Мальчишкой Генка был как все - средне учился, разводил голубей, а летом пропадал на речке. Домик, в котором он жил с родителями, стоял на окраине Актюбинска - в "Оторвановке", до Илека было рукой подать.
За лето светлые волосы Генки так выгорали от солнца, а тело покрывалось таким плотным загаром, что был он похож одновременно и на одуванчик, и на негритёнка. Но и таких мальчишек было много.
А вот после пятого класса стал Генка выделяться, объявился у него "норов", как определил дед Пахомыч из соседнего двора. Ну, норов не норов, а какая-то упорная настойчивость, от которой торопели даже взрослые. Уж если втемяшится ему что в голову, не оставит своего, хоть режь. И ещё приговорку от отца перенял - "дела любезные". Прямо тебе взрослый! Началось всё с собаки. Сколько ни просил Генка у отца денег на покупку щенка-ищейки - все ребята покупали, чтобы вырастить и подарить пограничникам, - отец не соглашался:
- Баловство.
- А ты про пограничника Карацюпу читал?
- Ну и что? Хватит во дворе и одной собаки. Вон Полкан чем тебе плох? Его и доводи до пограничной точки, а денег - не дам.
- Почему?
- Шутка ли, 50 рублей! На детали для радиоприёмника давал? Давал. А что вышло? Ничего. Хватит, не богачи!
Столяр, отец Генки неплохо зарабатывал и не был скупым, Сын это знал. Но знал и другое: отец не любил, когда люди прикидывались бедными. Вот Генка и решил ударить по уязвимому месту.
Утром, под весёлый лай Полкана, он прикрепил к стене своего дома объявление: "Здесь живут Зубковы, самые бедные люди в слободе". Генка ещё раз осмотрел своё художество и, довольный, сел рядом с Полканом. Смеялись прохожие.
- Сыми! - посоветовал Пахомыч. - Отец увидит - он те пропишет по заднице!
Генка не послушался. А вечером вернулся с работы отец и нещадно его высек.
- Осрамил как, стервец!
На следующее утро всё повторилось.
Повторилось и вечером: у Генки распух зад - на этот раз отец порол его с пристрастием. За вредность.
И всё-таки, мученически борясь "за идею", Генка вывешивал злополучное объявление ещё несколько раз, пока не купили ему щенка. Собственно, не выдержала мать.
В субботу, выпивая вечером с Пахомычем, отец словно оправдывался:
- Что ж мне его, дела любезные, казнить надо было? Не сдаётся, ославил так, что стыдно людей!
- С норовом парнишка, што верно, то верно, - подтвердил Пахомыч, крякая и занюхивая водку корочкой. - А токо лучше бы с ним по-душевному! Сбежит ещё - мода теперь такая. Беспризорником станет. А люди, они - што? Люди тебя уважают, совеститься неча.
- Главное, слезы` не вышибешь из стервеца! Спасибо уж Анка вступилась, не знал, что и делать. В тупик, негодяй, загнал!
С тех пор отец стал смотреть на Генку по-иному, - вроде бы и удивлялся шалостям, напускал строгость, а сердце ликовало: крепкий парнишка растёт, такой всего добьётся!
А у Генки уже новое увлечение - планёры. Щенок подох - машина переехала, это была последняя неудача. С планёрами дело пошло хорошо, мастерил их Генка с увлечением. Но началась война - и стало не до этого.
Было воскресенье. Они, пацаны, возвращались с речки и увидели толпу возле столба с репродуктором - взрослые молча стояли с опущенными головами. Из репродуктора раздавался усталый голос.
С той минуты привычная жизнь в городе круто нарушилась, вышла из обычной колеи. Через несколько дней вместе с матерью Генка провожал на фронт отца. Возле военкомата собрались все призванные на войну. Пиликала гармошка. Кто плясал в "распоследний раз", кто лез целоваться. Сморкались в платки женщины, стоявшие в сторонке от основной массы мужчин, - там уже распоряжались военные. А потом взметнулся к самому солнцу пронзительный плач - мужиков построили и повели на вокзал.
Плач стоял и на вокзале, когда подошёл эшелон и мобилизованные начали садиться в товарные вагоны. Он прекратился только тогда, когда оборвался грохот от последнего промелькнувшего вагона и стало тихо. С этого момента и плакали тихо - без выкриков, лишь всхлипывая. Так стали плакать и после - от писем, воспоминаний. Потому что от того первого протянулись уже горькие недели, месяцы, годы. Громкий плач взмётывался теперь в одиночку: в чей двор приносил почтальон похоронку, там и рвал душу тоскливый крик. А так ко всему, казалось, уже привыкли, потому что само`й войны здесь не видели, хотя и жили по хлебным карточкам, и получали похоронные. Вот только суровая песня ещё окатывала из репродуктора холодными мурашками: "Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!". К ней привыкнуть не могли.
Да, война шла где-то далеко, а тут, в Актюбинске, стыли снега под холодной луной, разливался голубой свет, и стояла такая тишина, что Генке, идущему из школы, показалось, будто он слышит, как мороз выжимает из воздуха иголочки инея. Застыла и белокаменная церковь на высоком Барбете - холм выглядел сказочным под её крестами и куполами. И над всем этим блистали в небе далёкие звёзды.
Генка глубоко вздохнул - хорошо, когда тебе 17! - немного послушал тишину и пошёл по запорошенной дороге дальше, в свою "Оторвановку". Сзади таяли голоса мальчишек и девчонок - им в другую сторону. Теперь лишь скрип под ногами да сверкающая сахаристая корочка белых снегов впереди.
Поле.
А за полем - городская окраина, рабочая слобода. Изредка доносится оттуда лай иззябших собак, потянет запахом кизячного дыма - над завидневшимися крышами замерли белые вертикальные столбы. Красиво! И следы после тебя наливаются глубокой таинственной синью - тоже красиво...
Ослепил фарами встречный грузовик: громыхнул кузовом, оставил на дороге острый запах бензиновой гари, и снова одно поскрипывание. Снова тишина и следы.
Генку не покидало ощущение силы и здоровья, какой-то лёгкости во всём теле, в пружинистых ногах. Не думалось сейчас даже об отце на фронте, о том, что там воюют и умирают вот такие же парни, может быть, чуточку постарше. Просто хорошо вот это - жить, учиться в 10-м "Б", ходить в школу, получать записочки от девчонок - всё хорошо.
В этом беззаботном настроении Генка пришёл домой. А дома новость: мать ходила на вокзал отправлять письмо отцу, а там сошла с поезда женщина, возвращающаяся из эвакуации к себе домой, в освобождённый от немцев Харьков. В дороге заболел её ребёнок, и женщина побоялась ехать дальше, тем более, что не получила ни одного письма от родителей, оставшихся в Харькове. Может, и в живых никого нет? Что будет делать одна с больным ребёнком в разрушенном городе? Пассажиры её отговорили, и решила она с возвращением повременить - до лета.
Короче, мать взяла к себе в дом квартирантку - будет жить с ребёнком в комнате Генки. Уже и врач был - корь. А Генке придётся перебраться в переднюю. Мать прикинула, что так будет удобнее для всех.
Знакомиться не хотелось - исчезло вдруг светлое чувство, с которым пришёл, а квартира показалась тесной и маленькой.
Всё-таки Генка подошёл.
- Здравствуйте! - сказал он, не глядя на неё. - Генка. - Потоптался, рассматривая пол, добавил: - Зубков.
- Здравствуй, Гена! - мягко, с улыбкой ответила женщина и протянула ему узкую ладошку. - А меня зовут Евгения Александровна. Я учительница, из Алма-Аты. Надеюсь, будем друзьями?
- Угу, - буркнул он, не зная, как знакомиться дальше. Посмотрел на неё - маленькая, до плеча ему, и тонкая, как девчонка. Отвернулся: тоже мне учительница!
Она тихо рассмеялась, а он пошёл к матери.
- Ма! Есть хочу, осталось чего-нибудь?
- Осталось, осталось, иди на кухню, - откликнулась мать.
- Вы уж извините его, - вышла к Евгении Анна Петровна. - Дичок он ещё нелюдимый, обвыкнет, тогда уж... - Она развела руки: - В отца, такой же медведь.
- Красивый мальчик, видный! - улыбнулась Евгения. - Сколько ему?
- 18-й. Ростом выше отца будет, а что толку - ребёнок ещё. И таких берут на фронт! - чуть не заплакала Анна Петровна. - На учёте уже.
- Ну, будем надеяться, не возьмут! - успокоила Евгения хозяйку. - Вот прогонят скоро немцев совсем, и таких уже брать не будут.
- Дай-то бог! - всхлипнула Анна Петровна. - Замуж, видать, перед войной вышли? Ребёночку-то годика 3, чать, не больше.
- Да, перед самой войной поженились. От первого мужа детей не было. Димочка у меня от второго, - сказала Евгения и заплакала. - Погиб он. В Алма-Ату похоронка на него пришла, пенсию на сына получаю.
- Ох-хо-хо-хо, война, война! - вздохнула хозяйка и опять поднесла к лёгким на слёзы глазам передник.
Наплакавшись, они разговорились.
- Сколько же тебе лет, милая? - спросила Анна Петровна, жалостливо оглядывая горемычную квартирантку свою.
- 27, - вытерла глаза Евгения.
- А по виду не скажешь, - удивилась Анна Петровна. Годика 23 от силы, - хозяйка продолжала рассматривать смуглое лицо женщины - оно было совсем юным. - Видать хорошо тебе прежде жилось.
- Да не совсем, - потухла Евгения. - Первый-то муж, Сергей, лётчиком был, разбился... Год всего и пожили вместе. Я в вечном страхе за него - испытателем был, а он почти и не видел меня, всё на аэродроме. Его родители - москвичи, а мы с ним под Москвой жили. Потом, когда уж схоронила, переселилась к ним. Но всё напоминало о Сергее, да и кто они мне - уехала к своим, в Харьков. Долго забыть не могла, ходила до самой войны во вдовах. Теперь вот опять. - Она заплакала снова, но уже тихо, как о переболевшем.
- Ну, будет тебе, голубушка, будет. Так ты совсем изведёшь себя, а у тебя дитё малое. Ох, война, война, всем она жизнь исказнила. Ну что, спать будем укладываться? А может, ещё чайку?
- Нет-нет, спасибо большое, пойду. Димка всю дорогу спать не давал! - Евгения пошла к себе в комнату, где спал больной сын. Дверь не прикрыла.
Анна Петровна, глядя на дверь, утешила:
- Ну, ничего, даст бог, отыщутся твои родные, отыщутся! Мало ли что? Может, ваш дом сгорел, и живут они теперь где-нибудь в другом месте: вот и не получают твоих писем.
Квартирантка не отвечала. Но, кажется, не спала - Анна Петровна чувствовала это по затаённым вздохам.
Улёгся давно на свою кровать Генка, скреблась где-то назойливая мышь, капала в кухне из рукомойника вода в подставленный таз - кап-кап - звонко! - а постоялка всё ещё ворочалась.
Тикали и тикали ходики на стене, уснула Анна Петровна, а Евгения всё не спала. Шуршал на крыше бродяга ветер, хрустели по насту чьи-то шаги, и мысли тянулись, тянулись - не мысли, а взлохмаченная длинная пряжа. Думалось о матери, об отце - где они? А может, не спалось оттого, что ярко светила в окошко луна и мешала, бегала по двору, вызванивая цепью на проволоке, хозяйская собака - то на кого-то рычала, то скулила от холода. Чужое всё - новое место, дом, люди...
2
Сергея она любила, очень. Потом, когда вернулась к родителям в Харьков, боль стала утихать. Евгения постепенно втянулась в работу, в жизнь, становившуюся снова привычной. Закончила заочно университет, начала преподавать в техникуме русскую литературу и язык. В неё влюблялись, она - нет. Вернее, увлечения были, но всё это быстро проходило. Она не выносила в людях фальши. А её знакомые, как на зло, легко становились в позу. Позы она не терпела.
Время всё шло, и Евгения решила, что любовь не может повториться - она не верила больше в любовь. Замуж вышла не то чтобы по расчёту, а скорее, чтобы не остаться навсегда одной. А может, и потому, что Григорий оказался настойчивее других, умнее, тактичнее. В нём она не замечала позы. К тому же он вовремя угадывал её желания и умел умолкать тогда, когда ей не хотелось разговаривать. А для женщины это много значит, если она не любит. И ещё Григорий сумел как-то стать необходимым ей - она даже скучала без него. Его мысли, желания всегда совпадали с её собственными, она находила в них и оправдание себе, и уверенность, что именно так всё и должно быть. Григорий был сдержан, никогда не обижался на сухость. Иногда ей казалось: он настолько изучил её, что никто другой не поймёт её так, как он. А это уже много. Она решилась.
Григорий и внешне был неплох. Смуглый, горбоносый, с большими подвижными глазами и приятной улыбкой, он нравился ей. Его курчавые, мелкой спиралью, волосы сильно поредели на макушке, но лысины ещё не было, как и морщин на чистом гладком лице, хотя Григорию было уже под 40. Не нравились ей только его полнота и рост - она была почти вровень с ним. Впрочем, она редко замечала это - преданность Григория и его любовь к ней сглаживали всё. Григорий был хорошим хирургом, готовился стать кандидатом наук.
Она пошла за него. Но привыкнуть к нему не успела. Сначала пугали собственная сдержанность и холодность, а потом ещё больше стало пугать безразличие. Евгения не могла этого понять, невольно возвращалась в мыслях к первому замужеству и... сравнивала.
Этого нельзя было делать. Казалось, уже забытый, Сергей так выигрывал в этом сравнении, что хотелось плакать. С Сергеем была пылкость, любовь. Отношения с Григорием были ровными и скучными.
Евгения надеялась: пройдёт время, и она привыкнет, забудет первого мужа и не станет сравнивать его с Григорием. Пусть только появится ребёнок, и всё переменится, сразу наладится.
Может, так оно и было бы, не случись война. Война разлучила их. Григория призвали в армию, с первых же дней, а она переехала к тётке в Ростов-на-Дону.
Евгения чувствовала, что отходит от мужа, забывает его и забывает легко, словно его и не было никогда, а был только сын, который родился уже без Григория и заменил ей всё. Часто она не могла вспомнить ни одной милой мелочи, связанной с Григорием: как ест, пьёт, ходит. Это мучило её.
Почему-то пугалась не того, что Григория могут убить, а его возвращения. Вдруг он покажется ей чужим?
Как она смотрела, когда Сергей ел яблоки! Он любил тугой белый налив. И откусывал всегда с хрустом - крупно, сочно. Она смотрела, смотрела на него - прямо в рот. А он смеялся: "Женька, подавлюсь, техник не переживёт этого!"
Техник самолёта, пожилой и нелюдимый Иван Иванович Сизов, был человеком неженатым и боготворил Сергея. Даже ревновала мужа к нему.
Она припоминала прежние увлечения. Ведь были же среди её поклонников и умные, и видные мужчины. И всё-таки она никого не полюбила. Чего-то не хватало ей.
А Сергей был... Рост, плечи, а глаза! Так весёлый свет из них и лучится! А когда ходил он зимой по комнате - в унтах, белом свитере! Мощный, открытый, и ямочка на подбородке. Милая такая ямочка. Волосы почти белые, густые. Запустишь, бывало, туда всю пятерню, и делай, что хочешь. А он только смеётся. А прижмёт легонько - нечем дышать. Стихи Беранже любил, басил под гитару романсы. Родители думали - из Серёженьки артист или писатель выйдет, а он связал свою жизнь с авиацией. Отец, профессор-филолог, так и не смог этого принять, а мать втайне гордилась. Особенно, когда в газете портрет поместили. И там улыбался. Господи, он всегда улыбался! Даже с фотографии на могильном памятнике улыбался - другой карточки не оказалось.
А потом, когда, вместо ответа на её письмо, из части Григория пришла похоронка, она казнилась за мысли о Сергее и не могла себе этого простить. Считала себя виноватой - редко была с Гришей ласковой, не успела полюбить, как Серёжу. Винила себя и в том, что его уже нет: плохо берегла в мыслях.
Всё Димочку, бедный, хотел посмотреть. Сын, написала она, был похож на неё, а он этому радовался. В письмах, конечно, пока шли.
С мыслями о сыне Евгения и уснула под утро.
3
Генка проснулся на редкость рано - ещё спала мать. Не понравилось на новом месте, непривычно. Открыл глаза, полежал так, разглядывая в потёмках потолок, зевнул. Уснуть больше не удалось - не та стала квартира!
Багрянцем занялось промёрзшее за ночь узорчатое окно - заря румянилась на морозе. На окно приятно было смотреть. Потом высветлилась стена против окна, в избе становилось всё виднее, виднее, и настало утро. Сквозь розовый ледок на стекле Генка рассмотрел во дворе голую ветку сирени и на ней нахохлившегося, недвижного воробья. Генка представил: морозная пустыня кругом, и воробей на земле - один-одинёшенек! Плохо одному.
Полежал Генка, надо идти умываться. На кухне мать выгребала из печи золу. Спросила:
- Чего ни свет, ни заря поднялся?
- Не знаю. - Генка пожал плечами. - Проснулся - воробей сидит. Больше не заснул.
- Воробей? При чём тут?..
- А! - Генка отмахнулся от матери. Растираясь полотенцем, привычно прошёл в свою комнату к зеркалу и только тогда вспомнил, что здесь спит чужая и надо бы подождать, пока она встанет, или хотя бы постучаться. Оглянулся - и замер...
От духоты Евгения разметалась во сне, одеяло с неё сползло, и Генке хорошо были видны её смуглые длинные ноги, грудь под розовой батистовой рубашкой, разрумянившееся овальное лицо на подушке в тёмной копне кольчатых цыганских волос. У него остановилось дыхание. Сердце затолкалось в груди упругими, горячими толчками. Генка почувствовал, что весь горит.
Он понимал - смотреть нехорошо, однако ничего не мог поделать с собой. Он видел девчонок летом на речке, но такого с ним ещё не происходило: спящая женщина волновала его, была непохожей на загорающих на песке. Он не знал, что с ним творится.
Евгения повернулась на бок. Генка вздрогнул, испугался, что она проснётся и увидит его, и отвернулся. Быстро-быстро подёргал по буйной шевелюре расчёской и выскочил из комнаты.
- Ты чего? - удивилась мать.
Он промолчал, опустив голову, и увидел, что стоит в одних трусах. Застыдился ещё больше, торопливо стал натягивать брюки - суетился, не попадал.
Гремела на кухне кастрюлями мать. И тут из его комнаты вышла она, та... Он испугался чего-то и, не зная, что делать, подошёл к боксёрской "груше", подвешенной в углу.
- Доброе утро, Гена!
Не ответил - ещё ожесточённее замолотил по груше. Обернуться боялся: вдруг она стоит там... в рубашке!
Но она была в халатике, в шлёпанцах, и теперь походила на девчонок из 10-го "Б" - такая же тоненькая, маленькая и простая. Увидев это, он успокоился.
В школе он совсем не вспоминал о квартирантке. Но вечером, когда возвращался домой и остался один, утреннее видение явилось снова и наполнило его предчувствием томительной радости. Он не шёл, а словно летел по воздуху, не замечая мороза, своих следов на снегу. И снег, и луна, и тишина - всё было по-особенному таинственным в этот раз, лучше, чем вчера и раньше.
С этим светлым чувством устремился Генка домой. И с той поры начал старательно причёсываться, гладить брюки. А главное, стал он внутренне как бы зорче и всё видел теперь по-другому. Мать устаёт, ей помогать надо. Сосед Пахомыч совсем стар, он вызывал в нём пронзительную жалость: дряхлый, слабенький - любой свалить может нечаянно; а ещё ведь и помирать, небось, страшно: плохо Пахомычу. А вот девчонки в классе похорошели, все такие симпатичные стали, и добрые. И друзья у него настоящие - верные. Учителя почему-то подобрели. Их он тоже теперь любил и жалел - устают. Глаза стариков на улице тревожили - грустные. Все люди казались хорошими, всех он любил и жалел - тяжело им. Генка готов был прийти на помощь любому, если потребуется, - вон, сколько у него силы! И хотя идёт война, всё равно ему хорошо и всех жалко. А может, это он сам изменился и подобрел, а люди тут не при чём?
Если бы Евгения Александровна знала Генку раньше, она увидела бы, что из зеркала, когда Генка стоит перед ним, теперь смотрят уже не озорные, а затуманившиеся глаза. А что это означает? Вовек ей не догадаться, потому что ничего она не замечает, эта Евгения Александровна.
А Генка замечал. Он уже знал, когда и какой она бывает. Видимо, она привыкла к ним и ходила дома как своя. Он видел её со сна и спящую, нечёсаную, когда чёрные кольца спутывались на спине, и умытую, в красивом красном платье - свежую, с горячим румянцем. И в халатике видел, и один раз даже в рубашке. Нет, он не подглядывал, конечно, всё вышло случайно. Просто она прошла так однажды в кухню воды попить - было жарко натоплено, и он не спал: о ней думал. Она тут и вышла, как фея из сказки. Ему опять сделалось так сладко, гулко забилось сердце, бросило в жар.
По-прежнему по утрам Генка азартно молотил грушу - так, что перекатывались под кожей бугры мышц. А Евгения здоровалась с ним и не обращала больше внимания - что ей до него? Проходила в кухню, и начинался там разговор про войну, цены на базаре. Мать любила рассказывать, что снилось, и гадала - к добру или нет?
А Генка делался всё задумчивее и взрослее. Лентяй был, а тут вдруг среди ночи вызвался в аптеку идти - это за пять-то километров, да и неспокойно было сейчас по ночам. Мать отговаривала и Евгения тоже - нет, пошёл. Сульфидин принёс лишь под утро, а спать не лёг - смотрел, как Евгения давала маленькому Димке лекарство. И вот произошло: обернулась зачем-то к нему и будто с разбега натолкнулась на взгляд, замерла - глаза парня, удивительные, со светом из души, сказали ей всё...
Этот свет стала замечать часто. Уронит платок или книгу - Генка всегда успеет поднять раньше, и смотрит, да так ясно - за душу хватает. И улыбается. Улыбалась ему и Евгения - невозможно не улыбнуться. Она уже твёрдо знала: у парня произошёл поворот к доброте, и это теперь навсегда - такая натура. И не дай бог, если натолкнётся он сейчас на человеческое равнодушие, - может наделать беды. Она чувствовала это кожей, сердцем. Вот только как вести себя с парнем, не представляла.
Ночью Генка долго не спит - всё Евгению спасает. Совершает ради неё подвиги, а она и не догадывается, кто это всегда так вовремя её выручает: Генка всегда остаётся в стороне и незаметно уходит, унося с собой какую-то неясную обиду на неё. Но потом всё-таки всё выясняется, и она, увидев Генку однажды в деле, безоглядно влюбляется в него, и он берёт её на руки и куда-то несёт, несёт и... даже целует. Но это уже только в мыслях, когда полусон, а вот увидеть это и почувствовать не удаётся никак - всё начинает сразу расплываться и исчезает. Остаётся лишь томление в груди, а потом он проваливается в тревожный сон. А утром ждёт, когда она взглянет на него. О, как она смотрит! Наверное, всё же догадывается. Какие у неё глаза, когда смотрит на него! А может, она тоже?.. Да нет, вон как часто плачет.
А сколько раз Генка погибал в своих грёзах и, "мёртвый", ждал, что она заплачет по нему, не сможет жить от горя. Сколько раз уходил на фронт. Первый муж Жени был лётчиком. Генка в мечтах тоже заканчивал лётную школу, воевал в небе с фашистами и ждал конца войны, когда вернётся героем и будет жить в одиночестве - не пойдёт ни на танцы, ни женится, хотя невест будет полно и даже таких, которые будут страдать по нему - хотя бы та же Наташка Сушкова, а ему никто не нужен.
И Женя в этих грёзах Генки грустила, глядя на то, какой он одинокий, потом влюблялась в него и становилась его женой. Какие рассветы и закаты ходили они смотреть вдвоём в степь! Далеко-далеко, где нет людей. В степи хорошо - жаворонки рассыпают трели, колышутся высокие пахучие травы, ярко зеленеет клевер, рдеют тюльпаны. А он несёт Женю по степи, долго-долго, потом опускает на цветы... Они вдвоём! Слушают, как шепчутся травы, ждут, когда появятся в небе далёкие звёзды и белой пылью перекинется через весь небосвод Млечный путь...
Не умел Генка скрываться - выдал себя однажды: так посмотрел утром на Женю, что та выронила ложку из рук, словно и впрямь была с ним в степи и знала все его ночные грёзы. Заметила, кажется, и мать.
Задумалась Евгения: беда! А может, так это у него... пройдёт?
"Всё-таки нужно будет построже, - решила она на другой день. - Ласкова я с ним. А он уже взрослый".
И Евгения перестала улыбаться.
"Вот беда-то с парнем, совсем задурил!" - печалилась в мыслях своих Анна Петровна. И не выдержав однажды, завела с сыном полный намёков, скользкий разговор.
- Жиличка-то наша, - говорила она, не глядя на него и будто жалуясь, - второй уж раз успела побывать замужем. Ребятёнок у ней, муж на фронте погиб. Нет, чтобы мужа-то помнить. По соседям всё рыщет. Так вся и лучится, шлёндра. Нужны её глаза цыганские, как же! Ну и квартирантку бог послал, хоть гони. А ты чего это сиднем дома сидишь? Ни кровинки уже в лице! К девчонкам бы сходил или бабу там из снега с парнями слепили.
Генка сидел красный, опустив голову. Понимал: для него всё мать говорит про Евгению Александровну. И молчал. Сам видел, как живёт у них Женя: на иждивенческих хлебных карточках держится - пенсия на ребёнка невелика, а работы в школе пока нет, только на следующий учебный год обещают.
- Да ладно тебе! - Поднялся и ушёл.
После того разговора мать прогоняла его часто.
- Гулять бы шёл! Чего сидеть подле бабских разговоров. Вон погода-то какая! Да и к Наташке Сушковой зайди: мать её просила - опять у девки с тригаметрией что-то не идёт.
Наташа Сушкова была соседка, училась в 9-м "А". Генка молча уходил. Понимал - мать стала относиться к квартирантке плохо. Выговаривает чуть что, ворчит. Как-то было наследил в комнате сам Генка, а мать укорила жиличку, что не худо бы и подтирать за собой, её-де одной за всеми не настараться.
Когда мать ушла в кухню, Генка не выдержал и сказал:
- Женя! - впервые так назвал её и даже не заметил. - Вы не обращайте внимания. Вообще-то она не такая, с горя это у неё.
- Гена, ты не переживай, наладится, - она вымученно улыбнулась.
Генка почувствовал себя виноватым и вышел из дому расстроенным. Опять не заступился, как надо. При матери. Нет у него самостоятельности. Да и прав нет.
4
Сошли снега с полей. Припекало солнце - сушило земли, травы. Весна! А Генка сделался, как тень.
Евгения хмурилась, курить стала и о чём-то подолгу думала, глядя по вечерам в распахнутое окно. От прохлады поёживалась, обхватывала руками грудь и затаённо вздыхала: ни одного письма из Харькова - видно, некому писать. На глаза наворачивались слёзы, и она стояла возле окна, стояла. Ветер приносил молодые тревожные запахи - пахло травами, степью, чем-то забытым, утраченным.
Как-то поймала себя на том, что снова хочется жить, любить, и чтобы не было этой проклятой войны. С завистью глядела на чужую любовь. К Генке зачастила Наташа Сушкова - решали вместе задачи. Но девушка смотрела не в задачник - на Генку. А заметила, что Евгения наблюдает, - сверкнула белками глаз, будто узким ножичком полоснула. И Евгения поняла: значит, сама смотрела на девчонку недобро.
Но вскоре всё разрядилось. Когда зацвела сирень, Генке прислали из военкомата повестку. Начались сборы, хлопоты, слёзы.
Евгения ходила по комнате в халате, курила. Жаль было Генку, но утешало то, что, может быть, это не на фронт, а в училище. Пока будет учиться, глядишь, и война закончится.
"А вдруг всё-таки на фронт?!"
Евгения опять закурила и всё ходила, ходила по комнате, как маятник.
Генка, сидя на раскладушке, укладывал в чемодан вещи и молчал. Анна Петровна ушла на базар. Тишина в доме, только ходики стучат. И тошно от этого на сердце. Евгения поджала руки под грудь и опять начала ходить - туда-сюда. И глаза - горькие, словно полыни наелась.
Неожиданно остановилась, заговорила:
- Гена! Ты бы к девчонкам сходил. Нацелуйся хоть напоследок, в армии ведь...
- А я... не умею, Евгения Александровна, - он поднял на неё серьёзные невесёлые глаза.
Будто в сердце кольнуло Евгению. Хотела что-то сказать и поперхнулась. "Да что же это, что же это! Не целовался, не был любимым и...". Болезненно морщась, спросила:
- Гена, а ты любишь... любил кого-нибудь?
Спросила и густо покраснела. "Ну зачем так? Ведь знаю же, всё знаю! Знаю, а делаю ему больно. В других позы терпеть не могла, а сама... Подлая, подлая!"
Генка, не поднимая головы, молчал.
- Хочешь, я поцелую тебя? - неожиданно спросила она и покраснела - жгуче, до плеч.
Генка посмотрел на неё удивлённо и даже испуганно. Евгения поманила его, вытерла тыльной стороной ладони набежавшие на глаза слёзы.
Он медленно поднялся. Крупный, высокий, неуверенно подошёл, не зная, куда девать руки.
- Обними меня! - донёсся шёпот.
Его подбородок был выше её головы. Он увидел её плотно зажмуренные глаза с выступившими на ресницы капельками и несмело обнял её.
Почувствовав, как сильно бьётся его сердце, она прошептала:
- Теперь... целуй.
Лёгкие Генкины прикосновения ошеломили её своей чистотой и нежностью. Она не выдержала и, обвив руками его шею, привстав на цыпочки и не стесняясь уже, стала целовать Генку. Он робко отвечал.
- Я вас люблю, Женя, вас, а не кого-то.
- Знаю, горький ты мой! - она поцеловала его ещё раз и почувствовала, что это приятно и ей самой. Генка был такой большой, сильный, что не казался уже мальчиком.
- Спасибо вам...
- Разве говорят так, Ге-на! - она улыбнулась ему.
- Я понимаю... я всё понимаю. Вы - так, от доброты. Спасибо...
В дом неслышно вошла мать и увидела, как они отпустили друг друга. Ничего не сказала, только укоризненно кашлянула и прошла в кухню. Гремела там у плиты, громко всхлипывала.
Евгения понимала: надо войти. А войдя в кухню, не знала, что сказать, как правильно объяснить всё: ведь Анна Петровна бог знает, что о ней думает. Но хозяйка опередила её:
- Эх, девка! Не ведаешь, что творишь.
- Жалко, горько мне! - Евгения неожиданно уткнулась в кофту хозяйки и заплакала так, что задёргались худенькие плечи.
Анна Петровна вздрогнула, выпрямилась, но не отстранилась. Растерялась только и, продолжая всхлипывать, принялась поглаживать Евгению по спине.
- Ну, будет, будет. Не пойму я тебя...
- Да что же это делается, что творится! - глухо заговорила Евгения. - Господи, когда же кончится эта проклятая война!
- Ну ладно, ладно тебе убиваться-то, - продолжала гладить Анна Петровна Евгению. - Я - мать, и то так не реву. Что же с этим поделаешь? Ох, война, война!..
Зарёванные, с покрасневшими глазами, они вернулись в комнату и молча сели пить чай. Генка тоже молчал, стеснялся поднять голову. Но был счастлив и не мог этого скрыть - сияли глаза.
На следующий день Генку не отправили. Пришли уже на вокзал, а там выяснилось, что отъезд на сутки переносится. То ли эшелона не было - не смогли подать в срок, то ли ещё что.
Воротясь с вокзала, Анна Петровна засобиралась к вечеру на смену. Ей, правда, нужно было в этот раз не в ночную, но она договорилась со сменщицей - сына завтра провожать, уж лучше ей подежурить сегодня ночью.
После ухода матери Генка долго не мог уснуть, ворочался и всё думал о Жене, о себе, о том, что случилось.
Евгения не спала тоже, он слышал. Вот она встала - скрипнула кровать - и босая, в халатике прошла мимо его раскладушки в кухню. Напилась там и вернулась к себе в комнату. Но не легла, он бы услыхал.
Прислушиваясь к шорохам, он почувствовал, что из её комнаты потянуло дымком папиросы. Значит, опять курит, о чём-то думает.
Он осторожно поднялся и заглянул к ней. Освещённая луной, Евгения стояла вполоборота к нему и курила, глядя на кусты сирени, которые лезли ветвями в раскрытое окно. Глаза у неё были полуприкрыты, узкие плечи опущены. Струился дымчатый свет в комнату.
Генке было жаль её, маленькую, измучившуюся. Хотелось взять на руки, как в мечтах, и нести, нести. Но он вдруг оробел и тихо вернулся назад.
Пахло сиренью, влажными травами. Ветерок волнами доносил из степи то нарастающие, то утихающие звуки, плывущие от далёких дружных сверчков. Колыхалась в открытом окне марлевая занавеска. Ночной покой и тишина окутали мир. А они всё не спали, боясь спугнуть тишину, а может, себя, свои грёзы, чтобы не возвращаться к суровой действительности. И всё же Генке хотелось, чтобы Евгения позвала его, и он ждал этого, ждал, пока не забылся в счастливом сне, где всё было хорошо, где исполнялись все мечты...
Утром он пошёл в степь. Ровная, беспредельная, она звенела в светлой вышине утренним жаворонком, дрожала розовым маревом и сизыми дымками. Ветер играл с весёлыми ковылями и серебряной полынью. А над всем этим поднималось умытое росами, нарядное солнце.
Душа Генки тоже звенела от непонятной радости. Пусть сегодня уезжать, пусть война, фронт - всё равно нет человека богаче его. Разве что вот невидимому в вышине жаворонку так же хорошо и привольно.
Из-под ног выпорхнула перепёлка. Испугался суслик впереди - замер, бедняга, столбиком, не шелохнётся. А Генке смешно.
Хорошо это - жить на свете. С разбега упасть в пахучие травы, зарыться в них лицом и вдыхать волнующие запахи. А потом вскочить и бежать, ощущая ветер. И снова остановиться, и нарвать для Жени цветов - целую охапку.
Возвратился он с цветами - много принёс. Вошёл в калитку и увидел на ветке одинокого воробья. Может, тот, зимний? Но нет, подлетел к нему второй, и ветка под ними закачалась, ожила - птицы вместе! Сегодня нет тоски на земле, всем хорошо, и ничего, что придётся уезжать, - они ещё встретятся.
Когда отдавал цветы Евгении, смутился. И как будто ещё повзрослел.
Ни в этот день, ни на другой, ни на третий Генку не отправили. Пришёл приказ - дать призывникам возможность закончить учебный год. И Генка остался - счастливый, пылкий, влюблённый. Он не мог насмотреться на Евгению. А та почему-то худела с каждым днём, чернела - лишь тёмные глаза светились ясным родниковым светом, когда думала, что мальчишке-то всё же хорошо. Пусть ненадолго, но всё-таки счастлив. Вот самой только было плохо.
Однажды Анна Петровна принесла с базара огурцы. Генка схватил один - большой, гладкий и с хрустом откусил. А Евгения чуть не вскрикнула, так защемило у неё сердце. Генка не заметил ничего, ел свой огурец - без соли, просто так, и не видел, как дрожали у Евгении пальцы.
Опять она закурила. И думала, думала, до головной боли. Сложно стало всё, не думать было нельзя.
Иногда ей казалось, что она просто "порочная" женщина, и в этом все её беды. Тогда презирала себя и была сдержанной с Генкой, холодной, готова была уехать, куда глаза глядят. То чувствовала себя обыкновенной неудачницей, изголодавшейся по хорошей, чистой любви, а жизнь всё какое-нибудь препятствие или беду ей подсунет. Ну, зачем ей этот мальчишка? Был бы он постарше лет на 10. Нет, не видать ей уже счастья.
И опять летели в пепельницу горькие окурки, сжимались на груди кулачки и потухший взгляд говорил о пытке, которой не видно было конца. Хрустели пальцы, мерк день, жить не хотелось.
Путаного она не любила - во всём должна быть простота, ясность. А ясности не было, гордость страдала, достоинство попиралось - унижено было всё. Чувствовала, нужна какая-то определённость.
Так продолжалось до середины июня.
5
В доме Зубковых в этот вечер допили чай и собирались уже ложиться спать, когда хриплым лаем залилась во дворе собака. Захлёбываясь, гремела цепью и рвалась так, что падала наземь, схваченная за горло ошейником.
На лай подхватилась Анна Петровна.
- Вам кого? - с опаской спросила она у калитки незнакомого мужчину в военном.
- Здравствуйте. Здесь живёт Евгения Александровна Свежинцева?
- Здравствуйте, человек добрый! - ответила она, чувствуя, как поднимается со дна души неясная тревога. - Живёт. А у вас что к ней - письмо, што ль, какое?
- Да нет, не письмо, - военный радостно засмеялся, - сам заявился, собственной персоной. Просто не верится, что нашёл и сейчас увижу! - он снял с плеча тяжёлый вещевой мешок. - Жена она мне, жена, ведите скорее! Отпуска у меня осталось всего 3 дня. Только позавчера узнал адрес. Сразу на самолёт - и вот я здесь.
- Же-на, вот, стало быть, как!..
Суетливо, непослушными руками Анна Петровна отбросила на калитке щеколду. Открыла, подбежала к Полкану и схватила его за ошейник.
- Проходите, проходите, не укусит, - бормотала она, пятясь. Зацепилась за валявшееся корыто, чуть не упала и стала оправдываться: - Ах ты, господи, темь-то какая! Сюда, сюда, вот дверь-то. Да нет, погодите, что же это мы. Предупредить надо: похоронку ведь она получила на вас, как бы не вышло чего.
Анна Петровна торопливо прошла первой, заговорила с порога:
- Женечка! Ты только не пугайся, милая. Радость у тебя, не пугайся, - губы Анны Петровны прыгали, лицо сделалось мучнистым. - Отец Димочки возвернулся. Живой!
Глядя на растерянную мать, на появившегося за её спиной капитана, побледнел и Генка. Напряжённо выпрямилась сидевшая за столом Евгения, словно всё ещё не понимала, что сказала ей Анна Петровна. Все молчали.
Первым опомнился капитан.
- Женя! - выкрикнул он и, бросив на пол вещмешок, устремился к жене.
- Гри-ша-а! - закричала Евгения.
- Женя, Женечка, что ты, что ты! - обнимал и целовал её Григорий. - Успокойся. Я это, я. Вот - на несколько дней всего, - смеялся он, расстёгивая китель.
А Генку поразила плешь на голове капитана. Он тупо смотрел на неё и ничего не понимал. У Жени, его прекрасной и юной Жени, такой муж? Как же так?
Он знал, что "муж" как таковой был, погиб на фронте. Но что он жив и мог оказаться здесь, в Актюбинске, и вот таким - нет, этого он не мог себе представить. Всё было похоже на кошмарный сон, на тени, которые маячили перед ним, двигаясь по стене. Он ничего не понимал, слышал всё, как сквозь вату.
А Евгения ослабела от своих чувств, что-то шептала, но губы не повиновались, слов не было.
- Женя, что с тобой? - встревожился капитан.
- Как же так, Гриша? - Евгения всхлипнула. - Я же, как только в Алма-Ату приехала, сразу запрос в твою часть дала: где ты, что с тобой? А мне - похоронку, пенсию на Димочку. Что же они там... как могли такое!
- Ах, Женя! - капитан махнул рукой. - С кого спрашивать? Война, неразбериха. А там ещё "свидетель" нашёлся - видел, как я "погиб". Ну и... Я тебе расскажу потом. - Он опять обнял её, ласково погладил по голове.
- Ой, чего же мы стоим? Гришенька, садись. Анна Петровна, Гена... - Взглянула, увидела глаза парня и, поперхнувшись, договорила прыгающими серыми губами: - Знакомьтесь: мой муж. Чего же мы стоим? - И закрыла лицо ладонями.
К Генке вернулся слух. В ужасе он съёжился, замер: всё правда, не сон - приехал её муж. Муж, муж!
- Ну успокойся, Женечка! - Счастливый капитан представился: - Майский Григорий Николаевич. Вот. Будем знакомы... - Он протянул руку сначала Анне Петровне, затем Генке.
- Зубков Гена, - потерянно назвался Генка. Го`лоса своего не узнал - осел, стал хриплым.
