, больша - задумчивый. Рази што оттоскует душа, отойдёт, тада чё и переменится.
В дверь кто-то постучал, потом она отворилась и в горницу вошёл невысокий мужчина с проскочившей мимо него собачкой.
- Здравствуйте вам! - поздоровался он с порога, снимая с рыжей головы армейскую фуражку с красным околышем. Пока он топтался у порога и вытирал ноги, его продрогшая собачонка по кличке Барбос свернулась возле затопленной печки калачиком и не хотела, несмотря на угрозы хозяина, выходить из дома на волю. Всё-таки он её выгнал. Подойдя к столу, протянул Алексею руку: