Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.4 (продолжение)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
Книга 10 "Рабы-добровольцы"
Часть 4    "Плоды тирании" (продолжение)
-------------------------------------------------------------------------------------------------

3

Всё, связанное со смертью Сталина и его похоронами, Берия помнил. Поэтому, отрываясь памятью от тех дней, продолжал корить не только Сталина, но и себя: "Ну, почему, почему я не утерпел и поторопился брать власть в свои руки? Почему решил, дурак, что убрать с дороги всех этих маленковых, хрущёвых и булганиных будет легко? Считал их мелкими, ничтожными фигурками. Вот где был мой главный просчёт - недооценил. Не подумал, что "фигурки" тоже прошли школу интриг и борьбы за власть у самого Сталина, как и я".
Берия заплакал: "Неужели всё произошло из-за того, что я прохлопал приезд в Москву этого Надирашвили, который успел как-то добраться к ним и рассказать обо мне то, чего они никогда бы не узнали без него. Да нет, мой провал, вероятно, начался раньше, когда они стали сколачивать против меня свою группу. Без этого они не поверили бы Надирашвили, побоялись. Значит, в первую очередь меня подвела собственная беспечность. Решил, что все настолько боятся меня, что не посмеют и пикнуть, не то что предпринимать что-то против. А они - посмели. Потому, что страх не только разъединяет, но, бывает, и объединяет. Выходит, зазнался. Иначе, не решился бы вносить предложение об отмене строительства социализма в Восточной Германии, начатое при Сталине. Вот, с чего началось их объединение. Думал, что, как всегда, смолчат и проглотят. Какая им разница, будет у немцев свой социализм или не будет? Зато Америка, да и весь Запад оценили бы этот наш шаг как начало сближения с ними. Как начало конца холодной войны. И тогда докопались бы: а кто внёс такое разумное предложение в СССР? Берия. Принялись бы раздувать это, поддерживать. Появилась бы реальная перспектива на смену консервативного руководства. Рассчитывал объявить потом это руководство предателями, и возглавить новое. Но они, старые пердуны, оказались хитрее... Сплотились на старой идейности, чего уж никак не ожидал от таких сук!"
Берия вытер пальцами слёзы, закрыл глаза, вспоминая заседание Бюро Президиума ЦК, на котором, поддерживаемый запуганным Маленковым, внёс своё предложение о сворачивании строительства социализма у немцев. Но вскочил, словно его ужалили, вонючий заика Молотов, и прямо задёргался от возмущения:
- Товарищи, мы не можем пойти на такой шаг! Это - сдача позиций. Безусловно. Этим мы дезориентируем партийные силы Восточной Германии! Да и не только Восточной. Это безусловно будет означать утрату перспективы. Капитуляция перед американцами. Это факт.
Неожиданно заику поддержали Хрущёв и Булганин. Выступив один за другим, они последовали за логикой Молотова. За ними осмелели и другие члены Бюро - Первухин, Сабуров и даже старый и осторожный хитрец Каганович. Пришлось забрать своё предложение молча назад - Егор не вынес его даже на голосование: сразу сообразил, что провалят.
"А может, не тогда "сообразил", раньше? Может, ещё до этого начался у них заговор против меня? Ведь именно с того совещания стали проваливаться почти все мои предложения. Значит, что-то за этим всё-таки было?.."


Берия не ошибся - было. Только поздно он это понял. А было вот что...
Из зала, где закончилось заседание Бюро Президиума ЦК, на котором Молотов и поддержавшие его члены Президиума провалили предложение Берии с Маленковым, Хрущёв выходил, как всегда, вместе с ними, делая вид, что дружба в их троице продолжается. Но, кроме обмена общими словами, говорить им было не о чем, и они, не зная, как прервать возникшую холодную паузу, обрадовались повороту в коридоре, где им надо было расходиться в разные стороны. Так и разошлись, покивав друг другу, не договорившись о приятельской встрече, сославшись на усталость. А фактически это была первая трещина в кувшине их дружбы, из которого уже потекло...
В конце рабочего дня Хрущёв встретился в коридоре Кремля с Молотовым - тот куда-то шёл с листом бумаги в руке. Завидев Хрущёва, неожиданно расплылся в дружественной улыбке, остановил:
- А знаете, я очень д-да-да-аволен, что вы заняли ту же позицию, что и я. Признаться, я этого не ожидал - это факт.
- Почему? - смущённо спросил Хрущёв.
- Зайдёмте ко мне, - Молотов показал рукой в сторону своего кабинета. - Почему? - повторил он вопрос. - Да ведь вы же всегда были втроем, это тоже факт. Вот я и полагал, что вы - уже, безусловно, с ними заодно. По вопросу о немцах. Проходите...
Пройдя "предбанник" Молотова с секретарём за столом, они вошли в большой кабинет, и Молотов продолжил:
- Да, всегда были втроем - Маленков, Берия и вы.
- Как раз наоборот, - возразил Хрущёв. - Я и Маленкова предупреждал, что не следует поддерживать Лаврентия Павловича в этом вопросе.
- Да? Мне очень понравилась ваша твёрдая позиция. Это факт.
- Спасибо.
- А давайте перейдём с вами на "ты". Не возражаете?
- Ну, что вы, Вячеслав Михайлович! Буду только рад и признателен за оказанную честь. Если бы не вы, я сам, наверное, и не решился бы выступить против их предложения.
- Спасибо тебе, Никита Сергеич, спасибо! Так как? Будем держаться теперь вместе, что ли? По принципиальным вопросам. Ведь Берия - не успокоится, я полагаю, на этом, а? Как считаешь? - На Хрущёва смотрели из-за прозрачных стёкол пенсне умные, внимательные глаза. Ждали: понимает Хрущёв потенциальную опасность, исходящую от Берии, или нет? И Хрущёв, боявшийся возвышения Берии и его расправ, понял, что Молотов - союзник, а не провокатор. Поэтому ответил, почти не задумываясь:
- А как же иначе? Конечно же, вместе!
- Значит, всё понимаешь?
И опять на Хрущёва смотрели многоопытные глаза. Нет, Молотов не пойдёт с Берией заодно, это разные люди. На душе у Никиты посветлело.
- Да, вроде бы, понимаю.
"Ещё бы тебе не понимать! В 41-м люди Берии расстреляли твоего старшего сына, и Берия тоже понимает, что ты - ему этого не забыл. Так уж он постарается избавиться теперь от тебя, в первую очередь. Чего же тут не понять? Это же ясный факт!" Однако вслух Молотов проговорил обрадовано другое:
- Ну, раз понимаешь, значит, договоримся. - И добавил уже смелее: - По-моему, он торопится, словно саврас без узды, как считаешь?
- Так же.
- А история - торопливых не любит. Вот, какая штука капитана Кука. Так что пусть торопится. Кто торопится, тот и ошибается, это безусловный факт! Верно?
- По-моему, он уже ошибается. Не с того начал.
- Вот и я так думаю. А что же ты думаешь? Мы ведь - тоже не дураки. - Молотов искренно, радостно улыбнулся. - Но мы, в отличие от него, торопиться не станем в этой игре. Сперва подождём, посмотрим... Пусть сделает следующий ход. Верно?
- Верно, Вячеслав Михалыч. - Хрущёв тоже радостно, облегчённо улыбался. Понял, наконец, ощутил: Берия - не Сталин, сорвётся на чём-нибудь. И если уж сам дипломат Молотов пойдёт против него и дальше, значит, можно будет этого кавказского кобеля сообща прихлопнуть. Страх в его душе уступил место радостной надежде: "Не один, не один! Теперь пойдут и другие, надо лишь осторожно потолковать с каждым. Они тоже устали жить в неизвестности. Значит, все мы будем на одной платформе. А пока... не доверяем только друг другу, потому и боимся каждого. С этого и надо начинать разговоры, чтобы разрушить недоверие".
По лицу Молотова было видно, что он тоже освобождается от своего опасения - повеселел. Да ещё и намекнул, подавая руку:
- Ну, пока! В следующий раз поговорим обстоятельнее. Пусть делает свои ходы, а мы па-паа-смотрим, что к чему, и обсудим. Верно?
- Верно, Вячеслав Михалыч. У меня уже есть, с кем обсудить. Не только мы с вами понимаем, что к чему.
Молотов был и рад, и насторожился:
- А ты в нём... уверен?
- Уверен.
- Тогда - удачи! Надеюсь, понимающих скоро будет ещё больше.
На этом расстались.
Вернувшись к себе в кабинет и глядя из окна на Москву, Хрущёв впервые с радостью ощутил, что Сталина больше нет, а с бешеным псом Берией - они справятся. Кривоного прошёл к сейфу в углу, достал бутылку "кремлёвской" водки, налил полстакана и выпил за удачу. Закусывая ломтиком окорока и нюхая белый душистый хлеб, весело подумал: "Скорее бы его, гада, раздавить! Какая жизнь начнётся на дачах!.. Ни Сталина, ни этого пса. Живите, братцы, да радуйтесь! Просто не верится. Можно будет нормально спать по ночам. Не бояться, что придут и арестуют. Наслаждаться девками... Убрать только этого кавказца!.."
Зазвонил внутренний телефон.
- Слушаю, - бодро сказал Хрущёв, снимая трубку.
- Это я, Никита Сергеич, - раздался в ухо знакомый и чем- то встревоженный голос Булганина. - Тебе ещё не звонили друзья-неразлучники?
- Нет, не звонили. Да они мне теперь и не будут звонить.
- А мне - уже позвонили.
- Ну, и что ты им?.. - осторожно спросил Хрущёв, хотя и знал, внутренние кремлёвские телефоны редко прослушиваются - слишком много кабинетов и разговоров. Чтобы прослушать тысячи разговоров сразу, потребовалось бы слишком много сотрудников-дармоедов. Американской записывающей аппаратуры ещё не было в таких масштабах, поэтому прослушивание велось только в исключительно важных случаях, когда в Кремле происходило что-нибудь из ряда вон выходящее и имелось предположение, кого надо слушать.
Булганин, опуская, что он ответил, перешёл сразу к главному:
- Сказали, чтобы я подумал ещё раз: хочу ли я занимать свой пост и дальше?
- А кто именно?
- Оба. Сначала один, потом - другой.
- А мне, видимо, не решились. Поняли, что их звонок может лишь навредить им.
- Ну ладно, тогда пока. - Булганин повесил трубку.
А Хрущёвым вновь овладела тревога - налил себе водки ещё. Однако настроение не вернулось.
Не улучшилось оно и в последующие дни. Знал, Берия не оставит без последствий поддержку Молотову. Но откуда он нанесёт удар? Где, когда? Как вести себя с ним? И потому следил за каждым шагом Берии - зорко, осторожно.
А тот держался, как ни в чём не бывало. Подражая ему в этом, Хрущёв находился, тем не менее, в постоянном напряжении, от которого плохо спал по ночам, часто просыпался от кошмаров. Пойти к Молотову за помощью? А чем он поможет? Даже не напоминал о себе больше. Значит, боялся. Его жена всё ещё сидела во Владимирской тюрьме, то есть, в лапах Берии. От былой красоты, небось, и следов уже не осталось. А дочь - Светлана, как и у Сталина - хотя и замужем за сыном авиаконструктора Ильюшина, всё равно не застрахована от ареста. Осторожность Вячеслава можно понять. Сам Хрущёв тоже боялся.
А Берия пока ничего не боялся. Видимо, удар от него ещё впереди. Надо было что-то предпринимать, не сидеть, сложа руки - это угнетало более всего - а что делать, не знал.
И вдруг Берия дал повод для выступления против него. На очередном заседании Бюро Президиума ЦК КПСС он опять внёс возмутительное предложение:
- Товарищи, поскольку у многих политических заключённых и политических ссыльных кончаются сроки их заключения или ссылок, и они должны возвращаться по местам своего прежнего жительства, я предлагаю... - Берия обвёл присутствующих взглядом из-под холодно сверкнувших стёкол пенсне, - следующее решение. Запретить, - выкрикнул он, - право на возвращение домой без разрешения министра внутренних дел! Эти люди должны находиться после отбывания сроков - в районах, указанных министерством внутренних дел.
- Но почему? - возмущённо спросил Хрущёв, понимая, что в Москву не будут допущены крупные в прошлом люди, которые могли бы помочь делу разоблачения Берии с его незаконными арестами, пытками и судами. Быстро переглянулся с Молотовым. Оба поняли, если они не дадут сейчас решительный отпор новому беззаконию Берии, тот окончательно убедится в том, что может снова творить в стране, что ему угодно и двинется с арестами на новых "врагов", в числе которых первыми окажутся они сами, причём в самое ближайшее время.
Волновался и Берия. Его ответ прозвучал с сильным грузинским акцентом:
- А ви, что, хатытэ, чтоби ани вэрнулись в Маскву опят? И принялись мутыть народ снова?
Хрущёв поднялся. Глядя не на Берию, а в тёмные глаза Маленкова, запальчиво произнёс:
- Прошу, в таком случае, слова!..
Маленков кивнул и опустил голову. Хрущёв, наливаясь краской, не медля ни секунды, понёсся звонким голосом:
- Товарищи! Я - категорически возражаю против такого предложения Лаврентия Павловича! Дело в том, - решил он не смягчать формулировок и тем настроить против Берии и других, - что это - чистейшее беззаконие и произвол министерства внутренних дел! - И поправился: - Будет.
- Думай, что ти гавариш! - раздражённо выкрикнул Берия.
- Я - думаю, думаю, Лаврентий Павлович, когда говорю! - огрызнулся Хрущёв, продолжая своё. - В отличие от тех, кто этих людей арестовывал. А сейчас хочу спросить: кто их арестовал? Госбезопасность. Кто вёл следствие? Тоже госбезопасность. "Тройки", которые были созданы безопасностью для таких, с позволения, "судов". Не было ни следователей по делам, ни прокуроров, ни настоящего - я подчеркиваю это! - суда. Ничего не было! - завёлся Хрущёв, тоже выкрикивая. - Просто тащили людей туда, а потом - убивали. А кого судили по произволу тех "троек", должны опять... пострадать?! Я спрашиваю: за что они теперь должны лишиться возможности вернуться домой? Почему должны считаться и дальше преступниками? По какому закону? Или, вернее, на какую законность это будет похоже? По-моему, наоборот. - Хрущёв тоже обвёл взглядом присутствующих. Рот его был открыт, зубы по-кабаньи были готовы вцепиться в любого врага. - Представьте себя на их месте! - Под подбородком у него дрожал на горле, налившийся тяжестью, жир. Видя по лицам, глазам, что все уже представили себя на месте заключённых, выкрикнул: - Я считаю, недопустимо, чтобы сам министр внутренних дел предписывал освобождаемым, где им жить! Это - прямое нарушение закона! - Хрущёв опустился на свой стул, достал платок и принялся вытирать взмокшую лысину и лицо.
Посеянное голосом Хрущёва возбуждение, а главное, вовремя сказанные слова: "представьте себя на их месте!", передались всем присутствующим. И подействовали. Члены Бюро Президиума начали просить слова один за другим и выступали против предложения Берии с такой озлобленностью в душе и так дружно внешне, что было ясно, выступлению Хрущёва обеспечена полная поддержка, незачем и голосовать. А после того, как и Молотов выступил против, но с присущим ему спокойствием и веской аргументацией, со ссылками на конкретных осуждённых людей, когда-то работавших в его наркомате, которых он знал лично, Берия объявил, что снимает своё предложение. И ругая себя: "Опять поторопился, ишак! Рано ещё...", шепнул Маленкову:
- Не заноси этого в протокол...
И послушный ему Маленков, как мальчишка, не внёс в протокол ни предложения Берии, ни выступлений против него. Да и продолжения этого разговора тоже не внёс. А продолжение было:
- Товарищи, - выкручивался Лаврентий, вытирая вспотевшую лысину и изображая из себя доброжелателя и миротворца, - в таком случае, ми далжни всё жи хотя би аблегчит участь людей, осуждёних "тройками". Ведь их ани асудили на 20 лет тюрмы и ссилки. Нада сакратит этот срок указами, хотя би напалавину. Правильна, нет?
- Неправильно! - опять выкрикнул Хрущёв, ободрённый растерянностью врага. - Я - категорически против этого! Надо не сроки сокращать, а пересмотреть всю систему арестов, следственной практики и судов! Творился же произвол, товарищи!
- Вот ми и хатым исправит это! - перебил Берия, привычно наливаясь злобой и кровью. - Уменшит сроки хатя би на 10 лет.
Хрущёв, не давая Берии перехватить инициативу, продолжал:
- Это - не решение вопроса! Вопрос не в том, на сколько лет осудить, а в том, что после - можно добавить, и опять незаконно. Такое уже было. К нам, без конца, идут жалобы, письма, что подобные методы продолжают практиковаться. Поэтому я - категорически против!
Берия под давлением выступающих, которые опять дружно поддержали не его, а Хрущёва, вынужден был снова отозвать своё предложение. Но, чтобы не заносить его в протокол - зачем оставлять против себя такие документы? - застолбил за собой право решить вопрос о заключённых в ближайшее время:
- Я сагласин с виступающими здэс таварищами, - заявил он демократично, не повышая голоса. - Вапрос о заключёних бил продуман нами ни да канца. - Он посмотрел на главу правительства Маленкова. - Паэтому прэдлагаю не заносит его пака в пратакол. А аставит на даработку. - Берия обвёл зал заседаний орлиным взглядом. - Видимо, неабхадимо пайти на амнистию какой-то части заключёних. Какой, и как правести - ми падумаим. Падработаем вопрос, пракансультируемся с юристами, и тагда уже винисэм ещё раз на абсуждени.
Все облегчённо вздохнули - скандала не произошло. А худой мир, он всегда лучше войны. Жить можно спокойно. А там, как говорит крестьянская пословица, весна покажет, кто где срал. Снег растает, оно и видно будет. Вот тогда и решат, что дальше делать. Слава Богу, что хоть так кончилось всё.
А весна и впрямь шла уже на Москву полным ходом. В каждый солнечный полдень воздух прогревался и приносил запахи почек, талой снежной воды. На крышах домов появлялись сосульки, горевшие по утрам словно зажжённые солнышком свечи. Начиналась капель. В очередную субботу все устремились на свои загородные дачи - сбрасывать с крыш мокрый снег, расчищать лопатами тропинки, прибивать скворечники на деревья. И хотя на правительственных дачах всё это уже было сделано незаметными садовниками, печниками, другой государственной прислугой, Хрущёв с женой тоже поехал на дачу - замучилась и устала от постоянных страхов душа. Тосковала, просилась на воздух и волю. Хотелось повозиться физически самому - может, оттает там, как сосулька.
Проезжая по закрытой лесной дороге, посматривая на дачи-усадьбы, Никита Сергеевич невольно думал: "Сколько денег, золота, бриллиантов, всякого другого добра здесь, в лесах, спрятано! Никакие помещики и князья не видели такого богатства даже во сне. Но их всё же прогнали. А вот нас - никогда уже, никому не выгнать отсюда: какие бы перемены в стране ни случились! А без Сталина, один какой-то Берия - да что он сможет? Тут и Сталина задушили бы и съели с потрохами, задумай он тронуть наши корни в этих лесах. Нет, подмосковные леса - навечно теперь будут за нами. Вместе с привозными осетрами и другой красной кормёжкой. На любую власть хватит денег и других средств, чтобы повязать взятками, связями, нитями от отцов и детей, прикормленными холуями и прочими людишками, которые будут тоже кормиться из этой тайной кремлёвской корзины. Дачи эти подмосковные, да и в других больших городах - не дачи вовсе, а главное наше царство, которое нам дороже всей России в тысячу раз, и которое мы будем всегда тайно охранять общими усилиями. Так-то, Лаврентий Павлович! Это тебе не у себя на Кавказе... И сейчас нам нужен - только новый козёл с колокольчиком. Чтобы стадо знало, за кем надо идти к светлой заре коммунизма. Но ты - не годишься в козлы. Потому что твой цинизм совсем уж не хочет считаться ни с чем. Ты - норовишь мыслить только по-восточному, как хан. А Россия тебе - не ханство, а... хамство!" - скаламбурил неожиданно для самого себя Хрущёв и улыбнулся. Настроение от солнышка и красоты вокруг у него выровнялось.
На даче, когда остался вдвоём с женой и никто не подслушивал, не мешал, сказал ей со вздохом:
- Нин, а знаешь, что эта кавказская сволочь придумала?..
- Что? - в привычном испуге спросила жена.
Чтобы успокоить её, он улыбнулся:
- Гуляли вчера вместе - он, Егор и я. Он вдруг ласково так говорит: "Послушайте, братцы, посоветоваться, мол, хочу. Как вы думаете, не пора ли нам, как членам правительства, позаботиться о своей старости заблаговременно? Для всех".
- Как это? - не поняла жена.
- Вот и я не понял. - Хрущёв усмехнулся. - Спрашиваю его: "А что, мол, ты имеешь в виду?" Ну, он нам - будто старым и верным друзьям: "Мы, - говорит, - уже не молоды, так? Все ходим, как говорится в народе, под Богом. Можем и заболеть в любой момент, и даже, мол, помереть. Выходит, - говорит, - пора подумать и нам о своих семьях. Так, нэт? - повторил Хрущёв любимые интонации Берии. - На всякий слючай, да? Поэтому хочу, мол, внести на Совете министров предложение. Построить для всех членов правительства персональные дачи. В личную и пожизненную, мол, собственность. Мы, мол, помрём, а детям останется".
- Ну, а ты ему, что на это? - опять насторожилась моложавая Нина Петровна. Страх из её многоопытных глаз не выветривался.
И он снова успокоил её:
- А ничего. Я воробей стреляный, на мякине не проведёшь - молчу себе, помалкиваю. Жду, что скажет дальше.
- А Егор?
- И Егор молчит, ждёт тоже. Вот Берия - что делать? - продолжает: "Только прэдлагаю, - говорит, - строит эти дачи ни здэсь, ни пад Масквой, а - в Сухуми". И поворачивает рожу ко мне - будто дружески так, ровно ничего между нами и не было в последние дни: "Ти же знаешь, Никита, какой это город! - Хрущёв опять стал изображать манеру Берии говорить и его кавказские жесты. - Какой там воздух, понимаешь. Какая вада, фрукти! Земной, мол, рай. Но строить будем, - говорит, - не на окраинах, как здесь. Зачем, мол, идти за город? Асвабадим сибе бальшой участок в центре города. Посадим, - говорит, - там сад, разведём персики. И пошёл хвалить, какие там растут персики, виноград. Пальчики, мол, оближешь! И здоровья прибавится сразу всем - и старикам, мол, и детям. В общем, плёл, плёл... - Хрущёв увидел важно расхаживающую по аллее чёрную ворону, показывая на неё, произнёс: - Вот так же расхаживал перед нами! Как эта ворона. - "Праект страителства дач, - говорит, - будит вести министерство внутренних дел". И опять морду ко мне: "В первую очередь, - говорит, - я считаю, надо построить дачу для Егора. Он, мол, теперь глава правительства. Ну, а потом, мол, Никита, тебе, Молотову, другим".
- А ты, что ему?
- Подумать, говорю, надо.
- Ох, не нравится мне всё это, - вздохнула Нина Петровна. - Здесь - хоть всё рядом, свои. А Сухуми - это же Кавказ! Там он - арестует всех нас, и никто знать ничего не будет!
- Нет, - прищурил хитрый глаз Хрущёв, - у него там другой расчёт, посложнее.
- Какой же?
- Арестовать нас всех - здесь, в Москве. И чтобы весь мир узнал - за что? Вот тут - у него главный расчёт! Для этого ему и понадобилось строить дачи в Сухуми.
- Не понимаю... - чистосердечно призналась жена Хрущёва.
- Вот и он, я полагаю, думал, что мы не поймём его ловушки. А расчёт-то, если вдуматься, простой - на дураков.
- Что же я, по-твоему?..
- Ну, при чём тут!.. Рассчитывал вот на что. Выселит он из центра сухумских жителей, начнёт строить на месте их снесённых домов дворцы. Сразу, естественно, поползёт слух: что` строят, для кого? Для русских, мол, членов правительства. Нас-де, коренных жителей, выселяют, а новым помещикам строят дворцы! Народ на Кавказе горячий, взбунтуется, когда мы приедем вселяться. Тут он и объявит на весь мир нас хапугами и перерожденцами. А когда пламя недовольства разгорится - арестует.
- А Егор что же? Не понимает этого?
- Да всё он понимает. Но ты же знаешь, какой это дристун! Говорил ему уже 2 раза: смотри, мол, что он делает. Дал задание начальникам областных органов внутренних дел собирать компромат на русских партработников на Украине, в прибалтийских республиках, в Белоруссии. Я не говорю уже о Кавказе.
- Откуда это тебе известно? - встревожилась Нина Петровна уже не на шутку.
- От генерала Строкача. Бывший начальник штаба украинских партизан. До войны был полковником, командовал погранвойсками на Львовщине.
- А теперь он кто?
- Начальник областного МВД во Львове. Вот я и говорю Егору: ты же видишь, мол, он хочет подчинить партию своему ведомству! Короче - себе. А тогда, говорю, нам уж конец всем.
- Да под каким же соусом всё это Берия протаскивает? - изумилась Нина Петровна. - Не мимо же вас?..
- Да соус у него простой. Подменяем, мол, в республиках местные национальные кадры людьми из Москвы, а местные - оттесняем. Какое же, мол, это равноправие?
- Так это же он раздувает национальную вражду, Никитушка! - всполошилась Нина Петровна. - На этом же всегда легко поднять людей на бунт! Национализм - это самое страшное дело. И если он везде натравит националистов против России, это же...
- Вот-вот, - перебил Хрущёв. - Именно на этом он и строит свой расчёт! Что его поддержат республиканские националисты. Партию потом - по боку! И он - полновластный хозяин положения.
- Неужели это реально?
- Ещё как! При Сталине - у нас же, действительно, первыми секретарями обкомов были везде либо евреи, либо русские. А при них вторыми секретарями, хотя и национальными, но всё равно чаще всего назначались из партработников Кремля. Отсюда и пошло выражение "рука Москвы". Так вот, вместо того, чтобы эту порочную практику исправить, он довёл до того, что в республиках сейчас... началась, под видом выдвижения национальных кадров, настоящая антирусская кампания. Мол, надо осадить засилье русских.
- А при чём же здесь русские? Ещё недавно это были евреи с русскими фамилиями. А настоящих-то русских... посылали в Республики строить промышленность, учить детей, лечить народ. Про НКВД я уж и не говорю - там сплошь были евреи.
- Ты - не ляпни такое где-нибудь ещё! - встревожился Хрущёв.
- Да это я - тебе. Дурочка, что ли? Не соображаю?..
Только сейчас Нина Петровна поняла свой промах - первая жена Никиты была еврейкой, и, стало быть, все его дети - полуевреи, а если считать по еврейской религии, то и полные евреи. И теперь досадовала на себя: "Господи, ну когда уже я научусь сперва думать, а потом уж молоть языком! Привыкла к тому, что он и сам не любит евреев - да и боится их, чего уж греха таить! - а про жену-то его и забыла. Интересно, жива ли? С тех пор, как Сталин её куда-то выслал, Никита боится даже спросить про неё. Вот и сейчас... надулся из-за невольного намека и замолчал".
Сообразив, что жена не подкалывает, а ляпнула ненароком - да и своим молчанием он как бы разделяет свою обиду вместе с евреями, то есть, солидаризируется с ними - Хрущёв как ни в чём ни бывало заметил:
- А раз понимаешь, помалкивай. Эти - пострашнее Берии будут. Сожрут, и моргнуть не успеешь. Забыла, что ли, что один только Мехлис наделал!.. Слава Богу, тоже подох.
- Словно почувствовал, что Сталин умрёт, - поддакнула жена. - За месяц до него опрокинулся. А ведь младше на 10 лет!
- Болезнь не смотрит на возраст, - заметил Никита Сергеевич. И недовольный тем, что его перебивает жена, обиженно спросил: - Так о чём я хотел сказать-то?..
- Про кампанию против русских секретарей, - напомнила Нина Петровна, не любившая вина. От мужа, чувствовала, привычно попахивало уже, вот и теряет нить. Добавила: - А я спросила тебя: при чём же, мол, здесь русские-то?
- Это - ты спроси Берию, при чём? Я-то понимаю, что не при чём, что люди ехали туда, куда их посылала партия. Он тоже это прекрасно знает, как и сами националисты. Но под сурдинку борьбы с русским засильем - в республиках громят сейчас уже не только русские кадры, но и национальные, свои.
- А за что?..
- А за то, что не боролись, мол, с русским засильем. Уж я-то насмотрелся на этих националистов, когда работал на Украине!
- И Егор это всё знает тоже?
- Конечно, знает. Говорю ему: "Егор, если ты будешь молчать и дальше, он приведёт нас к катастрофе! Возбуждая везде антирусские настроения, - говорю, - Берия тем самым подбирает ножи и для нас! Ведь в цека, - говорю, - за ним пойдёт всё националистическое большинство! С кем мы останемся - с горсткой? Вот нам и будет конец!"
- А он что?
- Дристун, вот что! Спрашивает меня: "А что делать-то?" А у самого верхняя губа прыгает и жирная задница киселём дрожит. "Вижу и сам всё. Но как поступить?.."
- Господи, и впрямь баба! Недаром вы его "Маланьей"-то...
- Ну, я ему: надо сопротивляться. А он мне: "Как?.." Прямо пованивает от страха, полные штаны наложил! Советую ему: "Видишь, - говорю, - что вопросы, которые он планирует поставить на Бюро, носят антипартийный характер - возражай. Не принимай их к рассмотрению; показывай, что понимаешь их антипартийный характер". Чтобы чувствовал, на что замахивается.
- А он что?
- Хнычет: "Хочешь чтобы я остался один? Нет, поищи дураков в другом месте. А я, мол, не желаю подставлять свой жирный зад".
- Может, голову?..
- Какая разница. Вот и весь разговор. Говорю ему: "Да почему один-то?" Обещаю тебе полную поддержку! Ты и я - вот тебе уже двое. "Уверен, - говорю, - что и Булганин думает так же". Я, мол, и с ним обменялся мнениями. А за нами - пойдут-де и другие, когда увидят, что мы возражаем Берии аргументировано. "Но ты же сам, - говорю, - не даёшь нам возможности высказаться!"
И, действительно: ведь чуть что, как только Берия вносит какое-нибудь пакостное предложение, он тут же спешит его поддержать! Да, товарищи, правильное предложение, дельное, мол, или "своевременное". Я - "за". Кто "против"? И сразу же, дристун вонючий, голосовать! Говорю ему: "Не торопись, Егор, поддерживать его, дай высказаться другим". Попридержи себя. Не выскакивай. Тогда сам увидишь, сколько будет несогласных.
- А он?
- Насупился и молчит. Тогда я ему предложил: "Давай, - говорю, - Егор, сделаем хоть раз так. Ведь повестку дня для Бюро Президиума составляем мы с тобой? Давай включим к следующему разу самые острые вопросы, которые, с нашей точки зрения, Берия вносил, но они были нами отложены при рассмотрении. Давай ещё раз обсудим их и станем возражать по всем пунктам аргументировано и с занесением в протокол".
А он мне: "Хочешь, чтобы он потом расправился с нами? Думаешь, за нас кто-то заступится?" "А вот и посмотришь, - говорю ему. - Убедишься сам, что всякий отпор мобилизует и других. А если - не пытаться, так он и превратит нас в стадо покорных овец".
- Ну, и чем у вас кончилось?
- "Ладно, - говорит, - попробуем". Но вяло так, как солдат перед сдачей в плен.
- И всё же ты решил идти против Берии - с ним?
- Да дело не в нём. Важно, чтобы он хоть не мешал. Важно начать действовать! Уже и вопросы подготовил для Президиума. Договорился кое с кем о поддержке.
- Никитушка, ты хоть сам-то, понимаешь, что надеваешь себе на шею колокольчик вожака? - Глаза у жены дымились страхом.
Решил отшутиться, показать уверенность и тем успокоить жену:
- Стадо без козла - никуда не пойдёт. Так что козёл всё равно нужен. И уж лучше буду им я сам, чем хвататься потом за жопу и жалеть, что доверил такое дело не козлу, а какой-нибудь трусливой свинье вроде Егора.
- Так-то оно так, да ведь тогда - первым пойдёшь под топор, если что.
- У меня всё равно выбора нет: я в любом случае для бойни - у Берии первый. Я это твёрдо знаю и понял. Но все вместе - мы свернём этому кавказцу шею, в это я верю тоже. Его же ненавидят все, кого ни возьми! Это теперь главное. Нужно только их повести за собой. Сталина нет, пойдут!..
- О, Господи!.. - Жена тихо заплакала.

4

Пока Хрущёв и Маленков готовились к тому, чтобы заманить Берию в ловушку антипартийности, настырный кавказец успел подготовить со своими людьми и протащить через Верховный Совет Указ о реабилитации политических заключённых. Маленков в уголовных статьях законов глубоко не разбирался и, доверившись крупным юристам, которых привлёк к этой работе сам Берия, подписал подготовленный ими Указ, хотя и чувствовал какую-то неполноту в предполагаемой реабилитации, её глубинное несовершенство. Под реабилитацию подпадали не все политические заключённые, а только определенная часть. Однако Берия, поняв его состояние, заверил:
- Не беспокойся, Егор. Всех сразу невозможно освободить: потребуется слишком много денег, квартир. Ведь большинство браков среди этих людей за годы заключения распалось. Пусть летят пока только первые ласточки. Посмотрим, как пойдёт дело, тогда подготовим ещё Указ. А ты как думал, всех сразу, да? Нет, так большие мероприятия не проводятся. Надо постепенно.
Маленков согласился. Ещё не знал, даже не предполагал, какие "ласточки" полетят на свободу из тюрем и почему именно о них, в первую очередь, так заботился Берия. Мешали глубоко задуматься и проверить и свои заботы: как подловить Лаврушку на Президиуме, чтобы перестал чувствовать себя некоронованным королём. И хотя 2 раза подряд уже добивались победы большинством голосов и вроде бы дали понять, что его деятельность направлена против партии, самого Берию это почему-то ничуть не смущало, и Маленков опять наполнялся страхом, словно мочевой пузырь мочой. А "кавказец", напротив, лишь становился наглее, сменив тактику, которая посеяла в цека настоящую панику. Метод был откровенно простой, но действенный.
- Паслушай, - останавливал он где-нибудь в коридоре ЦК нужного ему и пока ещё не крупного члена, - ти чего хочешь, а? Скажи, кто тыбя падгавариваит так вести себя?
- Как?.. - бледнел пойманный за рукав, озираясь по сторонам и видя, что никого нет. А если кто и показывался, тут же исчезал, не желая иметь дела с современным Малютой Скуратовым.
- Не знаишь, да? - Палач насмешливо смотрел своей жертве в глаза. - Не панимаишь? Харашё, иды и падумай. Пака ны позна! Малчик какой... Ны панимаит...
Член ЦК мокрел до трусов, хотя ничего конкретного сказано не было, и отходил полуживым от страха. Понимал, у Берии он уже на крючке, и судьба его зависит теперь от того, как он поведёт себя дальше.
Однако некоторые из напуганных, приходя в себя, обменивались своими страхами друг с другом. И Хрущёву стало известно об этом. Он тоже понял, если не принять решительных мер и продолжать бездействовать, через месяц весь ЦК будет уже в мокрых трусах. С этой, холодящей душу, мыслью и пришёл он к Маленкову.
- Послушай, Егор. Нужно срочно объединиться против него, пока не запугал всех. Если момент упустим, он нас передушит потом по одиночке.
Уставившись Хрущёву в лицо чёрными напряжёнными глазами, Маленков спросил:
- Что ты предлагаешь конкретно?
- Как что? Действовать тоже! Сговариваться.
- Пожалуй, ты прав, - впервые твёрдо проговорил Маленков, о чём-то думая. - Да, пока не поздно, нужно действовать!
- Слава Богу! - вырвался вздох облегчения у Хрущёва. - Наконец-то, ты понял. Надо немедленно начинать! Переговорить с каждым из наших лично. Булганин, я знаю, согласен. Значит, я переговорю теперь - с Ворошиловым. Поеду к нему в Верховный Совет прямо сейчас же. А потом, когда приеду домой, расскажу тебе, чем у меня с ним кончилось.
Маленков, понимая, что живёт с Хрущёвым в одном доме, в одном подъезде, рассудил, что лучше будет, если не он пойдёт к Хрущёву на этаж выше, а тот спустится к нему. "Если увидит кто идущего ко мне Никиту, то значения этому не придаст. А наоборот - это уже подозрительно: зачем это Маленков пошёл к Хрущу?.. На работе, что ли, не видятся? Тут какой-то, значит, тайный разговор... И пропадём". Подумав обо всем этом, проговорил:
- Хорошо, как приедешь, спускайся ко мне. Обсудим всё у меня за обедом...


Из разговора с Ворошиловым у Хрущёва ничего не получилось. 72-летний, беленький от седины, и интеллигентный на вид старичок (интригана выдавали в нём только глаза) всё время юлил, хитрил, предлагал выпить, а потом, когда решил, что Хрущёва, видимо, подослал к нему (для проверки на лояльность) сам Берия, начал хвалить Берию за его исключительный ум и организаторские способности, и Хрущёв понял, что говорить с ним бесполезно. Сильно расстроился и, направляясь к Молотову, подумал: "Неужели и все остальные будут вот так же?.. А что, дристун на дристуне, весь Кремль из таких и состоит. Это было видно ещё по "Маланье". Тогда нам всем конец..."
Однако беседа с 62-летним Молотовым после разговора с противным стариком Ворошиловым, хотя несколько и обнадежила Никиту Сергеевича, но и привела к ещё большему огорчению: "Стаду трусливых баранов нужен вожак, и этим вожаком, наверное, должен быть я сам, если хочу ещё жить. Как-то по-другому - уже не получится".
Молотов, узнав от него, что он уже договорился обо всём с Булганиным и даже с Маленковым, не стал ни юлить, ни хитрить, и на заговор против Берии согласился без какого-либо нажима, но видно было, что боялся.
Тогда Хрущёв перешёл к изложению конкретного плана действий:
- В деталях - мы ещё ничего не обсуждали. Но, в общих чертах, программа такая... Прежде всего, надо освободить Берию: от обязанностей члена Бюро Президиума ЦК, от поста заместителя Предсовмина и от поста министра внутренних дел.
Молотов побледнел, снял пенсне и, протирая его ослепительно белым платком и дыша в стёкла, наконец, произнёс:
- Нет, братцы мои, этого - недостаточно. Берию - надо только арестовывать! Причём сразу, а не выносить на обсуждение вопрос об его отставке.
- Почему? - неуверенно, но и с надеждой на более скорое избавление от смертельной опасности, спросил Хрущёв.
- Да что тут объяснять? Берия, ещё до обсуждения вопроса, выйдет из зала заседаний. А уже с Лубянки - вернётся со своими офицерами и солдатами, и арестует всех нас. С-стало быть, - начал он заикаться, - его надо сначала а-арестовать, ещё до открытия заседания. А всё остальное - у-уже па-атом...
- В принципе согласен с вами. Мы это дело обсудим.
- Медлить только нельзя! Советую вам привлечь к нашему заговору против Берии Сабурова.
- Почему?
- Ну, во-первых, хотя бы потому, что я зна-зна-знаю, он ненавидит Берию. Это факт.
- За что?
- Это долгий разговор. Есть у него для этого основания, безусловно есть, можешь поверить мне. А, во-вторых, он - тоже член Президиума цека. Значит - ещё один голос. Получится, что нас - уже 5. Ты, Маленков, Булганин, я - и Сабуров. Дальше - и с другими уже легче будет разговаривать. С тем же Ворошиловым.
- Да трус он, - вырвалось у Хрущёва. - И вообще говнюк!
- Ну, что трус, на это обижаться не следует - все мы боимся. А что говнюк - тут я с тобой не согласен. Предавать нас он не станет.
- Почему так думаешь?
- Он - тоже этого Берию ненавидит. Хотя, само собой, и боится. Значит, в крайнем случае, займёт нейтральную позицию - ни вашим, ни нашим. Ничего, мол, не знаю, ни с кем, ни о чём не разговаривал.
- А с Кагановичем?
Молотов усмехнулся:
- Этот - тоже Берию ненавидит. Но... вот какая штука капитана Кука: боится он ещё больше, чем ненавидит. И знает, что Берия - человек с волчьим характером и умом. Умнейший, сукин сын! И к тому же, решительный на действия. А что вы думаете!.. Фитиль у него короче, чем у любого из нас.
- Ну, это - мы ещё посмотрим... - опять вырвалось у Хрущёва.
- Само собой.
- Так, как же, с Кагановичем всё-таки?
- Тоже хитёр и умён, хотя и не образован совершенно. Плюс - сверхосторожен. Думаю, что с ним - мы каши не сварим. Да и предать может.
- А если... его припугнуть?
- Чем? - заинтересовался Молотов.
- Тем, что когда свернём, мол, шею Берии, то и ему припомним его поведение.
- Ну, и кто же пойдёт пугать? Абсурд...
Хрущёв, на что-то решаясь, с обидой проговорил:
- У нас, как я вижу, подбирается компания, что сам, ни один, никуда... не захочет пойти! Разговаривал с Булганиным - тот: "Сходи к Маленкову лучше ты". С Маленковым - тот тоже: "Сходи к Ворошилову ты, Никита". Теперь вот и к Сабурову - придётся мне. Да и к Кагановичу тоже, поскольку я с ним вместе и на Украине работал, и здесь. И знаю его насквозь. Кто больше пойдёт, ну?..
Молотов примирительно улыбнулся:
- Значит, ты, Никита Сергеевич, будешь у нас за вожака. Ты - впереди, а мы все - за тобой. Это уж безусловно.
- За козла, значит?
- Ну, почему же за козла?
- Потому, что козёл - всегда с колокольчиком на шее. Берия услышит, где звенит, вот и будет знать, с кого первого шкуру снимать!
- Никита Сергеевич, - спокойно, ласково заговорил Молотов. - Не надо сейчас обижаться и ссориться из-за пустяков. Наши шкуры - он тоже сдерёт, не сомневайся. Так что ссориться - не из-за чего. Да и всякая ссора - это предвестник разложения и, стало быть, поражения. А что же ты думаешь!..
- Да ничего я не думаю... - всё ещё был раздражён Хрущёв.
- Надо держаться всем вместе! - продолжал Молотов, не обращая внимания на раздражение гостя. - Ну, а то, что ты, получается, становишься нашим лидером - без всякого голосования, кстати, с нашего общего и молчаливого согласия - это тоже хорошо, если разобраться. Не будет завистников, не будет и раскола. Да и вожак - нужен ведь в любом деле, согласись. Без лидера - никакое дело не стронется с места.
- Да это я как раз понимаю.
- А нам теперь и медлить-то уже нельзя - некогда. Пока станем договариваться, кому идти к Саса-Сабурову, Кагановичу, то кто-нибудь и наложит в штаны. Побежит к Бе-бе-Берии. Иди уж лучше ты сам. И - без промедления. Я - стар для вожака: на меня побоятся надежду возлагать. Вот, какая штука...
Хрущёв тяжело задумался и, так же тяжело вздохнув, согласился:
- Ладно, убедил.
Всё это происходило на фоне путча в ГДР, который быстро подавил в Берлине маршал Конев, командовавший там советскими оккупационными войсками. И вдруг, к 12-й годовщине нападения Германии на СССР, в Москву прилетел секретарь харьковского обкома партии. Примчался прямо с аэродрома к Маленкову на приём и показал секретное распоряжение Берии, посланное областному начальнику войск госбезопасности о выделении в его распоряжение бронетанкового полка особого назначения, которому надлежало прибыть в Москву к 1 июля. Начальник этих войск отсутствовал по болезни, и секретный пакет был вручён секретарю обкома. Прилетев к Маленкову, он объяснял побелевшими от страха губами:
- На пакете написано: "Вскрыть 1-го июля, по прибытии в Москву". А я не обратил на эту надпись внимания, и вскрыл пакет вчера, как только его получил. А прочитав распоряжение маршала Берии командиру полка особого назначения, не поверил своим глазам! Выходит, в Москве готовится государственный правительственный переворот, и полк может понадобиться для подавления и арестов членов правительства. Вот я и прибыл за разъяснениями: что у вас здесь происходит?..
Маленков окаменел, прочитав секретный приказ Берии, а затем неуверенно ответил:
- Пока... ничего не происходит. Но вы, товарищ секретарь обкома, никому об этом больше ни слова! Идите в гостиницу отдыхайте, а я тут посоветуюсь с товарищами... покажу ваш пакет. Когда понадобитесь, мы вас позовём. Главное сейчас: никакой паники и разговоров! Ни с кем! Я сам сначала должен выяснить, что... и где... происходит? Вы поняли меня?!
- Да, понял, что вы ещё сами не в курсе. Что, возможно, это какая-то провокация, да? Или проверка...
- Вот именно, - отпустил Маленков секретаря, забыв от страха даже его имя и отчество. И тут снова пришёл Хрущёв, которому Маленков обрадовался, словно родному, и рассказал "новость".
- Надо немедленно сообщить об этом маршалу Жукову и Булганину. Чтобы проверили всё и, если нужно, приняли ответные меры вооружёнными силами, в случае необходимости! - решительно произнёс Хрущёв. - Займись этим сам. А я - к Сабурову...
- Зачем пришёл-то?.. - спросил Маленков, вспомнив, что уже виделись.
- Теперь - это уже не имеет значения, мелочь! - заторопился Хрущёв уходить.
С этой минуты энергичный и темпераментный Хрущёв понял - и не только умом, но и сердцем - что надо спешить и самому сколачивать свой блок против Берии. Самому продумывать и направлять все действия блока, надеяться больше не на кого - победит тогда славянская лень и инертность. Будут сидеть и ждать, глядя друг на друга. В России всегда нужен деятельный главарь, "козёл". За козлом - пойдут. Сами - никогда, лишь перессорятся. Поэтому он начал разговор с Сабуровым тоном решительным и уверенным, чтобы эта уверенность вожака передавалась слушавшему:
- Вот что, Максим Захарович, ты, наверное, уже догадываешься и сам, что Берия готовит расправу со всей нашей старой гвардией? Отвечать пока ничего не надо: я не провокатор, - предупредил он спокойно, следя за глазами Сабурова. - Я пришёл не за тем, чтобы проверять тебя.
- А зачем тогда? - перебил осторожный Сабуров.
- Предупредить тебя в открытую, что мы - я, значит, Маленков, Молотов, Булганин и другие - решили арестовать Берию! Снять со всех постов, и начать следствие! По делу об уничтожении им партийных кадров. Вот так. К тебе у нас - только один вопрос: ты - с нами, или займёшь позицию невмешательства?
- Выходит, доверяете, что ли? - снова осторожно спросил Сабуров.
- Если бы не доверяли, разве я назвал бы тебе фамилии? - резонно заметил Хрущёв.
Сабуров, что-то обдумывая, долго молчал, не глядя Хрущёву в глаза, опустив голову. Понимая его состояние, гость с ответом не торопил, медленно прохаживаясь по кабинету и, делая вид, что интересуется погодой за окнами. Сабуров же рассудил: "Видно, не врёт. Да и не боятся уже, значит, если даже фамилии в открытую называют. Видимо, в заговоре их уже много. Во всяком случае, большинство - вон как уверенно и спокойно расхаживает! Да и тон у Никиты абсолютно уверенный! Сидел этаким барином передо мной, не трясся. Что делать? Надо выбирать, а то не пожалеют потом, когда победят. А вдруг победит Берия?.. Нет, надо за своими, кто за Никитой. Гляди ты, какой смелый оказался на поверку! Прямо чудеса. Надо ответить, дальше молчать уже неудобно..."
Разлепив жёсткие помертвевшие губы, Сабуров медленно произнёс, глядя Хрущёву в его заплывшие свиные глазки:
- Я - с вами, Никита Сергеевич. С Берией - мне и прежде было не по пути. Так что я полностью согласен на арест этой сволочи.
С Кагановичем поговорить в этот же день Хрущёву не удалось - хитрый Лазарь уехал из Москвы проверять, как идут в Сибири лесозаготовки. Прилетел он домой только через 2 дня. Узнав об этом, Хрущёв немедленно позвонил к нему на дачу и попросил приехать в ЦК:
- Есть один неотложный вопросик, который хотелось бы, прежде чем выносить на обсуждение, утрясти с тобой, - закончил он дружески, но кратко.
- Ладно, заскочу перед вечером.
И вновь перед Хрущёвым был трус и скользкий, как Ворошилов, или, как налим, человечишко, привыкший только предавать и пожирать. Холёный и внешне красивый, он был отвратителен в своих пошлых манерах и речи, похожей по безграмотности и незнанию русского языка на речь местечковых еврейских сапожников, держащих во время разговора мелкие гвозди в зубах. Рот его, казалось, был полон слюны или не дожёванной пищи. Видимо, поняв по лицу Хрущёва, что разговор будет ответственным, он принялся заговаривать его рассказами о Сибири, лесозаготовках. И всё ждал, когда тот утомится и перенесёт свой важный разговор на другой день. Тогда он, Лазарь, соберёт сведения, что` за время его отсутствия в Кремле произошло, подготовится к разговору так, чтобы остаться неуязвимым и завтра. Однако Хрущёв терпеливо всё выслушал и решительно произнёс:
- Это всё интересно, Лазарь Моисеич, о чём ты мне тут рассказал - и про сибирскую бабу, которую ты там... и про анекдот о старом еврее, который говорил: "когда 2 борбы борбутся..." - а теперь... хочу тебе Я кое-что рассказать. Не возражаешь?
- Обо что?.. - Рот Кагановича, наполненный слюнями, остался полуоткрытым, а коровьи миндалевидные глаза остановились на лице собеседника и казались лупоглазыми теперь ещё больше.
- О том, что делается здесь у нас, пока тебя не было.
- А шо, шо-то уже произошло?..
- Берия собирается нас всех арестовать - всё Бюро Президиума ЦК, в полном составе! Вот что.
- Та ты шо-о?.. Не может быть! Шо ж ты мне сразу не предупредил?! И это... откуда тебе такое известно? - перешёл Каганович на испуганный полушёпот, уставившись взглядом на 4 телефонных аппарата на столе Хрущёва. - А я тут тебе - про бабу...
Хрущёв усмехнулся:
- Не бойся, я их все отключил пока. Откуда знаю? Знаю - не только я. Поэтому - готовимся к принятию решительных мер!
- Каких? - помертвел Каганович, прошептав еле слышно.
- Каких, каких!.. - стал раздражаться Хрущёв. - Об аресте Берии, вот каких!
Почуяв в голосе Хрущёва металлическую уверенность и вспомнив, как тот терпеливо слушал его длинную похвальбу и никуда не торопился, а ждал, Каганович сразу поверил во всё. Да и знал Хрущёва слишком долго и хорошо. Но всё же, из осторожности, спросил:
- Ну й, хто ж у вас "за", и хто "проти"?
- "За" - Маленков, Молотов, я, Булганин, Сабуров. Надеемся вот и на тебя! - твёрдо перечислил все фамилии Хрущёв, помня, какое произвело это впечатление на Сабурова.
Каганович мгновенно оценил ситуацию: "У них будет большинство!" Вслух же произнёс:
- Я тоже, конечно, "за". Это я просто так спросил. А как же уже Ворошилов?..
- Струсил, - честно признался Хрущёв, понимая, что Кагановича всё равно не обманешь. И добавил: - Но ты, вот что - я тебя знаю! - начнёшь проверять теперь всё, что я тут тебе наговорил. Так смотри, действуй осторожно.
- Учи учёного! - обрадовано вырвалось у Кагановича. - Ни одна собака не узнает уже!
По шоколадным глазам Кагановича Хрущёв понял, Лазарь поверил ему окончательно. Но задал ещё один вопрос, видимо, мучивший его:
- Никита, а как Микоян, а?..
- Ты что-о?! Это же кавказец, как и Берия. С ним - мы и не собирались говорить. Оба - ещё со времён бакинских комиссаров - связаны какой-то общей тайной ниточкой, и держатся друг за друга.
- Ну-й, шо. Мне кажется, Анастас - тоже боится Берию и не доверяет ему.
- Он - никому не доверяет. Так что лучше не обсуждать с ним такой вопрос!
Прощались почему-то торопливо, на шёпоте, как истинные заговорщики. Хрущёв тут же помчался к Маленкову, и тоже, чуть ли не на шёпоте, передал ему свой разговор с Кагановичем. А закончил тем, что вспомнил совет Кагановича переговорить с Ворошиловым - Маленкову: "Я точно знаю: Маленкову - Клим верит".
- Да, да, - согласился повеселевший Маленков, похожий на огромный пузырь, наполненный жиром. - Я поговорю теперь с ним сам. Думаю, что мне он поверит. - И вытерся платком, тяжело дыша и отдуваясь, как будто выполнил трудную физическую работу.
- А теперь, давай назначим: на какое число планировать всё это?.. Кто будет его брать конкретно?..
Пятого июня, Хрущёв, зная, что Берия будет арестован завтра после обеда на заседании Совета Министров, которое запланировал Маленков с этой целью, а также о том, что Ворошилов тоже вошёл в заговор, согласился на предложение Маленкова сходить вечером на спектакль в Большом театре, чтобы снять душевное напряжение. Однако спектакль этот они вынуждены были тайно покинуть, так как от Жукова прибыл гонец с секретным предупреждением о возможном их аресте людьми Берии. И Хрущёв вместо спектакля позвонил на дачу Анастаса Микояна и пригласил хитрого армянина на свою дачу:
- Анастас Иванович, заезжай сейчас ко мне - надо обговорить один вопрос. Посидим у меня, а завтра вместе поедем на твоей машине на заседание Совмина. Не возражаешь?..
- Не возражаю, - ответил Микоян, не почувствовав никакой тревоги, на что и рассчитывал Хрущёв. Когда человеку предлагают ехать в его машине, а не в своей, тот чувствует себя как бы в своем доме, и не боится ничего.
"Значит, всё пойдёт, как надо!" - потёр руки Хрущёв, положив трубку. Но, неожиданно для себя, просчитался. Разговор с Микояном, когда тот приехал, получился скользкий, тяжёлый, не такой, как у Маленкова с Ворошиловым, где всё решилось в одну минуту. Маленков с хода признался Ворошилову во всём, пригласив к себе. Клемент от радости, что ему доверяют, а главное, что Берию через несколько дней арестует Жуков, расплакался, обнял жирного Маленкова и, всё ещё всхлипывая, бормотал:
- Спасибо тебе, Егорушка! Тебе - я верю. И что Жуков - это вы тоже здорово!.. Вообще, молодцы! Давно пора убрать этого палача, давно...
А вот осторожный и трусливый, как старый лис, Микоян наложил сразу в штаны, как только Хрущёв сказал ему о необходимости немедленного ареста Берии, который они замышляют осуществить завтра после обеда.
- Никита Сэргеевич, ти что-о?! Хочэш сыбя пагубит и нас вмэстэ с табой, да?!
- Почему сразу погубить-то?.. Все члены Президиума согласны, что Берия - взял курс против партии. А ты - нет, что ли?
- При чём тут я? Не во мне дело, - начал юлить Микоян, верный своему принципу не говорить никогда ни "да", ни "нет" прямо, если дело касалось внутрипартийной борьбы за власть.
- А в чём же тогда? - наседал Хрущёв, словно дикий кабан.
- Разве без ареста - нельзя, что ли? Тебе что, плохо живётся, да? Зачем тебе Берия?
- Затем, что он хочет нас всех перестрелять, понял!
- Сам с ним дружишь, да? А такое говоришь! И Маленков, и ты, и Берия - всегда вместе, спроси любого.
- Ты не юли, говори прямо!
- Что я должен тебе говорить?..
- С кем ты? С ним - или с нами?
- Я - с партией. У Берии есть, конечно, свои недостатки. Я это говорил, когда умирал Сталин. Но это не такие же недостатки, что надо сразу сажать человека в тюрьму? Он, правда, грубый, но не безнадежный. Зато - умный. Если будет работать в составе коллектива, может принести много пользы. А у кого нет недостатков? Скажи. У нас с тобой - что, нет недостатков, да? Скажи - есть, нет?..
- Есть, конечно. Но это не те недостатки. Ты мне вот что... прямо скажи, не крути: ты - за Берию, что ли, или только потому, что боишься его?
- Конечно, боюсь! А ти - нет? Ти - не боишься? - признался Микоян, понимая, что этим не навредит себе ни перед Берией, если тот победит, ни перед Хрущёвым.
Хрущёв ответил ему с нескрываемым раздражением:
- Да почему Я - должен бояться его, а не ОН нас? Он - один, а нас - вон сколько!..
- За ним - охрана, внутренние войска! Разве ти не понимаешь этого? А за нами - что?
- Маршал Жуков, Булганин! - выпалил Хрущёв почти с ненавистью. - А за ними - вся советская армия! По-твоему, Жуков не справится с Берией, что ли? Ему сдались все генералы Гитлера!
Микоян оторопел:
- Жюков - что, тоже с нами?
- А как ты думал! Он - лично будет брать Берию!
- Пачиму ти мне сразу эта не сказал! - обрадовался Микоян. - Если Жюков с нами - гаварить болше не о чем! - И вдруг заколебался опять: в его упрятанных под нависающими веками глазах снова появился испуг. - А ти не придумал эта только сейчас, а? Эта правда, что Жюков... Паклянись!
- Чем тебе поклясться? Могу хоть собственной головой! И вообще, пошёл ты, знаешь куда!..
- Знаю, зачем ругаешься.
- Не хочешь - как хочешь. Без тебя обойдёмся! - Хрущёв тяжело дышал, устав от дурацкого разговора и решив плюнуть на неучастие Микояна в заговоре. А Микоян, сообразив это, поверил ему окончательно. Добродушно улыбаясь, примирительно произнёс:
- Не сэрдысь. Ни нада абижяца на меня. Ми, армяне, просто астарожние люди. Я жи вот, ни сэржусь на тибя, что ти хател паслат миня...
- Тебя, Анастас, надо бы послать не туда, а - на Колыму, за такие фокусы! Или же туда, откуда ты появился на свет!
- Хочишь сказат, в Армению, да? - продолжал Микоян играть в добродушие и улыбчивость.
- Всякой же осторожности должен быть и предел!..
- Ну ладна, ладна тыбе, хватыт. Я - с вами, чиво ищё хочишь?
- Чтобы завтра ты заехал за мной, и вместе поедем на совещание, которое Маленков будет проводить в зале Совмина. Хорошо?
- Ладна, дагаварились!


В зале заседаний Совмина были все уже на местах. А в соседней комнате с кабинетом Маленкова сидели, словно охотники в засаде, несколько маршалов с Жуковым во главе и 7 генералов, возглавляемых начальником Московского военного округа Москаленко - всего 11 человек, вооружённых личным оружием, и все были напряжены.
Хрущёв тоже был напряжён и, войдя в кабинет Маленкова, нервно доложил:
- Здравствуй, Егор! Микоян - вроде бы, с нами. А как Ворошилов? Приедет, нет?
- Обещал быть. Видно, опаздывает немного. - Голос у Маленкова дрожал.
- А где солдаты Москаленко?
- В двух кварталах отсюда, во дворах. На бронетехнике.
- Связь с ними есть?
- Есть, через полевую радиостанцию.
- Да-а, - задумчиво произнёс Хрущёв, - сегодня у нас, можно сказать, исторический день. И дай-то Бог, чтобы всё получилось, как наметили! Булганину - удалось провести генералов в Кремль с оружием?
- А они схитрили. Сдали в комендатуру Кремля каждый по пистолету, а сами прихватили с собой по 2. Так что всё в порядке. Булганин провёл их в соседнюю комнату. Закрылись там изнутри и будут ждать сигнала.
- А кто будет отвлекать внимание в зале для заседаний, пока мы отзовём к тебе в кабинет членов Бюро?
- Всё по плану. Я войду в зал заседаний и объявлю: "Прежде, мол, чем начать заседание Совета Министров, необходимо обсудить один партийный вопрос в составе членов Бюро Президиума цека. Прошу, мол, членов Бюро минут на 10 в мой кабинет..." А там уж видно будет, за сколько управимся.
- Правильно, - кивнул Хрущёв. - А дальше?
Маленков волновался тоже - усиленно потел. Ответил, вытирая лицо платком:
- Значит, так. Я открываю заседание Бюро у себя в кабинете и предоставляю слово тебе - как договорились. Так?
- Да.
- И ты - ставишь сразу вопрос о Берии.
- Да, как условились.
- А дальше - нужно, чтобы всё в темпе. Чтобы он, сука, не успел и опомниться. Потом я нажму секретную кнопку, и к нам в кабинет войдут маршалы и генералы с пистолетами в руках. Дальше - будет действовать Жуков. А в зале заседаний Совмина - мой заместитель будет проводить параллельное заседание по намеченным хозяйственным вопросам: вводную часть.
- Ладно, хватит репетировать, - поднялся Хрущёв, тоже вытирая лицо и ощущая нервозность. - А то устанем... Пошли!


В зале заседаний Совмина никто не обратил особого внимания на приглашение членов Бюро в кабинет Маленкова - дело привычное. Решат свой вопрос за 10 минут, а дальше - тоже пойдёт всё по привычному руслу. Поэтому не придал значения приглашению и Берия, только пробурчал:
- Вечно этот Егор хочет охватить все вопросы сразу! Куда торопится человек?..
Деланно морщась, неторопливо пошёл. В огромном и длинном кабинете Маленкова положил на подоконник свой тёмный портфель и сел за столом по воле судьбы рядом с Хрущёвым - портфель его был у него теперь за спиной.
Когда все расселись, бледный от душевной паники Маленков поднялся за своим председательским столом и сдавленным, булькающим голосом заявил:
- Товарищи, слово для заявления особой важности предоставляется товарищу Хрущёву. - И рухнул, будто подкошенный, на стул. Взъерошенный и потный, ждал, глядя не в зал, а в полированную поверхность светло-жёлтого стола перед собой.
Хрущёв, ощущавший страшное неудобство оттого, что рядом с ним сидит Берия, поднялся.
- Товарищи! - выкрикнул он трусливым фальцетом. - Предлагаю обсудить вопрос об антипартийной деятельности присутствующего здесь министра внутренних дел Берии.
Берия непонимающе встрепенулся, взял Хрущёва за рукав пиджака и, глядя с возмущением снизу вверх, сверкнув стёклами пенсне, спросил:
- Никита, ти что-о?!. Что ти мэлешь?!.
Хрущёв вырвал руку.
- А вот ты и послушай. Как раз об этом я и хочу рассказать Президиуму цека! - Ощутив звенящую в ушах тишину и страх, что Берия сидит справа от него и может выхватить пистолет, если он у него при себе, Хрущёв звонко заторопился, чтобы успеть сказать хотя бы главное: - Товарищи! Ещё до войны, когда на Пленуме цека обсуждали положение дел в партии и всех там критиковали, попросил слова нарком здравоохранения Каминский и заявил. Что, когда он работал в 20-м году в Баку секретарём цека компартии Азербайджана, то среди местных коммунистов ходил упорный слух, что Берия... работал в контрразведке мусаватистов.
Берия вскочил:
- И ти с этими слухами пришёл сюда, чтоби...
Молотов прервал жёстко, но спокойно:
- Сядь Лаврентий! Дай выслушать заявление.
И Берия, становясь из красного неожиданно бледным, сел. Хрущёв, словно бросаясь в атаку, продолжил:
- Каминский просил на том Пленуме, чтобы его сообщение проверили, так как, в 20-м году, в Баку приезжал по этому же вопросу чекист Кедрин, но ему тогда - помешали, и дело заглохло. А потом Каминский был вынужден уехать из Азербайджана на другую работу...
Хрущёв не мог видеть, как быстро переглянулся Берия с бывшим бакинским комиссаром Микояном, уцелевшим в Баку от поимки, а потом и от расстрела в каракумских песках. Как Микоян мгновенно сжался, втянув голову в плечи. Не заметили этого и остальные члены Бюро Президиума ЦК, впившиеся с огромным интересом в красное от волнения лицо Хрущёва. Не слушал его только один Маленков, некстати вспомнивший жуткую сцену в Тбилиси, в кабинете 36-летнего Лаврентия Берия, бывшего тогда первым секретарём компартии Грузии. Почти его ровесник, Егор был той весной 1937 года уже начальником отдела кадров ЦК ВКП(б). На эту должность его поставил Ежов, влюблённый в жену Егора и ставший наркомом внутренних дел. До этого он был сам начальником отдела кадров ЦК, а Егор работал у него в помощниках. Новому наркому НКВД чем-то не угодил первый секретарь компартии Армении, ровесник Егора, Агаси Ханджян, и Ежов послал Егора в Грузию с таким заданием: "Вызовешь там к себе из Армении Ханджяна, а когда приедет и войдёт к Берии в кабинет, ты - дашь Берии команду застрелить его. Лаврентий уже знает обо всём. Твоё дело - лишь дать команду, вот и всё".
Обсуждать такие дела и расспрашивать, что, да как, не принято. И Егор выехал в Тбилиси с тяжёлым настроением. А дальше всё произошло так, как и должно было произойти. Когда Ханджян вошёл в кабинет Берии, Егор закричал: "Застрели его, товарищ Берия!" И Берия выхватил пистолет и выстрелил в голову Ханджяна почти в упор. Тот упал на ковёр и долго не мог умереть, всё ещё дергался на полу. А они смотрели вдвоём, словно заворожённые, и молчали, понимая, что совершили преступление, словно фашисты, а не коммунисты. И хотя знали, что ничего им за это не будет, было им не по себе. Потом Берия опомнился, вызвал в кабинет чекистов, приказал завернуть Ханджяна в портьеры с окна и вынести, чтобы никто не видел. Труп тут же исчез, а они поехали к Берии на загородную дачу, пили там... И вот теперь он, Егор Маленков, ждёт, когда "негодяй" Берия получит, наконец, по заслугам. Нелепо устроен мир... Да и где сейчас тот же Ежов, и другие? И неизвестно ещё, кто будет следующим, так как фашизм в Советском Союзе ещё продолжается. Настроение было, как и тогда, в 1937-м, ужасающим. А всё Валерия, жена, работавшая в Кремле ещё до него и затащившая и его, сначала на себя, а потом и... в этот кровавый Кремль. Не встреть он её на своём пути, жил бы, наверное, порядочным человеком. Или уж, во всяком случае, без таких вот потрясений.
Слова Хрущёва доносились, как с того света:
- Это было, повторяю, на Пленуме 38-го года. Заседание цека продолжалось, но никто больше не выступил по вопросу, затронутому коммунистом Каминским. Даже сам Берия не дал никакой справки, хотя и присутствовал на том заседании!
- А шьто я тыбе должен бил дават?!. Сам - лит на сыбя гразь?!
- Не мешайте слушать! - раздались голоса. И Берия, затравленно озираясь, умолк.
Хрущёв, ободрённый выкриками крепнущей стаи, почувствовал себя уже не трясущимся от страха козлом, а волком:
- Нет, ты повёл себя иначе! Так, будто это касалось не тебя, а кого-то другого! Потом - был объявлен перерыв, и все разошлись на обед. После обеда Пленум продолжился. Однако Каминского, товарищи... в зале уже не было!
Конечно же, все мы поняли, что Берия - приказал арестовать Каминского. Без доказательств вины, без предъявления обвинения! Только потому, что Каминский... обвинил самого Берию. Причём, в конкретном деле. Разве это не преступление, товарищи?! Разве не произвол? По недовольству... или желанию одного человека... хватают - другого. Обвиняют, что он - враг, и расстреливают! И это... считалось тогда... в порядке вещей! Никто не решился даже задать вопрос: куда делся Каминский? Почему Берия лично расстрелял уже в 41-м году чекиста Кедрова? Оправданного по суду, но ещё не выпущенного из тюрьмы, так как началась война. А сам Берия, совершивший потом тысячи таких арестов и расстрелов - вот он! - сидит здесь, и продолжает считать себя... коммунистом?!
- Ти - гавари, да нэ загаваривайся! - выкрикнул Берия, привычно наливаясь кровью от гнева.
Хрущёв напряг свой звонкий тенорок ещё больше:
- Слышите, товарищи? Вот вам его типичное поведение! Он всех может перебивать, обвинять, а его - никто! Он и слушать не хочет о партийной дисциплине и равенстве всех перед законом!
Торопливо промокнув платком огромную лысину и лицо, Хрущёв понёсся дальше:
- Каминского - я знал лично. Когда стал работать в Москве секретарём Бауманского, а потом Краснопресненского райкома. Это - был человек особой чистоты и морали!
Торопясь, брызгая слюной, Хрущёв начал перечислять другие факты антипартийной деятельности Берии. Стал рассказывать, как Берия предлагал после смерти Сталина отказаться от строительства социализма в ГДР, об избиении им партийных кадров на Украине, в Белоруссии и Прибалтике, в других республиках. О подогревании там националистических страстей, натравливании националистов на русские кадры. О фокусах с Указами, касающимися политических заключённых. И хотя он бил и бил по Берии, как из пулемёта, его продолжали слушать все с затаённым дыханием, ловя каждое его слово, наблюдая за Берией, который то бледнел, то краснел, готовый взорваться. Однако чувствовалось, что он торопится что-то обдумать, шевелит губами, но никак не может собраться с мыслями. Видимо, был после привычной ночной попойки и, как следует, не похмелился.
- А что задумал Берия теперь? Он разослал тайный приказ войскам своего ведомства, чтобы отборные спецчасти ехали в Москву с оружием! Зачем это, как вы полагаете, а?!. - Выдохшись от напряжения, Хрущёв вопросил: - Ну, что скажешь теперь?.. Мы - давно уже наблюдаем за тобой! Твои войска - отведены уже от Москвы...
Берия выкрикнул:
- Я тоже наблюдаю за тобой!.. - Это прозвучало, как угроза.
Хрущёв невозмутимо продолжил:
- И у меня сложилось впечатление, причём, твёрдое: что он - вообще не коммунист! Это - человек, который пролез в партию только из карьеристских соображений. И пользуясь близостью к Сталину, позволял себе всё, что хотел, словно какой-нибудь хан. Честный человек - никогда не позволил бы себе такого поведения. Вы знаете, о чём я говорю... У меня - всё.
После Хрущёва шквально попросили слова и выступили Булганин, Молотов, Сабуров, Первухин. Варьируя тему перерождения Берии, они полностью поддержали выступление Хрущёва. Обвиняя Берию в преступной деятельности, эти люди вели себя, как стая крупных собак, дорвавшихся, наконец, до расправы с ненавистным волком. Не поддержал стаю лишь Микоян. Он выступил последним, чувствовал это и понимал, а потому и речь его была, несмотря на желание казаться нейтральным, всё-таки с уклоном в защиту волка:
- Я и таварыщу Хрущёву об етом гаварил, кагда ми с ним беседовали о таварище Берия, и сычас скажю всэм прысутствующим, - выкрикивал он с кавказским акцентом. - Да, у таварыща Берия ест сваи нэдастатки. А у каво их нэт? У каво их нэ биваит? Но - таварыщ Берия абладает агромним арганизаторскими способности, агромни энергия. Опит. У него ясни ум. Ну, спаткнулся нэмнога таварыщ. Загардилса. Ми его сваей крытыкой астанавили, надэюс, во-время. Он учтот её и сумэит ещё бит палезним в нашем каллектыве.
Выступление Микояна неожиданно испугало трусливого Маленкова. Ему показалось, что наступил психологический перелом, и теперь поднимется сам Берия, и своей властностью, изощренным следовательским умом разнесёт вдребезги выдвинутые против него обвинения. А затем начнёт аресты. Как председателю заседания Маленкову нужно было сформулировать постановление Бюро Президиума ЦК КПСС, которое у него было заготовлено заранее и которое оставалось лишь прочесть вслух. Но он так растерялся, что сидел и молчал, потрясённый услышанным. Возникла опасная пауза, которую мог использовать теперь Берия. Ещё, казалось, секунда, другая, и он опомнится от шока и вскочит...
Однако Хрущёв, напуганный молчанием Маленкова, опомнился первым, выкрикнув:
- Прошу слова для предложения!..
Ожил и покрасневший от стыда Маленков:
- Слово для внесения предложения имеет товарищ Хрущёв...
Хрущёв опять сорвался на нервный фальцет:
- Предлагаю поставить вопрос об освобождении Берии от всех постов, которые он занимает, и задержании его для проведения расследования по высказанным здесь обвинениям.
Маленков, вконец обессиленный от двухчасового напряжения, забыл даже поставить предложение Хрущёва на голосование. Думая лишь о том, чтобы не опоздать с арестом, нажал на секретную кнопку в своём столе. Через 20-30 секунд дверь в кабинет, где шло заседание, распахнулась, и на пороге возник маршал Жуков, решительно направившийся прямо к Берии. За ним, неотступно следуя с выхваченными из карманов пистолетами, шли генералы-Герои Москаленко и Батурин. Остальные генералы и маршалы начали занимать выгодные позиции, рассеиваясь по всему кабинету, на случай сопротивления. Затем в наступившей тишине раздался властный голос Жукова:
- Руки вверх!..
Глава шестая
1

Вот уже месяц работает Русанов с Одинцовым в аэропорте Кольцово, а Свердловска так и не видел. Летали без выходных дней - "хватали погоду", пока ещё держалась в этих местах. Жили по-прежнему в гостинице для военных. У Антонины Алексей старался не оставаться на ночь - на случай, если генерал прикажет лететь ему первым, с утра. Да и Одинцов последнее время странно себя вёл, как бы чего не случилось, лучше уж хотя бы ночью быть всем вместе.
Дни становились холодными, но снега ещё не было, местные жители говорили, что ещё рано. И осенних ветров, как в Закавказье, здесь не было - тишина. Только небо с каждым днём становилось всё свинцовее и казалось ниже. Облетали с деревьев последние листья. В воздухе можно было увидеть лишь самолёты, да улетающих на юг журавлей - ни одной бабочки, ни одной стрекозы больше не видно: грустно. И в поле за аэродромом грустно. Там ходили по влажной пахоте чёрные большие грачи. Тоже полетят скоро в тёплые края, как собьются в большие стаи. На склонах оврагов по утрам появлялся белый иней - зима показывала своё приближающееся дыхание.
Полёт к артиллеристам на полигон длился обычно 4 с лишним часа. Первым, как правило, летел Одинцов, потом Русанов. И хотя экипажи не виделись по полдня, тем не менее, надоели в гостинице друг другу. К тому же действовала на нервы и постоянно хмурая погода. Но по вечерам, когда Русанова ещё не было, гнетущее настроение скрашивала луна за окном. На её огромном желтоватом диске чётко выпечатывались голые ветви деревьев, и тогда в номере становилось, словно бы, уютнее и лиричнее. Однако именно в это время Русанов, приходивший от Антонины, начал замечать странности, происходившие с Одинцовым. И без того был молчуном, а тут даже по делу разговаривать ни с кем не хотел. После гибели Михайлова в его глазах появилось что-то затаённое - как застаревшая боль. Русанов вспомнил, что когда он ещё только прилетел сюда, Одинцов ему даже не обрадовался. Вскрыл письмо Дотепного, прочёл и коротко пояснил:
- Пишет, отвечаю за тебя головой. Понял? Ну, и хорошо, что понял. А теперь я - сосну...
Он лёг спать действительно - может, устал после вылета. А его штурман - капитан Воронин - решил продемонстрировать прилетевшим выдержку своего лётчика и нервы.
- Второго, вот такого, за свою жизнь встречаю! - сказал он, и осторожно принялся будить Одинцова. Тот открыл глаза:
- Чего тебе?
- Лёва, сходи отлей, а?
Одинцов сел на кровати, внимательно посмотрел в плутоватое лицо Воронина, сторожкие глаза и, потерев пальцами лоб, поднялся.
- Правильно: схожу... А то потом будет лень.
Когда Одинцов вышел в туалетную комнату, Воронин взревел от восторга:
- Видали! Другой - по морде бы дал, а этот - редкостной души человек! Уснёт, я его для вас - ещё разок...
Сели играть в шахматы. Одинцов вернулся, поблагодарил Воронина за "умный" совет и снова уснул. Воронин выждал немного и опять направился к его кровати. Однако, молча наблюдавший за ним штурман Русанова, Далакишвили, остановил его:
- Слюший, дарагой! Зачэм?..
- Надо, кацо. Сам увидишь!.. - отвечал Воронин.
- Ни панимаю: зачэм нада трогат хароший чилавэк!..
- Поймёшь, генацвале, сейчас всё поймёшь. - Воронин принялся будить своего лётчика.
И опять, открыв глаза, Одинцов невозмутимо спросил:
- Чего тебе, Николай?
- Давай, сыграем в шахматы. С Лёшкой - не интересно...
Одинцов сел и, часто моргая, о чём-то задумался.
- Ладно, чёрт с тобой! - пробормотал он. - Только я - белыми. Не спится, что ли?
- Угу, - буркнул Воронин и, отвернувшись, скорчил для остальных уморительную рожу. Одинцов, расставлявший шахматы, кажется, заметил тоже, но сволочиться не стал, пошёл пешкой от короля.
Минут через 5 Воронин объявил:
- Знаешь, Лёва, не хочется что-то продолжать. Скучная у нас с тобой партия получается.
Одинцов, казалось, изучал наглое лицо своего штурмана.
- Ну, как знаешь, - вздохнул он. - Я тогда - спать... - Даже свиньёй не назвал. А через минуту - уже посапывал.
Теперь восторженно воскликнул Далакишвили:
- Вот чилавэк, а! Кулаком - ни хочит, благородством бьёт!
Воронин заулыбался:
- А вот посмотри, как будет реагировать наш техник... - Он принялся будить своего техника: - Прасолов, вставай!
- А? Што?.. - проснулся техник, угрюмый звероподобный мужчина лет 40.
- Фёдор Семёныч, сходи отлей, а? - ответил ему Воронин.
Прасолов молча поднялся, надел на ноги в кальсонах громадные сапоги и зачем-то полез под кровать. Нашаривая рукой сундучок с заветным инструментом, многообещающе из-под кровати вещал:
- Я те щас "отолью", кобель красномордый! Где у меня тут ключ на 32? Я те щас... нос-то во флюгер поставлю!..
- Во, видали? - возопил Воронин радостно. - Никакого благородства! - И выскочил из номера за дверь.
Прасолов неожиданно добродушно улыбнулся и пророкотал:
- Боится меня. А шкодит. Ну, ничево, я ево ещё проучу...
Так было в первый вечер. Теперь же в их огромном, на 8-х, номере прекратились даже казарменные шутки - Одинцов, не откликаясь уже ни на что, упорно молчал. И Русанову от этого молчания становилось не по себе.
Дни тянулись серые, однообразные. Снега всё ещё не было, но дожди - зачастили. На стенах домов всюду появились тёмные мокрые пятна. Алексей побывал, наконец, в городе, но и город показался ему тоже отсыревшим, мрачным, как большая тюрьма. О тюрьме подумалось, наверное, потому, что специально ходил смотреть, где проходит знаменитый кандальный "сибирский" тракт. Теперь по нему никого не водили и кандалы не звенели, но всё же он показался ему зловещим - и голые деревья вдоль тракта были чёрными, и люди ходили по нему торопливо, словно убегали от кого-то, подняв воротники. Нигде особо не побывав, Алексей вернулся.
Прасолов однажды Воронина всё-таки "достал" и "поучил", но тот всё равно изредка будил Одинцова, не находя себе иного развлечения. И хотя Одинцов по-прежнему поднимался после таких "побудок", чувствовалось, было ему от всего этого скучно - грызла какая-то застарелая тоска, вцепившаяся ему в душу. А поднимался он больше для того, чтобы доставить удовольствие своему, не очень умному, штурману. Однако глаза у него были при этом, как у больной собаки. Далакишвили этого не замечал, по-прежнему восхищался:
- Вот чилавэк, да? Удывитэльний! С такой нэрвой - на сэвэрний полус пасилат можьна! К бэлим мэдвэдям - нэт?..
- А что он там будет делать? - скалил жёлтые зубы Воронин.
- В шяхматы играт, - серьёзно ответил грузин, по-орлиному глядя на Воронина: одна бровь выше другой, громадный нос-клюв, будто окаменел. - Игра - малчаливих любыт.
Одинцов всё слышал, но молчал.
От Прасолова Русанов случайно узнал - Одинцов по вечерам пьёт спирт. Чтобы в ресторан не ходить.
- Зачем же даёте?
- А он - помаленьку принимает, не страшно это, - задумчиво ответил техник. - Червь его точит.
- Какой ещё червь?!.
- Червь, это - точно.
Наконец, всей группе дали выходной. Русанов хотел поехать вместе с экипажем в оперный театр, но Одинцов упросил его пойти с ним в ресторан. Правда, Русанов пробовал отговориться:
- Ну, что в ресторане хорошего? Едем в город!
- Ладно, езжай, - привычно согласился Лев Иванович. - Схожу один.
Аэропортовский ресторан был рядом. Через 10 минут они уже сидели за столиком и, как обычно, молчали. В углу ресторана что-то тоскливое играл музыкальный квартет. Мимо него лениво, по-хозяйски прошёл толстый пушистый кот.
- Вот у кого жизнь! - мрачно позавидовал Одинцов, глядя на удалявшегося кота, плавно поводящего хвостом-трубой. И опять замолчал.
Молчал он, и когда официантка принесла им графинчик и ужин. Только налив в рюмки, сказал, но без оживления:
- Ну, вздрогнем?
Вздрогнули. Слепо потыкали вилками - в грибочки, в нарезанную с луком и уксусом селёдку. По-тетеревиному задумались оба, словно оценивая что-то и прислушиваясь к тому, как зашумело в голове, потеплело в груди.
Кот устроился на дальнем подоконнике и, вытянув вперёд заднюю напряжённую лапу, старательно вылизывал свой полосатый живот. Снова заиграл оркестрик.
Одинцов молчал теперь не от скуки - от, охвативших его, смутных чувств. Сидел, казалось, святой, торжественный. Говорить им после "первой", собственно, было не о чем - вроде бы, даже грешно. Но Русанов всё же спросил:
- Лёва, ты вообще-то - откуда? Где твоя родина?
- Из Феодосии. Старики - погибли в войну, сестра - под Ростовом живёт. На Дону.
- Бываешь у неё?
- Дёрнем ещё?
- Давай.
Они дёрнули. Пофукали. Одинцов уже не кривился. И не закусывал - курил. Перехватив удивлённый взгляд Русанова, проговорил с улыбкой:
- Ты - хороший парень, Алёша. Ты закусывай, ешь... А я... - Он махнул рукой. - Алкоголиком становлюсь.
- Зачем же? Если знаешь.
- А зачем всё?
- Что - всё?
- Не понять тебе. "Брамс" - понимал. Он понимал! Правда, тоже - не одобрял. Но - хоть понимал! - Одинцов помолчал. - Любил я мальчишкой на море смотреть. Корабли - приходят, уходят. Особенно - когда уходят. Взял бы и полетел чайкой за ними - за горизонт.
- Зачем?
- Так. Влекло... Наверное, от скуки, сам не знаю теперь. Моряком хотелось... Чтобы новое всё - берега, люди. Вздрогнем?..
Русанов пить не захотел больше, и Лёва "вздрагивал" один. Но - не пьянел: держался на одном уровне. Да и глаза были синие, умные. По лицу, казалось, пробегали какие-то тени - будто изменчивое прошлое скользило там треугольными парусами. Наконец, сказал:
- Теоретически - всё правильно. А вот жить - тошно. Можешь ты это понять?
- Что - правильно?
- Всё. Каждый день доказывают по радио. А зачем - доказывать? Зачем, я спрашиваю? Что изменилось после смерти тирана Сталина? Ну, арестовали Берию, а фашизм-то продолжается...
- Женился бы ты лучше, пропадёшь ведь за такие слова!..
- Поздно мне.
- В 30 - это поздно?
- А может, я импотент. - Лёва нехорошо рассмеялся. - Один мой знакомый говорил: "Импотент - потому, что пью. А пью - потому, что импотент". Заколдованный круг, понимаешь?
- Ну, а сам, почему пьёшь? Из-за того, что твой экипаж в войну...
- Было. Но быстро перестал. А потом - опять начал. Задумался как-то, вышло - жизнь у меня - бессмысленная. Вот тогда уже начал по-настоящему, можно сказать.
- А почему - бессмысленная?
- Жрать? Спать? Деньги копить? Много в этом смысла?
- Ты теперь - даже разговариваешь редко.
- А о чём говорить? С кем?..
- У меня тут знакомая есть... По мыслям - ну, прямо сестра тебе! Всё как-то навыворот...
- Не знаю. Все - врут, чего-то хотят. Сами не знают, чего.
- А ты?
- Что - я?
- Ты сам - чего хочешь? Как Омар Хайям? Всё бессмысленно, пей вино?
- А-а. Нет. Чтобы люди - жили искренно.
- Вот и моя знакомая - тоже за искренность. Только она у неё - странная какая-то. До неприличия доходит.
- Нет, жить надо прилично. Но у нас - даже молодёжь одержима только одной целью - личным успехом.
- Что же в этом плохого? По-моему, и во всём мире так, для человека - это естественно.
- Нет. Если к успеху - любой ценой, это не естественно! Это вот и толкает всех к рвачеству. Готовы своего же товарища на чужой кишке повесить, если это будет связано с достижением личного, понимаешь?
Русанов, находясь под хмельком, восхитился:
- Ну, брат, ты такие мысли снимаешь с извилин, прямо Папа римский!
- Это - не мысли, Лёша, констатация фактов. Мещанство - погубит у нас всё, сожрёт когда-нибудь с потрохами всё государство!
- Почему так думаешь?
- Нигде больше нет такой тяги к грабительству, накопительству, как у нас. А знаешь, кто задаёт тон?
- Ну?
Одинцов показал папиросой на потолок:
- Вот где у нас бесконечная жадность, оттуда идёт.
- А факты?..
- На каждом шагу. Где ещё такая жестокая эксплуатация людей и так мало выделяется средств на улучшение условий труда?!
- Да ты что?! У нас же бесплатная медицина, модернизация везде!
- Откуда тебе это известно? - уставился Одинцов. - А я сам видел, в каких условиях работают сталевары на подаче агломерата в "Азовстали". Там дышать нечем! Слыхал личные рассказы горняков - какие условия на рудниках! Мо-дерниза-ация!.. - передразнил он. - А медицина... Да ну тебя, телёнок ты ещё! - И замолчал.
Опустив глаза, Алексей спросил:
- Ну, и какой же выход? Вот ты - чего хочешь?
- Лучшей в мире гуманности, - едко ответил Одинцов, - о которой кричат нам по радио.
- Ну, зачем так, я же тебя - серьёзно...
- Не надо, Лёша, серьёзно - хватит. - Одинцов усмехнулся. - Я - демобилизоваться хочу. Чтобы рыбаком, в какую-нибудь артель... на тёплом море.
- Зачем?
- Что ты заладил: зачем, зачем!.. Чтобы радио по неделям не слышать! Не видеть своего импотентного поколения!
- Чего-чего? Это почему же оно...
- Сколько летал, ездил, сколько городов, деревень перевидал - не счесть! И везде - всем тошно. А самое ответственное поколение - даже подняться не может, молчит.
- Война же была, разруха.
- Хорошо ещё, есть что воровать. На этом многие у нас только и держатся.
- Сколько мы ещё здесь пробудем?
- Не знаю, - Одинцов пожал плечами.
- До`ма - на реактивные собираются переходить.
- Догонишь потом, дело нехитрое. Да и раньше следующей весны - теперь уже не начнут: поздно.
- А тебе - разве не хочется?
- Мне - всё равно. Я, вернёмся, рапорт подам. Уволюсь к чёртовой матери!
- А почему они тебя сами... до сих пор?..
- Не выперли? - Одинцов опять невесело усмехнулся. - Сергей Сергеич всё заступался. А потом - я ведь тихий, беспокойства от меня - никому. Ну, и терпели. А Лосев - может, из жалости или сочувствия, Бог его знает. Все понимают: преследует меня власть - ни за что. А изменить это - никто не может. Надоело.
По дороге в гостиницу Одинцов привычно молчал. Молчал и Русанов, чувствуя, как нагнал ему Одинцов в душу копоти своей правдой. Ведь и сам живёт в стране рабов.
Экипажи из города ещё не вернулись. В гостиничном номере как-то по особенному показалось просторно и пусто. Русанов закурил и, чтобы не молчать, рассказал Одинцову о своей встрече в Куйбышеве с Женей. Вздохнул:
- Даже адреса не знаю, понимаешь. Вот как бывает. Да ещё чуть не разбились в тот день под Гумраком. Ничего ещё в жизни не сделал, не совершил!..
Одинцов долго молчал. И так и не сказав ничего, начал медленно обуваться. Потом, уже надев на себя меховую куртку и стоя перед Русановым, неожиданно длинно подумал: "Наверное, разлучённые влюблённые - всё-таки соединены какой-то живой нитью. Стоит выпустить одному свой конец, и любовь оборвётся. Надо написать об этом стихотворение. А "нить" - это письма..."
Вернулся Одинцов лишь под утро и завалился спать. Русанов ещё не видел его таким пьяным. И чтобы не подводить его, полетел вместо него первым. А потом, после обеда, полетел ещё раз - за себя. Одинцов всё ещё спал...


Как на грех, начала портиться погода. Пошёл реденький снежок, перестал. Небо серой ватой облаков опустилось почти на самые крыши домов, звуки глохли. Алексей не сразу даже сообразил, о чём штурман ему говорил, когда они шли из столовой опять на аэродром. А Далакишвили угрюмо повторил:
- Лоша, можит, нэ нада ищё раз, а? Сматри, пагода какой! Ти уже бил чэтирэ часа за штурвалом, и ищё чэтире, ти что - лошадь, да?
- Ничего, Тенгиз, слетаем как-нибудь, авось не надорвусь.
Больше об этом не говорили, сели в кабину, и Алексей запустил моторы. Выруливая на полосу, он увидел Воронина. Тот помахал, и Алексей, поняв, в чём дело, кивнул ему: "Не беспокойся".
Снова посыпался лёгкий снежок - реял в спокойном воздухе. Но Алексею показалось, что облачность чуть приподнялась, стало вроде бы светлее и не так давило небо. Он дал полный газ, отпустил тормоза и пошёл на взлёт. В глаза привычно понеслась серая лента бетонки.
После отрыва - только успел убрать шасси и закрылки - самолёт влетел в облачность. Алексей посмотрел на высотомер - 180 метров. Минимум, при котором он имел право летать, не менее 250 метров от земли для нижней кромки облаков. В кабине стало сумеречно, и он прилип глазами к авиагоризонту. Однако уже через несколько минут Алексей стал бояться верить этому прибору - всё время казалось, что самолёт летит с правым креном, что у самого выгибается шея, перекосились плечи. Вот-вот, и машина перевернётся...
Однако прибор не показывал крена. На вариометре - набор 3 метра в секунду. Всё было, как надо, курс не "плыл", значит, и крена не было, самолёт не разворачивался - просто иллюзия вращения. В слепом полёте с лётчиками такое случается нередко. Алексей понимает это, пытается взять себя в руки. Знает, чтобы не перевернуться в облаках, надо верить только приборам.
Самолёт начинает мелко потряхивать, на козырьке кабины появляются красивые новогодние кристаллы. А потом стало потряхивать и винты, и штурман испуганно закричал:
- Обледенений, Лоша!
Алексей протягивает руку к тумблеру антиобледенительного устройства, включает его. Над козырьком кабины появляются голубые волнистые струйки - будто дым. Это "дворники" размазывают по прозрачному плексу спирт, который интенсивно испаряется и не даёт образовываться льду на поверхности плекса. Однако кристаллики льда всё-таки потихоньку прибывают, прибывают.
Винты, на которые тоже подаётся спирт, уже не трясёт, но скорость набора высоты резко уменьшилась. Значит, обледенение с изменением высоты всё ещё не прекратилось, и самолёт отяжелевал ото льда на фюзеляже, на плоскостях. Надо увеличивать мощность, и Алексей прибавляет обороты и снова пытается скрести высоту. На высотомере у него 2000 метров, а облачность не кончается.
Вот и 3000. Всё та же плотная, сумеречная пелена в кабине. Солнце не просвечивается. 4000 - не просвечивается. Не проходит и иллюзия крена. От непрерывного желания выпрямить шею болят уже шейные мышцы. 5000 - темно. К горлу подкрадывается тошнота и начинает казаться, что скоро не хватит сил сопротивляться тошноте, выгибанию шеи, и тогда самолёт перевернётся: не до солнца же пробивать!
Высотомер показывает 6000 метров. Солнца всё нет - плотные облака. Термометр в кабине остановился на отметке минус 23 градуса, а на лице пот. Хорошо хоть обледенение кончилось, могли рухнуть тяжёлой глыбой льда вниз.
- Командир! - зовёт радист. - Нет связи с землёй. Антенна за бортом - на ледяную верёвку похожа!
Русанов тоже давно не слышит землю, значит, и на его радиостанции антенна точно такая же. Только радист свою - видит, у него кабина открытая, а тут - не посмотришь, да и нельзя взгляд оторвать от авиагоризонта. Поэтому лишь равнодушно подумал: "Ну, и хрен с ней, с антенной! Выбраться бы из облаков, на солнышко, там и антенна "отойдёт": влажность исчезнет, и лёд налипать перестанет, а тот, что уже есть - сорвёт встречным потоком".
Набрали 7000 метров - всё равно облака. Русанов понимает, теперь и вниз уже вернуться нельзя: вдруг здесь, над тайгой и сопками, облачность до самой земли, да ещё и со снегопадом? Пробивать облака вниз можно только над аэродромом, по специальной системе. Там и диспетчер, связь с ним. Но теперь он далеко.
Продолжая скрести высоту, Алексей желает лишь одного: скорее бы на свет, на солнышко! И тут его обжигает ужасная догадка: "А вдруг облачность - тысяч до 12-ти?! Такой потолок - не для поршневого самолёта".
Облака начали слегка светлеть только после 7600. Значит, скоро чистое небо, солнышко. И полигон скоро. Там сидят возле радиолокационных прицелов артиллеристы и ждут, когда появится "цель", чтобы обстрелять её. Им наплевать на облака, "цель" на прицелах, которые они испытывают, видна и за облаками - у них там экраны. Так что определят и скорость, и курс, и высоту. Вот техника пошла! Сама обнаружит, сама наведёт грубо стволы - останется лишь чуть скорректировать операторам, - и огонь!
Натужно гудели моторы, но без перебоев, ровно. Машина еле скребла высоту - полметра в секунду. И, наконец, облака разорвались - над головой сверкнуло ослепительное солнце, и самолёт будто рвануло с места вперёд: он понёсся над снежным полем облаков, словно аэросани. Высота была 8100. Скорость, потому что облака были рядом, ощущалась физически - под крыльями мелькали "сугробы". И оттого, что появилось ощущение движения, и над головой было яркое солнце, на душе стало легко и весело. И хотя всё ещё болела от напряжения шея, хотелось смеяться и петь. Земля находилась где-то далеко внизу, под слоем облаков, но было уже не страшно, а лишь удивляло: "Нужно же, такой слой "ваты"!.."
Сквозь оголившуюся ото льда антенну начал слабо пробиваться голос полигона. У радиста по-прежнему связи не было.

2

Узнав от Воронина, что Русанов полетел снова, Одинцов окончательно проснулся, встал, умылся и почувствовал жгучий прилив стыда. Даже обедать не пошёл - скорее на аэродром, к диспетчеру: как там Русанов? Погода уж больно скверная...
Падал небольшой снег - редкий и лёгкий "пух", неведомо откуда бравшийся. Воздух был морозным, бодрил. После тяжкой попойки это хорошо. Одинцов поднялся на вышку к диспетчеру, с порога спросил:
- Ну, как там Русанов?
Диспетчер повернул к двери голову, посмотрел и снова отвернулся к дежурному радисту. Тот, продолжая слушать свою радиостанцию, поправил на голове металлическую скобу с наушниками. На столике перед ним попискивал приёмник - сыпалась дробью морзянка. В динамике у диспетчера появился чей-то далёкий, едва слышный голос - сообщал погоду. На каком-то маршруте верхний край облаков, как понял Одинцов из донесения, кончался на 8-ми тысячах метров, в нижних слоях - сильное обледенение. Голос лётчика, передававшего сведения о погоде, исчез так же неожиданно, как и появился.
- С Русановым связь - есть? - напомнил Одинцов.
И опять диспетчер ничего не сказал. За его окном сыпался и сыпался снежок, видимости почти не стало. И Одинцов спросил непослушными губами:
- Сколько прошло?
- 2 часа уже летают. Если, конечно, летают.
Одинцов представил, как, переворачиваясь на спину, вываливается из облаков 20-тонная махина и врезается в сосны и землю. Удар, сноп пламени выше леса, и чёрный факел до неба на 2 часа. Хоронить, как всегда, будет нечего.
И сразу померк и без того серый этот день, бессмысленной показалась сыплющаяся морзянка, собственная жизнь, поступки. А в мозг настойчиво лезли фразы из письма Дотепного: "Вы, Лев Иванович, старше по возрасту и много опытнее Русанова. Поручаю его вам. Для него это второе серьёзное испытание и, разумеется, очень важен будет Ваш личный пример. Я верю в Вас...", и тэ-дэ и тэ-пэ.
Одинцов прождал ещё немного и тихо вышел из диспетчерской. За 2 часа - ни одной радиограммы! Надеяться было не на что.
"Верю в Вас..."
Он вернулся в гостиницу. В номере никого не было - на аэродроме все, готовили машину на завтра, поджидали Русанова по наивности. Что делать? Полез под кровать, достал из чемодана не заклеенный конверт с письмом Дотепному. Письмо вынул, принялся перечитывать, разложив листки на столе. Суть письма сводилась к тому, что больше не хочет жить в безропотном обществе неравноправия, в котором партия стала жестокой властью насилия, а миллионы людей превращены в бессловесных "винтиков", безжалостно вкручиваемых в неподвижные гнёзда "демократии". Ну, и разумеется, просил никого не винить в своей смерти. Вчитываясь в строчки написанного недавно письма, задумался. Хотелось что-то приписать ещё, но сидел и не писал, тупо рассматривая авторучку. Мысли были далеко...


Впереди, до самого горизонта, сверкало под солнцем море - будто в него погрузили глубиной на сантиметр огромное зеркало. Вода над ним вспыхивала, бликовала. А на берегу изнывала от жары пыльная зелёная Феодосия. Подлизывалась к берегу, шепталась с прибрежной галькой волна: "Наш-ш-ш-ла, наш-ш-ш-ла!". Море соперничало синевой с небом, только было гуще, синее. Меж ними, отчёркнутое под линейку, лежало лезвие горизонта. На Феодосию опустило свои золотые пики-ресницы солнце, и всё млело, изнывало, медово текло. Покачивались в прогретом воздухе белые паруса чаек - скользили над морем, высматривая рыбу. Август задыхался.
А пароход всё уходил в марево, уходил. Лёва не выдержал тогда и обернулся на палубе. Увидел плоские крыши отодвигающихся назад домов, дрогнувший на волне берег, высокий дом бывшего табачного фабриканта Стамболи, похожий на древнюю турецкую мечеть с голубым куполом и глазурными минаретами, тоже качнувшийся, как поплавок.
На берегу осталась смуглая девушка с белыми, выгоревшими на солнце, волосами. Ветерок заботливо вылепил её фигурку из лёгкого ситцевого платья, и была она видна теперь вся, стоявшая на краю портового пирса - стройная, голенастая. Было много солнца и блеска на воде с голубоватыми вспышками. А пароход прогудел в последний раз и уносил его всё дальше, в Одессу, где находилась его лётная часть. Он ещё ни разу в ней не был - сразу после военного училища приехал домой в отпуск. Отпуск закончился...
Где это всё? Может, и не существовало никогда, пригрезилось? А были только раскрытые парашюты штурмана и радиста, горящий самолёт. До сих пор траурными тенями пробегает в его жизни тот чёрный день. И ледяные глаза Озорцова снятся иногда по ночам. А так хотелось заглянуть хоть раз в другие глаза - те, оставшиеся ждать его там, в юности, когда уходил пароход и вместе с последним поцелуем оборвалась нормальная жизнь.
Загорелось всё в мире. На его чёрном военном поле 4 года подряд рвались снаряды, взметавшие в небо не только взорванную землю, но и судьбы людей. А где-то, в невоюющих странах, продолжались свадьбы, звучали аргентинские танго, бразильские самбы. В это просто не верилось. На фронте колдовала причудой случаев война, бросавшая из своей ужасной горсти кубики с точками - кому сколько выпадет. Одним из таких судьбоносных бросков избавила его от немецкого плена. Но счастья заглянуть в глаза той девчонки ещё раз - не выбросила. А мирное время выкидывало почему-то много тоски и водки.
Что, разве так было всегда - было не до любви?
Да нет, однажды любимые глаза всё-таки встретились. Это было в Ростове - зовущие глаза, ласковые. И губы ласковые и добрые. И руки тоже. Как заждались они, соскучились! И гладили его, взяли за локоть и повели... И вспомнился берег далёкий, и волна, и шёпот: "Наш-ш-ш-ла, наш-ш-ш-ла!.." А ночь была такая тёплая, летняя, с музыкой из городского сада и сладкой грустью из души. И юность опять вела его, вела... Навстречу белевшим из темноты домам, по окраине, кривым улочкам частного сектора - с запахами сирени, любви и цветов из палисадников, раскрытых окошек. Окраина была - тихая и ласковая, как детство. Призрачное небо над головой, светлый диск луны.
Потом - её лёгкие и осторожные шаги на лестнице, ведущей куда-то вверх, под самую крышу с воркующими голубями в темноте. И была её, протянутая вниз, к нему, рука - робкая, вздрагивающая. И палец на губах: "Т-сс, не потревожь соседей!" И шаткие перильца. Тёмная и прохладная комната в лунном свете. Раскрытое окно - тоже, как везде, с цветком в горшочке. И напрягшаяся тишина, и приливы ночи - со сверчками и колышущейся марлевой занавеской от мух. Белевшая никелем спинка кровати. Мягко спрыгнувший где-то в темноте кот, пересекший лунную половицу-дорожку. И опять руки и губы - ласковые, жаркие. Горячее тело, обжигающее дыхание...
Но он не смог тогда - не сумел. Уходил под утро сгорбившись, стыдясь себя, голубей на крыше, подмигивающих звёзд. Окраина проснулась, встретила враждебным лаем, прекратили свою симфонию-обещание сверчки, сгорела от стыда луна, исчезнувшая в звёздном пожаре. Всё стало чужим здесь и чёрным, и он был чужаком тут для всех, чужаком, которого никто больше не будет ждать. И он сломался внутри, как оказалось, уже навсегда. С тех пор водка стала его религией, а горькие стихи - последним утешением. Потому что было ещё несколько случаев, когда он не смог стать мужчиной. А после того уже и не пытался - боялся нового позора.
И вдруг неожиданное признание Русанова, что потерял девчонку. Казалось бы, ну, что в этом особенного? Другую встретит. А вот, поди ж ты, как растревожило! Опять захотелось в свою юность, сгоревшую в пожаре войны. Остро почувствовал какую-то невыносимость в своей дальнейшей жизни, и пошёл...
Эта женщина нравилась ему. И он ей нравился - знал об этом ещё месяц назад, когда сел бриться к ней в кресло. Она так мило разговаривала с ним, шутила. Даже её рыжая молодая напарница удивилась, проговорив: "Вера Васильевна, вы - и шутите? Просто не узнаю` вас!.." Потом он случайно встретился с Верой Васильевной ещё раз - на улице. И опять она мило заговорила с ним, позволила проводить себя до самого подъезда дома, в котором жила, и приглашала к себе. Помнится, вышло это у неё так: "Вот моё окно. - Она кивнула на раскрытую форточку на втором этаже. - Могу угостить вас чаем. Хотите?" Он отказался, сославшись на то, что его ждут. Но обещал ей, что зайдёт к ней как-нибудь непременно - посмотреть, мол, как она живёт... Вот и пошёл. Купил в ларьке водки, вина, вежливо постучался к ней в дверь. Она, словно ждала его всё это время - впустила, ничего не спрашивая, не удивляясь. На столе появился ужин, рюмки.
Она была года на 4 старше его, но выглядела ещё молодо, сухо. Мужа потеряла, оказывается, в первый год войны, живёт с тех пор с сыном. Мальчику уже 15-й год - учится в Свердловске: там бабушка с дедом, родители мужа. Школа получше здешней - в смысле учителей. А летом приезжает сюда, вот недавно только уехал - первого сентября. Иногда она сама бывает у сына, иногда мальчик навещает её, особенно в воскресные дни.
У неё были мягкие чувственные губы и большие тёмные глаза, которые она близоруко щурила, глядя на него, стесняясь отчего-то надеть очки, хотя в парикмахерской работала всегда в очках и потому, наверное, и показалась сопляку Русанычу старой - сам сказал как-то. Лёва, правда, промолчал.
Обездоленная, заждавшаяся, она тем не менее не ускоряла событий. Он тоже стеснялся из-за боязни опозориться - хотел сначала опьянеть, чтобы не думать ни о чём. Она, видимо, поняла, что он стесняется и, укротив себя, стала ещё мягче и нежнее - чувствовалось, ценила больше деликатность, а не грубость.
Он сидел, пил водку и, хмелея, смотрел на её пышную причёску, влажно блестевшие губы, блестевшие тёмные глаза. Сидеть пришлось долго - желание всё не приходило к нему. И он принялся рассказывать ей о своей жизни, войне. Вспомнил, как расцвели в небе 2 белых комочка, а потом под ними заболтались на стропах 2 тёмные точки - Гриша и Юра. Снизу их ждали люди в больших тёмных касках, вскинули вверх автоматы. Он не может забыть про это.
А потом рассказал ей о своей беде - не таясь больше и не стесняясь, словно она была врачом, а не просто женщиной, которая ждала его. И тогда она заплакала и стала целовать в губы, нежно поглаживать. Раздела пьяненького, увела на кровать и уложила. Потом легла с ним рядом сама и успокаивала тем, что всё это у него на нервной почве, пройдёт, жалела и всё понимала. Она убеждала его, что он выздоровеет, надо лишь не стесняться врачей, а подлечиться у них. Ну, и пить, конечно, нужно бросить, и не думать больше ни о чём таком, что не способен, мол. Способен, всё будет, как надо, она сама позаботится об этом.
Она не спала с ним почти всю ночь, но он по-прежнему ничего не мог и, вопреки её советам, только и думал о том, что не может. От этого, действительно, было ещё хуже, она была права, и он чувствовал себя разнесчастным человеком на земле, считал, что она презирала его и потому перешла на диван, а не для того, чтобы дать ему отдохнуть и набраться сил для рабочего дня. Поэтому, когда она затихла там у себя, на диване, а потом стала посапывать, он, не дожидаясь рассвета, когда будут видны её глаза и лицо, тихо поднялся, осторожно оделся и, не разбудив её, не прощаясь, ушёл.
На улице ему стало невыносимо, горько. Увидев ларёк-магазин, он направился к его сторожу и выпытал у него адрес продавщицы. Оказалось, та жила рядом. Он пошёл стучаться к ней и не поддавался никаким увещеваниям из-за окна до тех пор, пока эта сухонькая женщина с обиженным и сморщенным лицом не вышла к нему на крыльцо. Он тут же стал просить у неё бутылку водки. Женщина хотела было изругать его и уйти, но, должно быть, разглядела впотьмах его несчастное лицо, поняла, что что-то у него произошло или случилось какое-то горе, молча вернулась в дом и вынесла ему целых 2 бутылки. Одну он спрятал в карман, отдал ей деньги, а из другой, тут же, при ней стал пить прямо из горлышка, обливаясь сам и проливая водку на землю, покрытую инеем, словно солью. Значит, действительно стряслась у лётчика какая-то беда. В морозном воздухе запахло сивухой.
- В дом уж зайди, что ли... - неуверенно пригласила оторопевшая баба. - Капустки поищу, заешь.
В избе, подав ему капусту, картошку и лук с хлебом, глядя, как пьёт водку, поинтересовалась:
- Беда, што ль, какая? Так ты - лучше, чем пить-то - поплачь. В горе - какой же срам? В горе и мужику не грех. Помню, в 43-м, как получила похоронную на своего, тем только и отводила себя от петли, что наревусь вдосталь, оно и отпускало. - Продавщица была немолодой, отзывчивой на печали. Жалостливо глядя на него, вспомнила и свою незаживающую боль. Губы её дрожали, лицо морщилось. Пригорюнилась, подперла солонеющий подбородок руками.
А за окном сочился уже мутный рассвет, похожий на самогонку с белыми пузырьками, когда бутылку встряхнёшь. И пахло, казалось, горечью, отравленной жизнью - хуже самогона. Хорошо хоть света не зажигала старуха-хозяйка - не видела стыда его. Впрочем, какая она старуха? 45 ей, не больше. Лишили её мужа по давнему приговору войны, вот она и кажется всем старухой. Сколько теперь таких "старух", солдаток на Руси!..
И он вторично за эти сутки, второй женщине рассказал о своей беде. Потом спохватился: что это он?.. Сколько лет хранил свою тайну, а теперь вот потёк. И напился у неё так, как ещё не напивался. В гостиницу еле пришёл, да и то невменяемым. Там и встретил его Русанов. Полетел вместо него, а он - лёг отсыпаться.


Перечитав, наконец, своё письмо, Одинцов стал припоминать, как уходил от Матрёны Ивановны. Поддерживая его, она говорила:
- Куда пойдёшь такой? Оставайся уж, проспись. Неровен час, начальство увидит!
- Лететь мне надо, Матрёна Ивановна, лететь, - бормотал он, - мой вылет - первый.
- Теперича тебе только и летать - самый раз будет! - Она пыталась отговорить его, но он не слушал её, вырвался и пошёл. Она догнала, идя рядом, тихо и ласково говорила: - Ты приходи ещё, Лёвушка, приходи. Адрес-то, не забудешь? Найдём средство, не горюй! Молодой ещё, пройдёт это. Да мы те и девку тут сыщем. Женисси - и всё, как рукой... Токо пить не надо. Ты приходи...
Он обещал, что придёт, вот только слетает...
А летает-то - другой. И за него, и за себя. Хороший парень, да видно отлетался. Что же это я, м...к, наделал!.. Как же так? Не усмотрел... Да что там не усмотрел - сам убил!
Он ещё раз тупо посмотрел на авторучку, которую продолжал держать в руке, и, придвинув последний листок письма, чётко на нём приписал: "Товарищ полковник! Не верить мне нельзя: человек, который умирает, не может лгать перед смертью, это унизительно. А я умру через час или даже раньше. Я убью себя, как только опущу в почтовый ящик это письмо.
У меня есть и другая причина для самоубийства. По моей вине сегодня погибли хорошие люди, целый экипаж. Мне нельзя больше жить - такое случилось уже второй раз".
Одинцов поставил подпись, отложил ручку и заклеил письмо в конверте. Адрес на нём уже был. Посмотрел на письмо, и оторопел: в гроб ведь себя уложил! Неужели же всё это правда, не во сне? Неужели теперь надо подняться, отнести письмо в ящик, и...
Стало холодно до озноба. Он надел на себя меховую куртку, опять выдвинул из-под кровати чемодан и достал оттуда свой старый, привезённый ещё из Берлина, пистолет - "трофейный". Зарядил его патронами, поставил на предохранитель и опустил в карман куртки.
А вот теперь он вспотел, потому что надо было уходить. То есть, идти туда - в вечность, навсегда. Но всё ещё не верил, что придётся убивать себя - потому, наверно, и письмо это долго не отправлял. Ведь возврата уже не будет!..
Прислушался.
За окнами упруго налегал на стёкла ветер, стёкла вздрагивали, дребезжали. Падал и падал, подхваченный ветром, закручиваемый снег. Куда-то ползли по небу сплошные, непроницаемые облака. А Русанова и ребят - уже не было...

Как горько, что жизни основы навек обрываются!
Уходят в безвестность... и кровью сердца обливаются.
Никто не вернулся и вести живым не принёс:
Что с ними? И где они в мире загробном скитаются?

От четверостишия Омара Хайяма Льву Ивановичу стало жутко, и он всё медлил. Зачем спешить в дорогу туда, откуда не будет возврата? А может, с Русановым и его ребятами, с Хайямом и "Брамсом" можно ещё встретиться? Там... Может, это неправда, что люди умирают насовсем и после этого ничего уже нет.
Он подумал: "Рыба плавает в воде и не подозревает, что есть ещё какая-то другая среда, кроме воды. Она узнаёт о новой среде - о воздухе - когда только попадает на крючок Человека, Бога для неё, и он её выдёргивает, чтобы переместить в иной мир. А что, если и человек, как рыба? Умерев, обнаруживает иной мир, иную среду. И выходит, жизнь ещё не кончается, а продолжается как-то в этой иной среде и по её законам. Что, если взять, и попробовать? На свой крючок..." Мысль эта его немного утешила, но ненадолго. Опять стало жутко, и он даже оглянулся: показалось, кто-то смотрит на него - присутствует...
Нет, в комнате никого не было. Тикал будильник на подоконнике, ровно налегал на стёкла ветер. И казалось живым в конверте письмо на столе - шевелилось там, в своём бумажном гробу. Он торопливо взял его и, боясь, что передумает и не решится потом выйти с ним, быстро направился к двери. Но вернулся, написал на чистом листе: "Ищите меня возле входа на кладбище у ближайших могил, там и похороните". Поставил подпись, положил листок на свою подушку и пошёл...
Возле парадного гостиничного крыльца он остановился. Справа, на серой стене здания, висел синий почтовый ящик. Из репродуктора на столбе неожиданно вырвалась громкая, ошеломившая его песенка:
Как хорошо в стране советской жить!..
Пел бодрый хор невидимых пионеров. Дети... У них всё впереди. Может, и самому не надо туда. Шутка всё... Письмо - порвать, кто о нём знает? Русанов - уже не вернётся...

Будь ты халиф или базарный нищий,
В конечном счёте - всем одна цена.

"Нет, так дело не пойдёт, торговаться не надо", - подумал он. Хотел опустить в прорезь ящика письмо, как в судьбу, и похолодел. Ведь это же - смертный приговор, разве этим шутят! Но изворотливый человеческий разум и тут нашёл выход - в подсознании, будто задним числом, промелькнуло: "А, ничего страшного! Письмо из ящика потом можно вынуть. Подумаешь, великое дело - на почту сходить. Вон она - рядом..." И он опустил письмо в ящик: железный гроб.
И сразу стало легко: молодец, не трус! Теперь ему, хозяину своих слов и поступков, стало легко и радостно, будто уже убил себя, тем оправдался перед всеми и живёт в какой-то новой среде, имени которой ещё не знает, но зато знает точно, что ходит там, дышит, всё понимает, что делается и там, и на Земле, и от этого ему так сейчас радостно и утешительно: вот каким он оказался порядочным и хорошим человеком, и все на Земле жалеют теперь его. Человек сдержал слово. Если уж отправил такое письмо, то и всё остальное, значит, выполнит.
Он шёл куда-то, не разбирая дороги. Было по-прежнему пасмурно, сыпал редкий снежок. Из репродукторов на столбах звучала уже другая песня - её выводил томно и задушевно голос любовника 30-х годов:

У-томлённое со-лнце-е
не-жно с мо-рем прощалось...

"А письмо на почте можно потом забрать..."

В эту ночь ты призна-лась,
что нет любви...

Хрустнула под ногами ветка, и Лев Иванович понял, что идёт по негустому лесочку, который его куда-то ведёт, ведёт. Ну, и пусть ведёт. Думать ни о чём уже не хотелось, в голове у него путалось - выпил под утро много и, видно, ещё не отошёл, как следует, хотя и поспал. Не хотелось и людей видеть - ну их, спрашивать любят, то да сё, и про совесть ещё. Господи, возраст Иисуса Христа всего! И тоже - умирать?..
Не заметил, как вышел на старое кладбище, где хоронили раньше лётчиков. Но не удивился - воспринял всё нормально, будто так и нужно было. Удивился другому: обнаружил на глазах слёзы. Оказывается, плакал. А почему - не знал. И стало ему от этого ещё горше, и он заплакал, уже не стесняясь, не вытирая слёз, только ощущая их катящийся по щекам холод. Летели сверху снежинки, и было зябко.
"Жить надо прилично... А Русанов-то! Вот уж не ожидал... Думалось, 100 лет проживёт - воплощённое здоровье, человеческую породу разводить..."
Он всё брёл, и ему было жаль, что Русанов погиб, не оставив после себя ни стихов, ни детей для продолжения рода. А вот дерьмо Лодочкин - будет жить и размножаться, ухудшая человеческую породу. Впрочем, её давно уже ухудшают, уничтожая лучших по духу и плоти, чтобы не представляли опасности для дерьма. И пусть не думают, что не понимаем, кому это нужно?
С этой минуты было жаль только себя - непереносимо жаль. И слёзы текли, текли, словно и впрямь решил сейчас застрелиться. А что толку, ребят этим не вернёшь. Так что же делать, что?!.
Жить надо прилично, вот что.
Согласен. Но и умирать нелегко...
Впереди показалась железная голубая ограда. За ней виднелись сосны, холмики, кресты. А снег всё падал, падал - медленно, прощально. Прокаркала ворона, слетевшая с макушки сосны. Оттуда посыпалась струйками сахарного песка старая снежная пороша. Ветка вверху всё ещё качалась.
Он смахнул с примогильной чужой лавки снег и, не ощущая холода, сел. Достал из кармана пистолет, посмотрел на его воронёный ствол, вытер тыльной стороной ладони стынущие на глазах слёзы и, поднеся пистолет к виску, театрально проговорил:
- А Русь всё так же будет жить, плясать и плакать под забором! Нет, у Лермонтова лучше: "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, покорный им народ", - продекламировал он про себя. Отвёл пистолет. Повертел его в руках и, передвинув рычажок предохранителя, подумал: "Может, придут новые и сильные, и скажут: не хотим больше так, хватит! Эх, нет нового Пугачёва, команды нет! Каждый - только о себе думает, о своей шкуре. Вот и я - тоже: жалко всё-таки шкуру".
Опять где-то над головой вспорхнула ворона и снова посыпалась сухая снежная пыль. Он поднял голову. Птицы уже не было, а ветка всё ещё была живой - качалась: "Проща-ай, про-ща-ай навек! За такие мысли!.."
Где-то закаркала другая ворона - надрывно, не переставая. Он понял её: "Сме-р-р-р-ть! Сме-р-р-р-ть!"
Разрывая живую душу, карканье неслось, казалось, по всему лесу и миру, звонко, как несогласие с судьбой, и терялось где-то за дальними крестами, уходя в землю, под мелкий ельничек. И тут явилась ему спасительная мысль: "А что, если всё же довериться судьбе? Ведь кому суждено быть повешенным, тот не утонет".
Он обрадовался. Торопливо вынул из рукоятки пистолета обойму с патронами, разрядил её себе в ладонь. Из 4-х жёлтеньких патрончиков вывернул пули - Бог троицу любит! - и высыпал порох на белый снег. Пули вставил затем на место и быстро перемешал на ладони все 7 патронов. Теперь он и сам не мог различить, где 4 холостых патрона, а 3 - со смертью. Помедлив, принялся вставлять их один за другим в обойму.
Появилась надежда. Лев Иванович слабо заулыбался, слёзы на его глазах мгновенно высохли - всё-таки теперь не так страшно будет нажимать на спусковой крючок: есть хоть какой-то шанс. Подумал по привычке поэта: "Курок, рок, сурок, окурок... А что, если жизнь, как окурок? Надо тогда его докурить..."
Зашевелился под налетевшим ветром голый куст - наставил свои ветки-волосы дыбом. Он и его понял: "Умер... умер!" Он теперь всё понимал - не игра, не шуточки! Пора докуривать...
А это - что?.. Зачем?..
Опять бездонная синева над головой и много солнца. Синеву вспарывает трель жаворонка. А земля - в зелёной весенней траве, в белых ромашках на тонких высоких стеблях. Головки под ветром качаются, и кажется, что ромашки бегут к оврагу, столпились там, как дети, перед обрывом...
Возле обрыва - холмик, размытый дождями. И железный памятник в виде стандартной воинской пирамидки. С фотокарточки улыбается "Брамс" - смотрит на Татьяну Ивановну, которая придёт к нему весной в белом платье, с букетиком ромашек и с младенцем на руках. Должна же остаться после "Брамса" живая ниточка на земле? А Волкову Татьяна Ивановна скажет, смертельно белея лицом: "А я и не любила тебя никогда!" Не фраза - пуля навылет. Да разве же Волкова этим срезать? Он - человек иного покроя...
Иней с сосны сыплется за шиворот, Одинцов вздрагивает, оторвавшись от будущего, поправляет воротник. По телу пробегают от жуткой мысли мурашки: "К моей могиле приходить будет некому. И плакать - тоже некому. А может, это и лучше, что некому?.."
День медленно угасал, красные стволы сосен темнели, сливались друг с другом, как люди, в однообразный русский лес-народ, который всё стерпит, всё снесёт. Повздыхает скорбно под осенним ветром, постонет, а весной опять оживёт, забудет всё и начнёт цвести, потом станет зелёным и непроницаемым. Что там у него, внутри? Один Бог знает.
"У-томлённое солнце не-жно с мо-о-рем прощалось..."
Откуда-то появилась большая худющая собака. Она остановилась против него и стала тихонько скулить. В голову ему пришла мысль - испугать собаку. Забоится, нет? Он медленно начал наводить на неё пистолет. Собака неожиданно взвизгнула, метнулась в сторону. А он, глядя, как она скрывается за стволами деревьев, ужаснулся: "Смотри ты - чувствует! Неужели верхний патрон?.. Да нет, просто испугалась..."
"В эту ночь ты при-зна-лась, что нет любви".
Он поднёс пистолет к виску и понял, что нажимать на спусковой крючок не хочется, всё его существо против этого. И вообще в голову - это плохо, изуродует лицо, обезобразит... Он направил ствол пистолета в землю, чтобы не выстрелить в себя случайно.
Сыпал и сыпал снег. Кладбище окуталось плотной кружащей пеленой. Не унималась проклятая ворона, перелетавшая с сосны на сосну. Хотел увидеть её, и не мог - всё расплывалось почему-то, как под водой. Зрачки будто плавали и смотрели на сосны сквозь прозрачные линзы. Ещё он услышал какой-то отдалённый гул в стороне аэродрома, но не придал ему значения, потому что знал, аэродром самолётов уже не принимал.
"А что, если попробовать... только попробовать. Может, и правда - другая среда, что-то новое, и всё - уже там... - Он расстегнул на груди куртку и стал нащупывать стволом место, где билось сердце. - В голову - нехорошо, изуродует. А вообще-то из ящика можно достать..."
"У-томленое со-олнце... Вот навязалось!.. Вообще-то, может, и не выстрелит? Тогда..."
- Ка-р-р... ка-р-р! - звонко разнеслось над головой.
Он вздрогнул, и в тот же миг раздался сухой короткий щелчок.
Выстрела он уже не слыхал, только тихо и словно бы удивлённо вскрикнул: "Ой!". Пуля попала ему в сердце.
Рокоча моторами, на посадку зашёл вынырнувший из облаков самолёт. Тело Одинцова, сползая со скамейки, медленно оседало, а на засиневшем от сумерек снегу появились капельки рубиновой горячей росы. Рядом чернел выскользнувший из руки пистолет. Следующий патрон в нём был без пороха. Судьба выбросила не ту кость.
Ворона, возмущаясь, кричала.


- Первый раз хороню целого лётчика, - проговорил старый техник в форме гражданского воздушного флота, обращаясь к военному технику Фёдору Прасолову. Тот не ответил - плакал.
Неутешно плакала и парикмахерша Вера Васильевна, пришедшая на похороны вместе с Антониной и считавшая в душе, что смерть Льва Ивановича произошла из-за неё. Мысленно дав себе обет ухаживать за его могилой всю оставшуюся жизнь, она ни на кого не смотрела, опустив взгляд на могильный холмик. Рядом с нею стоял с непокрытой головой Алексей Русанов, тоже скорбный и, казалось, отрешённый от жизни. На него в ужасе смотрела сбоку рыжая Антонина, которой пришла вдруг в голову страшная мысль: "А может, он теперь - следующий?.. Какая плохая профессия! Наверное, поэтому они там все такие суеверные".
Музыки не было - самоубийца. Народу собралось не много - только самые близкие. Прилетел Лосев с Дотепным из Код. Их вызвал телеграммой Русанов. Глаза у обоих были измученными сердечной болью.
Пошёл сильный густой снег, и люди начали расходиться. Русанов уходил вместе с Лосевым последним. Спросил по дороге в ресторан:
- Как вы думаете, ему - нужно было стреляться?
- Не знаю, Алексей. Самоубийство - всегда загадка.

3

Весна 1954 года пришла на юг не рано и не поздно. Было солнечно, на горах проседал наст, снег стал ноздреватым, как намокший рафинад - сочился полой вешней слезой, вкусно пах. Воздух был напоён талой свежестью. На солнечных склонах оврагов парила подсыхающая земля. В поле появились грачи, вили себе гнёзда в лесных посадках.
Занялись текущими весенними делами и люди. Колхозники подвязывали к деревянным кольям виноградную лозу, закопанную до этого от морозов в земле, пахали, приводили в порядок сады. На аэродроме Лосева открыли полёты. Там начался обычный лётный день, заполненный крупными и малыми заботами и, как всегда, мелочами, из которых и складывается жизнь. Лосев об этом знал, помнил и мелочей из вида не упускал - скоро переход на реактивную технику на аэродроме с бетонированной полосой, но это не значит, что не надо летать на старой технике, она тоже мелочей не прощает, да и необходимо поддерживать лётную форму.
Утром, вместе с новым парторгом Медведевым, он ходил проверять столовую. Потом - руководил полётами, и отстранил от вылета двух лётчиков: опоздали с выруливанием на 8 минут. Ему и жаль было срывать подготовку парней, но порядок есть порядок, для всех. Поломается график на земле, начнётся и в воздухе карусель. А тогда жди беды. Нет уж, нормально летать можно только при железном порядке.
В 10 часов он передал руководство полётами заместителю и пошёл проверять технику пилотирования у молодого лётчика. Через час вернулся, и был снова на КП, разговаривал по телефону:
- Почему до сих пор не дали заявку на бензин? Что?! Много ещё? Кто вам это сказал? Я сам заезжал сейчас на склад ГСМ. Бензина - на неделю полётов! Остальное - неприкосновенный запас. Вы - что, порядка не знаете? Вечером - явитесь ко мне на доклад!
Лосев повесил трубку, достал записную книжку и чётким дисциплинированным почерком вывел: "Вечером: разговор с начальником штаба БАО. Бензин!".
Через полчаса в записной книжке появилась ещё одна пометка: "Старш. лейт. Русанов. Можно выдвигать на должность командира звена: смел, хорошо летает. Стал серьёзен, к полётам относится профессионально. Подсказать командиру эскадрильи".
Слабый ветерок чуть колыхал лётный полосатый флаг, морщил зеленеющие травы, всё, казалось, шло хорошо, спокойно. Самолёты взлетали и садились точно по графику, связь с ними была устойчивой, и со стороны могло показаться, что нет ни в чём ни сучка, ни задоринки. Но в записной книжке появилась ещё одна запись: "Рано выдвинул Птицына. Допускает элементы зазнайства, лихачит. Лётчик превосходный, но как командир эскадрильи подаёт дурной пример. Его любят, начнут подражать. Опасно!"
Записи прибавлялись одна за другой...
"Лейт. Гринченко. Рано или поздно разобьётся - трус. Пока не поздно, надо списывать в наземные войска, лётчика из него не пол. Психологич. уговоры - поручить Дотепному".
"На аэродроме всё ещё процветает мат. Об этом - с Медведевым".
"Официантка Валя привезла на старт завтрак, а глаза - опухшие. Присмотрелся: заметен живот. Работа моего радиста. Вот почему просит перевести его в другую часть, третий рапорт уже подал. Вызвать, не откладывая!"
Лосев ещё 2 раза летал с лётчиками на проверку техники пилотирования. Освободился только в 14 часов, когда уже все уехали с аэродрома в столовую. Но в столовую он не попал. Дотепный проводил в клубе собрание с прибывшими из технических школ молодыми солдатами, и Лосев выступил перед ними с речью. Вспомнил историю полка, увлёкся, и опомнился, когда уже надо было идти не в столовую, а домой, столовая закрылась.
Вечером он вызвал к себе в кабинет начальника штаба БАО и принялся распекать его за бензин. Потом подписывал документы, которые принёс ему на подпись начстрой. Потом принял Татьяну Ивановну Волкову - родила недавно, а у неё хотят квартиру забрать.
- Двое у меня их теперь, нелегко ведь! - всхлипнула женщина.
Он и сам понимал, нелегко. Звонил в коммунально-жилищную часть, выяснял. Оказалось, квартиру не собираются забрать совсем, а только принято решение поменять на меньшую. Уладил всё и собрался уже уходить, но вспомнил об официантке и позвонил в казарму, чтобы прислали к нему его радиста.
Радиста почему-то долго не было, и Лосев, подойдя к потемневшему окну, курил, не зажигая света. "Смотри ты, как время бежит! У "Брамса" уже дочь... Ах, Костя-Костя, не дожил! А жизнь будет продолжаться и после нас, до чего-то не доживём и мы..."
В дверь кто-то постучал. Лосев очнулся от размышлений.
- Войдите!
Вошедший красавец сержант чётко отрапортовал:
- Товарищ подполковник! Сержант Дудин по вашему приказанию прибыл!
- Вольно. На чём прибыл? На черепахе?
- Я на вещевом складе был, получал новые сапоги. Только нашли.
- Хорошо, садись. Разговор у нас будет деликатный.
Сержант сел на стул, а Лосев всё ходил по кабинету, курил и не знал, как ему приступить к такому щекотливому разговору. Ничего не придумал, спросил, как выстрелил:
- Это от тебя ждёт Валя ребёнка?
- Уже нажаловалась?! - Радист вскочил.
- Нет, не жаловалась. Ты - садись... Сам догадался.
Дудин, встретившись с глазами-точечками, укололся, как об острые гвозди, тихо пробормотал, опуская голову:
- Ну и что?
- Так, - сказал Лосев, словно поставил печать. - Художник, значит? Творишь? Ну - ладно. Будем считать инцидент исчерпанным. Даю тебе - 5 суток...
- Слушаюсь! - радостно вырвалось у Дудина. Готовый отправиться на "губу" хоть сию минуту, он снова вскочил, уставился Лосеву в лицо преданно и просветлённо. И опять напоролся на острые гвозди, о которые, казалось, порвал себе душу. Лосев, словно подтверждая это, договорил:
- Да, 5 суток. Отпуска.
- Зачем, товарищ командир? Я не просил... Я - просился в другую часть.
- И чтобы, завтра же, всё было оформлено. В ЗАГСе! С печатями, свадьбой и гостями-комсомольцами. Меня - можешь пригласить в посажённые отцы.
- Да вы что, товарищ командир?! - Радист оторопел.
- А ты как думал! - припечатал Лосев ещё раз.
- Без любви? Жениться?..
- А когда ребёнка делал, ты ей что говорил?
Дудин молчал.
- Говорил, что любишь?
- Всё равно, вы не имеете права...
- Ты отвечай на вопрос: говорил или нет?!
- Мало ли, что говорится в такие моменты.
- Вот и для тебя настал похожий момент: женись!
- Как это - похожий? Ничего себе!.. Что это - приятно, что ли? Для неё - не такой был момент.
- Когда говорил, что любишь, ты ей - добра хотел, так? Вот и я тебе добра желаю. Будешь семейным человеком, перестанешь быть подлецом!
Дудин переменил тактику:
- Товарищ командир... - Смотрел ласково, подкупающе. - Давайте поговорим как мужчина с мужчиной.
- Если ты - мужчина, давай: слушаю тебя.
- А как бы вы на моём месте? Вот вы - солдат. По году бабы не видите...
- Женщины! Если уж как мужчина с мужчиной.
- Ну, женщины, не в этом сейчас дело. Вы на моём месте - не говорили бы ей?
- Если бы не любил - нет!
- А пошли бы к ней? Без любви, по одной потребности?
- Потребность, Дудин - это у кобеля. Человеку же - женщина должна сначала понравиться. Ладно, пусть даже не любил ты. А что с ней потом будет, думал? Что ждёт её?
- Что же она, по-вашему, девочкой была? Знала, на что шла. Значит, должна была позаботиться.
- А ты? Ни о чём не должен был позаботиться? Ведь она - верила тебе! Ты же на ней жениться обещал, сукин сын!
- И это сказала?
- А, так обещал, значит? Ну, ты у меня теперь просто так не отвертишься, подонок! Мужчины - не обещают!
- Ну, хорошо, ну, женюсь я, допустим. А дальше что? Жизни-то - всё равно между нами не будет. Это ж - ещё хуже...
Лосев долго молчал, что-то обдумывая, потом тихо сказал:
- Знаю, не будет. Без любви - никогда не бывает. Но ты - всё равно женишься на ней! И вот для чего. Во-первых, у твоего ребёнка будет имя и отчество, а не прочерк. Во-вторых, легче будет после родов и Вале - жена всё-таки. А в-третьих, голубчик, в жизни за всё надо платить! Чтобы неповадно было легкомысленно относиться и впредь к таким вещам. Будешь знать и ты, и другим подлецам наука, какая бывает расплата за обман. Ну, а когда разведёшься, будешь алименты Вале платить на воспитание малыша, а это - уже защита его интересов. Узнаешь вкус развода, чтобы в следующий раз женился со всей серьёзностью. И, наконец - тоже не исключено, бывает и такое - может быть, полюбишь Валю, пожив с нею и своим ребёнком. Значит, вообще всё будет хорошо. Как видишь, доводов много. Поэтому завтра же, чтобы твоё заявление было в ЗАГСе! Понял меня?!
- Понял. - Радист опустил голову. - Может, дадите хоть пару деньков подумать?
- Хорошо: сутки! За сутки - всю жизнь можно передумать. Иди.
Дудин ушёл, а Лосев ещё сидел, не зажигая света, опустив голову, свесив руки. Тикали настольные часы возле письменного прибора, сгущалась за окном темнота, а он всё сидел, не в силах подняться. И не было, казалось, ни мыслей, ни чувств, была одна усталость. Наконец, поднялся и пошёл.
Дома он почти без аппетита поел, послушал радио, почитал газету и уже лёг в постель - утром опять рано вставать - когда зазвонил на тумбочке телефон. Он поднял трубку:
- Слушаю. Да, Лосев. А, это вы, товарищ подполковник? Добрый вечер. Что?!. - Он умолк и долго внимательно слушал. А потом тихо и равнодушно сказал: - Спасибо. Большое спасибо, что позвонили. С меня - коньяк. Всего хорошего. - И повесил трубку.
- Кто это? - спросила жена.
- Начальник строевого отдела дивизии, - сказал Лосев, устало улыбаясь. - Так ждал этого, а вот присвоили, и вроде никакой радости. Будто опустошён...
- Ой, вам полковника присвоили?! - Жена всплеснула руками.
- Да. Только что поздравлял Дронов. Ещё никто не знает, даже комдив. Пушкарёв говорил мне после катастрофы Михайлова, что могу рассчитывать на разжалование до майора. Взял и послал документы на присвоение мне полковника. Посмотрят, мол, там, в Москве, на такую ситуацию - он задним числом это сделал - и, глядишь, оставят всё, как было: до полковника не поднимут, но и до майора не понизят. Видимо, так всё и произошло потом, но документы с аттестацией на полковника назад не вернули. Лежали они там себе, пока всё не забылось, а теперь, когда застрелился Одинцов, там их кто-то подал на подпись, не зная ещё о новом ЧП. Не жизнь, типичная армейская бюрократия: не угадаешь, за что тебя стукнут, за что наградят. Дронов тоже вот задержался в штабе, стал вскрывать дневную почту и удивился: подписано в Президиуме Верховного Совета! Значит, поворота назад - не будет. Вот и поздравил.
- Ну и хорошо, что так вышло всё, - сказала жена, выслушав. Подошла к нему, обняла руками за шею и нежно поцеловала в губы. Потом убежала в кухню, быстро нарезала там копчёной колбасы, сыра, налила в рюмки коньяка. А когда вернулась с подносом к Лосеву, он уже спал.


Радость в этот ласковый тёплый вечер нежданно свалилась и на Русанова. Сидел в гарнизонной библиотеке, просматривал новые журналы, когда подошёл Ракитин и на ухо прошептал:
- Тебя хочет видеть Капустина, в гости приехала.
Растерявшись от неожиданности, Алексей глупо спросил:
- Зачем?
Ракитин чуть не рассмеялся:
- Говорит, соскучилась по твоей улыбке: жить без неё не может. - А на улице негромко прибавил: - Серьёзно, Лёшка, так и сказала.
- А где она сейчас? - спросил Алексей, почувствовав, наконец, как овладевает им нетерпение и радость.
- Сидит у нас дома. Я, на всякий случай, прихватил вот свои шмотки. - Ракитин показал шлемофон, который держал в левой руке, планшет с картой и кожаную куртку. У ребят переночую. Ну, а ты - иди, развлекай красавицу-гостью.
- Спасибо, Гена! - произнёс Алексей с чувством и понёсся в деревню. Возле духана остановился, купил бутылку рома, шпроты, конфет. В дом к себе вбежал с гулко бьющимся сердцем - это же надо, Оля приехала!.. Действительно, Ольга сидела за столом возле зажжённой лампы и что-то читала. У него ослабли ноги.
- Оля!..
- Алёшенька!..
Они бросились друг к другу, но обняла только она - у него были заняты руки. Он торопливо поставил бутылку на стол, избавился от конфет, шпротов и, наконец, увидел Ольгу по-настоящему, всю. Она была в элегантном красном костюме, разрумянилась от волнения, глянцево блестели чёрные глаза - по всему чувствовалось, ждала его, радостно улыбалась.
Вот теперь он подхватил её на руки и, целуя, приговаривал:
- Лёлечка, неужели - ты? Просто не верится! Какое счастье!
Он действительно был так счастлив, что даже не ожидал от себя такого. Целуя, тормошил её, о чём-то пустом расспрашивал, заглядывал в милые, такие любимые её глаза. Она, чувствуя, что нежно любима, желанна ему, мгновенно растворилась в его радости и счастье, счастлива была и сама, бормотала что-то, отвечая невпопад. Наконец, поняла, что` его беспокоит, что` самое главное для него - ответила:
- Да нет, ненадолго. Утром - надо быть в Тбилиси, и сразу на поезд. Я за покупками сюда приехала - у нас же там плохо с товарами! Еле отпросилась у Сергея. Быстро купила всё, и к тебе! Хоть улыбку твою ещё раз увидеть. - На глаза её набежали счастливые слёзы.
Он посоветовал:
- А ты останься. Почему обязательно утром?
- Так у меня же там вещи в камере хранения!.. - Она растерялась.
А он обиделся:
- Что с ними сделается?
- И вообще...
- Что вообще?
- Я не могу...
- Но почему? Ты что - военная? Мы же любим друг друга! По-настоящему, я теперь знаю. Оставайся насовсем, Лёлечка! Я не могу без тебя.
Господи, если бы он знал, что наделал своим признанием, своей мальчишеской искренностью! Не мог даже представить себе, что его слова, его запоздалое признание так опрокинут её, повалят на диван и доведут до такой глубокой истерики. Слёзы текли у неё из глаз, не переставая, она захлёбывалась ими, икала - так бывает у детей, когда случается в доме несчастье, смерть матери или отца. А тут Алексей не понимал, что её так смяло, какое непоправимое горе привело её в такое полное отчаяние? Перепугавшись, он только спрашивал и спрашивал:
- Ну, Олечка, ну, что с тобой? Милая, хорошая моя, что случилось? Ну, объясни же, я не понимаю, что произошло, что я такого сказал?..
Она увидела его испуганные глаза, запричитала:
- Господи, какая же я несчастливая! Какая несчастливая! Ну, за что, Господи?! За что ты меня так?..
Алексей гладил её по спине, успокаивал, как ребёнка, и ничего по-прежнему не понимал. А она не объясняла, только отпивала из стакана воду, чтобы не икать. Затем попросила:
- Налей - что там у тебя? Кажется, ром?
Он налил ей, и себе. Они выпили, целовались - упоительно, сладко, как целуются после долгой разлуки влюблённые. Но глаза Ольги уже не лучились от радости - были печальными. Чтобы не молчать, спросила:
- Чем это у вас так резко пахнет? Какой-то краской, что ли?
- Генка красил свою кровать. Вернее, подкрашивал. А банку оставил, наверное, открытой. Я сейчас уберу её на веранду. - Алексей поднялся из-за стола.
Она спросила:
- А кисточка есть?
- Не знаю. Зачем тебе? - Он подошёл к окну, выходящему на веранду, взял банку с краской - действительно, крышка была прикрыта не плотно - и произнёс: - Есть и кисть.
- А какого цвета краска?
- Голубая. Зачем тебе?
- Да так просто. Жаль, что голубая. Вот если бы красная!..
Он вынес банку на веранду, вернувшись, спросил:
- Ну и что, если бы красная?
- Да так, ничего. А куда ты её поставил?
- В угол там... Оттуда запах не будет теперь слышен.
- А кисть?
- На банку положил. Ну и разговор у нас!..
- А я в городе, днём, тоже попала на один разговор. В жизни такого не слыхала!..
- Интересный, что ли? Или, как у нас...
- Мне - запомнился. Особенно эта женщина понравилась. Говорили потом, что прие`зжая, из какой-то московской газеты.
- А что произошло-то? - заинтересовался Алексей.
- Подлость. Женщина эта - очень красивая - понравилась местному донжуану из хамов. А у неё - был свой провожатый. Так этот донжуан взял и ударил его. Да так сильно и неожиданно - прямо в лицо - что тот потерял сознание. Вот она и выкрикнула этому хаму: "Ну? Что ты этим доказал?!" А он ей: "Пуст знаит!.." - Ольга вышла из-за стола и, принимая позы то журналистки, то тбилисского хулигана, принялась изображать диалог в лицах. "Что знает? - спрашивает она его. - Что ты - сильное и злое животное". А он ей: "Но-но, палегчи, а то и ти сейчас палучишь!" Вот тут она ему - ну, прямо молодчина девка! - и говорит: "Давай, одолей ещё и меня! Но, знай, всё равно - есть животные, ещё злее и сильнее тебя. А надо быть - человеком!"
Ты бы видел, что тут началось!.. "А я тыбе што, ни чилавэк, да?!" И прямо к ней, с кулаками. А она - видит, люди уже вокруг, шум - опять ему по мозгам: "Если тебе дать, - говорит, - ещё пистолет, и право убивать, ты сможешь победить уже 10-х. Но называть тебя будут - фашистом, понял!" И добавила - как наотмашь ляпнула: "Только ни-когда, ты, животное, не добьёшься, ни кулаками, ни оружием, чтобы тебя - полюбили!" Тут этот подонок аж затрясся: "Дабьюс!" А она ему: "Нет! Тебя - будут только бояться и ненавидеть, как Берию!" Тут этот скот ей: "А ти знаешь, что ми сейчас находимся на плёщади имени Берия!" Она ему: "Да, площадь красивая, но её - переименуют. А ты - навсегда останешься скотом!"
Лицо Ольги горело от святого негодования и было прекрасным. Глядя на неё с нескрываемым изумлением, Алексей сказал:
- А знаешь, у тебя - прирождённый талант актрисы. Тебе надо было на сцену...
Она усмехнулась:
- Знаю. Мне об этом ещё в школе говорили: и учителя, и девчонки. А тут приехал в отпуск мой суженый, и поставил меня вместо сцены... к кухонной плите. На этом наша любовь с ним и кончилась. - Лицо Ольги снова погасло.
Алексей тихо, но серьёзно сказал:
- Выходит, люди тогда - не должны жениться? Если любовь всегда разбивается о быт.
- Если они - бедняки, может, и не должны. Будут одни только мучения. - Она вздохнула.
Он не то, чтобы не согласился, прямо обвинил:
- Ну, знаешь ли, это уже мещанство какое-то!
- Что - мещанство?
- Ну... мечтать только о платьях, сытой, обеспеченной жизни.
Она не обиделась:
- Глупенький ты ещё, Алёша - всё у тебя из книжек. Ну, подумай: кто же не хочет обеспеченной жизни? Необеспеченную, что ли, подавай? Ведь самое главное для всех - зарплата. Покажи мне хотя бы одного, кому на это наплевать?!
- Да хотя бы вот мне! - выпалил он. И чувствуя, что неубедителен, что сам он - всего лишь независимый пока холостяк, а у семейных всё иначе, добавил: - Я понимаю, у каждого, конечно, своя правда. Но истина-то - должна быть одна для всех?
Она улыбнулась ему, глядя на него влюблёно, но и вместе с тем почти насмешливо:
- Ну, и в чём же она? Истина.
- Не знаю... Вот так сразу, сказать не могу. Но говорят же: не хлебом единым жив человек!
- Правильно. Женщины - любят ещё красивые платья, морские курорты. Так это - уже мещанство, по-твоему? Любить - нужно только полёты и родину?
Он растерялся, впервые обнаружив в ней и ум, и логику, и житейскую наблюдательность. Пробормотал:
- Тебя - просто не узнать!..
Она ответила почти с вызовом:
- Да, словами из красивых книжечек - меня не собьёшь: я на них - сквозь реснички! Если слова - против моей человеческой радости, можете хоть всей страной ходить и маршировать в комбинезонах! Мне - всё равно будут милее красивые платья. И если, по-вашему, это - мещанство, значит, я - за него. Один раз живём, один раз бывает и молодость.
- Да при чём тут платья?! - произнёс он обиженно. - Я тебе совсем о другом - о философии мещанства. Для которой - все деревья - только дрова! А на первом плане - личный эгоистический интерес. А ты всё свела к платью и марширующим дуракам!
- Я тебя обидела, что ли? - спросила она в тревоге.
- Да нет. На другие мнения если обижаться, тогда и спорить незачем - всё равно, как против правительства: не смей!
Она обрадовалась:
- Спасибо, хоть не хитришь! Так сделайте сначала так, чтобы на зарплату - можно было прилично жить! Ходить в театры - в красивых платьях! Чтобы время было - почитать, не отставать, не превращаться только в поварих и рожающих дурочек! Тогда - и предъявляйте свои философские требования! - азартно выпалила Ольга.
Алексей завёлся тоже:
- А почему ты считаешь, что всё это для тебя - обязан сделать кто-то другой! Колхозники, что ли? Рабочие? Или другие какие-то рабы? Но ведь они - тоже один раз живут!
- Не придирайся к словам, - сказала она примирительно, - ты ведь знаешь, о ком я говорю. Знаю: об этом - нельзя. Ну, и не будем. Скажи мне лучше, у тебя тут... были женщины после меня?
Ответил, не задумываясь, не считая, что врёт:
- Нет. Я люблю только тебя! - Вот когда он понял, наконец, искренность её слов: "Да никого у меня не было, один ты!" Она по сути не лгала ему тогда. То же самое вышло и у него: не было у него никакого резинового "Антона", была одна лишь Ольга! Лёлечка, Лёленька, лапушка!
Она поверила ему. Сначала порозовела от удовлетворённого самолюбия, а потом опять всхлипнула, а он снова встревожился:
- Оленька, ну, что с тобой, ты можешь сказать?..
- Не сейчас. Я потом тебе... ладно?
Она так умоляюще посмотрела, что он перестал настаивать, заговорил о другом:
- "Брамс" когда-то говорил, что любовь - штука недолговечная, быстро проходит. С тобой - я тоже согласен: любовь может разбиться и о кухонную плиту или о бельевое корыто. Но у людей - и сама жизнь имеет конец! Все об этом знают, однако никто всё-таки не отказывается из-за этого от жизни?
- Не поняла, к чему это ты?..
- Значит, и от брака не нужно людям отказываться? Хотя любовь и пройдёт. Очевидно, основой семейной жизни - предполагается всё-таки не только любовь, но и что-то ещё?
Она встревожилась:
- Ты что... собрался жениться?
- Да. И только на тебе! - Он улыбнулся и, занятый развитием своей мысли, продолжал: - Взамен любви, мне кажется, приходит потом уважение. Да ещё соединяет, наверное, ответственность за будущее общих детей. Так что бояться, по-моему, нечего.
Она поняла, он не знал, что у неё родилась ещё одна девочка, и решил сделать предложение в другой форме, считая, что всё дело в её страхе перед недолговечностью любви и нежелании поэтому рисковать благополучием ребёнка. О, как она была благодарна ему за всё! И за любовь, и за готовность взять её в жёны с ребёнком, и за его верность, чудесную улыбку. И в то же время, была несчастна оттого, что он забыл её слова о верности ему, и опоздал в своём созревании. Несчастна оттого, что не может оставить теперь Сергея, от которого родила уже двух дочерей. Несчастна оттого, что вообще уже не может ничего изменить в своей жизни. Но, так как всё это она уже оплакала, то и не стала больше расстраивать себе душу, а решила побыть счастливой ещё хоть раз, на несколько часов - не отравлять себе этого счастья.
Целуя Алексея с нежностью в губы, шею, она приговаривала, чтобы подготовить его к утреннему пробуждению и удару от её исчезновения:
- Одни люди приходят к уважению, как ты говоришь, это верно. Другие - наоборот, устают друг от друга, если большой любви не было и в начале, а потом - появилась на стороне. Но и на стороне - уже не будет счастья, когда есть дети. Где один - там ещё куда ни шло. А если больше - это уже невозможно. - Мысленно одёрнув себя, она замолкла, а потом попросила: - Разденься, пожалуйста, я безумно соскучилась по тебе! Я так люблю тебя, Алёшенька!..
Она торопливо сняла с себя костюм, шёлковые чулки, сорочку, всё остальное и стояла перед Алексеем совершенно нагая, смуглая от загара, с чёрными, тепло блестевшими в свете лампы, глазами. Губы у неё были полураскрыты, она взволнованно дышала и смотрела на его мощную грудь, бугристые мышцы, точно на ожившую картину, которую вызывала раньше себе лишь воображением. Алексей, отвыкший от неё тоже, с любовью и восхищением рассматривал её молодую и тугую грудь, не поняв того, что она налита у неё молоком, любовался её тёмным треугольником густой курчавости внизу, её красивыми бёдрами - вроде бы такая небольшая, а откуда что бралось! Почувствовал, как она прильнула к нему горячим телом, и всё в нём сладко напряглось, охватило пожаром. Тогда ещё теснее прижал её к себе и, лаская её наготу руками, стал необузданно целовать, ощущая, что целует и обнимает любимую женщину, дороже которой у него нет на всём белом свете. Его нетерпение передалось и ей. Она ловко, почти без усилия выскользнула из объятий и скользнула в его постель, накрываясь выше груди простынёй. Но он сорвал с неё простыню и, не погасив лампы, стал приближаться к ней, почувствовав в последнее мгновение, как на него пахнуло свежим телесным теплом.


Утром Алексей, несмотря на бурную утомительную ночь, проснулся рано, от нового желания. Но Ольги рядом с ним не было - осталась только записка от неё на листке, вырванном из его записной книжки. Там же, на столе, была и его ручка с чёрными чернилами, которые остро пахли не то краской, не то спиртом. Видимо, Ольга писала в потёмках, не желая зажигать света и будить его - буквы были неровными, строчки тоже.
"Милый Алёшенька, прости меня. Мы не можем быть вместе: у меня родилась ещё одна дочь. Девочка находится сейчас у такой же, кормящей, как я, знакомой. Но всё равно, чтобы молоко не прокисло, я должна торопиться. Посмотри на каменную стену вашего вещевого склада. Люблю тебя навечно, прощай и не сердись! Не забывай меня. Твоя несчастная Ольга".
Поражённый смыслом записки, Алексей почувствовал, что у него дрожат ноги. Ольгу он был готов избить за предательство. А потом одумался и понял, каково ей самой. Недаром же так плакала вчера! Предал её он, а не она - ещё тогда, когда она просила жениться на ней. Он не решился, и она, видимо, в угоду мужу, не найдя другого выхода из своего тупика, родила снова. Может, надеялась, что материнство облегчит и её жизнь. А ничего, видно, не получилось, продолжала любить его, Лёшку. Об остальном догадаться тоже не трудно. Когда стала проситься за покупками в Тбилиси, муж, вероятно, понял, куда она стремится, не дурак же он! Значит, были и уговоры, и слёзы, и ссылки на грудного ребёнка, а она всё-таки вырвалась, поехала, так ей хотелось увидеть его ещё раз и попрощаться. Рисковала и здесь: могли увидеть знакомые соседки, писануть Сергею. На всё пошла!..
Упрекать Ольгу ни в чём уже не хотелось, только стало бесконечно больно и не хотелось жить. Как он теперь без неё?.. Ведь это уже навсегда. А он столько всего намечтал ночью, дурак!.. Хорошо, хоть не успел этого наговорить, порвал бы ей душу окончательно и непоправимо. Какой нежной была всю ночь, счастливой, и нате вам. Вот так финал. И какое мужество утром! Не спала же совсем, а выдержала - не заплакала, не разбудила.
"Господи! - подумал он с тоской и отчаянием. - У нас и в любви нет свободы - кругом одна зависимость во всём, рабство".
Думая об Ольге, о себе, он пришёл к заключению. Каждый человек, покоряясь общему бесправию, предаёт не только свободу для всех, но и свою собственную.
Общее же предательство даёт возможность "сталиным" править всеми, как стадом покорных овец. И так будет до тех пор, пока стадо не победит свой собственный страх и эгоизм и не перестанет надеяться на соседей, которые, по их мнению, должны принести всем избавление.
Он представил себе, как Ольга покорилась после войны родителям, и от неуверенности в своём будущем пошла замуж за человека, которого совершенно не знала и почти не любила. Затем покорилась ханжеству общества, не позволяющего замужней женщине изменить свою судьбу.
"Да и сам я - пожалуй, главная составляющая часть этого ханжества, - признался он себе с горечью. - Как это?!. Жениться на женщине, у которой есть муж и ребёнок?!. Вот - и закономерный финиш".
На столе осталась бутылка с недопитым ромом. Он сделал из неё несколько крупных глотков и закурил. В голове сразу зашумело, а душе хотелось плакать. Но он не умел, умылся и стал собираться на работу: привычное дело, от которого рабу никуда не деться. Выходя за калитку на улицу, вспомнил слова Ольги, призывающие его посмотреть на каменную стену вещсклада. И посмотрел, благо строение это было напротив его дома, за шоссейной дорогой. Там была надпись в 3 строчки, огромными буквами, голубой масляной краской:
Н А В Е Ч Н О
Л Ю Б Л Ю Т Е Б Я
П Р О Щ А Й
Потянулись дни, недели, а привыкнуть к надписи, не смываемой ни дождём, ни солнцем, Алексей не мог. Выйдет утром на работу, и читает. Идёт с обеда домой, опять читает. После отдыха идёт на службу, и опять эти, прожигающие душу, слова перед глазами. Даже поздно вечером он их видит, когда возвращается в темноте домой - всё равно они ему светятся со стены её дивными глазами. Писем она ему не писала. Не писал и сам - чтобы не навредить, не ударить и в душу ещё раз. Не отвечал на вопросы любопытных женщин из гарнизона: "А что это у вас там за надпись на складе? Кто написал и кому?!" "Не знаю..." Знал, правда, Генка Ракитин - догадывался, но тоже молчал. Удивился только однажды:
- Как это её часовой не прогнал? Там же по ночам - часовой стоит!
Буркнул:
- Значит, уговорила.
Больше они к этому не возвращались. Ольга напоминала Алексею о своей любви по 4 раза в день, и каждый раз он видел её лицо, и вспоминал вздох сожаления: "Жаль, что голубая. Вот если бы красная!.." Вздыхал и сам: "Всё равно весь гарнизон только о той любви и говорит теперь, и завидует какому-то счастливчику. А счастливчика-то - и нет. Есть невезучий Алёшка Русанов. Вот так, господа! Невесело у нас живётся людям".

4

Утром на общем полковом построении дежурный по части объявил: приехала комиссия из штаба Воздушной Армии, будет проверять боевую подготовку лётчиков в ночных условиях. Начальство сразу заволновалось, волнение передалось остальным, вплоть до официанток в столовой, и создалась та напряженная атмосфера подготовки к ночным полётам, какая всегда бывает во время ответственных проверок, и чётко зафиксировалась в народном поверье: генералы на аэродроме - готовься к беде.
К беде, однако, никто никогда не готовится - мало ли глупых примет у суеверья! На всё реагировать, некогда будет летать. Не реагировали и в этот раз - не было ни паники, ни особенной суеты. Да и когда же это кто знал, чья очередь подошла погибать? Такое известно только бабусе Судьбе, а она не из разговорчивых. Словом, в полку Лосева всё шло, как обычно. В 12 часов лётчики пообедали и ушли на отдых - до 18-ти. Полёты должны были начаться в 20.15, с наступлением темноты, так что времени у всех было ещё хоть отбавляй. А вот у техников - не особенно: этим надо приехать на аэродром пораньше, чтобы подготовить машины к вылетам.
Русанову не удалось заснуть в этот раз перед полётами. Вспоминая Ольгу, Нину, Машеньку, Женю, рыжую Антонину, то есть, всех своих женщин и девушек, которые были причастны к его судьбе, он промаялся до половины 6-го, завидуя Ракитину, который спал, как сурок. Поднялся Алексей, не дожидаясь звона будильника. Подумал: "Может, письмецо домой написать, пока нечего делать?"
Писать не хотелось, посидел, покурил, а когда поднялся по звонку Ракитин, подождал его, и они пошли вместе в столовую. Было слышно, как на аэродроме опробовали моторы техники - первые муравьи, которые появляются на стоянке самолётов. А когда автобус привёз лётчиков из столовой, спецслужбы проверяли уже, кто связь, кто кислородное оборудование. И только служба вооружения ничего пока не делала: ждала, когда уйдут от самолётов все до единого - ей подвешивать бомбы. Ни в кабинах, ни в бомболюках машин, готовящихся к бомбометаниям, не должно быть ни одного человека, не имеющего отношения к службе вооружения. Бомбы, взрыватели - дело нешуточное. Особенно светящиеся бомбы - САБы с взрывателями замедленного действия. Бомбить в эту ночь должны были с больших высот.
К подвеске бомб вооружейники приступили только после того, как вокруг самолётов были выставлены красные флажки ограждения, и посторонним вход туда был запрещён. Не дай Бог, если какой-то разиня нечаянно заденет в бомболюке тросик, соединённый с взрывателем - может сработать подвешенная бомба! А кругом - другие самолёты, бензобаки, пары`. Забушует такой пожар, что сгорит весь полк.
В зону ограждения был пропущен из посторонних только один человек - майор Медведев, бывший оружейник. Хотя за службу вооружения он теперь не отвечал, став парторгом полка, но в ответственные моменты присутствовал всегда: его преемник был молодым и, по его мнению, ещё недостаточно опытным. Он помогал ему.
Всё уже подходило к концу. Медведев отошёл от самолёта, на котором проводила подвеску техническая молодёжь, хотел закурить, но вспомнил, что оставил папиросы в курилке. Увидев там Русанова, крикнул:
- Русанов, посмотри, пожалуйста, есть мои папиросы на столе?
Вместо ответа Русанов взял со стола пачку и почти бегом принёс их майору. Ждал со своей зажигалкой, пока Медведев разомнёт папиросу. Почему-то обратил внимание на то, что было очень тихо, а за невысокими Телетскими горами на западе дотлевала заря.
В бомболюке соседнего самолёта механик устанавливал на взрывателе нужное замедление - 45 секунд. Он вставил взрыватель в головное очко бомбы и начал подсоединять общий тросик бомболюка к кольцу предохранительной чеки на взрывателе. То ли от усталости, то ли от перенапряжения у него на секунду потемнело в глазах, и он, резко выпрямившись, ударился головой о 50-килограммовую бомбу, подвешенную на первом замке. После удара отшатнулся и, теряя равновесие, инстинктивно ухватился рукой за предохранительную чеку взрывателя и выдернул её. Механизм был пущен. Через 45 секунд взрыватель сработает, бомба в люке взорвётся и загорится ярким магниевым пламенем в несколько миллионов свечей.
Перепуганный, сержант-механик выскочил из-под бомболюка и сдавленным голосом выкрикнул:
- Пущен взрыватель! - Словно ошпаренный, он побежал от самолёта прочь. Медведев, услыхавший его слова, рванулся к самолёту и скрылся в бомболюке. Русанов с зажигалкой в руке остался на месте.
В бомболюке Медведев поднял голову. Вот она! Знал, в головном очке бомбы уже тикает механизм - прошло секунд 5. Вывинчивать из очка бомбы рукой крепко завинченный взрыватель, чтобы потом забросить его подальше, долго - 72 оборота резьбы! Значит, одно: надо сбросить с замка саму бомбу. Выхватив из нагрудного кармана карандаш, Медведев сунул его тупым концом в отверстие замка бомбодержателя и, утопив штырь, подставил под падающую бомбу согнутые в локтях руки - едва успел...
Прижимая бомбу к груди, он почувствовал, как дрожат у него от напряжения руки и ноги - 50 килограммов всё-таки! А ведь надо ещё нагнуться, чтобы выйти из-под люка. Потом выпрямиться, и только тогда бежать - отбежать от самолёта хотя бы метров на 20. Потом бросить бомбу, и успеть отбежать от неё самому. А на всё это оставалось уже не более 35-ти секунд.
Когда он нагнулся, чтобы выйти из-под люка, показалось, что от натуги лопнут жилы на шее - чуть не выпустил бомбу из рук. Но как-то всё-таки удержал, потом, когда выпрямился, приподнял её снова повыше, к самой груди, и, откинув свой корпус слегка назад, быстро пошёл в раскоряку от самолёта. Рядом с его гулко стучавшим сердцем, казалось, зловеще и неумолимо тикал механизм замедления. А может, это стучало от прилива крови в висках. Было не до этого. Натужно Семёня мелкими и быстрыми шажками, чувствуя, как шевелятся на голове волосы, он торопился. Сзади за ним тянулся белый шнур стропы вытяжного парашютика - его ещё надо будет оборвать, когда он натянется. В ужасе подумал: "А вдруг не оборвется? Привязан к замку в бомболюке..."
Кто-то сзади догнал, произнёс над ухом:
- Дайте мне, я сильнее! Стропу - я уже обрезал. Там окопчик впереди, я быстрее...
И хотя некогда было думать, Медведев и голос узнал, и подумал: хочет помочь Русанов. Он действительно сильнее. Но передавать ему бомбу из рук в руки, только терять секунды и подорваться обоим. Прорычал:
- Беги, дурак! В герои хо, а у меня - дети! - Всё это, не останавливаясь, не оборачиваясь - задыхаясь.
Что-то кричали из курилки лётчики - не разобрал: оглушали толчки в висках. Стучало под левым ребром огромное сердце. Шаги сзади замедлились, вроде бы отстали. А из курилки неслось уже слышно и с надрывом:
- Хва-тит!.. Бросай!.. Бе-ги-те-е!..
Пройдя за Медведевым ещё несколько шагов, Русанов понял: Медведев услышал его совет насчёт окопчика впереди - его выкопали солдаты во время химических учений, но так и не закопали потом, вечно приходилось ещё обруливать его при возвращениях на стоянку. Вот в него и хочет бросить бомбу майор. А тогда - только 3 шага в сторону, падай на землю, и всё будет в порядке, взрыв от САБы не сильный.
Додумать до конца Русанов не успел - захватило новое: сначала показалось, будто резко выкатилось назад из-за Телетского хребта солнце и, яркое, до рези в глазах, зависло на месте, ослепив всех. А потом - тупая боль в затылке и острая в спине, какой-то глухой раскат и чьи-то крики, и последняя мысль, когда уже подогнулись ноги: "Сволочь! Сам прыгнул в окопчик, а бомбу оставил снаружи..."
Мысль тут же оборвалась, всё стало неясным, начало меркнуть, темнеть, а тело сделалось лёгким и куда-то полетело, полетело... должно быть, к последнему километру жизни.
Пришёл в себя Русанов в санитарной машине. Пахло йодом. Открыл глаза, увидел над собой лицо полкового врача и понял, что жив, но, видимо, ранен. На теле не было ни кожаной куртки, ни "военной" зелёной рубашки - белели только бинты. Машина шла на большой скорости, мотор выл. В фургончике никого больше не было.
"Везёт одного меня, - подумал Алексей, закрывая глаза. - Значит, никто больше не пострадал. Вот и моя очередь подошла..."

5

Палата, в которую поместили Русанова в госпитале, была на двоих. Возле окна лежал на койке "старожил" - капитан-артиллерист Мокроусов, мужчина, как оказалось, мрачный и неразговорчивый. Да и с какой стати быть разговорчивым? Палата эта считалась последним прибежищем для живых, далее дорога в морг в подвале - двое уже скончались на койке, которую унаследовал Алексей. Естественно, он этого не знал, а капитан, считая его "тяжёлым", не стал тревожить парня ни таким "просвещением", ни своими расспросами. Молча встретил, как вселение новичка, так и ночные дежурства сестёр возле него, а потому и главного вопроса не задал - как звать? Алексей тоже не разговаривал - не хотелось. Калека теперь, а может, и вообще придётся точку поставить в судьбе. И они первый день промолчали, каждый думая о своём.
Тбилисский день тот был душным. Ни одного облачка не было видно за раскрытым окном. Ходячие больные, разомлевшие от духоты, шаркали по коридору шлепанцами, собирались где-то возле питьевого бачка, звенели там кружкой, переговаривались. А в палате "тяжёлых" скапливалась не потревоженная тишина, и духота от этого казалась ещё ощутимее и липче.
На второй день Мокроусов всё же сказал:
- Доброе утро, парень! Давай знакомиться. Капитан Мокроусов, артиллерист.
- Алексей Русанов. А как вас по имени-отчеству?
- Семёном Пантелеичем буду. А ты - лётчик, что ль?
- Лётчик. Старший лейтенант.
Мокроусов обрадовался:
- Стало быть, всё правильно. - И пояснил: - Говорили тут про тебя: лётчика, мол, к тебе положим. Вот какое дело. - Считая знакомство оконченным, капитан надолго замолчал.
Потянулись пахнущие лекарствами, однообразные дни. Никто, кроме врачей, санитарок и сестёр в палату не приходил. Разговаривали мало, редко, о духоте, насчёт того, что кваску бы сейчас неплохо, о болезнях.
- Тебя с чем привезли? - поинтересовался Мокроусов, хотя каждое утро видел, как перевязывает Русанова старшая медсестра.
- Да голова вот... - Алексей прикоснулся пальцами к чалме из бинтов. - И позвоночник.
- В аварию, что ли, попал?
- Расскажу как-нибудь, а сейчас - не хочется вспоминать.
Мокроусов виновато кивнул:
- Значит, история невесёлая. Понимаю...
- Да, весёлого маловато.
Глава седьмая
1

Берия был арестован в прошлом году, 26 июня, и его продержали 12 часов в комнате для отдыха, которая находилась рядом с кабинетом Маленкова. Знали, вся охрана в Кремле состояла из людей Берии. Поэтому даже в уборную его сопровождали опытные люди, предупреждавшие, что застрелят при малейшей попытке побежать или подозвать к себе охранника. Берия понимал, застрелят, и попыток не делал. Но в уборной он оставил за 4 посещения 19 записок со словом "Тревога!", написанных карандашом и оставленных им в разных местах. На каждой записке восклицательный знак был очень толстым и с огромной точкой внизу, чтобы бросалось в глаза. Однако и переодетые охранники Маленкова были не менее предусмотрительными: тут же очищали уборную от его записок. А ночью, когда всех в Кремле сморило и всё везде затихло, Берию вывезли из Кремля в наручниках и в специальной машине, которую сопровождали после кремлёвских ворот другие машины до самого штаба Московского военного округа.


Через двое суток Маленковым был созван экстренный Пленум ЦК КПСС. Выяснилось, что в Министерстве внутренних дел сообщники Берии, узнав о его аресте, не покорились слепо своей участи. Понимая, что их свобода продлится теперь недолго, они вновь отдали секретный приказ, заготовленный ещё их шефом, о стягивании в Москву частей для... "борьбы с амнистированными преступниками". Командиры частей, преданные Берии, грузили в эшелоны своих солдат и офицеров по тревоге, не объясняя, что происходит в Москве. Целые эшелоны таких войск двигались по железным дорогам из-под Смоленска и с других направлений, ничего не подозревая о том, против кого будут использованы на самом деле.
Пленум ЦК КПСС разрабатывал в это время срочные меры для того, чтобы избежать кровопролития не только в Москве, но и в республиках. Нужно было блокировать действия преступников в зародыше.
И опять всеми операциями по обезвреживанию частей МВД, поднятых по тревоге, руководил маршал Жуков. Разоружение прибывающих в Москву частей происходило по кольцевой линии вокруг Москвы, куда переводились все железнодорожные стрелки. В нужных станциях эшелоны останавливались, локомотивы от них отцеплялись, а когда товарные вагоны, наполненные солдатами, открывались для выгрузки, на них уже смотрели пушки, наведённые с танков. Всё происходило без единого выстрела. Поэтому Пленум заканчивал свою работу уже в спокойной обстановке, полностью контролируя ситуацию в стране. Сурово и деловито, без долгих речей, решением съехавшихся членов ЦК КПСС был отстранён от должности генеральный прокурор СССР, а на его место назначен новый, 46-летний Роман Руденко, которому было поручено провести следствие по делу Берии.
Заместителями бывшего министра внутренних дел Берии были генералы Круглов и Серов. Круглову не доверяли, и сняли сразу. Серов, которого хорошо знал Хрущёв и рекомендовал в министры, оставили.
После заседания Пленума к Хрущёву подошёл Булганин с начальником своей личной охраны. Возмущаясь чем-то, сказал:
- Никита Сергеич, ты послушай только, что говорит мой начальник охраны про Берию!..
- Слушаю... - повернулся Хрущёв к полковнику. Волнуясь, тот стал рассказывать:
- Я только что узнал об аресте Берии. У меня есть заявление... Хочу сообщить вам, что Берия изнасиловал полтора года назад мою падчерицу. Жена у меня в то время получила инфаркт, и её положили в больницу. Моя приёмная дочь, таким образом, осталась в доме одна - была тогда ученицей 7-го класса. Однажды вечером она проходила мимо дома, где жил Берия - шла за хлебом в магазин. Её увидел сидевший на скамейке старик, который так пристально посмотрел на неё, что она испугалась. А потом её вызвали из дома чекисты и привели в дом Берии. Это и был тот старик. Он усадил её ужинать, налил вина и предложил тост "за Сталина". Она отказывалась, но он настоял, что за Сталина, мол, не выпить нельзя. Она выпила, а потом, не помнит как, заснула. Сонную он её изнасиловал.
Хрущёв горячо пообещал:
- Хорошо, товарищ полковник. Прокурор учтёт при следствии, что вы нам сейчас рассказали. Думаю, мерзавцу теперь не поздоровится! Это же надо, девочку и ту не пощадил, скотина!
Вскоре у следователя появился целый список с фамилиями (более ста женщин, которых приводили к Берии по его приказам для изнасилования). Метод у насильника был всё тот же: угощение, тост "за Сталина!", снотворное, и в финале изнасилование.
Последним по делу Берии был арестован Меркулов, за которого Хрущёв сначала заступался, полагая, что он не виновен. Попросил его даже написать о Берии, что, мол, это за человек. Но тот хотя и много написал, но писанина эта носила характер отписки, общих и ничего незначащих фраз. Прокурор Руденко после ознакомления с этой банальщиной и, уже зная из свидетельских показаний о близости Меркулова к Берии, настоял на его аресте:
- Вынужден вас огорчить, Никита Сергеевич, ваш Меркулов - такая же сволочь, как и его друг Берия!
- А чего это он "мой"? - обиделся было Хрущёв. И Руденко, отрабатывая назад и извиняясь, пояснил:
- Он, действительно, на вид, интеллигент, умеет держаться, пописывал даже и считается литератором, поэтому вы и приняли его за порядочного человека. Но это мразь, которую необходимо немедленно арестовать. У нас уже мешок фактов против него.
- Ну, что же, если считаете необходимым, арестовывайте, я не возражаю, - согласился Хрущёв, покраснев за свою оплошность.
А Берия в это время выпросил разрешение у генерала Москаленко на выдачу ему авторучки и бумаги для дачи особых показаний и начал писать из своего бункера записки Маленкову и Хрущёву. Считал себя умным, а писал, как последний дурак и невежда: "Егор, ты... такой и сякой, трам-тарарам! Ты же меня знаешь, мы же с тобой давние друзья. Зачем же ты поверил Хрущёву? Это он тебя подбил", и прочее. Следователя поражало, когда сравнивал записки: неужели, проработав столько лет главным тюремщиком, можно так наивно полагать, что никто не узнает, в какое противоречие он входит в своих записках? Только идиот, казалось, мог писать Хрущёву после призывов к Маленкову: "Уважаемый Никита Сергеевич! Ты же меня знаешь, что я честный коммунист и человек. Зачем же нужно было меня арестовывать? Да, у меня есть свои недостатки, как и у других. Но это же..." И так далее. На что надеялся человек, которому были известны порядки, заведённые во всех тюрьмах им самим же? Да и что такое следствие, тоже прекрасно представлял. Но нет, продолжал писать эту чушь ещё несколько раз, хотя был трезв уже много дней. Да будь он даже обыкновенным человеком, мало чего знающим о следственной работе, и то не позволил бы себе такого. Но это писал сам Берия, и это было для следователя поразительным, не укладывающимся в голове.
Нелепо вёл себя и Маленков после прочтения бериевских записок. Обильно потел, вызывал к себе в кабинет Хрущёва и, переживая, что доберутся и до него, скулил, как нашкодивший пёс:
- Никита Сергеич, что же теперь будет, а?
- А чего ты боишься, не понимаю! - бодро укреплял Хрущёв пошатнувшееся мужество "Маланьи".
- Ну, как же?.. Ведь я же, вместе с ним, предлагал тогда идею... сворачивания строительства социализма в Восточной Германии. Не получится так, что "дело", направленное против Берии, обернётся под руками следствия и против меня?
Слушая это нытьё, Хрущёв с удовлетворением думал: "Что, дружок, и из твоей задницы уже мыло полезло? Да и какой ты мне друг, если вдуматься? В Кремле - друзей нет, никогда не было и не может быть. Так что, раз уж ты сам сознаёшь своё шаткое положение, то я тебе тоже "помогу", как только туман рассеется... Не годишься ты на роль вожака, не годишься! Вот и заменим, как подойдёт время. Даже Молотов признал, кто из нас теперь самый главный; придётся тебе, брат, посторониться..." Вслух же продолжал утешать:
- Не переживай, следствие интересует сейчас не этот вопрос! Вопрос о деятельности Берии. А это - гораздо глубже, чем социализм в Германии.
- Да так-то оно так, не Германия. А всё же и мои подписи есть на аресты армян, да и в других местах, когда приходилось подчиняться ему. А ты сам? Разве совсем уж чист, если станут разматывать старые дела по арестам да расстрелам?
"Ты меня, сука, не прижимай, не пугай! - насупился Хрущёв. - Хочешь намекнуть на то, что если будут судить тебя, ты и меня, что ли, потянешь? Чтобы я защищал тебя, а не топил? Так я и не топлю, не видишь, что ли! Защищаю тебя, серуна". Сухо заметил:
- Сейчас - никто этих дел расследовать не будет! Когда это было, чтобы кто-то решился... копать под тех, кто победил и находится у власти?
- А про девок, что писал он в своих записках?.. Читали ведь не одни мы с тобой! Вот и начнёт рассказывать на суде, как поставлял их нам и на курортах, и здесь, в Москве. Терять ему нечего!
- А кто ему поверит? Клевета, месть... Да и разве же все остальные - весь Кремль! - не спал всю жизнь с такими девками? Одни мы, что ли? Их всем - к каждому общему обеду! - подают на закуску, как рыбу. Ну и что?
- Да не хотелось бы, чтобы об этом стали трепать языками.
- Боишься жены, что ли? Так она - раньше тебя знала про наши порядки в Кремле.
- Какие же мы тогда коммунисты! Вот что меня беспокоит. Вернее, не то, что коммунисты. А то, что об этой нашей "идейности"... не должно просачиваться никуда! Мол, главные фигуры Кремля, а сами вон что!..
- Да брось ты чистоплюйствовать! - возмутился Хрущёв. - Свои - и так всё знают. А к народу - наша сперма не дойдёт, не река. Да и что мы, евнухи, что ли, если коммунисты? Думаешь, Папа Римский - онанизмом, что ли, занимается?
На Папе и сошлись: е....я, как все. На этом, мол, держится весь мир. И как любым заговорщикам всех времен и народов, им было наплевать на то, как будет реагировать народ на их интриги, баб, которых им подавали в постели, как селёдок к столу, да и на сам их заговор - перемелется! 300 лет уже сыплется эта мука из жерновов жизни, так что` - останавливать, что ли, теперь это производство? Пока в России не распашут, как Карфаген, кремлёвские дачи в подмосковных лесах, ничего не изменится в Кремле, какая бы власть не пришла править народом. Не устоит она перед таким традиционным соблазном. Это как корни в лесу - разве просто сорвать с корней лес? Разговорами, что ли?..
Видимо, не знали анекдот про грузинский тост: "Дорогой Тенгиз, я тебя уважаю не за то, что ты, простой секретарь райкома, имеешь дачу, машину, девочек к столу и живёшь, как князь, а за то, что ты настоящий коммунист!"


Понял, наконец, свое бессилие и Берия в бункере, продолжавший лихорадочно думать то про себя, то вслух. Теперь, уже сломавшись и поостыв, он рассуждал более здраво: "Нет, дело не в грузине Надирашвили, который много знает обо мне. Они поняли и сами, ещё до его появления, что я хотел их всех арестовать. Вот и объединились. Сам виноват. Внушил себе, что Егор и кабан Хрущёв - ничтожества и полностью зависят от меня. Потому, что всегда были у меня в руках и дрожали передо мной? Все считали их даже моими людьми... И когда эта сволочь Жуков вошёл с генералами в кабинет и направился ко мне с Хрущёвым, я почему-то решил, ишак, что он пришёл "брать" Хрущёва, который уже рыл своим носом под меня и Егора. Думал, это Егор решил избавиться от кабана. Даже успел обидеться на жирную "Маланью", что не предупредил ни о чём. Ещё подумал: "Ну, ничего. Объявлю потом, что в правительстве был заговор, но заговорщики не поделили чего-то между собой, и я решил арестовать всех заговорщиков, чтобы спасти страну от предателей". А что? Разве мне народ не поверил бы? Народ всегда и всем верил.
И вдруг эта давняя сволочь Жуков, мой старый и заклятый враг, наставляет свой пистолет не в Хрущёва, а в меня... От неожиданности так растерялся, что не сообразил даже, что делать. Понял только: пропал! Надо было их разъединять, и по одиночке потом... а не ждать, чтобы всех сразу. А когда понял, было уже поздно.
А как всё хорошо после смерти Сталина для меня началось! Маленков ещё в машине сообразил, что я - за него, не претендую на власть. И как только получил её с моей помощью, тут же и мне вернул все мои должности. Да ещё и прибавил в моё распоряжение МВД. Такой власти у меня не было и при шакале!
Вот когда я рассказал Егору, кто такой Рюмин. И Егор разрешил мне его арестовать. Была создана комиссия: Маленков, Игнатьев и разные там пешки - для черновой работы. По старым материалам следствия легко было установить, что на совести Рюмина были все эти лозовские, брегманы, маркиши. Комиссия выяснила также, что все следствия Рюмин проводил с пытками, психологическими устрашениями, и его собственная судьба была решена. Объявили его мерзавцем на всю страну, преступником и поставили к стенке.
В апреле мы реабилитировали всех по "делу врачей" - тоже гладко прошло. На очереди у меня было устранение Игнатьева. Но сначала надо было уговорить Маленкова на амнистию заключённым. Настоящих политических, конечно, нельзя было отпускать на свободу. Эти сразу потребовали бы расследований по делам не только последних арестов по приказам Сталина, но и тех, что были раньше - до 37-го и после. Это означало бы только одно: подписать и себе смертные приговоры. Кто же на это пошёл бы? Надо было сделать всё хитро, чтобы и Европа была довольна, и свои поняли, что мы - за амнистию, что за нами... грехов нет.
Я всё тогда предусмотрел. Даже то, что амнистированные - а это в огромном количестве бандиты - могут создать в краях и областях, в которые они хлынут, тяжёлую криминогенную обстановку, и от населения этих краёв посыплются к нам, в центр, жалобы на террор и просьбы подавить бандитизм. Но, чтобы подавить, надо иметь силу.
Я и это решил обернуть на свою пользу. Заготовил даже приказ для вызова некоторых наших частей в Московскую область. Якобы для очистки Москвы от ворья и бандитов. Авантюра? Да. Но я готов был пойти на неё ещё и потому, что 17-го июня немцы подняли в Берлине бунт. Решили, что Сталина нет, умер, значит, можно поднимать головы. Внимание Маленкова и ЦК было приковано в те дни к Восточной Германии. Это и вскружило мне голову - начал вести себя неосторожно. Думал, никто не подозревает, что я собираюсь сделать. И просчитался. "Кабан" с "Маланьей" опередили меня.
Дальше, как я понял, практическими действиями руководил уже сам Жуков. А ведь я просил у Сталина... ещё в войну... засадить Жукова в лагерь, и там уничтожить. Но шакал не дал мне его. Боялся, что без Жукова не выиграет войну. Потом жалел, ишак, когда, в 46-м, у него самого сорвалось "дело" с этим маршалом. Значит, теперь этот трижды Герой попытается сделать всё, чтобы меня приговорили к расстрелу. Чем не насмешка судьбы?.. Хрущёва - я тоже недооценил..."
Пропал ты, Лаврентий! Из каких тяжёлых положений всегда выходил! От самого Михаила Кедрова ушёл. А у него были документальные факты против меня, хотя он и сидел уже на пенсии.
Кедров решил пойти на приём к самому Сталину с этими фактами. И сына с собой прихватил, которому хотелось "разоблачить самого Берию!". Отец - шёл разоблачать прошлое Берии, сын - настоящее. Не знали, ишаки, что Сталин ненавидел Ленина и всех его "ленинцев". Кедров был дворянин, интеллигент, Ленину в Женеве на рояле играл. А его сын работал тогда у меня следователем - садист, зверь! Сам, лично избивал и пытал людей на допросах. Но маршал Берия для него - "предатель" и "негодяй", так? Кто же тогда он сам? Святой? Может, его отец святой? Тогда пусть скажут о нём в Архангельске! Что он там делал с интеллигенцией в 19-м? К Сталину они пошли, умники! Да не дошли... Потому что умные, да не очень хитрые. Выходит, мало каши съели по сравнению с Берией.
Игоря - я расстрелял быстро. А вот с отцом - никак не получалось! Опытный был, и старые связи везде остались. Конечно, суд оправдал его. Но тут наступали уже немцы на Москву, и я шлепнул его по-тихому, во время эвакуации. Под Саратовом дело было. В лицо ему рассмеялся. Знал, проверять некому, не до этого всем. Думали, ждёт нас разгром...
А теперь, видно, конец мне самому - не выкрутиться. Если бы держали на Лубянке!.. Нет, побоялись. Держат в Сухановке, которую я сам изобрёл для одиночек, вдали от Москвы.
До сих пор не пойму, почему не идёт на выручку никто? Где все? И следователь, шакал, молчит. Ну, ничего, будет суд, я там не буду молчать. Всё выскажу про этих подонков! Кто такой Микоян? Каганович кто? А Молотов, Ворошилов? Пусть люди услышат, какие это суки. Я им такие факты против каждого выставлю, они у меня все сначала инфаркты получат!"
А всё из-за тебя, Коба, старый шакал! Если бы ты назначил меня своим преемником ещё при жизни, ничего бы этого сейчас не было! Спокойно правил бы вместо тебя, и всё. Но ты взял, скорпион, и унизил меня - снял. И теперь вот - начнутся очные ставки с "сообщниками", свидетелями. А это - конец, пощады не будет!
- А чем лучше меня Маленков?! - перешёл Берия на выкрики перед дверью на русском языке, чтобы слышал надзиратель - может, расскажет потом где-то по пьянке. Пойдёт это гулять по Москве... И закричал ещё яростнее: - Я, может, и виноват в чём-то: выполнял приказы Сталина! Но я - умел и работать. У меня любое дело получалось! А что умели делать Микоян, Маленков - что?! Только жрать у себя на дачах, да задницы отсиживать на совещаниях. Они даже с бабами не умели делать своё дело! У них - провонялись языки от лизания вышестоящих задниц! А внизу - осталась вместо мужского инструмента одна шкурка для испускания мочи! Эй, ты, за дверью!.. Скажи начальству, пусть привезут мне сюда бабу! Я - смертник, имею право на последнее желание... Бабу хочу! Ба-бу-у!.. В...у в последний раз, и умру, как мужчина. У-у-у-у! - завыл он, трясясь возле двери, не в силах ни сломать её, ни высадить. Загнанный в тупик, он выл и выл, как пёс на цепи - в полном бессилии, в одинокой своей безысходности.


На суд Берию привозили из Сухановской тюрьмы каждое утро всё в тот же бункер, охраняемый танками Московского военного округа. Зал для заседаний членов суда - а по своему назначению для офицеров штаба - был небольшой. Не было здесь ни журналистов, ни публики. Некому было рассказывать о "суках", повергая "сук" в инфаркты. Напротив, тут рассказывали только о нём. Кто? Бывшие друзья и собутыльники, которых по одному приводили в зал и как свидетелей, и как обвиняемых. Вот уж кто подлинные суки! Только на суде он узнал, кто вместе с ним оказался на скамье подсудимых. Министр государственного контроля СССР, а в прошлом министр государственной безопасности Меркулов. Арестован и Деканозов, министр внутренних дел Грузии, в прошлом начальник одного из управлений НКВД СССР. Это был особо закадычный друг, с которым вместе ел и пил и не один раз менялся продажными бабами. Кобулов - заместитель министра внутренних дел СССР, бывший замнаркома внутренних дел Грузии. Гоглидзе - начальник одного из управлений МВД СССР, бывший в прошлом комиссаром внутренних дел Грузии. Мешик - министр внутренних дел Украины, в прошлом начальник одного из управлений НКВД СССР. Володзимерский - начальник следственной части по особо важным делам МВД СССР. Каждому из них, когда их вводили, он сначала радовался, истосковавшись в одиночестве по знакомым лицам. Всё-таки, какое это могучее чувство, что, наконец, ты - не один! Но и здесь, как оказалось, его преследовало, видимо, Божие проклятие. Лучше бы их не приводили, лучше бы он не видел этих продажных б..дей!
Ни один из них не посмотрел ему даже в глаза, не кивнул, не улыбнулся. Сразу же начинали "исповедоваться" тем, которые сидели на возвышении в составе суда - маршалу Коневу как председательствующему, членам суда: Швернику, руководившему теперь профсоюзами, Зейдину, занимавшему пост первого заместителя Председателя Верховного Суда СССР, генералу армии Москаленко, секретарю Московского обкома партии Михайлову, главному профсоюзнику Грузии Кучаве, председателю Московского горсуда Громову и, недавно назначенному, первому заместителю министра внутренних дел СССР Лунёву, занявшему место Кобулова.
Ещё до вызова свидетелей - суд длился 6 дней, с 18-го до 23 декабря - маршал Конев зачитал Берии решение Верховного Совета СССР от 8 августа: утвердить Указ Президиума Верховного Совета СССР "О преступных антигосударственных действиях Берия" и принять постановление об утверждении Указа Президиума Верховного Совета СССР о лишении Берия полномочий депутата Верховного Совета СССР, снятии его со всех занимаемых им постов, лишении всех присвоенных ему званий и наград, и о передаче "дела" о его преступных действиях на рассмотрение Верховного Суда СССР. Ноги подгибались от слабости, когда он это слушал. В мозг так и ударило: "Всё, всё: больше ни маршал, ни министр, ни Герой, ни депутат - никто! Они меня уничтожили, стёрли в пыль... И всё это - Хрущёв, "Кабан", его работа! Ух, если бы знал, что так всё произойдёт, в порошок бы этого хитрого змея!.."
Не знал Берия того, что своими письмами к Маленкову сильно навредил жирной "Маланье". Да и обвинения, предъявляемые бывшему маршалу, рикошетом задевали и Маленкова - особенно по "ленинградскому делу". К тому же, у Маленкова не было, как у Сталина, преданного лично ему, правительственного окружения. Он был один, без опоры, что недопустимо в борьбе за власть, которая продолжалась. Единственной опорой у него был, грозный когда-то, Берия. Но, в связи с его арестом, он лишился и такого союзника. Этим немедленно воспользовался Хрущёв, знавший, что ни Молотов, ни Каганович, ни Ворошилов, ни Микоян не питают симпатий к "Маланье". Дело обстояло скорее наоборот. Перечисленная гвардия больше склонялась в своих симпатиях к Хрущёву, видя в нём не политического деятеля, которого следует опасаться, а простоватого и прямолинейного мужика-провинциала. Узнав, что они склонны поддержать его в выдвижении на пост Первого секретаря ЦК, чтобы поубавить необъятную власть Маленкова, он предложил собрать в сентябре Пленум ЦК, который и утвердил его на этом посту официально. "Испытательный срок" для Хрущёва, таким образом, блестяще закончился, и он, обретя уже не видимость власти, а власть, принялся укреплять её изо всех сил, как это делал в своё время Сталин при Ленине. Кабаньей энергией, умением принимать важные решения самостоятельно и быстро, Хрущёв выгодно отличался от Маленкова, который, находясь вечно под Сталиным, был нерешителен, любил всё согласовывать, чем выдавал свою несамостоятельность, а главное, "нецарственность". К тому же, оставшись в одиночестве, Маленков был вынужден ещё и оправдываться из-за прошлой связи с Берией. В нём не видели "самодержца", способного натягивать государственные вожжи. Чтобы управлять Россией, нужна рука крепкая - "кулак", а не бабья жопа-морда!
Хрущёв же, наметивший к этому времени программу стягивания в ЦК своих людей, мечтал уже о царствовании, о превращении власти секретаря партии в главную, основную власть. Сделать это можно было только при одном условии: подчинить карательные органы Центральному Комитету партии, который поставил бы их под свой полный контроль. Но для этого надо было немедленно расстрелять главного руководителя МГБ, преступника Берию. Чтобы многолетние каратели сразу почувствовали над собой новую силу, в руках которой вся Советская Армия. И перешерстив затем в МГБ всё его руководство, поставить во главе МВД и МГБ не просто своего сторонника, какого-нибудь цекиста, а человека, который знал бы карательные кадры не понаслышке. Таким был генерал Серов, с которым Хрущёву приходилось уже сотрудничать на Украине и который работал пока на посту заместителя Берии. Вот кем был Хрущёв для "Будущего" на самом деле - фигурой!.. Этого не понимали ни Маленков, ни Молотов, ещё недавно соглашавшийся видеть в Никите Хрущёве козла с колокольчиком, ни хитрый Каганович, веривший в Молотова, ни другие. Правда, первым из всех опомнится Микоян и примется лизать Хрущёву задницу с откровенным кавказским усердием и лестью, но это ещё впереди, как и предательство Микояном этой неожиданной и долгой "дружбы".
Так что не знал Берия много чего... Да ему уже и не полагалось этого знать. Настал черёд самому принимать удары судьбы.
Первой неожиданностью было признание свидетеля Кобулова:
- Уважаемый суд! Берия - был всегда заговорщиком. Почему он не захотел поехать в Берлин, когда товарищ Хрущёв просил его об этом? "Разберитесь, товарищ Берия лично, что там произошло? Кто организаторы путча?" А он что? Сослался на какие-то особые дела, из-за которых, будто бы, не мог выехать из Москвы. Конечно, не мог! Сам готовил здесь путч. Или государственный переворот, если хотите. Ему нужно было находиться в Москве! А меня и Гоглидзе - он послал в Берлин. Там нас потом и арестовал посол Семёнов. Когда уже Берия, видимо, начал осуществлять свой дворцовый переворот. Так что мы... к его делу - не имели никакого отношения! Разве отослал бы Берия из Москвы своих помощников? Тут, на мой взгляд, у обвинения нет никакой логики.
Далее. Кто такой Берия вообще? Он - и не Берия вовсе, а Какуберия. И в партии он - не с 17-го года, как писал в своих документах. Это хорошо знают и Гоглидзе, и Меркулов. Они старше меня и по возрасту, и по совместной работе. Они рассказывали, что партбилет ему выдавал - Вирап. В декабре 19-го года. Тогда Берия ещё учился в Бакинском техническом училище. Когда же он пролез к власти, то расстрелял Вирапа. За... "контрреволюционную деятельность". И стал писать после этого в своей биографии, что его принимал в партию ещё в 17-м году Цуринов-Аванесов, с которым он якобы вместе учился. Тогда, мол, никаких партбилетов не было, и Аванесов просто записал его в партию, и всё.
Это - типичнейший авантюрист и карьерист! Я понимал это, когда ещё был мальчишкой. Он никогда не имел коммунистической скромности! А после смерти товарища Сталина честолюбие его получило ещё большее развитие - он стал бонапартистом...
Много чего наплёл этот, раздавленный, сразу состарившийся и поседевший, свидетель. Но ещё больше оскорбил Берию своими "признаниями" на суде Деканозов. Берия всю жизнь доверял ему, как себе, хотя и знал, что армянам верить нельзя. Глядя теперь на него, не узнавал: похудел, шакал, сгорбился. На овцу стал похож, а не на холёного дипломата, который работал перед войной в Берлине послом. Но трепаться, кбедо 1, не разучился:
- Я знаком с Берия с 21-го года, то есть, на протяжении 32-х лет. Я был студентом, когда меня направили на временную работу в Азербайджанскую ЧК. Её председателем был тогда Багиров, а Берия - его заместителем. Я - работал у них помощником уполномоченного по экономическим делам. Берия заметил меня и назначил на должность...
- Лучше бы я, сулепо 2, умер тогда! - выкрикнул Берия, не сдержав своей ненависти. - Чтобы не видеть тебя, нагаво 3, никогда больше! Не слушать, как ты будешь врать!..
По лицу Деканозова и по тому, как он не смотрел в его сторону, Берия понял, бывший друг, ещё недавно клявшийся в вечной любви и преданности на одной из ночных попоек, будет теперь лишь всячески топить его, и выгораживать себя, как Кобулов, прикинувшийся в конце своих показаний обманутым и глупым мальчишкой.
Берию одёрнул маршал Конев. И Деканозов продолжил, как ни в чём ни бывало:
- ... и назначил меня на должность секретаря секретно-политического отдела, начальником которого он был тогда сам.
В 22-м году Берия был переведён в Тифлис, в Грузинскую ЧК и забрал меня с собой на ту же должность, на которой я был и в Баку. В Тифлисе он познакомился с двоюродной сестрой Алексея Гегечкори, который занимал тогда самые высокие посты в Грузии. Я думаю, Берия женился на ней с целью сделать карьеру.
Берия, сидя на своём месте, демонстративно охватил лысую голову руками и, глядя перед собой на пол, простонал:
- Угмерто, мамадзагло!.. 4
Деканозов продолжал, не дрогнув ни единым мускулом:
- Ещё во время работы в Баку Берия дружил с лицами, разоблачёнными впоследствии как враги народа. Там он приблизил к себе некоего Голикова, бывшего деникинского разведчика, и взял его к нам в ЧК. Ещё он дружил там с Морозовым, начальником секретного отдела. Морозов был осуждён потом за фальсификацию следственных материалов. По этим материалам был обвинён и расстрелян один рабочий, якобы совершивший террористический акт. На самом же деле, никаких оснований у нас для этого не было.
Что ещё могу сказать здесь о нём? Берия - не только карьерист, но ещё и злобный человек.
Слушая Деканозова, Берия демонстративно метал в него испепеляющие взгляды. Скрипел зубами и драматически воздевал руки, словно призывал в свидетели Бога: "О, господи, ты слышишь?!. Покарай негодяя!"
Деканозов не обращал внимания, словно не видел:
- Он - устранил в Закавказье... всех председателей ЧК! Хорошо помню, как однажды председатель нашей Грузинской ЧК Павлуновский собрал нас всех на совещание и, в присутствии Берия, предложил нам покончить с его интригами, которые Берия развёл в нашей организации. Берия тогда сидел и молчал. А потом - всё равно добился, с помощью своих родственных связей, увольнения Павлуновского из ЧК. И занял его место.
Затем он хотел занять пост председателя ЧК всего Закавказского края. Но это место отдали не ему, а приехавшему в Тбилиси Реденсу, свояку товарища Сталина. Тогда Берия принялся угождать самому товарищу Сталину, приезжавшему летом отдыхать на Кавказ. Он лично стал охранять дачу товарища Сталина. Угощал его там, старался понравиться. И в 31-м году был уже утверждён секретарём Грузии - его рекомендовал сам товарищ Сталин. А прежнего секретаря - какой человек был! - отозвали на другой пост, незначительный. Потому что Берия клеветал на него. О чём всё это говорит?..
Член суда Громов, юрист, прервал Деканозова репликой:
- Свидетель, ближе к делу, не отклоняйтесь...
- Я не отклоняюсь, - не согласился Деканозов, - это всё как раз имеет самое прямое отношение к делу. Берия - не служил государству, он служил только влиятельным лицам. Когда он занял пост секретаря ЦК Грузии, тут же перетянул к себе целую группу своих сотрудников из ЧК. Меня - тоже. Я стал секретарём в секретариате ЦК - занимался там вопросами транспорта. Потом меня избрали членом в бюро ЦК. А наиболее близкими к Берия были тогда - Арутюнов и Багиров.
В 37-м и 8-м годах, когда Берия уехал в Москву и стал там первым заместителем Ежова, я был наркомом пищевой промышленности в Грузии. На короткое время наши дороги разошлись. Берия тогда боялся почему-то Серго Орджоникидзе, хвалился дружбой с ним. А потом ситуация изменилась, и он начал мстить ему даже мёртвому - расстреливал его родственников.
Опустив голову, Берия уже не слушал, думая о том, что самые опасные враги - это бывшие друзья: слишком много знают. Правда, когда-то и сам шантажировал Микояна, когда звонил ему ночью из Баку и просил заступиться. Иначе, мол, придётся рассказать на допросах кое-что, и тогда одному из "уцелевших" бакинских комиссаров - несдобровать тоже. Анастас сообразил о последствиях сразу, и тут же уговорил Сталина заступиться. Ленин болел. Сталин позвонил Дзержинскому. Видимо, тоже знал, что сказать. И Дзержинский уступил. Потом, когда уже сам оказался на месте Дзержинского, посылал Микояна в Армению вместе с Маленковым, и они там устроили неплохую "прополку" среди коммунистов Армении. "Дружбе", казалось, не будет конца, как вот и с этим шакалом Деканозовым. Но хитрые армяне, выходит, не забыли своих прополотых армяшек...
"Небось теперь торжествует, - подумал Берия о Микояне. Я здесь, в яме, а он - по-прежнему в Кремле... При любых переменах остаётся на корабле! Может, дать сейчас показания и против него? Когда и за что был в 18-м году арестован дашнаками, почему "уцелел"?.. Что делал в Армении в 38-м?.. Нет, выкрутится, шакал! У русских есть поговорка: на одних подметках 7-и царям служил. Выкрутится, и тогда - мне ещё хуже будет".
Очнулся Берия, когда на него "показывал" грузин Цанава, заканчивавший своё выступление:
- Работая в 30-х годах в Грузии, Берия расстрелял всех, кто когда-либо работал его заместителем в Грузинской и Закавказской ЧК. А также многих из тех, кто были его начальниками. Для этого он добывал у арестованных им людей ложные показания, нужные ему для ареста бывших своих начальников, и... Какие показания конкретно? Ну, например, о том, что на него, Берию, покушались, и не один раз. По заданию, дескать, этих чекистов...
Берия отключился опять, думая о письме, отправленном Хрущёву: "Умолял, ишак, поверить, что ещё "оправдаю доверие партии", если "мне сохранят жизнь"". Теперь же, слушая показания свидетелей по своему делу, он понимал, что "сохранять", вероятно, не собираются. "Оказывать доверие" - тоже. Надо срочно готовиться к покаянию в "последнем слове". Если дадут. Если будут слушать. Могут ведь и шлёпнуть, как муху, даже не выслушав. Не дадут времени ни на обжалование приговора, ни на приготовление к смерти. Сам не раз так делал с осуждёнными. Это же Кремль! Сортир, наполненный дерьмом и червями, копошащимися в нём и называющими себя коммунистами.
Воспоминание было недолгим. Тут же забыв о собственной жестокости, Берия снял пенсне и тихо начал хлюпать носом, опустив голову, не показывая глаз - "плакал". Не имело смысла оставаться "мужчиной". Надо было выкручиваться, доказывать, что совершал преступления не по своей воле, умолять о пощаде. Полагая, что выглядит достойным сожаления, Берия не видел себя со стороны, не понимал, что отвратителен. Торопливо рассуждал: "Надо самому... вылить на себя грязь. Повалить всё на выпивки, на баб, на эротику. Мужики любят слушать такие признания - поймут, простят, может быть..."
С этого и начал, когда предоставили последнее слово. Радуясь в душе тому, что дали всё-таки говорить и ему, что "молодец, Жорка, сумел поменять беззаконные порядки!", обращаясь к суду с "искренним уважением", как и полагалось на его месте, признав за собою вину в общих, расплывчатых чертах - "время было такое", он начал, как и задумал, уводить суд в нужную ему сторону:
- Самым же тяжким позором для меня... как гражданина!.. как члена партии!.. и одного из руководителей!.. является, уважаемый высокий суд... моё бытовое разложение. Безобразные!.. порою неразборчивые... связи с женщинами. Вам трудно представить себе всё это! Потому что вы - чистые люди. Я же - настолько падший человек!.. так мерзко и низко пал!.. что вам трудно теперь мне верить. А мне - что-либо отвергать...
Перечисляя свои связи с женщинами, останавливаясь на пикантных подробностях, Берия надеялся на "мужское" снисхождение, на забывчивость суда о кровавых преступлениях и просил только одно, сохранить ему жизнь. Несколько раз повторил это, призывая суд к гуманности и обещая остаток своей жизни посвятить искуплению тяжкой вины.
- Граждане судьи! Я и так опозорен на весь мир. Что даст обществу моя смерть? Ведь от этого ничего уже не изменится, а напротив, за границей будут считать, что жестокость в Советском Союзе осталась основным признаком социализма. А если я буду работать, приносить своим трудом людям пользу...
- У вас всё? - прервал председатель суда, памятовавший слова Хрущёва в личной беседе: "Никакой пощады этому мерзавцу, этому палачу! Пресекайте всякое поползновение к этому. Только расстрел! Расстрел и никакого другого приговора!"
- Да, всё... - Берия вытер со лба пот.
- Увести подсудимого! - сурово приказал Конев. - Суд остается на совещание.
2 солдата повели Берию из зала в мрачную бетонную мышеловку, пол которой был застелен зачем-то большим брезентом. На потолке горела единственная лампочка, а под потолком шли какие-то трубы, чернели вентили. В бетонной стене против двери торчали 2 железных кольца. Шагая по брезенту, солдаты подвели Берию прямо туда, приказали повернуться лицом к двери и ждать.
Ждать пришлось недолго. Минут через 5 дверь отворилась, и вошёл прокурор Руденко с грузином, который находился в составе суда, на случай, если понадобится перевод каких-нибудь реплик с грузинского. Берия понял, если приговор будет суров, и он попытается ляпнуть в его адрес что-нибудь на родном языке, этот Джава или как его там, переведёт, и тогда просить смягчения будет затруднительно.
Руденко кивнул солдатам, и те крепко взяли Берию с боков за руки. После этого прокурор начал читать зловеще-торжественным голосом приговор суда, словно объявлял его не одному человеку, а вещал в микрофон на весь мир:
- Именем Верховного Суда Союза Советских Социалистических Республик...
Берия был настолько ошеломлён быстротой вынесения приговора и тем, в каком странном месте ему читали его, что из всех торжественных слов разобрал лишь основные, главные для него и зловещие: "к высшей мере наказания - расстрелу..." Чувствуя, как потекло у него что-то тёплое между ног, он услыхал и самые последние, самые ужасные слова приговора:
- Решение суда обжалованию не подлежит, приговор привести в исполнение - немедленно! - Кончив читать, Руденко опустил бумагу, спросил осуждённого:
- Есть ли у вас какие-то вопросы?..
Подгибались ноги. Мутился разум. Мутился свет лампочки. Как это - немедленно? Что, сейчас вот и убьют? Отнимут... жизнь? Не дадут ни попрощаться с сыном, ни провести последнюю ночь наедине, чтобы собраться с мыслями и приготовить себя к неизбежному?.. Погаснет вот этот свет на потолке?.. И окровавленное тело завернут в брезент и вынесут, и выбросят куда-то, как собачье?.. Так вот зачем этот брезент!.. А кольца?.. Боже, зачем кольца?!.
Заворожено глядя на лампочку, не в силах отвести от неё глаз, Берия затрясся от страха и не мог остановить сотрясавшую его дрожь. Сердце его то обмирающее трепыхалось, то опасно останавливалось, а в памяти, точно страшные вспышки из прошлого, почудились забытые голоса тех, кого стреляли в подвалах Лубянки в лица, затылки. Волокли за руки по бетонным коридорам, когда кто-то не мог идти сам. В свою последнюю камеру-мышеловку без света, где ждал всегда пьяный палач и убивал из нагана. Господи, неужели так будет и сейчас? Выключат эту лампочку на потолке, все уйдут... Нет, сначала привяжут к кольцам в стене, чтобы не крутился, не помешал!.. Так вот зачем кольца... Боже, Боже, что делать? Заступись, отведи...
- Вы слышите меня? - донёсся до сознания требовательный голос. - Я спрашиваю: у вас есть какие-нибудь вопросы?..
- Да, есть... - разлепились пересохшие губы. А между ног всё текло и текло. И тело не мог унять - сотрясалось.
- Задавайте.
- Прошу сохранить мне жизнь. Передайте это, пожалуйста, Хрущёву! - Слова вырывались из горла с хрипом, неразборчиво, как бормотанье - сам понимал это, но ничего поделать с собою не мог.
- Но вы же ясно слышали приговор суда! Обжалованию - не подлежит... Просите только о том, что ещё можно исполнить: передать жене какие-то слова, может, что сыну...
Безостановочный ужас сотрясал Берию от ног до шейных позвонков. Он не мог ничего выговорить и только что-то бормотал, бормотал. Слышалось не то мычание, не то слова сквозь слезы. И Руденко не вытерпел снова:
- Ну? Говорите же! На суде - вы говорили довольно ясно. А теперь - я ничего не могу разобрать...
Берии казалось, что он спрашивает Руденко:
- Почему не было на суде, и сейчас нет тоже корреспондентов? Разве бывший маршал - такая уж муха? Где защита, юристы, закон? Почему такая спешка? Почему нельзя даже написать просьбу о помиловании? Что, разве после смерти Сталина у вас ничего не изменилось? Да?
Но это ему только казалось. В действительности же тело его сотрясалось и, кроме бормотания, ничего слышно не было. Руденко, потеряв терпение, дал солдатам знак, и те принялись завязывать осужденному глаза большим белым платком, который вытащил из кармана один из солдат. Выходит, подумал Берия, результат приговора был заранее известен даже солдатам? Для кого же они играли этот спектакль? Для одного меня?..
Мысли его прервались от грубого насилия. Солдаты начали привязывать кисти его рук к кольцам. Сопели. А Руденко пошёл, видимо, прочь - было слышно, как ржаво скрипнула дверь. А этот, соотечественник, грузин, дышал ещё где-то рядом, не уходил. Нет, он не поможет, хотя и поймёт только один, если его попросить. Да и куда отсюда бежать? Везде тупик, безвыходность. Кричать? Звать на помощь? Кого? Сейчас где-то отключат свет, станет ещё темнее, как в могиле, и тогда войдёт человек-смерть...
Он пробормотал по-грузински:
- Что, у вас так ничего и не изменилось, да?..
Лампочка на потолке всё ещё горела. Он это чувствовал, когда солдаты отошли от него к дальней стене и там где-то затаились, прижавшись в углу. И тогда опять проскрипела дверь и послышались тяжёлые шаги. Значит, палач был человек плотный и в сапогах. И хотя он не видел его, но вдруг понял, почему-то догадался - это генерал Батицкий, тот, что арестовывал его. Чувствуя, как из души рвётся наружу вопль о пощаде, он продолжал трястись и, заливаясь слезами под платком, стал невольно тянуть, тянуть на одной невыносимой, немужской ноте, на их проклятом, ненавистном теперь языке:
- А-а, а-а, не на-да-а, не на...
Сознание взорвалось миллионом ярких свечей. Выстрел грохнул прямо в мозг. И в то же мгновенье всё вокруг погасло навсегда, до самого Божиего суда, если он будет.
Генерал Батицкий опустил пистолет, посмотрел, как ещё дёргается, повисшее на кольцах, тело, и стал приказывать:
- Отвяжите его... и заверните! В крематорий - потом... когда стемнеет...
Палач века Берия окончил земное существование чуть ли не в день рождения Сталина, 23-го декабря. Народу было объявлено, что он осуждён и казнён как английский шпион. И опять получилось, что история для России - всего лишь бумажка, которая, как и народ, всё стерпит. Шлёпнули же без суда Фаину Каплан через 2 дня после покушения на Ленина? И даже не объявили об этом в газетах. А тут шлёпнули всё-таки по суду и напечатали в "Правде". И хотя настоящая правда была далека от подлинных событий, советские газеты продолжали хулить американскую "демократию": какая-де она "демократия"? Родина подлинной демократии - Советский Союз.
Не задумывались ни Маленков, ни Хрущёв, ни остальные члены правительства о том, что мысль Берии о них, как о червях в дерьме, была близка к истине, хотя каждый из них давно уже понимал, что Кремль - это власть сплошного насилия. И имя ей - фашизм!

2

В небольшом старом доме, повисшем высоко над стремительной горной речкой Тебердой, зажатой скалистым ущельем, в эту ночь не спали 2 женщины - сестра Остроухова, горбунья Елизавета, и жена Семёна Илларионовича, Софья. Получилось так, что под храп их единственного мужчины, возвратившегося из "разведки" по северному Кавказу, обе они вспоминали, лёжа в разных комнатах, своё нелёгкое прошлое. А перед этим был раздражительный разговор...
Не понравилась Софье жизнь в глухой Теберде, хотелось, чтобы море было недалеко, людей чуть побольше. Вот муж и отсутствовал целых 12 дней в поисках такого места. Вернулся, выставил на стол шпроты, бутылку коньяка, банку лососей и, поглядывая на сестру, затеял скользкий разговор:
- Вот так, значит, Лизынька. Соня прошла со мной всё, и хорошее, и плохое. Верная, проверенная жизнью жена! Ты её - люби тоже...
Горбунья вздрогнула от неожиданного предисловия, удивлённо посмотрела, но ответила медоточиво - больше для Софьи, конечно, не для него:
- Как же не любить её, такую красавицу нашу! Да я - всё для нее... - В глаза, разумеется, не смотрела.
И Софья, почувствовав к себе вражду, поняла, что и сама относится к горбунье по-прежнему, что мира у них не будет, а будет лишь скрытая вражда, пока живут вместе. У баб этого ничем не изменить, если не понравились друг другу с первой минуты. Мужики этого не чувствуют и не понимают, а женщина женщину - не проведёт, сколько бы не льстила в глаза.
Софья ела, пила, а на душе кошки скребли. Как жить дальше? Им-то что - старые, отжили своё. Им даже хорошо тут, на природе, да на свежем воздухе. А ей - ведь ещё спать с ним рядом каждую ночь. Иногда отдаваться. А потом сидеть в этой тоске, смотреть на быструю речку и реветь от жалости к себе. Знала бы, где золото прячут, только бы и видели её в этих местах. А так - спи с ними. И сколько ещё этих совместных ночей будет, одному только Богу известно. Да и старик, судя по его здоровью, ещё долго будет способен к супружеской жизни. И лагерь оказался ему нипочём - крепок, жилист, кобель!
- Не горюй, Сонюшка! - услыхала она голос мужа, отрываясь от дум. - Теперь - бояться нечего, всё позади. - Он по-своему понял её печаль.
Софья почувствовала на себе цепкий, изучающий взгляд горбуньи. Следила, гадина, тоже из своего паучьего угла, не верила.
- Да нет, я ничего. - Софья улыбнулась. - Да и красиво тут - не Норильск. Прямо, как в сказке! Скучновато только...
- Нашёл, нашёл я место лучше прежнего! - радостно сообщил старик. - Я после этого и в Ростове уже побывал. Привёз вот вам кое-что... - Остроухов принялся доставать из чемодана подарки. Модное платье для Софьи, пуховой оренбургский платок и янтарные бусы - для сестры. С неё он и начал:
- Вот, Лизынька, это тебе!..
- Ой, да на что мне бусы-то, братка? Перед кем красоваться на старости лет? Да и зачем...
- А чем же это ты хуже других? - обиделся он за неё.
Надев бусы, она нашарила на полочке спички, зажгла керосиновую лампу. Он с недоумением спросил:
- Зачем?..
- Скоро 11. Остановят движок, электричество и погаснет. Забыл, что ль?
- А-а. - Он помолчал, что-то подумал, сказал, обращаясь к Софье: - А тебе вот - платьице, Сонюшка. Завтра собирайся в дорогу - поедем.
- А я как же? - тихо спросила Лизавета. И смотрела на брата печально, выглядела плохо.
Остроухову стало не по себе.
- Побудешь пока здесь. Чем тебе плохо?..
- Хотелось бы вместе, братка. Много ли нам осталось?..
- Ну, ты это брось, Лиза! - Семён Илларионович потемнел лицом. - Рано хоронишь. - Он взглянул на пышущую здоровьем жену.
- Да я ничего, - поняла свою оплошность горбунья, - я так, к слову, - оправдывалась она.
- Побудешь пока здесь, - повторил Семён Илларионович. - Устроимся там, на новом месте, тогда подумаем и о твоём переезде. Мне ведь тоже спокойнее на душе, когда ты рядом, и я знаю, что` с тобой и как. Опять же - дом этот. Не бросать же его? Кто его продаст, кроме тебя? Купчая - на тебя ведь оформлена. Ты хозяйка...
Софья молчала.
Потом они сидели за столом - осоловевшие от выпитого, притихшие. За домом глухо шумела внизу Теберда. В форточку вливался чистый горный воздух вместе с баюкающими звуками невидимых сверчков. Вылупился из-за горы зеленоватый месяц над ледниками - виднелся в форточке.
Лизавета вдруг спросила, посмотрев брату прямо в глаза, напрягаясь от ожидания:
- Андрей-то... в Ростове иль где теперь, не узнавал?
- На месте, где ему быть. Дедом уже давно стал, внуки выросли.
Остроухов вновь потемнел лицом и молча выхлестнул свой коньяк. Спросил:
- Всё ещё помнишь, что ль? - На сестру не смотрел - закусывал.
И она не смотрела теперь - взгляд в белую скатерть упёрся. Видела там далёкую молодость, любовь свою горькую. Она и тогда не надеялась ни на что - кто полюбит горбатую? Но любить самой ей не мог запретить никто. Да выдала чем-то себя: узнал первым отец. А узнав, как-то сумел уговорить парня. Тот и позарился, видно, на богатство, обвенчался с ней в германскую войну.
Отец очень любил её за кротость, и жалел. И лицом была хороша. Да не было, видно, счастья в судьбе. В первую же ночь Андрей сбежал от неё - аж на войну. По-пьяному своё супружеское дело сделал, а утром, когда протрезвел, попросил у неё прощения за свою подлость, признался, что любит другую, и был таков.
Отец увез её тогда от позора в Тихорецкую. Купил там дом небольшой, в нём и жила. Отец ей тайничок сделал - золота, камешков на всякий случай отполовинил. Несколько раз, на короткое время она находила себе и мужчин - за деньги, конечно. Потом отмаливала в церкви грехи. Надо было ребёночка, дурочке, завести, а она смолоду не решилась. Потом уж поздно было, да и с лица сошла. За деньги можно было себе найти только пьянь какую-нибудь, а не человека с породой, чтобы ребёночку было в кого счастливым пойти.
Месяц из форточки перекочевал куда-то - легли спать. Поздно уже было. А Лизавете всё не спалось - думала, вспоминала. Под шум Теберды, несущейся под обрывом внизу, она перебирала в памяти давно забытое. Ничего веселого в её жизни так и не было - бессмысленно прошла. И теперь вот... уедет брат. Как ей тут одной, сколько?..
Дышать от обиды стало трудно, какой-то жар теснился в искривлённой груди, на глазах обильной росой выступили слёзы. И жаловаться некому...
Не знала Елизавета, что не спалось и её сопернице злой, забравшей у неё последнее в жизни - брата. Софья ни с того, ни с сего вспомнила про начало своих отношений с Семёном, когда была помоложе и приехал он из своего Таганрога в Ростов. Из-за неё как раз влип тогда в уголовку Васька Жмот, с которым сожительствовала не по любви. Ей передали, чтоб предупредила его не ходить в ту ночь на дело. "Хавиру", мол, взяли под наблюдение "мусора", кто-то Ваську продал. А она в тот вечер пошла к врачихе одной на аборт. Та и задержала её из-за сильного кровотечения. Предупредить Ваську она не успела, он не дождался её и ушёл к своему напарнику. А ночью их обоих застукали на деле.
Лишилась она тогда навечно и деторождения, и чуть не лишилась и жизни. В "малине" постановили её "пришить". И, наверное, пришили бы, не появись в её жизни преуспевающий Остроухов - влюбился без памяти. А узнав от кого-то из своих людей о решении "малины", явился к ней прямо на дом и рассказал, что её ждёт. Испугалась, конечно - в слёзы. Он и выложил своё предложение:
- Вот так, Соня, выбора у тебя нет. Хочешь жить, выходи за меня. Всё будет честь по чести, а не так, как у тебя было до этого. И уедем отсюда подальше, где тебя не достанут. Я тут сейчас в отпуске, к старым дружкам наведался. Там и узнал про тебя. Жалели твою красу...
Она не перебивала - жизнь ведь дарил! И из себя был тогда ничего, ещё видный мужчина. Ну, и смотрела на него во все глаза - как собака на нового и доброго хозяина. Надоело в малине. Каждый сильный, если захочет тебя, то и возьмёт. А у этого - даже голос спокойный и ласковый... Продолжал уговаривать:
- Фамилию - на мою сменишь. Да и здесь я - всё, что надо, сделаю. Со мной не пропадёшь! Будут считать, что тебя и в живых уже нет...
- А Васька? - спросила испуганно. - Он ведь долго в тюрьме не задержится...
- Ты мне - только вот что... - Семён Илларионович сухо откашлялся в кулачок. - Говори, как на духу: любишь, что ли, его?
Испуганно замахала:
- Да что вы!.. Можете спросить, кого угодно: силой он меня приневолил. Сирота я... Попала в 16 лет в беду. Он и воспользовался...
- Вот и ладненько, голубушка, - ласково проговорил новый покровитель, поглаживая, как маленькую, по голове. - Можешь о нём не думать с этой минуты. - И рассказал ей о себе такое, что рот открыла от изумления. Не только Васька не страшен был для него, а фигуры и покрупнее, которых боялся сам Васька. Был этот Семён Илларионович настоящим королём. Поверила в него не только умом, но поняла и сердцем: этот - от кого угодно спасёт. Ну, и ещё рада, конечно, была, что будет жить в своём доме. Независимо ни от кого. Не сказала только, что детей уже не будет никогда. Да он, как выяснилось потом, и не хотел детей. Однако же, до сих пор не знал от неё всей правды...
Из Ростова они выехали врозь. Сначала он отправил её, потом прикатил сам. В Подмосковье жили уже вместе, расписались, конечно. Любви от неё он не требовал - понимал. Но преданность ему - была условием непременным и главным. Он прямо сказал: "Начнёшь, голубушка, финтить, жить останется не долго. Я - нечестности не люблю". Да она тогда и не думала финтить, потому что довольна была, и не было ещё с ним противно. А вскоре пришло какое-то письмо. Он его показал ей.
Кто-то сообщал, что Васьки Жмота уже нет в живых - пришили в лагере. После этого она успокоилась совсем.
Постепенно привыкла к положению жены, а не наложницы - даже против переезда его сестры восстала. Он согласился. Ответила на это женской лаской. Сама удивлялась потом, как это у неё вышло. Да уж, видно, так бабы устроены - всё могут. Так что на его заботы и ласки тоже откликалась нежностью. Придёт он с работы, сядут ужинать, он - за свою гитарку... Хорошо так было, не замечала, что и немолодой.
Знала, свои бухгалтерские дела он обделывал аккуратно, без тёмных ночей и поножовщины. Но... встретила на свою беду молодого и красивого, когда Семён уехал в отпуск к своей сестре. Вот с тех пор вся жизнь и перевернулась. А уж окончательно он опротивел ей за последние 2 года, которые провела без него на свободе. Узнала другую ласку, с молодыми. Но, куда денешься от него? Одна в целом мире, без особых средств. Вот и потащилась за ним опять. Только уж теперь иное на уме: не жить с ним, а завладеть его капиталами. А уж там сама наладит свою жизнь.
Долгой была эта ночь без сна. Наконец, пошло дело к утру. Небо в окне делалось всё светлее, истлели в стожарах звёзды над вершинами гор, истаял месяц, превратившись в голубоватую тонкую льдинку. Тихо и хорошо было вокруг. Ровно и глухо продолжала шуметь Теберда, отовсюду из низин пополз кверху туман и начал окутывать высокие сосны и пихты, перекидывался на зелёные склоны гор. Вот тогда и сморил сон и Елизавету, и Софью, не знавших своей судьбы, но веривших, что будет хорошей. Каждый своей надеждой живёт, потому и расслабляются люди во сне.
Елизавета проснулась от скрипа. Ещё было тихо везде - ни собака не взбрехнёт, ни петух спросонья не проголосит, вроде покой кругом. А Лизавете снова обида. Это брат скрипел кроватью в своей комнате, трудясь над Софьей. И Лизавета подумала: "Вот и золота ещё полно, и камушков, а - кому всё? Цыганке, что ль, этой? Не женой ведь к братке приехала, не подругой дней его последних! А как сказать ему об этом? Разве поверит, что нюхом, нутром научилась чувствовать людей в своем одиночестве. Вон как тянется он к ней! Весь уж седой с одной стороны, а с другой - кажется себе ещё молодым. О, господи, и чем только всё кончится? Ну, прямо тебе, что дитя малое - ничего не видит, ослеп!"
Глава восьмая
1

Сидя в новом лагере, знаменитый норильский "Спартак" ещё не знал, что попал под бериевскую амнистию. 2 года назад, когда в День авиации Воротынцев и бывший командир дивизии Смоляков подняли в лагере восстание, Драгин лежал в лагерном лазарете, отравленный вором "Тюлькой", которому "вор в законе" "Крест-Маузер" достал в городе порошок с ядом. Ясное дело, ему было не до восстания. Он остался цел, спасённый не только от яда, но и от расстрелов после подавления восстания войсками, и даже не попал в списки бунтарей. Погибли и Воротынцев, и комдив Смоляков, блестяще проведший операцию по захвату лагеря в свои руки. Но из 18-ти лагерей на восстание поднялись лишь 4 лагеря, и заполнили потом своими трупами старые штольни в горе Шмидтихе - их набралось на две больших колонны грузовиков, отвозили ночью, конечно. Олег же теперь вынашивал план мести "Маузеру", по-прежнему живущему в карцере, как в "малине". Однако "Спартак" до сих пор не придумал, как ему уничтожить этого старика, которого "пожалел" много лет назад, не добив, оставив в живых.
Не знал Олег, что в настоящее время, после смерти Сталина, попала под амнистию во Владимире и жена Молотова, Жемчужина, что её, в числе первых, освободили из тюрьмы, и она уже ехала к мужу в Москву; что ему самому должны объявить об амнистии тоже через несколько дней; как и заключённому Белосветову в другом лагере. Документы на освобождение готовились на подпись во многих "сталинских" лагерях. И хотя хозяин этих лагерей Берия был уничтожен уже, как крыса в подвале, "порядки", заведённые им, ни на йоту не изменились и после "Восстания" - видимо, новым правителям было не до лагерей, занимались самым главным, как всегда: дележом власти.
Первыми уехали по "амнистии" уголовники Остроухов и Рубан. Недаром же в народе появилась меткая поговорка: "Блат выше Совнаркома". Да и сама жизнь в лагерях ни в чём не изменилась: уголовники везде остались в привилегированном положении "ночной власти", а политические по-прежнему лишены были элементарного права переписки с родственниками, которые со вздохом произносили: "Ленину и Сталину бы такое в царских "жестоких" тюрьмах!"
После нового, 1955 года, 106-ю бригаду вывели за ворота лагеря и повели через сугробы к далёкой узкоколейке - разгружать из прибывших вагонов цемент.
Серпик месяца под утро стал бледным от мороза и льдисто мерцал над белыми просторами тундры.
"Спартак" сразу почувствовал, как прожигает мороз всё тело, хватает за колени, за нос. Больше 20-ти, решил он, вытирая с бровей иней. В белом поле впереди что-то чернело. Брошенный трактор, кажется, заметаемый снегом. До полного рассвета было уже недалеко, небо на востоке наливалось молочным светом. Но солнца так и не будет - на тот бок земли ушло, за полюс. Просто будет короткий рассвет, и ночь опять сомкнёт свои чёрные полярные ресницы.
Как только вышли на открытое заснеженное поле, сразу потянуло встречным ветерком и протягивало до самых лопаток. Сколько ни прятал "Спартак" лицо в ворот арестантского ватника, всё равно оно задеревенело.
Шли долго. За сугробами впереди положила, наконец, на край неба свой скудный свет несмелая тундровая заря. И тогда показались вагоны на запасных путях. Было и несколько цистерн, в которые цемент засыпается, как мука. Заключённые знали, лучше разгружать бумажные мешки с цементом, чем лезть в цистерну и выгребать оттуда ведром. И так холод собачий от настывшего металла, да ещё и дышать будет нечем.
Мороз прижал зеков вовсю - на работу набросились, как на спасение. Но и сумасшедшей работой здесь не согреешься. Лица у всех задубели, подбородки стали каменными. Мешал дышать и цемент в обжигающем воздухе. Мороз обнял всех по-молодому, под грудь и, казалось, вынимал не только последнее тепло, но и покорившиеся души.
Прошло 2 часа. "Спартак" опустил на землю лопнувший мешок и собирался пойти за другим, но подошёл уголовник Сидоркин и остановил:
- Сходи в бало`к за "бугром", играет там в карты. Конвоир сказал, щас начальство сюда припрётся.
- А чего сам не идёшь?
- Бугор оставил меня здесь за себя. Сходи, заодно и погреешься.
Душу охватила не то неясная тревога, не то предчувствие чего-то недоброго. Но, прихватив с собой стальной прут, валявшийся на полу в вагоне, "Спартак" пошёл - хотелось погреться.
Бало`к виднелся справа вдали, за насыпью железной дороги. Там валил из трубы белый дым. "Спартак" шёл молча. Холод! Собачий холод! Наверное, поэтому не было ни чувств, ни мыслей.
В балке` действительно резались в карты. Гудела печка.
- Тебя Сидоркин зовёт, - объяснил свой приход "Спартак" уставившемуся на него Вахонину. - Сказал, какое-то начальство тащится к нам. Позови, мол, бригадира.
Вахонин незамедлительно, чего никогда не бывало, поднялся.
- Кончай, хевра, банковать. Пошли!.. - скомандовал он, пряча карты. Поглядев на стальной прут в руке "Спартака", усмехнулся, сказал: - Можешь погреться тут с полчаса. И возвращайся...
- Спасибо, - пробормотал "Спартак", пропуская мимо себя выходивших на мороз уголовников. Когда те вышли и прикрыли за собой дверь, он подошёл к печке, сбросил брезентовые рукавицы, развязал тесёмки под подбородком и присел к гудящему теплу. Лицо его с мороза пошло чёрным румянцем, брови оттаяли, в горькой улыбке шевельнулись ожившие угольные губы.
И опять не было мыслей. Только блаженное тепло и потрескивание поленьев в огне ощущал. Стал разминать тёмные заскорузлые пальцы.
Мысли пришли позже, когда показалось, что скрипнули за дверью шаги на снегу. Прислушался - тихо, никаких шагов больше не было. Подумал, ветер. Ровно гудел в печке огонь - тяга была сильной. Но вот в трубу опять заехало ветром на верху, из печной дверцы высунулись языки красного пламени, лизнув заслонку, и пошёл едкий древесный дым. Правда, быстро всё улеглось.
Потом он удивился тому, что печка - топится, а в бало`к - никто из уголовников не идёт. Такого ещё не было, чтобы они добровольно оставили тепло. Но почему-то и к этому отнёсся теперь равнодушно. Нет их, и хорошо! И чёрт с ними... Думать о ворье, об их охоте за ним, не хотелось - устал от напряжения. Полгода история уже тянется... С тех пор, как проучил тех двоих, опасаются нападать - силу везде уважают.
Он стал думать о доме, жене. Представилось, что сейчас не зима, а лето, и что он с женой в Крыму; сидит на пляже санатория ВВС и смотрит на Генуэзскую крепость далеко справа, на горе. А вся Судакская долина освещена заходящим солнцем, и воздух сух и чист. Над морем плавится закатная эмаль неба; солнце уже утонуло, и вода там, на горизонте, где оно окунулось, тоже золотая и на неё больно смотреть. Курорт. Блаженный отдых. Море, переворачиваясь вдоль берега сонной волной, лениво скребётся галькой. Скребётся и дышит по всему побережью. И дышит возле тёплого плеча жена - совсем ещё саратовская девчонка, хотя родила уже сына и училась в институте. Волосы у неё после купания влажные, а дыхание - тёплое. И пахнет она водорослями.
Господи, да было ли?..
Было.
И помнится мучительно остро. 28-й год. Только закончил лётную школу. Младший лётчик. Синие брюки, "курица" на рукаве гимнастёрки. Жизнь впереди представлялась сплошным розовым счастьем.
Запомнился потом и 38-й, когда был уже командиром эскадрильи и носил в петлицах по 4 кубика. Приехали летом в отпуск к старикам жены в Саратове. Но гостили не долго. Отец Вики, старый доктор Максимилиан Станиславович Жебровский, бурчал в первый же вечер после семейной рюмки за общим столом:
- Интеллигенция - это же мозг народа! А её - выдёргивают с корнем из жизни. Как сорняк на огороде. Народ - останется без интеллигенции. И жить будет - только желудком! Без совести, чести... И нация - выродится, как пшеница от перетравленных семян. Вот увидите! Вспомните потом мои слова...
В стране сажали всюду "врагов". Доктор Жебровский хотя и был из семьи польского офицера, сосланного в Сибирь ещё при Александре Втором, но родился и вырос в России и ощущал себя её патриотом. Он и женат был на русской красавице. Тёща Олега была во девичестве Батаевой, из волжских купцов. Слушая своего разошедшегося мужа, Екатерина Ивановна сердилась:
- Ну, будет тебе каркать-то, завёл пластинку!..
Тесть не сдавался:
- Как же не заводить! Если полным ходом идёт, говорю это, как врач, растление общества, и нас ждёт разнузданность скотов и всеобщая безнравственность.
- Да почему сразу безнравственность?
- А потому, что каков верх, такова и жизнь в государстве! По-другому не бывает.
Господи, как старик был прав! А тогда сидели всей семьёй за столом не то, чтобы очень уж напуганные - свои все, но какие-то онемевшие. Молчала Вика. Молчала её младшая сестра, хромая Людмила - смотрела на отца тёмными глазами испуганно, с недоверием. Так и осталась, бедная, одинокой из-за своей хромоты после полиомиелита. Молчал и сам, жалея, что поехал не к своим родителям в Смоленск - из Ленинграда было бы почти по пути - а вот сюда, в Саратов, к этому ворчуну, который ещё накличет беду на всех своим языком.
Беды ни на кого старик не накликал - скончался перед войной, заразившись в клинике от своего пациента, пришедшего к нему на приём с брюшным тифом. О тёще потом ничего не слыхал, как и о своих родителях, неизвестно, выживших в войну или погибших. Но это всё было уже потом, после. А тогда, летом 38-го, один Вовка ничего не понимал - 10 лет пацану было, играл на диване с котом Филей. Гостить им в Саратове после этого не захотелось, да и скучно было у стариков, поехали в Крым.
И опять была красота. Над бликующим морем стояло густое знойное марево, в котором плавился и мерк диск маленького далёкого солнца. В Царской бухте Нового Света, куда они пешком пришли из татарского Судака, скопился густой солнечный зной, море рябило и сверкало слюдяными иголочками, в кряжистых соснах на отвесных каменных скалах неумолчно пилили цикады - так, что звенело и шумело в ушах. Пахло нагретой смолой. Раскалились, обожжённые солнцем, камни. Вода в бухте была прозрачной и тёплой. Никого вокруг не было, только они с Викой. И Вика разделась донага и легла в воду возле самого берега. Её тело слегка покрывало мелкой прозрачной рябью, которая перекатывалась через её смуглую спину серебристыми шариками и стекала опять в море. Какой был покой, какое счастье!..
И был ещё один день в Крыму - последний, который тоже запомнился на всю жизнь. Вовка в то лето остался в Смоленске помогать бабушке лечить прихворнувшего дедушку, а они с Викой поехали в санаторий ВВС по путёвкам. Однажды, после экскурсии в Ялту, возвращались вечером на пароходике к себе в Судак. Море казалось громадно-необъятным, возле парохода - изумрудным, а вдали - горбилось, лоснилось тёмными боками, с белыми барашками наверху, шумно ухало, как перед штормом, и обдавало запахом водорослей и порывистым ветром. Быстро темнело.
А потом, когда подходили к Судаку в чёрной непроглядности безлунной ночи, над морем вспыхивал, на дальней косе впереди, огонь маяка с равными чёрными промежутками. Ночь от этого казалась тревожной, тревожно бухало в берег запенившееся, забурлившее море. Эта тревога передалась тогда Вике, но она не могла её объяснить, только всё время жалась к нему.
На другой день они в последний раз сидели вдвоём на мирном пляже и смотрели, как мальчишка из поселка ловил удочкой кефаль на морского червя, а за ним внимательно наблюдала его серая, пыльная собачонка. Чувствовалось, мальчишка и пёс были большие друзья, любили друг друга. Да и день был такой неожиданно тихий, ласковый, не то, что ночью. Пахло мокрой рыбой, плыли по небу ватные облака. И вдруг - война!.. Это было воскресенье, 22 июня, и радио с пляжного столба заговорило голосом Молотова, извещающего всех о том, что мирное время кончилось.
Рядом был нежный, прихваченный загаром, овал щеки. Шею щекотали тёмно-каштановые волосы Вики - их трепал ветерок. И даже запах прохладной кожи чудился: ведь это же Вика, жена! Какие у неё были тёмные от страха - до бездонности! - глаза. Какие любящие, молящие...
Всё было - нежность, любовь, мирная счастливая жизнь.
И не стало. Ни Вики он больше не видел, умчавшись на свой аэродром под Ленинградом, ни родителей, ни подросшего, наверное, теперь сына. Жена - свернула от Москвы в Смоленск, за сыном, чтобы вывезти его к своим в Саратов, где собиралась жить и сама. Её хромая сестра перед войной куда-то уехала от родителей - в какую-то артель для инвалидов: не хотела сидеть у матери на шее... А он поехал дальше, на войну... Всё рухнуло, перепуталось с той поры в его жизни.
Синее море и вольную жизнь сменила белая тундра. Тоже безбрежное море - только волны не скребутся галькой, а скрипят десятками тысяч валенок.
А потом нары всю ночь, и тёмный потолок над тобой. Скрип часовых на снегу. Загляни в такую минуту в глаза не спящего зека - бездна...
Такие глаза он видел на фронте у товарищей, вылезавших из кабин самолётов после воздушного боя: с холодком смерти, который ещё не выветрился и парит, с внимательной задумчивостью. Чёрные губы, белый окурок, и пальцы подрагивают - повидал человек! Сам он - летал только ночью: бомбил немецкие дальние города.
Пальцы подрагивали теперь и у него. Только не так, как у друзей после воздушного боя - от горькой обиды дрожь тяжелее.
Вспомнилась другая тюрьма - у немцев. На морской косе за Ригой, в сторону Кенигсберга, был у них аэродром. Аэродромчик этот часто бомбили, нужно было его ремонтировать, и командование перевело туда небольшой лагерь для военнопленных. Тоже охрана, и проволока, вонь из параш по ночам, а было не так тяжело на душе. Потому, что была надежда: временно это всё, да и враги эти немцы. А теперь вот - самого считают врагом, предателем. Свои!..
Тогда, прыгнув в кабину вражеского истребителя, боялся погибнуть не от страха, что могут убить. Из страха, что Родина правды о нём не узнает. И был дико рад, дико счастлив, что сел к своим: не сбили! Пальцы дрожали от радости.
А потом уже не дрожали, а прыгали губы - от неправды, обиды пекучей: "Сознавайся, сука, подослан?!."
И опять нельзя умирать, опять правды о нём не узнают - жена, сын. Заместитель командира полка ночных бомбардировщиков Олег Петрович Драгин не был бесчестным офицером! Не был предателем, как какой-нибудь власовец! Но лишён был права переписки с родными, не поддался ни уголовникам ни разу, ни особому режиму, и получил за это в награду кличку "Спартак" - от заключённых.
А может, самую верную правду сказал ему тогда тот власовец?..
Сидели в одном карцере - мест не хватало. Карагандинская степь и ночью, как духовка, такая там жара. А им ещё и воды не давали: "Всё равно заговорите, падлы, сознаетесь!.." Власовец этот и заговорил под утро - странно заговорил:
- Послушай, лётчик! Умираю я, так уж ты послушай меня... - Он лежал в жару, капельках пота, но сознания не терял. - Какой я им там власовец! Не знал ведь ничего, подчинился приказу командира, а оно - вон как завертелось потом!.. Сколько одних речей после, сколько обмана наслушался всякого! Да поздно схватился своим-то умом жить... Взяли как власовца в плен. Просил, конечно, помиловать. Потому, какой же я враг своему народу? Ни одного выстрела не сделал я по своим! Говорю тебе это, как попу на духу. Всё мимо старался - повыше голов. Да и чешский город Прагу - думаешь, кто освобождал? Наша, Первая русская, дивизия.
- Власовская, что ли?
- А то чья же! Полковник Буняченко командовал. Мы - второго мая как раз - на отдых отошли после боёв. В Сухомястах остановились. Прага эта - почти рядом была. А четвёртого - прибыли к нам ихние офицеры. Восстание, мол, у нас против немцев. Помогите. Ну, 5-го числа наш комбат майор Синицкий поднял нас по тревоге. На Прагу, мол, надо идти - выручать. 6-го - мы уже заняли в Праге целый район, Слихов назывался. Начались у нас тяжёлые бои с частями эсэсовцев. Наша дивизия - окружила немецкие казармы в городе и аэродром в Рузине. А 7-го мая - в наших руках была уже вся Прага. Чехи вышли к нам с цветами, плакали от радости, обнимали нас. На стадионе в Петржине, да и в Градчанах - целый праздник устроили, митинги. А потом, когда Сталин отказался от нас, опять все чехи отвернулись тоже, хотя мы ж их - своей кровью спасали! Пришлось нам снова отступать за Влтаву - наседали уже вы. Сразу тремя фронтами на нас двинулись. Вот вам - мы и посдавались все в плен. Вам - медали потом "За освобождение Праги", хотя от немцев-то освобождали её мы, а нам - карцеры пошли да истязания. Я же не был им врагом, а, знаешь, как меня били?!. Сапогами, в живот. Разве ж это люди?.. И вот теперь призна`юсь тебе: помираю - врагом всех людей на земле, не только своих! Кажный - токо и доказывает всем: его правда - самая верная, всё идёт хорошо и правильно. А я ж вижу, не слепой - все врут, ни у кого нет правды! И не верю я теперь - никому и ничему. Одна подлость кругом. Нету на земле ничего хуже, чем человек. Самая это распоследняя тварь! Не верь, Драгин, никому: живи сам по себе. Ты - навроде честный мужик.
- Ну вот, а говоришь, все плохие... - пробовал было Олег объяснить умирающему его ошибку. Уверял, что всё зависит от воспитания. Но власовец запросил пить, начал метаться, силы его покинули, и он к утру умер. Охранник так и не открыл дверь: "Подыхайте, двумя предателями будет меньше!"
Олег ничего не сказал тогда ни охраннику, ни умирающему. Но слова его запомнил. Может, потому, что были это слова умирающего. А может, и потому, что насмотрелся на всё тоже и был согласен с ним. В обстоятельствах лагерной жизни, действительно, хуже человека - нет твари. Ну, а коли так, то надо и жить, не доверяясь никому. Сам - сильный, за себя как-нибудь заступится, не пропадёт. А заступаться за всех и защищать каждого своей силой, силы может и не хватить. Да и нужно ли? Разочаровался он в людях тоже.
На севере у него это прошло. Но вот начали нападать уголовники, и опять он засомневался в людях - жмутся, боятся все. Анохин хотя и подошёл, а видно же было - лица нет. Татарин тоже говорил, что жизнью не дорожит, а смотрел-то издалека, не подошёл. Да и что от них, доходяг, толку? Один - слепой, другой - стар и немощен. Разве что Крамаренцев понадёжнее. Организовал ночную охрану первое время, потом припугнул ворьё, что передушит их самих, если случится что по их вине. Но - парень он молодой для дружбы. Да и сегодня он здесь, а завтра - переведут куда-нибудь, как вот перевели самого. Короче, в бараке Олега больше не трогали, и он тоже решил не лезть из-за каждого в драку - вон как оно всё оборачивается потом!.. А оно так всё и вышло: и Крамаренцева, и Анохина перевели в какой-то другой лагерь. В общем, жил он с тех пор сам по себе. Но совсем без веры в людей трудно жить человеку. Как ни тяжела работа зека, какая ни подлая жизнь вокруг, а на раздумья времени хватает. Как-то сравнил ночью, когда не спалось...
Взять вот море. Каждый день штурмовые шеренги волн идут на приступ скалистого берега. Сшибаются. А что толку? Всё равно, пенные и клокочущие, опадают вниз, в расселины. Скал - не одолеть...
Но ведь с течением времени обрушиваются же от дружных ударов волн неприступные, казалось бы, берега. Даже скалистые. Выходит, всё-таки, что и людям нужно так - вместе?..
Вспомнился в подробностях ещё один день. Там, на морской косе, у немцев... Бликовала под солнцем вода, вспыхивали на ней, как на зеркале, солнечные зайчики - казалось, загоралось там спичками. Да и так залив сверкал, будто посыпанный слюдяным блеском.
Солнце опустило свой светлый душ и на прибрежный мелкий песок. Небо смотрело на землю сквозь белые кучки облаков глубокими синими колодцами. Облака отражались в заливе и плыли там, плыли - глубоко, снежными сугробами. Плыла, уходя в море, чёрная лодка, брошенная кем-то на берегу. Медленно кружили над стайкой рыбёшек, парусно покачивая белыми крыльями, морские чайки.
А у него крыльев тогда не было.
Плен. Полосатая роба. Тачка в руках.
Прощально крикнул вдалеке чужой пароход. И словно вторя ему, короткой судьбой прокричала кукушка на ближнем острове - всего 6 раз. Всё стихло. А ведь он - загадал на неё, ждал... Но слышно было только, как плотничал дятел на дальней сосне.
От самолётов отходили последние немцы - выстраивались для встречи командира на середине стоянки. До крайнего истребителя - 20 шагов... Мотор техником уже прогрет. Может, попробовать, если ещё 6 лет жизни впереди?..
Он присел возле своей тачки - с колесом, мол, нелады, надо поправить. А сам смотрел на самолёт. Рядом с ним, казалось, присела сама надежда. Вот она рванула его вперёд, понесла, словно на крыльях.
А оторвали крылья... уже на своей стороне, вместе с надеждой. Нет у Олега теперь ничего впереди - одни уголовники, да сугробы вокруг. Кончается и 6-й год, что накуковала кукушка.
"Спартак" пошевелил возле печки пальцами и представил себе спящую в сугробах Россию. Утро. Из всех городов рванулись вперёд поезда. Грохот до самого неба. А в вагонах едут люди: смотрят на белые бесконечные равнины, телеграфные столбы и думают: "Ро-сси-ия!". И никому в голову не придёт, что где-то далеко, за снегами и лесами, сидит в тундре за колючей проволокой тоже сын Родины, ничем не провинившийся перед нею, но оторванный от её вольных просторов и родной семьи. И стало ему от этого так горько, словно и впрямь о нём кто-то забыл и не хочет уже вспоминать - даже Вика.
Что-то "Спартаку" мешало, заставило его оторваться от грёз. Пахло палёным. Понял, что, наверное, задремал, и рукавицы его чуть не загорелись. Ещё ему показалось, будто снаружи кто-то приоткрыл и тут же прикрыл дверь - она 2 раза скрипнула. "Спартак" отодвинул от печки рукавицы и осмотрелся.
Гудела печь.
Ровно дул ветер за стенами балка`.
Проскрипели по снегу чьи-то осторожные, словно крадущиеся, шаги и затихли.
"Спартак" мгновенно насторожился. За дверью кто-то его ждал - он это необъяснимо почувствовал. Что это, западня? И стемнело уже опять...
Охваченный недобрым предчувствием, он достал из кармана кисет, оторвал на закрутку полоску бумаги и начал сворачивать цигарку. Уминал махру осторожно, боясь просыпать хоть крошку.
Когда те двое вошли, он прикуривал от раскалённой печки.
Он их не знал, но всё равно понял - уголовники. В руках они держали по лому, и он поднялся с корточек - сильный, огромный, с тёмными настороженными глазами. В руке у него дымила самокрутка. А у тех - почему-то слегка парили мокрые рукавицы. А может, показалось со страха - не до того было, чтобы присматриваться.
- Ну, падла, иди, чё стоишь! - выкрикнул уголовник, что стоял от "Спартака" слева. У него горло было перевязано вафельным полотенцем и он сипел.
"Спартак" выпустил на пол цигарку и пошёл на них. На таких надо идти самому, не ждать, иначе... Он лишь внимательно следил за ломами, чтобы успеть перехватить.
Как правило, трусливые вне стаи, уголовники дружно попятились. В глазах, кажется, плеснулся ужас. Знали, сволочи, на кого шли. А отступать - больше некуда: упёрлись спинами в стенку балка`.
- Не подходи, сука!.. - выкрикнул уголовник с полотенцем на шее, пугаясь жутких чёрных глаз "Спартака" на светлом славянском лице. Губы у блатных побелели.
"Спартак" сделал к ним ещё шаг, растопыривая руки в стороны. Уголовники, как по команде, подняли пики-ломы и прижались друг к другу боками.
"Спартак" внутренне приготовился к рывку. Улучив мгновение, он резко прыгнул вперёд и успел развести ломы в стороны, чтобы рвануться вперёд ещё раз, до конца, и смять этих бандитов. Но страшная боль прошила, прожгла его ладони, и он, вскрикнув от невыносимого ожога, выпустил из рук ломы, за которые успел ухватиться. На какую-то секунду рассудок его помутился, и он потерял уголовников из вида. Те ударили его разом, острыми, до синевы раскалёнными ломами - 10 минут калили в соседнем балке`, пока он тут грелся, обманутый бригадиром и его воровским кодлом. А на свои руки надели по 2 пары мокрых брезентовых рукавиц, чтобы не так пекло с другого конца.
Новая, на этот раз смертельная, боль прошила тело "Спартака". Она была такой лютой, что подбросила его. И он, рванувшись от муки и ненависти, как зверь, достал рукой до кисти уголовника, выпустившего лом, и крутанул её так, что послышался хруст. Уголовник вскричал - мелькнуло белое полотенце, но сознание уже оставляло "Спартака". Мыча от боли, он ещё перешагнул в агонии через упавшего бандита, раскрыл лбом дверь и рухнул на пороге, обливаясь кровью, теряя шапку и зачем-то переворачиваясь лицом к небу и словно преграждая собою путь к выходу своим убийцам. В мозгу его пронеслось: "Эх, зря откололся я от людей! Вика, милая, умираю..."
В глазах бывшего лётчика было темно. Он не видел уже ни света электролампочки под потолком балка`, ни второго уголовника, глядевшего на него с оскаленным торжеством, ни крови на полу. До сознания только слабо доходило, будто забыл закрыть на кухне кран, и вода льётся на пол. Ноги его слабели, отнимались. Хотел крикнуть, позвать кого-то на помощь, и не мог - не было уже сил.
Уголовник бросился к лежащему "Спартаку" с финкой и с размаха всадил её в грудь. "Спартак" дёрнулся. Тогда уголовник выдернул финку и всадил ещё раз. И вдруг отпрянул от своей жертвы в ужасе - "Спартак" ещё дышал, лежал с раскрытыми глазами и смотрел так, будто хотел запомнить.
- А-а-а!.. - закричал бандит, вскакивая и выбегая из балка` на мороз. Психованный, как и вся шпана, подверженный нервным кошмарам, он побежал почему-то не по дороге, а по глубокому снегу. Проваливаясь в сугробы, он всё оглядывался, всхлипывал, что-то без конца бормотал, то кому-то угрожая, то перед кем-то оправдываясь: "Он - сам... он сам на нас бросился!.."
За ним выскочил из балка` и второй. Придерживая у груди правую руку левой, с развевающимся на шее полотенцем, бросился по дороге к соседнему балку`, в котором калили ломы.
"Спартак" лежал на пороге без шапки, со светлой от стриженных льняных волос головой и с неожиданно тёмными бровями и открытыми, чёрными, как угли, глазами. Он был мёртв. Кровь на полу уже подмерзала, становилась густой и было её очень много - сильный был человек.
К балку`, размахивая руками, что-то крича, бежали зеки. Бердиев видел, как вошли к "Спартаку" в бало`к уголовники с ломами, и сообщил об этом товарищам. Но заключённые опоздали.
Скрипела под ветром раскрытая дверь: тр-р... тр-р... тр-р!..

2

60-летний Никита Сергеевич Хрущёв, не по возрасту энергичный и деятельный, получивший в войну чин генерала армии, был неприятно задет тем, что не он стал главою правительства. Им как-то почти автоматически оказался никчемный, давно знакомый ему своей нерешительностью, Маленков, эта "баба Маланья", поставившая вопрос о... "культе личности Сталина" на 9-й день после его смерти, на очередном заседании членов Политбюро. "Зачем?" - поинтересовался Хрущёв у "Маланьи", чувствуя обиду на членов Политбюро, что они согласились отдать власть этой "бабе". За какие заслуги?.. И вот эта баба спокойно отвечает ему: "Чтобы партия и страна знали, что бывший "гений человечества" и "учитель народов" никогда таковым не был, а лишь раздувал культ собственной личности, дабы иметь возможность вести себя не как коммунист, а как император в подвластной ему одному империи". Рядом с Маленковым сидел Берия, который и предложил Егору трон Сталина. Заявлением о культе Сталина Маленков, видимо, хотел предотвратить попытки грозного министра Берии создать свой культ. Да разве же словами Берию остановить? Нужны были действия, причём незамедлительные. И эти действия предпринял кто? Он, генерал Никита Хрущёв, подавивший в 46-м году опасное движение бандеровцев на Украине, да так, что чуть ли не половина жителей Львовской области в страхе рассеялась по Советскому Союзу, чтобы не угодить в Сибирь. У кого, следовательно, больше опыта управления Республикой, а стало быть, и государством? У кого крепкая, а не "Маланьина", рука? У Хрущёва, ещё с 35-го года знающего всю подноготную кремлёвских подхалимов и трусов. Кто добился ареста Берии, от которого исходила угроза захвата власти силой и которого в итоге расстреляли? "Так почему же руковожу страною не я? - мучился вопросом Никита, и признавался себе: - Видимо, я сплоховал в первые дни, когда Берия был ещё на свободе. Испугался: "А вдруг Берия всё же захватит власть, спихнёт размазню Маленкова и начнёт мстить тем, кто сейчас поддержит предложение Егора о развенчании культа личности? Тогда в его огне сгорят все "политбюрошники-букашки", мешающие замыслам Берии". И не желая гореть, заявил, что предложение Маленкова неуместно, так как имя Сталина высоко ценится в народе, который его до сих пор оплакивает. Я заметил тогда восторженно обрадованный взгляд лысого хищника Лаврентия.
Предложение Маленкова было тут же похоронено, а Берия, как я и предположил, начал свои преступные действия по захвату власти. И хотя теперь его нет, расстрелян, доверие к себе подмочил я сам. А "Маланья" продолжает сидеть на троне вместо Сталина, даже не попытавшись ничего сделать для устранения Берии. Разве это справедливо?.."
"Маланья" же набирал авторитет в народе, напечатав свои соображения по ослаблению международной напряжённости, которая-де превратилась в гонку по созданию дорогостоящих ядерных вооружений. Не лучше ли-де заняться поднятием сельского хозяйства, которое кормит всех. Начать хотя бы с расширения приусадебных участков колхозникам, снятия налога с личного скота, так как этот налог не позволяет крестьянам развернуть инициативу по увеличению мясопродуктов.
Народ откликался на эти предложения с таким восторгом, особенно колхозники, которые увидели в Маленкове "своего защитника", любимца, что самолюбие Никиты-генерала не выдержало: "Да кто он такой, эта "Маланья"? Популист, и не более того!" И начал интриговать, сколачивая себе сторонников в Кремле, чтобы свалить Маленкова и сесть на его место.
Пакостный по натуре, прожжённый интриган с ядовитым языком, Хрущёв принялся изучать биографию Маленкова, и вскоре выяснил, что предки "Маланьи" были родом из дворян Македонии, осели в России и прижились в среде русской интеллигенции, смешавшись с нею кровными узами. Сам Георгий Максимилианович тоже имел высшее образование, но величал себя по-народному - Егором, а не Георгием. А в 1917 году примкнул к московским юнкерам и, будучи хорошим спортсменом-гимнастом, оказался в белогвардейской коннице, отступавшей на Пермь, где, вроде бы, и покинул белую армию, перейдя в Красную.
Зная, что Молотов-Скрябин родом из Перми, Хрущёв решил выяснить у Вячеслава, как "коммунист" у "коммуниста", какие-нибудь подробности о службе Маленкова у белых и обстоятельства его перехода к красным и вступления в "кумунисты".
Пришёл к Молотову на квартиру, а там праздник: вернулась любимая жена, Полина, из тюрьмы. Она и ответила вместо мужа на вопросы Никиты:
- Да не знает ничего Вячеслав о вашей "Маланье" в те годы! Он же был тогда не в Перми, а в Донецке, секретарём губкома.
Хрущёв понял, выведать ничего не удастся, но уходить не стал: и выпивке был рад, да и Молотова решил втянуть в свою борьбу против Маленкова - вес в партии у Вячеслава был, да и человек он, много знающий про Кремль и образованный. Такой мог пригодиться... К тому же, по личному опыту знал - водка сближает.
Однако приблизила в тот вечер водка к нему не Молотова, а его жену, которую впервые увидел с неожиданной стороны. Полина вернулась из тюрьмы коротко остриженной, похудевшей до замученности, но выглядела, словно помолодевшей от счастья, что всё плохое уже позади, и показалась Хрущёву не на 55, а на 45, когда "баба ягодка опять". Он сделал ей комплимент:
- А вам пребывание там пошло прямо-таки на пользу: похудели, помолодели!
Молотов удивлённо воспротивился:
- Да что же могло быть там полезного?!
- Не скажи, - возразила Полина. - Там я поняла то, чего никогда не поняла бы здесь!
- А чего именно, Полинька? - ласково спросил Молотов.
- Долго рассказывать, Славочка, да и гостю, наверное, будет скучно: вопрос-то - философский...
Хрущёв улыбнулся ей:
- Ну, почему же, в философии не всё было скучно. Когда-то в промакадемии нам читали лекции, я учился там вместе с вашей бывшей подругой, женой Сталина. Встречались такие моменты, что заслушивались все! Например, что ответил Платон, бывший ученик Сократа, на его обиду: "Платон, ты мне друг, но истина - дороже".
Полина мгновенно заинтересовалась: ну, и что же ответил ему Платон? Я этого не знаю.
Молотов заметил:
- По-моему, этого не знает никто. Все только помнят слова Сократа.
Хрущёв оживился:
- Наш лектор рассказывал об этой истории так... Якобы Сократ обучал своих учеников обычно в тавернах, за выпивками, на ходу импровизируя. Добросовестный его ученик Платон эти лекции-рассуждения всегда записывал. А потом, когда сам стал философом, издал свои труды, а заодно отредактировал мысли Сократа и тоже издал их. Сократ прочёл "свои" труды, и в одном месте не согласился с редакцией Платона, сказав ему эту общеизвестную фразу. На что разобиженный Платон ответил: "Учитель, но ведь с тех пор прошло много лет. Некоторые истины со временем устаревают и даже перестают быть истинами. А вы - неблагодарный человек. Ведь если бы я не издал ваших лекций, никто не знал бы теперь даже вашего имени!"
- А действительно, - удивилась Полина.
Молотов рассмеялся:
- Только, вряд ли, это ответ Платона! Видимо, это придумал, исходя из логики событий, ваш лектор.
- Возможно, - улыбнулся Хрущёв. - У меня с образованием... большие пробелы. Прошу прощения, Полиночка, что помешал вашему ответу на вопрос Вячеслава Михайловича...
Молотов извинился тоже:
- И я прошу прощения, моя радость! Так что ты там поняла?
- Бессмысленность нашей кремлёвской суеты, интриг, ежедневных пересудов, кто и как живёт. А главное, униженной жизни: вечно кому-то надо угождать, улыбаться, если даже терпеть его не можешь. А в тюрьме унижают постоянно. Какая-то тюремная сучка может разбудить тебя среди ночи, включить свет и поднять всех на ноги. А что такое общая вонючая параша, на которую надо каждый день по нескольку раз садиться при всех!
Хрущёв заметил:
- А вот Маленков предлагает устроить в Москве какую-то особую тюрьму для арестантов из нашей среды.
Полина спросила:
- Более комфортную, что ли? Мне кажется, таких тюрем не бывает. Тюрьма - это тюрьма: насилие, унижение и неволя.
- Да нет, - усмехнулся Хрущёв. - "Маланья", напротив, хочет ужесточить режим для таких сволочей, как Берия.
- Маленков не знает, что значит неволя и унижение. А так как тюрем у нас больше, чем санаториев, то в унижении находится полстраны. Вдумайтесь в это: миллионы людей! - зло заметила Полина, и сразу показалась некрасивой.
Молотов встревожился:
- Ладно, Полинушка, хватит об этом. Вот поедем с тобою в Крым или в Сочи, отдохнёшь, поплаваешь в море...
Полина негромко перебила:
- Я поняла вот что`: нам надо жить не в Кремле, а в горном лесу, где-нибудь на юге, рядом с морем. Чтобы никого рядом не было вообще, кроме минимума прислуги: какой-нибудь одинокой доброй старушки, которая умеет вкусно готовить, и бездетной прачки с мужем-кочегаром, который готовил бы баньку и ухаживал за дачей. И жить спокойно там, почитывая книги и любуясь на природу. Денег на такой остаток жизни потребуется не так уж много, они у нас есть. И ничего более человеку не надо, ни развлечений, ни дорогих шуб, ни нашего так называемого "общества" с его сплетнями и интригами.
- А как же дети, внуки? - спросил Хрущёв. И добавил: - Кто будет заботиться об улучшении жизни народа?
- Дети - выросли уже, побыли тут пару часов и уехали. Пусть живут, как хотят. Внуки - тоже. А заботиться об улучшении жизни, как вы сказали, всего народа, я думаю, не будет никто, всё это лишь красивые слова для... - она помолчала, о чём-то подумала и уверенно закончила, - утешения того же народа, который, в общем-то, молчит.
Вячеслав Михайлович со вздохом заметил:
- Как у Тараса Шевченко: "От молдаванина до финна всё молчит, ибо благоденствует". Итог сталинской смирительной рубашки.
Настала долгая, томительная пауза. Никто не знал, что на это можно ещё сказать, да и нужно ли. А может, чувствовали, что в "философии" Полины чего-то не хватает "кумунистического", основанного на кумовстве привилегированных "кумунистов", обязанных ещё и улучшать народную жизнь. Ведь рассуждение Полины сводилось к тому, что пусть оно всё катится, как катилось, и далее, без нас. Жизнь сама расставит всё по своим местам. Видимо, почувствовала свой "не диалектизм" и Полина, решительно сменив "пластинку":
- А знаете, мне кажется, что Надя Аллилуева всё-таки сама покончила с собой, а не он её... Разве можно было вынести в 31 год жизнь с таким страшным человеком и дальше? Ведь она лучше всех нас знала его.
"Мужчины" промолчали.
- У меня к нему было прямо-таки физическое отвращение. Особенно после того, как я его увидела однажды на сочинском пляже раздетым до трусов. Боже, какая это мерзость! Видимо, он чувствовал это моё отвращение, потому и посадил, - произнесла Полина. Добавила: - Слава Богу, что подох. Но у меня, всё равно, стойкое отвращение ко всему, что он оставил после себя. Хочу... от людей подальше, в лес...

