СОБЕРУ МИЛОСЕРДИЕ. Жизнь третья Я слабо общаюсь в инете - оставляю свой телефон - 89045297248
Я шёл домой спокойно, с чистым сердцем выполненной работы, и небрежно дышал тот воздух, в который дед Пимен пускает кольца самосадного дыма. Пусть жена предала меня в жизнь, пусть предаст в смерть - но осознав это, мне легче стало жить, потому что теперь я всегда готов к удару в спину. Я счастлив, честное слово - что остался один, не отказываясь от любви и дружбы.
Даже крылечко возмутительной Ульяны показалось мне сегодня предельно ухоженным, как будто и дневная пылинка его избегла, или бабка вытерла его до блеска подолом юбки, сидя в наблюдении за интересной жизнью соседей.
А вот она и сама ко мне выскочила: - Здравствуй, Ерёмушка.
- Добрый день. - Так ласково меня лишь жена называла. Видать, что-то нужно старухе. Она цепко схватила меня за локоть, намеряясь сказать; но вдруг утащив в тень забора, из кустов сорняковой поросли проследила за шустрой пожилой бабой. - Прости, Ерёма. Не хочу я видеть её, бреховка она языкатая. Она лживую молву пустит по селу, и бегает, слушает как звон озывается.
Пока она болтала, не отрывая взора от ненавистницы, я со спины оглядел её всю по-мужичьи - дородного в бабке уж мало осталось. А Ульяна из-за угла выглядывает; и губы её шепчут обиду, что ховаться в бурьяне пришлось.
Отряхнулась: - Так вот я тебя приветила, оттого что хочу помочь. Болен ты, хоть и улыбаешься всем через силу.
- С чего ты взяла? - Я немного разозлился вмешательству в личную жизнь. Может, она уже знает о нашем позоре.
- Да с печали в твоих глазах. А где печаль, там и одиночество. У мужиков оно водочкой лечится да друзьями малохольными. Ты ему скажешь - друг, а он тебя одного в серьёзной беде бросит, или того хлеще - вместе с врагами потопчется по твоей душе. От недругов ты заране беды ждёшь - чтобы им в кровь сопротивляться, и зубами грызть; зато ласковый товарищ внутри тебя пригреется, да хатёнку себе оборудует - а рядом, в трёх шагах, смежная комнатка, где ты зазнобу свою поселил. И вот дружок тихонько в сердце ножичком ткнёт - чтобы дырку к ней проковырять.
Тут я матюгнул старуху. Что ещё ей скажешь - любопытна не в меру. Раньше б я сильно пристыдил Ульянку, а теперь нетушки - каждый человек имеет право на свою веру, каждый со своим господом поякшался. Пусть моего не обижают, и я уважу соседского. Тем более ужинать хочется, и приторный запах бабкиных георгинов через крашеный палисад уже наполнил мой желудок масляной булкой, которую давно пора вымакать в гречишном меду.
Но я обо всём позабыл, когда к дому своему первым пришёл, а остальные великие спортсмены плелись ещё за спиной. И вижу - мне навстречу Умка несётся, чтобы лавровый венок за шею надеть. Я пониже склонил свою голову, а то малышу и на цыпочках отца не достать: но он вытянул вперёд худые руки, и затрясся от жестокого разочарования: - Ерёмушкин! Меня мамка в синюю карету не пустила!
Я смотрю на оторванную пуговицу, на его рубашонку в петухах, и толком понять не могу - о чём сын тревожится. Видно, он снова затеял яркую игру, и придётся мне рыть в огороде окопы, спасаясь от наступающей конницы.
Но идея оказалась совсем мирной, с жёлтыми пятнами на боках. Об этом я узнал от жены.
Она вышла ко мне за ворота, склонясь: на щеках мука, а в руке недолепленый пельмешек. - Ты знаешь, что дружок твой придумал? - И ждёт, когда я начну любопытствовать; но этого никогда не было ране, и теперь уж не будет до скончанья веков.
Тогда жена продолжила: - Янка собрал малолетних детишек в синюю конуру на телеге, назвали они это дикое чудо каретой, и вот катаются по лугу - запряжённые в лошадь. А та уже старая, разум свой потеряла, может и по лбу ударить ногой.
Умка долго слушал её, кусая отчаянно губы, и для него каждое материнское слово растянулось с версту, потому что я запретил ему перебивать взрослых. Но тут он вклинился в тихую дырку, обидевшись за родную речь: - У коней не ноги, а копыта.
- Ты меня ещё учить будешь, троечник, - погрозила жена пельменем. - На чём же тогда кони ходят? на руках?
- Нет. - Умка надулся как рыбий пузырь. - Они днём скачут копытами по земле, а вечером их находят хозяева по отпечаткам пальцев.
Я отвернулся, чтобы не захохотать на виду у мальца - такая потешная была его рожица. Он ведь и сам верит, во что говорит. Веселясь над ним, я сообщил ему про обнаруженные пятна на солнце. Возможна ветрянка, тем более что повсеместно начался сильный ураган, и ветер донёс до самых космических слоёв целую бочку вредных бактерий. Умка выпучил глаза к небу, прикрываясь правой ладошкой, и будто бы взаправду что-то узрел: - Точно. Я вижу пятнышки. Нам надо утром лететь.
- На чём? - Я делаю вид, что серьёзно принял детскую шалость за взрослую беду.
- Мы полетим в синей карете. - Он даже не раздумывал в ответ, словно бы так и нужно. - Ты будешь за рулём, а дядя Янка - на запятках. А в обратном пути вы поменяетесь местами.
Ну и пройдоха! - вот чему сын учился в сельской конюшне. Он теперь точно знает, что до солнца можно доскакать на колеснице - и об этом записано в толстых античных книжках.
- Туда да обратно нам с месяц нужно. - Я поскрёб затылок, выдумывая верные отговорки. - На такую длинную дорогу не запасёшь харча.
- Почему? карета же большая, и мы для сухарей закутку найдём.
- Ага, - хмыкнул я. - На одних сухарях только мыши бегают, да и те иногда сало воруют. А мы всё же люди. Мясца хочется, и уклуночек гречневой каши с маслом, да молоко в кувшине.
- Ну и возьмём. - Малыш не сдавался, своевременно меняя пустевшую обойму веских доводов, как завзятый академик. - Кашу будем варить на огне, а мясо в ледышках беречь.
- Какой же ты малограмотный балбес! - возмутило меня его упрямство. - А керосин для примуса? А большие термосы для льда?
- Ты меня своим криком пугаешь, Ерёмушкин. - Он сложил ладони на загорелых щеках, словно младенец мадонны с нарисованной картины. Только тот белокожий, а этот почти коричневый: да и совсем бы сгорел, непокорный чертёнок. Тошно его слушать: - Значит, ты не правильный. Пойду я в другое место.
- Это куда же? - обозлённо усмехнулся я.
- К дяде Янке.
И тут меня будто молонья шемякнула: уж больно похож мой сынуля характером и обличьем на закадычного врага моего. Те же русые волосы и то же великое самолюбие.
Я пригладил свои тёмные копёшки, встряхнулся после удара. Другой бы, слабый мужик, сразу погиб от двойного предательства - а я нет. Думаю: прослежу за ними. И крадучи в соседских палисадах, маскируясь среди дорожного разнотравья, устремился ползучим гадом след в след за сыном.
А в голову долбит орле клювастый: почему мой кровиночка носится прихвостнем за чужим мужиком? Может, что у них было? может, Янка признался в отцовстве ему?! И вот до печёнки распаляя своё гордое тешиво, я добрался невидимый как в железной танкетке, под могучим панцирем злобы.
Ага; стоят они втроём: и Серафимка иуда. Прости, господь, за помин хорошего мужика Иуды рядом с предателем. Возле них в карету запряжён конь, тоже продажный. Они, как видно, собрались к солнцу, и наверное провизию запасли - рюкзачок Серафима бутылями позвякивает.
Ух, как мне сжало виски горячей подмогой! Сейчас только кинусь в схватку против целого мира и всех побежду!..
Но я снял кепку, и чуть охолонул морозным ознобом. Неа; здесь надо хитростью взять подлецов, а иначе мой Умка примет их вражью сторону. Он и так всё реже жмётся ко мне.
Смотрю я меж досок: а дырка маленькая - слабый обзор. Уши настропалил, а в конюшенных брёвнах пакля набита - и шёпот не слышен. Всего и узнал я, что полетят завтра, как только солнце взойдёт на небосвод.
Но не бывать этому! пусть освищут меня белёсые соловьи да жёлтые цыплята, а солнце завтра останется в мутной воде за старым дощатым мостом, по которому уже телеги не ездят. Болтают люди, будто в том омуте сто лет назад словили губатую чудоюду. Вот её детям я и скормлю светило. Оно большое, авось подавятся. Есть выгода от моего греха.