"Муж, муж. А как же теперь я? Мне как?"
Сели за стол. Анна Петровна уже совладала с собой, степенно ставила посуду, смотрела гостю в глаза и задавала незначащие вопросы.
Генка сидел с окаменевшим лицом, смотрел куда-то вдаль. Тушёнку, колбасу, хлеб привёз Майский, а есть не хотелось. Обернуться, рассмотреть его - чужого, нежданного - боязно: фронтовик, защитник Родины. Вернулся к Жене. А кто он такой, Генка? Как тут теперь?
От нахлынувших мыслей всё внутри обмирало, не хотелось жить.
- А Женя так и осталась на прежней фамилии, - объяснял Майский Анне Петровне. - Сколько мороки было потом из-за этого, когда началась война и пришлось оформлять на жену аттестат! Ну да ничего, главное, что всё-таки встретились. Телеграмму вот не догадался, дурак... А где же Димка, Женя? - размягчённый, он обернулся к жене. - Веди, показывай Димку!
Евгения поднялась.
И увидела опять Генку, его лицо.
"Господи! Какая же я эгоистка! Мальчик любит, а я... Что же делать?" - Евгения окаменела.
- Женя, пошли же! - Майский тронул её за плечо. - Ты что?
- Только не буди его, не уснёт потом. Покоя не будет.
Евгения поднесла пальцы к вискам. Постояла и прошла, наконец, в другую комнату.
Генка услышал, как он там поцеловал её и потом, должно быть, склонился над детской кроваткой - скрипнула спинка.
- Хо-рош, хорош Димка, а?! - спрашивал её растроганно. - На тебя похож. Ну, спасибо! - И снова поцеловал.
Генка поспешно поднялся из-за стола. Не оборачиваясь, сказал:
- Я погуляю...
- Погуляй, сынок, погуляй, - мать вздохнула.
За столом сидели долго. Григорий рассказывал, как его "похоронили". Немцы неожиданно прорвали оборону под Смоленском, и госпиталь, в котором работал Григорий, не успели эвакуировать. Пытались это сделать сами, но по дороге их накрыли "юнкерсы", и заварилась кровавая каша. Как потом узнал, один из санитаров, чудом прорвавшийся за линию фронта, сообщил, что сам видел, как погиб хирург Майский. А он вот не погиб, только был оглушён. Полгода пробирался к своим - заходил в деревни, занятые немцами. Но всё-таки не попался и выбрался.
- Письма? А куда было писать? Из прежней части ответили, что адреса жены не сохранили. Написал в Бюро розыска в Москву. Сообщили, наконец: находилась в Алма-Ате, пенсионный лист номер такой-то, выехала в Харьков. Ну, я к начальству госпиталя: "Недалеко, мол, отпусти дней на 10!". Еле упросил. Приезжаю в Харьков, а нашего дома и в помине нет, одни развалины. Я к родителям Жени. Пусто. Когда смотрю - белеет что-то в почтовом ящике. Открыл - письма от Жени, с обратным адресом. Представляете, какая удача! Ну, я на попутный самолёт - шёл на Чкалов, тут рядом, и вот я здесь.
Анна Петровна смотрела на Григория прямо, подперев кулаком щёку. Евгения сидела отсутствующая - переживала, думая о Генке: какой удар мальчику! "Как бы не сделал чего, в таком возрасте всё может быть. Чем помочь ему, чем?"
- Ну, а как тут у вас жизнь? - спросил Майский Анну Петровну, наливая в стаканы из фляги. - Да вы ешьте, ешьте. - Он повернулся к Евгении: - Женя, ты чего?
- Значит, мамы и папы нет в живых? - тяжело отозвалась она, глядя на обессилевшую бабочку, бившуюся о стекло лампы.
- Может, выехали куда? - утешал Майский жену. - Война же! Чего только не бывает. Ты ешь, не отчаивайся. Найдё-ом!
- Не хочу я есть, - Евгения протянула руку к стакану.
- Ну, не надо, как хочешь, - Григорий вымученно улыбнулся.
- Потолок какой низкий, давит - нечем дышать.
- Это потрясение. Прости, Женечка. Тебе плохо?
- Душно что-то. Выйду во двор, подышу немного.
- Я провожу! - капитан поднялся.
- Нет, ты посиди, - Евгения, поглаживая пальцами горло, встала. - Я быстро, мутит меня.
На улице её встретил мрак, дохнул в лицо прохладой. Луны ещё не было. И звёзды не горели обычным светом, как-то слабо сочились, мигали, будто оплакивали её родителей и Генку.
Тревожно прошуршал в ветвях ветер. Наваливалось небо. Пугала темнота, и не было облегчения от тяжёлого предчувствия...
Окно расплывалось тусклым жёлтым пятном. И сгорбленная тень Анны Петровны там - словно горем придавлена к столу.
"Где же он?!"
Покатилась по чёрному небу звезда. Сгорела, потухла.
Привыкшие к темноте глаза различили забор, собачью будку. Повиливая хвостом, подошёл Полкан и лизнул ей руку.
А Генки не было. Тихо.
- Ге-на! - осторожно позвала Евгения.
Нет никого. Треснула веточка. И треснуло что-то внутри - оборвалось, закатилось. Тогда росой выступили слёзы - мучительные, не облегчающие.
Тихо и темно.
Полкан трётся о ноги. Поскуливает.
- Ге-на-а!
- Ш-ш-ш-ш... - доносится от калитки, забора. Прошелестело листьями на ветвях, по крыше. Ветер.
- Ге-на-а!
- Ш-ш-ш-ш...
Хлопнула форточка, и красной точкой, как звезда, прочертил дугу в темноте выброшенный окурок.
Евгения постояла, пошла к белевшему во тьме покачнувшемуся дому. А он делался ниже, ниже. Опускалось небо. Сейчас задавит. Входить страшно - крыша задавит. А небо всё валится, давит на плечи, вжимает в землю пудовые ноги.