3

Зимой, в уютном и теплом ущелье Ахцу, где навсегда поселился Остроухов с женой и сестрой, купив себе дом, дни прогорали почему-то очень быстро. Не успеешь оглянуться, опять ставь самовар - уже вечер. Может, мелькали они так потому, что дело пошло на старость? 3 года почти прошло с того дня, как улетели из Норильска. А не успели и заметить...
Однако и в этом райском, почти беззаботном месте не нравилось жить Софье. Снова для неё это глушь и тоска, хотя рядом были и Адлер, и Сочи. Семён Илларионович удивлялся про себя. Смотри ты, бабе уже за 40, не девка, а всё взбрыкивает! Танцы ей, что ли, нужны? А если в театр там или ресторан, в кино - так это просто. Садись в автобус, и через полчаса ты в Сочи.
Ездили, кстати, часто, денег Семён Илларионович не жалел. На кой их беречь? Детей нет, живи, пока живётся. Да и много ли тут осталось? Жаловаться, если по чести, Софье было не на что - грех. Поэтому Семён Илларионович категорически не понимал угнетённых настроений жены. От чего скучать-то? От райской жизни? На работу никто никуда не ходил, потому что хватит работать, пора и пожить. Сидели все дома, рядом. Надо - ездили в Сочи. Одевал - как княгиню какую. Спать с нею - спал. Хотя и не часто теперь, но ведь нельзя же сказать, что осталась без мужика совсем! Так, какого еще рожна надо? Ведь и сама не молодка теперь, как прежде. Ну, и радуйся красоте вокруг, достатку в семье, отдыху! А она - только тяжёлое настроение копит. Нездоровую атмосферу в доме создаёт, хотя и молчит. Молчит! Вслух не обсуждает ничего, не жалуется. Да ведь видно же всё! И сестра давно уже говорит: "Смотри, братка, как бы не выкинула она тебе какой номер!.."
Остроухов понимал, под "номером" подразумевалось воровство золота и бегство. Но ведь и он не дурак, показывать, где у него деньги и где что остальное. А на душе всё равно была непонятная тоска. Всё ещё любил её, красивую стерву. Теперь уж, вроде бы, не сомневался - стерву. Да и помнил: уходила однажды! Значит, опять уйдет - дело, видно, к тому. Ну, и, понятно, сжималась от такого предчувствия душа. А вот что делать - не знал. Старость ещё никто не побеждал.
Но была у Семёна Илларионовича и отрада - любоваться окрестностями с возвышения, на котором стоял дом.
Горная деревушка Красная Поляна была небольшой, закрытой со всех сторон дивными горами. По деревне бродили полосатые свиньи с рогульками на шее - чтобы не могли пролезть через ограды в чужие усадьбы и огороды. Много шлялось без всякого присмотра коз - пегих и белых с глазами сатиров. И было много больших лохматых собак - каждая бухала в своем дворе утробным, словно простуженным, лаем.
Вдоль берега горной речки Мзымты деревня растянулась очень далеко с обеих сторон, потому что дома отстояли один от другого на большом расстоянии. Когда-то здесь поселились абхазы, греки, к ним добавились армяне и адыги, а в последнее время и русские. Вот и размахнулась небольшая деревушка на целых 2 километра, состоя как бы из отдельных хуторов с усадьбами. А и всего-то чуть больше сотни домов.
Дом, который приобрёл себе Семён Илларионович, был третьим с края, если двигаться по узкой дороге, нависшей над речкой, со стороны Адлера. И место возле дома было очень красивым - душа замирала в восторге от кущей и пчелиного зуда. Да, усадьба и дом Остроухова не шли ни в какое сравнение с домом, который купил себе на окраине Сочи, уволившийся на пенсию майор Кирилюк. Надо же, встретились! Правду говорят, мир тесен...
Случилось это прошедшим летом, в августе. Ездил Семён Илларионович в город по своему делу. Выполнил всё, что нужно было, и захотелось ему от жары выпить где-нибудь в прохладном месте пивка. Ну, и спустился в одну из подвальных забегаловок. Летом мужик гудел в пивных, как пчела на большой пасеке. Там и увидел Кирилюка, похожего на турка. Одет был, правда, не в военную форму - стоял в парусиновых брюках, безрукавке. Соломенная шляпа на голове - типичный кавказец из местных. Сдувал пену...
Семён Илларионович к нему не подошёл. Не хотелось пугать майоришку - зачем ему эта встреча? Да и у самого не было теперь интереса к этому "мусору". Захотел только узнать: отдыхает бывший "Кум" в отпуске или на пенсию вышел? Что-то подсказывало в облике, не служит уже. Загорел, пёс, отдыхает постоянно. Решил проследить...
Дело нетрудное. Нахлобучил шляпу и пошёл за старым знакомцем. Прятался в автобусе за спинами пассажиров, тоже ведь меченый. Но Кирилюк не оборачивался, автобус привёз их к Мацесте. Там майор вывел Семёна Илларионовича к небольшому участку. Место было так себе, галечное. Да и дома стояли плотно, не то что в Красной Поляне. Только и того, что в Сочи, да магнолии вдоль берега. Листья, что у того фикуса, ставь в кадушечку и держи прямо в квартире. А больше ничего интересного и не было.
После той встречи, возвращаясь домой, Остроухов вспомнил, как выбирал себе место жительства. Как прожил это время, что не виделся с Кирилюком...
Сначала хотел поселиться в Цебельде - красивом абхазском райцентре в ущелье реки Кодори. Туда и дорога была проложена из Сухуми - Военно-сухумская. Но передумал. И знакомого свана там уже не было - помер, сказали, и решил, что заметен будет - единственный русский. Начнутся разговоры, кто такой, откуда? Привлечёшь к себе внимание милиции. А тогда уж каждый год будешь откупаться от неё - в покое не оставят. Зачем же столько денег и нервов тратить на паразитов? Не-ет!..
Вот тогда и вспомнил один разговор в сухумском ресторане... Соседом по столику оказался крупный уголовник в прошлом. Поняли друг друга быстро - разговорились. И Михаил этот - может, и не Михаил, проверять было незачем - поведал:
- Я вот хотел где-нибудь возле Сочи поселиться. Старая была мечта, да передумал.
- Почему?
- В Сочи, и вокруг - понастроили себе богатых домов бывшие следователи из НКВД. Бывшие министры, бывшие политработники. Крупные воры в законе, другой богатый люд - снабженцы, работники торговли. Если сложить их капиталы вместе - а это тебе не бумажные деньги - золото, бриллианты, миллионные ювелирные штучки! - то, знаешь, что получится? 10 госбюджетов страны!
- Ну и что?
- А то, что поймут это когда-нибудь и в Кремле. Да и прикажут накрыть всех разом! На кой же хрен это мне? Мелкой рыбёшке. Попадать с ними в одну сеть. Там ведь - пощады не будет!
- Поэтому и подался сюда?
- Посмотрю, понюхаю... ещё не решил.
А вот он, Семён, тогда и решил: надо останавливаться под Адлером. В Красной Поляне. Знал это глухое село ещё до войны, хотя один раз всего и видел. Поразили красота места и благодатный климат. А главное, там и русские были. К тому же, недалеко от цивилизации - аптек, больниц. Мало ли что может стрястись на старости лет! А в районе Сочи селиться - нет смысла, этот подвернувшийся Михаил прав. Действительно, могут накрыть. И пойдёт всё прахом опять.
Злился, размышляя о "бывших", осевших вокруг Сочи: "А меня, гады такие, считали преступником! Нет, голуби. Настоящие-то преступники - это вы! Считай, все палачи государства съехались в одно место. Да ещё, небось, и с заграницей поддерживаете связь, если такими миллиардами ворочаете. Это вы, вы грабили Россию по-настоящему! Вот и живёте всю жизнь, как при личном коммунизме, ни разу не пошевелив даже пальцем. А пальцы-то, между прочим, Бог создал человеку для работы, чтобы трудиться мог.
Ох, и много же вас попряталось здесь, в райских-то кущах! Если даже уголовник перепугался рядом с вами жить. В Крыму - такая же, видимо, компания собралась. Да ещё под Сухумом, Анапой... В подмосковных лесах. Капиталы при вас - всегда были такие, что и во сне не приснится. Всю Америку, вместе с Аляской, можете закупить, суки. Про милицию я уж не говорю - вся в ваших руках. Можете натравить на кого угодно. А мне из-за вас - надо теперь думать об обыкновенной аптеке, прежде чем выбрать себе место. Правда, Лизавета оказалась хорошей травницей - сама лечит всех от хвори. Да ведь мало ли что!.. Всё равно надо, чтобы и аптека рядом была. Ну, и врачи, если понадобятся вдруг".
В общем, правильно рассуждал. Это и определило окончательное решение осесть в Красной Поляне. Да и Софья не хотела селиться ни у сванов, ни у абхазцев. Боялась почему-то кавказских людей. Жизнь их казалась ей мрачной.
В Красной Поляне его никто не знал. Представился бывшим пасечником-единоличником. За что, мол, даже сидел 3 года. А потом работал всю жизнь в разных местах. По артелям, да совхозам.
- До войны-то - ещё ничего было, жилось, - резонно рассказывал он русским старикам, с которыми познакомился. - А после - житья не стало. Разорено всё, и патентом обложили таким, что и мёду тому был не рад. 2 сына погибли на войне, - врал он. - Родственников не стало - вот только сестра, да наша племянница и остались в живых. Пришлось подаваться после тюрьмы на заработки, где придётся...
Семён Илларионович неторопливо достал из добротного пиджака документы, перетянутые резинкой, вытащил "Трудовую книжку", жаловался, передавая слушавшему старику Демидову:
- Вон, одни печати пошли. Да ведь за печатями этими - жизни-то не видно! Горькая была. Где мы только не побывали! - Вроде и не смотрел на стариков, а примечал всё остро: и как слушают, и как принимают. И с благодарностью в душе вспоминал ростовского друга, наставившего ему этих печатей в потрёпанную "Трудовую", выписанную на его имя. Даже голос слышал: "Много стажа, Семён, сам понимаешь, делать нельзя. Тогда тебе пенсию надо оформлять, и ты на этой "ксиве" завалишься. А если без пенсии, можешь даже показывать, где угодно. Печати у меня, хотя и старые, но настоящие! Их списали в своё время по акту, да не сожгли, как это положено. За деньги, конечно..." И налепил он ему их и от Рыбинского леспромхоза, и от астраханского рыболовецкого совхоза, даже одну грузинскую артель присобачил. Все записи совершил разными почерками и состарил. Кто их писал, Семён Илларионович не видел - его дело было платить. Но, что всё настоящее - это видел. Сгодились печати, видимо, не раз, не ему одному... И теперь он спокойно сетовал:
- А что нам дали те совхозы? Трудились только, как животные, а пензии - не полагается: мало, выходит, ишачил. Тюрьму - не засчитали. Стажу-то и недостаёт. Вот и порешили с сестрой: сил больше нет, хватит с нас. На медок надо опять поворотить. Если купим тут дом, поставим ульи - не много, конечно, чтобы патентом не обложили опять - так, для себя. И будем доживать свой век как-нибудь и без пензий. Потому как с нонешних пензий тоже шибко не разживёсси - 2 раза, говорят, в ресторане покушать, и вся тебе пензия.
Помолчал, жуя губами - будто задумался о чём-то. Добавил:
- На старости чего хочется? В тепле пожить, да на красу вокруг поглазеть без спешности. А у вас тут - ну, прямо тебе, рай! Недаром, говорят, и Сталин где-то здесь рядом жил. Значит, знал, куда ехать на отдых!
Демидов со старухой и соседом кивали. Семён Илларионович их оглядел, закончил:
- Вот мы и порешили: лучшего места - не сыскать. Деньжонок у нас, правда, не много, но есть. Как-нибудь обойдёмся, если подыщем дом с усадебкой. Ну, так как, добрые люди, найдётся у вас тут такой? Примете нас к себе в компанию?
А уж сам знал: продаётся нужный ему дом, есть. Надо о себе лишь положительный слух распустить...
Словам его верили. А чего не верить, если держится человек степенно, уверенно, да и по всему видно - не нищий, хоть и прибедняется. Медок, он везде в цене, это знали. А старичок - тихий, видать, не разбойник какой. И на вид приятный. Пусть его покупает, да живёт. Не купил бы кто похуже!..
Вот так и купил он старый, но ещё неплохой, дом с усадьбой. Принадлежало всё старикам, которым было уже не под силу вести своё хозяйство, их забирал к себе в Сухуми сын, армянин. Семён Илларионович сразу увидел, где и что можно будет перестроить по-своему, где поставить для вида парочку ульев, где срубить деревянную баньку.
Всё обмозговал он заранее, потому что опытный был. Прежде, чем купить, долго и мелочно торговался, придирчиво всё оглядывал, критиковал. Прогнило, мол, никуда не годится или требует капитального ремонта. И все видели: хозяин, не прощелыга! Но сбавлял он в цене не много, чтобы не перехлестнуть через край, и сдался лишь под конец:
- Ладно, хозяин, покупаю! Уж больно место по душе, токо из-за этого, ей-ей... - И выложил все 38 тысяч наличными.
Составили купчую. Ездили потом в район к нотариусу. Всё совершили документально, как полагается. Семён Илларионович никогда не скупился, расходы брал на себя и даже выставил, когда вернулись назад, хороший магарыч. Пригласил по такому случаю и участкового. Показывал и ему свою "Трудовую", плакался. Да милиционер вникал больше не в документы старика - кому он нужен, старик? - а в коньяк и в закуску, которые были на столе. Понял только одно, старик этот, как и многие здесь, "свои", кавказские, жить будет без пенсии, но не бедно. Говорят, на мёде раньше сидел. Ну, а что такое мёд, знал и участковый: живут на нём долго и не жадничают. Пусть живёт, раз уж приехал и дом здесь купил, ему не жалко. Да и с мёдом будет теперь участковый, это он тоже понял из намёков старика. А где мёд, там найдётся и рюмочка.
После застолья старый хозяин дома переселился с женой к сыну в Сухуми, а Семён Илларионович вселился в купленный им дом - здесь будет теперь доживать, тут его последнее гнездо и прибежище. Вот с тех пор и гонял он чаи с мёдом в этом гнезде в тоскливые зимние вечера.
Постепенно обзавелись всем. И ведёрным самоваром, и вещичками по хозяйству, и многим чем таким, что соседям и не снилось. Например, винным погребком. Стиральной австрийской машиной для Лизаветы. Швейной машиной "Зингер", радиоприёмником "Урал" с радиолой и пластинками. Тихая жизнь пошла, хорошая - что тебе в сказке. И не тянуло уже никуда, никуда не хотелось. Красавица жена - рядом. Соседи думают, родственница, не дай Бог, свататься кто начнёт! Ну, да в гости-то он к себе не зовёт, авось, обойдётся. Так что, чего ещё надо? Это Софье не хотелось уходить из ресторана, когда ездили в Сухуми или в Сочи. Там её приглашали на танцы, тёрлись об неё по-кобелиному. Поэтому и в Сочи старался пореже бывать. Разве, когда нужно приобрести какую бытовую новинку или продать дорогой перстень, чтобы водились деньги. Развлекаться ему не хотелось.
Пчелиные ульи завёл сразу, по первой же новой весне. Когда-то бортничал и он с дедушкой. Правда, было это давно, но медовое дело он помнил немного. А чтобы освежить свою память, купил книгу - "Пчеловодство". Были в доме, конечно, и другие книги - покупал теперь регулярно. Для чтения. Но увлекалась больше Софья - скучала. Самому скучать было некогда. Ульи требуют ухода, если хочешь пить чай с медком.
Всё бы ничего, почти сказка, да продолжалась старая семейная драма. Не могли ужиться в его доме женщины. Вида, конечно, по-прежнему не подавали, но он-то приметил - люто возненавидели друг дружку. Знал, все пакости в жизни начинают бабы. И если уж у них дошло до ненависти, держи ухо востро - всё может быть...
И он держал, целых 2 года. Вспыхнут недобрым светом глаза сестры - что тебе кошка в тёмном лесу! - и он тут же осаживал: "Ли-за-ве-е-та!.." Угольки, вроде бы, гасли, тишина снова и мир. Да нет, не мир это... Вон уж прорывается злоба у Софьи - шипит в своём углу гремучей змеёй. Эту улещивал в своей комнате, в постели, когда ложились спать: "Да пойми же ты, Сонюшка! Несчастная она ведь, калека всю жизнь. А ты - красавица. Ну, завидно бабе. Да и немолода ведь. Что она видела в своей жизни? Весёлого не было. Ты уж уступи ей, не надо..." Жена упорно молчала. Он вздыхал, прикидывал в уме все обстоятельства снова, и каждый раз выходило у него одно и то же: "Нет, беды не миновать. Будет беда. Что делать?.." Всё он, казалось, о жизни знал. А этого - что делать, не знал. И маялся. Маялась и верная сестра его, глядя на него. Маленькая, горбатая, а глаз был остроуховский, быстрый - всё примечала, всё видела. И вот недавно такое увидела, что и положило всему конец. А вышло это так. Уехал он в горы на лошади соседа - место для клада хотел присмотреть. Хватит дома держать всё вместе. Боялся, как бы не случилось чего. А Лизавета - рассказала потом - пошла в сарай по своим хозяйским делам. Кормила там кур, поросёнка. И вдруг увидела в своей комнате Софью через раскрытое окно - та простукивала там стены скалкой и прислушивалась. Лизавета поняла, тайник ищет, дура, пустоту. Думает, в спальне у неё где-нибудь спрятано, а где, не знает.
Оказывается, знала. Но решила, может, не один тайник, несколько? Ну, и выстукивала, стерва. Да, видно, спешила. Бросила это занятие - и к печке, сложенной из кирпича. Чтобы проникнуть к тайнику, надо снять перед печью деревянную половицу, засунуть туда руку и вынуть один за другим 2 кирпича. За ними появится дверца с секретным замком. Братка 2 дня обделывал этот тайник, пока всё сделал, как надо и в сухом месте. Софью в горы отсылал - один раз за ягодами, в другой раз вместе пошли - за целебными травами. Чтобы Софья ничего не знала про этот тайник. Когда обладнал всё, показал, как надо пользоваться. Софья в это время на раскладушке лежала. С книжкой. Но разморило её там после обеда, она и уснула. И вот теперь, увидев змею в своей спальне, Лизавета лёгкими шагами прокралась к окну и, притаившись, смотрела. Софья возилась с замком в тайнике. У неё уж и ключ в руке был, тоже каким-то образом отыскала. Видимо, выследила, когда братка доставал из тайника перстень на продажу. Всё, выходит, выследила - и где держали ключ, и где устроили тайник. А вот секретца в замке не знала. Не открылся он для неё. Короче, вернулся он тогда домой с гор, Лизавета и ну, рассказывать всё:
- Понимаешь, братка, возится она, подколодница, с замочком, торопится, а открыть - не может. Ну, я стою возле окна с кукурузными зёрнами в чашке - кур кормила как раз. Хотела сначала крикнуть ей: "Ты что, мол, поганка такая, делаешь! Не стыдно тебе лезть туда, где ничего не клала!" Да передумала. Отопрётся ведь потом. Скажет, что наговариваю. В обчем, решила не трогать. Всё равно ведь не открыть ей, вижу, замка. Так всё и вышло. Повозилась немного, что-то подумала, и назад всё: кирпичики, половицу. Я тут - от окна-то скорее опять в сарай. Кормлю будто курей. Подзываю их, "цып-цып", зёрна бросаю из чашки. Тут и она в окно - зырк, и скрылася. Вернулась и я в дом через минуту-другую. Делаю вид, что не заметила ничего, не знаю. Вот так, братка, решай теперь сам, что с ей делать. Не жёнушку, змею на груди держишь! Теперь уж и фактом тебе её накрыла...
Однако поначалу не поверил он и "факту". Мало ли что можно наговорить на человека из-за ненависти да зависти? Так и сказал сестре. Ну, не совсем, может, так, но - дал понять. Хотя видел себя в зеркале почерневшим и печальным, как после большого горя. Значит, поверил всё-таки сестре, только не хотел, чтобы так было, как она рассказала. Задумался тогда по-тяжкому - долго молчал. Софья как раз в саду была. Тоже, небось, что-то своё обдумывала, не паслась в винограде, как прежде, в тоске пребывала. Так и живут все несколько дней, не зная, что делать, на что решиться. За каждым шагом друг друга следят, как пограничники на границе. Ну, так это уже не жизнь...


- Вот что, братка, - сказала горбунья, подойдя к Семёну Илларионовичу ясным солнечным утром, когда Софья ушла в сад. - Коли ты мне не веришь, давай ещё испытаем её.
- Как? - Остроухов медленно поднял от стола голову, седую с одной стороны, подумал: "Ну, и денёк же выбрала - солнышко, красота!.." Знал, разговор предстоял тяжёлый.
Горбунья, увидев в глазах брата тоску и затравленность, тоже подумала невесело: "Господи, и не думалось, что и мужики могут так страшно переживать!" Сердце у неё от жалости сжалось, но договорила твёрдо:
- Накормлю я её грибками плохими. Есть там у меня одна баночка: не удались. Как-то попробовала, да и пробегала потом весь день-деньской до ветру, всё животом маялась. Выбросить баночку запамятовала - не до того было. Так и стоит она у меня в погребе. Вот как схватится она, значит, с животом, я и покажу ей, где стоит у меня пузырёчек с лекарством. 3 капли, мол, капнуть - лекарство. А на 2 капли больше - яд будет смертельный. Смотри, мол, голубушка, не перелей! Даже на ногу нельзя этим ядом капнуть, настолько лют корешок, из которого эти капли сделаны.
- Зачем это всё? - не понял Остроухов замысла сестры.
- А ты меня слушай, не скачи вперёд дела, не козёл! - Лизавета поджала от обиды губы. Подошла к окну, глянула из-за шторы в сад и воротилась - Софья читала в беседке. Проговорила: - Затем. Чтобы знала она, в котором пузырьке яд у меня. И уж, если она нам враг, а не жена тебе, то она себя быстро скажет. Устала я следить за каждым её шагом, надо это как-то кончать.
- Тебе что, в гроб, что ли, не терпится?
- А, так веришь, значит, веришь! - Глаза у Лизаветы молодо и сухо блеснули.
Думая о своём, Остроухов промолчал.
Горбунья заторопилась:
- Не уложит она нас, скорей сама туда попадёт, если уж решится на такое! Глаз с ыё не спущу! Вот и поглядим, кому она подольёт? Мне, которую ненавидит, или тебе, своему мужу, с которым хочет остаться вдвоём, чтобы я не мешала? Сделает так - враг она нам! Не сделает - значит, поклёпы я тут на неё навожу. Сам тогда решай, что тебе делать, от кого избавляться.
- А как она нам обоим накапает? Тогда кто решать будет?
- Говорю же тебе: глаз не спущу, не бойся. Да и не дура она, чтобы обоим! Кто же ей поверит потом, что оба старика сами померли в одночасье ни с того, ни с сего? Думаю, тебя выберет...
Он жутко посмотрел на сестру. В её словах, в её уверенности была логика. И он решился: проверить-то надо, не помешает. Потому, как и впрямь, пора было знать, с кем живёт, на что решаться? Уж либо так, либо эдак, надоело голым по бритве ходить. Да и не молод. Начали уж сдавать последние мужские способности, на одних лизаветиных травках держится. Так ведь и это выветрится.
Он задумался. Если б хотела, стерва, как прежде было, так глядишь, распалялся бы и он. А то ляжет рядом, как колода холодная. И сухая внутри. Одно это мучение, а не радость. Ну, что же, риск с этим ядом, правда, большой. Да ведь и Лизавета не ворона! Не прозевает - сторожка, хитра. Одного они корня. И потому сказал, как отрезал:
- Ладно.
И ушёл в свою комнату - сгорбленный, поникший. Не годы придавили, тоска.
С этого дня началась в доме жизнь напряжённая, опасная: со смертью в жмурки пошли играть. И не спится Семёну Илларионовичу, и не живётся - тоска каждый день. И мысли, мысли нехорошие пошли без конца. Перебрал памятью все свои годы, по зёрнышку, и получалось, что одна суета была вместо жизни. Думал, что хоть на старости отдохнёт от всего тяжёлого, поживёт в удовольствие. Зимой здесь тепло. Летом - ледничок выручал в погребе. Там и окорока хранились, и квасок на меду. А вот не жилось - бритва!..
Пробовал рассуждать по-честному и за другую сторону. Бабе 45 - баба ягодка опять. Так ведь? А Софья не только красивая, но ещё и сильная, не болела никогда. Ей чего хочется? А он?.. Что же с того, что богат! А что даёт взамен? Ей ещё покрасоваться перед людьми хочется. Жить в городе, на виду. А они тут хоть и в раю, с кущами, можно сказать, да рай-то этот - не для всех, а только для него с Лизаветой. Софье здесь скучно - горы одни. У неё на сочинский пляж устремление. А невидимая цепь её не пускает туда.
Да что там! Иной раз ведь и самого тянет посидеть в ресторане. Гульнуть, как когда-то в Москве. Вот так и ей, поди, на этот пляж хочется. Тело своё выставить напоказ. Чтобы привести всех мужиков в восхищение, чтобы потянуло их на неё до истомы в чреслах. Что ж он, не понимает, что ли? Всё понимает. А как быть?..
Дать деньжонок, поблагодарить за всё и отпустить? Не хочу, мол, Сонюшка, жизнь твою молодую заедать до конца. Вали отсюда на все 4 стороны, стар я для тебя.
Выходило, не только понимал её, стерву, но ещё и жалел. А пожалеет ли она его? Там, куда он её отпустит. Ну, как продаст молодому бандиту! Старики, мол, с золотом... Или ментам попадётся. Вот и получается, что отпускать её от себя - тоже нельзя. Что делать, что делать?!.
Не спалось.
Не спала по ночам и Лизавета - глаз не спускала с Софьи. Удивлялся: как только старуха держится? Ведь и днём надо было следить! Ну, как плеснёт в суп?..
Сестру уже качало от недосыпаний. А всё же укараулила... Не утерпела Софья - решилась...


Было это вечером - собирались поужинать. Как обычно в последнее время, Семён Илларионович и винца бутылочку откупорил. Да пошёл во двор. Сарай надо было закрыть, чтобы коза не ушла в огород. А Лизавета уж знала: нет пузырька с ядом на месте! У Софьи. Взяла старуха, да и тоже вышла из комнаты, чтобы создать благоприятную обстановку - вроде как на кухню ей надо, дела. А сама - сразу к дырочке в двери: заранее буравчиком провертела, чтоб наблюдать. Вот и сгодилось...
Подошла Софья к столу. Бледная, как мел. Хвать из-за пазухи пузырёк, зыркнула цыганскими глазами по сторонам, на дверь, за которой притаилась Лизавета - чуть не отшатнулась от её взгляда! - и накапала торопливой рукой в рюмку Семёна. От полной души выдала, капель 15. Во, как дорожила родным мужем! И тут же всем в бокалы вина из бутылки. Пузырёк в вату, и на место - за пазуху. Хоть и торопилась, а хладнокровно всё сделала. Зыркнула снова на дверь и села за стол. Ждёт, мол.
Лизавета дождалась, когда вернулся из сарая брат, и погремев на кухне кастрюлькой для естества, воротилась, как ни в чём ни бывало в столовую.
- Ну, что, - вопросил Семён Илларионович, - поужинаем, чем Бог послал?
- Ой! - досадливо воскликнула Лизавета. - Соль-то я на кухне... забыла взять. Софьюшка, принеси, пожалуйста, набегалась я за день!
Софья молча поднялась, пошла в кухню. Там и пузырёк можно поставить на место. Сделано дело, теперь - только не выдать себя, унять бы в коленках дрожь!..
Лишь закрылась за Софьей дверь, Лизавета переставила бокал брата на её место, её бокал - ему, зашептала:
- Чем Бог, говоришь, послал? Не Бог, Сеня, послал нам сегодня - Антихрист! Не меня, тебя она... больше "любит".
Семён Илларионович побелел. И пальцы мелко подрагивали - так неожиданно прочувствовал он возможную смерть. А поговорить не успели - вернулась Софья. Поставила солонку на стол, бросила взгляд на бокалы - стояли, как и минуту назад. Села.
Семён Илларионович, поборов растерянность и ещё не веря до конца в страшную ситуацию, поднял бокал. Треснувшим голосом провозгласил:
- Ну, что же? За мир и любовь в этом доме? - Тон был таким, будто не предлагал, а спрашивал. И в упор посмотрел в тёмные глаза жены. Может, опомнится, отшатнётся от своего злодейства? Да где там! Спокойно на это шла, как сам когда-то с Рубаном в штреке. Не дрогнула, не пожалела. Только бокал чуть подрагивал в руке.
Не заметила Софья, что прежде муж произносил свой тост по-другому: "Ну, дай нам, Боже, и завтра то же!" Разбираться, правда, было некогда, мешало напряжение. И она, запрокинув по-мужски голову, выпила из своего бокала залпом, чтобы и остальные последовали её примеру. Чтобы не остановился кто на полпути.
Они-то не остановились. Но она заметила, когда опустила голову и поставила свой бокал на стол, Остроуховы странно смотрели на неё. Будто испугались чего-то или оторопели. Больше не видела их глаз - занята была собой: надо было держаться. Только почувствовала напряжённую тишину. А тогда не выдержала и рассмеялась. Чтобы не было тишины. Чтобы всё им казалось естественным. Но смех вышел с каким-то рыданием в горле, нервный. Неладно у неё получается. Чтобы придать своему поведению естественность и отвлечь их от подозрения, она принялась есть.
Ели молча.
Выпили ещё. Софья почувствовала облегчение - муж ни о чём не спросил. Значит, не заметил. Принёс ещё бутылку вина и налил себе не в бокал, а в стакан из тонкого стекла. Чтобы побольше?..
Попросила налить побольше и себе. Что-то холодно стало. Может, от страха? Хотелось согреться. Придумывала ответы на всякий случай, если начнётся что с мужем. Было время опомниться. Но в глаза по-прежнему не смотрела, старалась избегать. Хорошо, что он молчал, не спрашивал ни о чём. А, с другой стороны, она мрачно думала о том, что вот-вот должно было произойти. Боялась лишь, чтобы это не наступило сейчас, немедленно. Вдруг он станет метаться, кричать - мучиться. Лизавета позовёт соседей. Лучше бы всё это - ночью. Чтобы не видеть. Вдруг это будет происходить как-то страшно, и при дневном свете придётся встретиться с ним глазами, и он всё поймёт. Она не знала, как всё это будет, и потому очень боялась и только об этом теперь и думала.
А Семён Илларионович думал, что жена его сейчас предвкушает, как станет завтра вольной и богатой, украв ночью его тайный запас из-под печки, и уйдёт на свободу. Какие, мол, города теперь увидит, каких людей!.. Но, зачем же было травить-то? Ну, украла бы золото и ушла. Так нет, ещё и жизнь чужую отнять решила. Побоялась, что найдёт он её. А вот без него, так улетит. Эх, дура баба! Не о том тебе сейчас надо думать - не о весёлом...
Остроухов тоже не знал, как и когда это у неё начнётся. Но уже готовился к этому. Пошёл и вытащил из входной двери ключ. Чтобы не выскочила на улицу, в случае чего. Чтобы не сбежался народ. Приготовил и полотенце. Если будет громко кричать, придётся прикрывать рот... Не был только уверен, сможет ли сделать такое? Всё ж таки это не кто-нибудь, любимая женщина. На чужого, врага, может, и поднялась бы рука, а тут - неизвестно. Да и в глаза придётся смотреть ей, а это ведь ужас какой-то...
Однако ничего пока не происходило, и он стал думать, что, может, это как-то обойдётся с нею во сне, без мук. А потом и вовсе шальная мысль в голову залетела, идущая от извечной надежды человека на всё хорошее. А вдруг сестра ошиблась, и Софья никакого яда не подливала? Ведь сам-то не видел. А Лизавете могло и показаться от недосыпаний. Или сбрендила, может, на старости лет.
На всякий случай, чтобы не лежать с Софьей рядом, сказал:
- Муторно мне что-то, живот крутит. Лягу, пожалуй, на диване. Чтобы не будить тебя, если придётся бегать во двор...
Она этому рада была тоже. Не хотелось лежать вместе, хотя отчего-то муторошно было и самой. Однако, поняв, что у него это, видимо, уже начинается, о своём недомогании промолчала. Решила, что перенервничала просто, пройдёт. Теперь лучше притвориться спящей, тогда и горбунья, глядишь, ничего... "С ней уж потом - после похорон... - думала Софья. - Заберу ночью их тайничок, и дёру отсюда. Старуха - не Семён, не достанет. Ох, господи! Да что же это самой-то как нехорошо? Неужели со страха?"
Софья видела, Остроухов постелил себе на диване и лёг там, накрыв лоб мокрым полотенцем. Господи, только бы он тихо это, молилась она, превозмогая собственную слабость и поташнивание, пытаясь скорее уснуть.
Однако уснуть она так и не смогла, маясь от тошноты и слабости. А ночью почувствовала себя плохо совсем. Поднялся жар, огнём пекло и в желудке. Началась рвота.
- Сеня, плохо мне, проснись! - громко позвала она, забыв, что плохо должно быть ему, а не ей.
- Не сплю я, - донеслось в темноте с дивана.
Её вырвало ещё раз. Опять прямо на пол, перед кроватью.
- Сеня, Сеня, что это со мной? - спрашивала она в паузах меж приступами рвоты.
- А ты разве не догадываешься?..
Остроухов легко поднялся, зажёг керосиновую лампу и сел. Теперь она видела его осунувшееся лицо, тоскливые глаза и, кажется, поняла. От жуткой догадки её отшатнуло к стене:
- Подменили?!.
Смотрела расширившимися от страха глазами. А в голове уже заметалось смятение: "Помирать?.. Как это... мне? Нет! Нет!.. Господи, прости меня! Спаси, Господи!.. Не надо... Хочу жить, жить! Я же ещё молодая!.. За что, Господи?!."
Видя, что Софья не закричит, и полотенце не понадобится, Остроухов проговорил, сидя на диване в одной майке и трусах:
- Извести ты меня хотела. Хочу знать, Сонюшка, за что? За какие такие грехи перед тобой? Ведь любил тебя пуще всего на свете, и ты знала про это!
Заслышав осторожные шаги за дверью, он сурово сказал:
- Ли-за-ве-е-та-а!.. Уйди, прощаемся мы...
Шаги прошелестели опять и стихли где-то в глубине дома.
Софья дёрнулась у себя на кровати. Поглаживая грудь, где пекло, спросила:
- Как... как это прощаемся?! Сеня-а!.. Я жить, жить хочу! Спаси меня, ты ведь можешь?!. Рабыней буду...
- Женой надо было быть, - тихо отозвался он. И тоже спросил, повторяя вопрос, который мучил его: - За что, Соня?! - В голосе тоже была мольба.
- Не знаю... Надоело без любви. А добром, знала, вы меня не отпустите. Ах, да не понять тебе, не то всё!.. Не это сейчас нужно, спасать нужно!..
- Эх, Со-ня! - простонал он. - Всё равно ведь не попользовалась бы ты нашим богатством. Паспорт у тебя, знаешь, на чью фамилию?
- Ну, Софья Васильевна Берстенева.
- А кто она, эта Софья? Это же племянница нашего двоюродного брата! В Ростове все похоронены. Ещё при немцах! Лизавета анонимно заявила бы... Розыск, и готово дело. Не надо ничего доказывать - преступница, раз паспорт чужой.
- И ты - знал?! - Софья приподнялась на локте. - Дай воды - печёт!..
- Я-то знал. - Он налил из кувшина в кружку, подал. - Пей... - Прошёл к двери, нагнулся, поднял половичок, прикрыл им рвоту возле её кровати, продолжал объяснять: - Мне - так легче было. Чтобы не сбиться в именах. Вот я и вспомнил про нашу покойную Софью, когда паспорт делал для тебя.
Софья откинулась на подушку.
- Ладно, чего теперь. Знаю тебя: простить - всё равно не простишь, похорони хотя бы по-человечески. А то ведь твоя сестра...
Он удивился: "Эк... быстро сдалась как! Думал, молодая, сильная - как резаная будет верещать да кидаться. Ну, и слава Богу! Рук моих на твоей смерти нет. Кто роет яму другому... Вот и попала. Сама виновата. А ведь отлей она из пузырька, а не кради сам пузырёк, и Лизавета проморгала бы".
- Похорони на том холмике... Знаешь, что над речкой, где мы отдыхать любили весной. Солнышко там всегда, цветы, травы.
Умирающая Софья была необыкновенно красивой. Чёрные волосы - ещё с молодым блеском, распущены. Глаза жарко блестят, высокая грудь часто вздымается. И горячие губы, словно спелая вишня. Семён Илларионович всё время вытирал с её чистого и высокого лба обильный пот полотенцем - вот для чего сгодилось - и не мог на неё насмотреться. Даже не замечал, что по глубоким, небритым морщинам на его щеках текут слёзы - как по борозде. Ещё бы! Где же это видано, чтобы понимать, что любимый тобою человек, с которым ты ещё сидел вечером за одним столом, сейчас, прямо на твоих глазах, умрёт. Вот же она! Живая и такая красивая, сладкая - с ума можно сойти!..
- Не сужу я тебя, - бормотал он, - всё понимаю. Даже спас бы, если б было возможно.
- Сеня, Сенечка, спаси! - Она опять пыталась приподняться, а сил уже не было, глаза как-то странно закатывались, но сознание не покидало её. - Никогда больше... - торопилась она ему что-то досказать. - Преданной буду, до гроба!
- Нельзя спасти, Сонечка! - плакал он, не стесняясь. - Лизавета сказала, ничего теперь не поможет: много ты накапала.
Она забилась от его слов, закричала в рыдании:
- Спаси! Спаси! Я жить хочу, жи-ить!.. - И рвалась из его сильных рук. Пот заливал ей не только лоб, всё лицо, шею, намокла ночная рубашка.
- Лизаве-ета-а!.. - громко позвал он.
Горбунья явилась неслышно - как тень возникла на пороге. Одетая во всё чёрное, стояла немым укором. Он вспылил:
- Дай же ей чего-нибудь! Видишь, как мается!.. - И заплакал навзрыд.
Лизавета принесла чего-то в стакане. Дали Софье попить. Пила, ничего уже не понимая, в полубреду. Потом затихла и начала бредить уже по-настоящему - что-то бормотала, бормотала. Кажется, ей мерещилось детство. Красивой родилась, а не досталось от судьбы счастья.
За окнами к дому приникла непроглядная темень - не было луны. И погода переменилась. Всё небо затянуло низкими грозовыми облаками, погромыхивало, посверкивало. Потом стало слышно, как зашевелился на воде тихий грибной дождь. Попрут теперь папоротники в низинах и грузди под ними.
Лизавета стояла в углу своей комнаты на коленях - творила молитву перед иконой. Что-то беззвучно шептала, била поклоны в пол. В лампадке перед иконой горело ровно, освещая розовым сиянием золотой лик Богородицы. А вот пламя на двух свечах по бокам иконы от чего-то колебалось, будто Матерь Божия печально вздыхала от человеческих грехов.
Софья скончалась перед рассветом, не приходя в себя.
Они раздели её, и Лизавета стала обмывать мёртвое тело тёплой водой, которую заранее приготовила. А он всё смотрел на жену, как на живую, и, любуясь её дивной красотой, ещё не понимал будто, что жены уже нет, что это уже произошло, случилось. И только, когда, наконец, понял, тихо сказал:
- Какую красоту мы с тобой загубили! Нет нам прощения.
Хотела ответить ему Лизавета: "А если б она нас?.." Но не сказала ничего - к чему теперь... Пошла в кухню, достала пузырёк с ядом и отправилась с ним в ледник. Там открыла одну из старых банок с грибами и чуток капнула из пузырька, отобрав ложкой немного грибов на тарелку. Грибы выбросила потом в помойное ведро, а банку оставила на кухне. Вдруг комиссия какая приедет? Вот, мол, этих грибов наша племянница поела; можете взять на анализ. Знала, поймут, что грибы ядовитые, а какой это яд - ни в жизнь. Грибы, словом, и всё. Это она твёрдо продумала, так и соседям скажет.
Потом, на третий уже день, они её хоронили. Семён Илларионович сам вытесал гроб, сам и уложил Софью в него. Пригласили соседей - вот-де, граждане, беда у нас. Всю ночь племянницу отхаживали, чем только ни поили - не помогло. Так-то вот жить без "скорой помощи".
Видя слёзы и неподдельное горе стариков, соседи и в ум себе не взяли худого. Знали, от грибов можно и умереть, бывали такие случаи. А комиссии никакой не было. Даже врач не приехал, чтобы освидетельствовать, хотя и посылали за ним машину в район. Это все знали и могли подтвердить.
Схоронили Софью на холмике, где просила - место было красивое, далеко видно. И травы, кустарники. Внизу речка своей тайной шумела - текла куда-то, текла, как и непонятная жизнь. Там сорочьи гнёзда в кустах, щебет и гомон птичек помельче. Мелькают хвостики, пьют чистую холодную водичку по капельке, запрокидывая горлышко. Там не отравят...
Опущен гроб, засыпана могила - ещё одна судьба кончилась на земле. Все ушли. Остался только Семён Илларионович.
- Иди! - коротко приказал Лизавете, дожидавшейся внизу под холмом. - Хочу побыть с ней один...
Она ушла, неся свою горбатую судьбу дальше. А он долго ещё сидел возле могилы и, глядя на резной крест, на золотистое предзакатное небо, о чём-то думал. Первая смерть в его жизни, которая потрясла его глубоко, по-настоящему - другие не воспринимал так. Даже отцовскую, когда убили матросы на глазах. Тогда был только страх. А здесь - потрясение. Жил человек, и нету. Зачем жил? Зачем вообще дана жизнь, если всё так нелепо?
Слёз у него уже не было, но от этого ему было только хуже - давило сердце, плохо дышал.
Тихо вечерело. В тёплом вечернем воздухе плыли прохладные тонкие облака, напоминающие о том, что и сам скоро уплывёт и растает, как они. Носились чёрным спутанным клубком галки в небе. До чего же их много там, в том клубке - как людей! И все чёрные, и все хотят жить, суетятся. И только люди не дают жить друг другу.
Сглотнув горький комок, он тяжело вздохнул.
(окончание следует)
----------------------
Ссылки:
1. кбедо - болтун (грузинск.) Назад
2. сулепо - дурак (грузинск.) Назад
3. нагаво - грязь (грузинск.) Назад
4. угмерто, мамадзагло - безбожник, сукин сын! (грузинск.) Назад
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"