К старику иду, он поможет.
Дед Пимен принял меня настороженно, потому что под вопросом с красным носом я давно уж к нему не являлся. Он говорит, а я слушаю, скрывая намеренья. Старого хрыча трудно в разговоре обжулить, и пускай он хоть всю жизнь свою перебрешет - а я промолчу терпеливо.
- На что тебе сдались невода? Они же здоровые, как звёздный край со всеми росписями. - Дед протянул свою речь с угла на угол зальной комнатёнки; запустил седой паук пробную нитку, и сразу с боков к ней вязаться начал. - Ежели большую скотину ущучил в реке, или место ловчее знаешь верно, так бери меня за живца да мости с ногами на колышки. Я - птице зоркая, а нем как рыба.
Беседа текёт плавно; но я уже чую за пазухой, как Пимен меж рёбрами змеем вползает. То ли это с каторги его льстивое предчуствие, а может быть на вольных хлебах отрос у деда лишний глаз мудрости. Только он своё любопытство грехом не считает, и долго будет с верою петь: - я всё деееелаю для общего блаааага. -
Дед доходчиво махнул мне рукой: - Признавайся, Ерёма. Тебе легче станет, а я совет дам путёвый. - И вытянул трубку с кармана. Курить затеялся, а значит, без правды меня уже не отпустит. На одну ночь с гусями запрёт - и дознается пытками, дыбой. Гуси поднимут сквалыжный шум; треск моих белых костей, трепыханье их грязных крыльев... - да никому я не нужен! все меня предали.
- Совет ты дашь?! а про что? - и чуть было даже слезу я пустил, но одумался вовремя.
- Скажи под крестом своим, для чего мужику жизнь дана?!
Много горя в этих словах: ну прямо всемирное бедствие. Огнём не затушишь, водой не спалишь. Поэтому сжалился дедушка над страдательным сердцем моим: в ладони посадил как мальца, сдув всякие пылинки с волосьев, и сор с души.
И вот сижу я невзрачный в его тёплых руках, забравшись с ботинками, и трясёт меня от холода ль, от дурной ли затеи. Синие губы шепчут старику про карету, про сына, и с каждым словом удлиняется подо мной на дедовых ладонях линия жизни - будто он кровавый упырь. - Ах, вот ты как, - бормочет под нос хитрый Пимен, - и сына туда же... - А я уже совсем не думаю о том, куда это он Умку запрятать решил: только бы подальше из вредной деревни, где каждодневные беды растут, словно в поле колосья.
Скинул дед меня на пол: - Идём; - и поволок за воротник прямо в сарайку. Ужасно мне стало на дыбе висеть, скрючившись под перьями железных копий - но того страшнее презрение.
- Сам пойду, - я сказал старику, и из рубахи со штанами разделся. Бросил рядом ботинки. Ни к чему всё покойнику. А что я сдохну под пытками - знаю верно. Душонка слаба, и давно уже изменой припахивает.
Но оставив меня привязанным у сгнившего коровьева стойла, Пимен, как мог быстро с больною ногой, собрал в заплечную кошёлку рыбные снасти -неводы да мелкие сети - а потом ушёл, не прощаясь. Я хлюпал носом от вечерней прохлады, ожидая с предателем конную милицию. Думал, что дед к участковому сбёг на доклад, прихвативши улики с собой. И как же вот верно народ слагает свои пословицы: чем людей судить, ты в зеркальце глянь на себя.
Глянул я в отражение маленькой лужицы - и зажмурился со стыда. Там Пимен чудесный шагает, словно Христос по воде, и всё ставит капканы - капканы всё солнцу. Он посох отбросил с руки, его плечи под грузом согнуты: кажись бы - провалится сквозь, и баграми найдут его к третьему дню...
Тут серый свет за сарайным окошком внезапно потух; дунул ветер, на стекло выбивая лёгкий насморк дождя. А потом громыхнуло и над моей головой, над соседскими избами, и где-то вдали.
Слабый гусь в уголке сунул голову под крыло, убоявшись грозы, а храбрый вожак поднял к стропилам свой клюв, став похожим на крылатого змея. Гусыни потянулись к нему, и каждая старалась шлёпать лапами побыстрее, нагло отталкивая приятельниц.
Хорошо, что у Пимена больше нет кур - они самые дристопузые животные. Над моей головой висит их прежний насест: когда куры были живы, то бултыхались не в супе, а устраивали на жердях молодёжные вечеринки. Им поджарый петух кричал оглашенные песни, подняв руки ко рту, и жеманные цыпочки хлопали крыльями, в солому накакав от счастья - особенно юные.
Чу... Во дворе у деда скрипнула петелька: а на чём? - старой калитки уж не было. Шаги затаённые, будто путник старается тенью пройти по мокрым следам. Где ливень ударит сильнее, там и он своё - топ. Шлёп.
Это вор. Мне знакома его подлая натура, когда хозяев нет дома. Нашёл гад, у кого грабить последнее добришко - старый Пимен давно разбил фарфоровую копилку на похороны жены, а из богатых вещей в хате остался лишь велосипед со сдутыми колёсами. Хотя, может быть, вор охотится за древними иконами, в которых остро нуждаются городские невери. У них мода пошла косяком: если в городе кто лимузин или терем прикупит, то за ним и другие голодранцы спешат - пухлые кошелем, да нищие сердцем. А обжорство и жадность надо у бога отмаливать - вот и носятся по сельским церковкам скорые жулики...
Железистый визг спугнул мои мысли. Это очень похоже на острый нож, перепиливающий дверную цепку. Изо всех замков дед Пимен только её признаёт. Он и сказал мне однажды: - Как это я стану от людей запираться? Нанесу соседям обиду, и никто меня тогда на погост не проводит. А всё из-за пары одеялок да лежалой подушки. -
И вот этого справедливого старика пришли лиходеить в грозу подлые душегубы.
Тут взыграло моё сердце. Сам забыл, что дедом прикован к коровьим жевалам; да как заору: - Эй вы! Шалопаи ночные! - и изо всей силы босыми ногами ударил до синяков: - Отпустите ослабевшую душу, заходите биться ко мне!
И дёрнулся было вперёд, а привязанный ведь... Туточки пожалел я о ярых словах; шею вытянул к потолку, чтобы смаху господу поклониться. Мог он меня не спасти за отъявленную гордыню - мог, но смилосердился. К сарайкиной двери господь подбежал, оскользнувшись в дороге на грязной лужице - и вдруг дитём расплакался: - Батя, ты здесь?! - Загрякали кулачонки в мой холодный каземат: - Ерёмушкин!! Это я!!! - развеяв прахом все подозрения мои...
Янко шагал босиком; намотав шнурки на палец, перекинув туфли за спину. Он пел весёлую музыку, не стыдясь спешащих по дороге селян.
На тропинке к лесу его ждала Вера. В светлой кофте и зелёных соблазни-тельных брючках.
- Они тебе очень идут. - Мужик с восхищеньем оглядел её статную фи-гурку.
- А без них я разве хуже? - Вера, смеясь, поцеловала его в подбородок, не достав до губ.
- Ни в какое сравнение, - Янка схватил её на руки и закружился в сплетённом потемьи охмуряющих сосен. - Вот унесу тебя в царство лешего, с глаз любопытных долой, да и рассмотрю там поближе. А света в буреломе мало - и я на ощупь попробую на вкус каждую жилочку.
- Кровопийца! - засмеялась любовка, и вырвавшись из его загребущих рук, убежала в малинник, патлая свою чистую одежду красными пятнами любви. Но далеко она не успела скрыться - а попалась в жестокие лапы любимого лешака, и то что началось милой смешливой игрой, оборотилось в яростную резню на травах средь сосен плакальщиц - под всхлипы да мольбы человечьего дуэта. Любопытная сорока прилетела на шум, чтоб рассказать потом подругам секретные новости; но и она стыдливо закрылась крылом от срама в малиннике, а после и вовсе умотала в чащу, слепо тыкаясь об колючие иглы.
- Я ненасытная, да? - Верочка, почёсывая носом Янкино плечо, смущённо смотрела исподволь в его глаза - ей было боязно увидеть в них сморенное равнодушие утомлённого мужика.
Но он обернулся к ней счастливый, блестя в улыбке белыми коронами; он прижал её крепко, чтоб не увернулась, и расцеловал глазки, губки, носик - и вылизал уши будто маленький незрячий щень. - Такая мне и нужна. Над девчонкой я не смогу измываться - она себя не знает, а мужик ей тем более не понятен.
- А за меня, значит, спокоен? - Bepa привстала, заворачиваясь в кофту, и тыкнула коленями волосатый Янкин живот. - Признавайся.
- Ну, ты и не такие гонки выдерживала. - Янко попытался спихнуть её, но аж заохал от тупой боли в паху. - Ты что? больно же.
- Не смей грязно говорить обо мне. Слышать не хочу. - Верочка поднесла к его носу кулак. - Вот хоть и маленький, но крепко бьёт. - Она легла к нему на грудь и шепотливо засмеялась, играя перед глазами тёмными ягодами вызревших сосков. Баба тесно вжалась в сомлевшую вялость мужика, и почуяв его новый призыв, стала грубо распалять ладонью своё осушённое чрево, смачивая пальцы с Янкиных губ.
Потом они миловались там, где кузнечики стучали сильными ногами об степную пыль, где тёмные жуки толкались под травяными кучами. Само солнце здравствует, пряча их любовь то в початках кукурузы, то в жёлтых подсолнухах. Недозревшими семечками осыпал Янко свою любимую, усталую от долгих ласк. Ей было лень рукой шевельнуть, и серая шелуха, рассыпавшись по телу, закатилась во все возможные ямки, чтобы к осени дать крупный урожай.
- Не балуйся... милый. - Вера открыла глаза, без мысли пустые; но в них отражалось небо, на котором вызревали солнечные цветы, и Янка не медля принялся целовать их поникшие головы.
- Я не люблю тебя, - щекотнул он тёплым дыханием золотую серёжку, из тех двух, что она только оставила на себе. - Я не люблю.
- Вижу. - Улыбнулась Верочка, обняв его небритый загривок, и жарко облизнула свои сухие губы.
- Нет, - замотал головой Янко, вырвавшись из бабьих ладоней. Словно обиженный. - Ты не можешь снаружи видеть.
- А мы с тобой сходим в больничку, и пусть тебя там просветят.
Но мужик привстал над нею, напрягая свои мускулы: - Вот это видела? в семье позволено командовать лишь мужу.
- Ура! Ты сделал мне предложение. Ну наконец-то, - невеста радостно кинула в волосы розовый цвет из букетика, и стянула с подсолнухов паучиную тюлевую завесь, накрывшись белой фатой. - Свидетелей звать?
- Погоди... погодь, - растерялся жених, так скоро опоясав свою холо-стяцкую судьбу червоным золотом безвенчального обряда. - Всё должно быть по родному обычаю, со сватами да песнями. Рыжие кони ветром поскачут сквозь посёлок, а в их гривах развеются алые ленты светом твоей непорочности. И у церковного алтаря отец Михаил зарубцует нас сердечно клятвой верности, а если кто предаст - то швы разойдутся от горя.
Вера снова притянула к себе его русую голову; их волосы заплелись в пёстрый клубок, из которого неугомонное солнце стало вязать зимнюю шапочку, загадывая на будущее.
- Милый, а где ты жить со мной хочешь?
Как само собой разумеющее Янка ответил: - В моей тёплой квартире. Где нет дымной печи да любопытных глаз.
Баба вздохнула и вертанулась набок, пряча от небес свой доверчивый срам. - Вдвоём ещё терпимо. Но у меня собачонка, да разная живность - ну как я оставлю их. - Вера вновь посмотрела на Янку: молчит, угрюмый - или обиделся. И бросилась ему мягко на грудь, прежде постелив жёлтых цветов: - Ну правда, милый, тесно в твоей каморке.
У Янки под носом вспотели капли от непонимания и новых переживаний. Всё, кажется, решено было самым хозяйским образом - даже рушники уже болтались на вешалке - но женские капризы враз запоганили семейную мечту.
- Вот сказанула, красуля. - Он отвернулся на пчёл да мелких птичек, и даже губы ладонью закрыл, чтобы Верка не целовала их больше. - Мы уже для себя обязаны жить, и всё постороннее побоку. А сучка твоя жалуется нарочно, облаивая меня. Вредная она.
- Любит свою хозяйку, и ревнует к тебе. Приручи её, a? - Верочка искала под Янкиным веком соринку, которую невзначай занесло прохладным ветром; а мужик остранялся от любимой, гордо лелея свою занозу: - Если будем из-за твоей скотины ссориться, то и нашу дружбу растеряем.
- Любовь! - тыкнула она его в бок будто шилом в печёнку. - С минуту назад здесь о свадьбе шептался, на травинках-свидетелях пел нежным голосом, а теперь вдруг в товарищи просишься.
- Слаще нет бабы. - Янко лизнул ей подмышку; снял с губы пряный волосок и сам засмеялся: - Вот отдам его вещей Стракоше, и она на всю жизнь приколотит тебя избяными гвоздями к моему сердцу: чтоб если кто вытащит - сразу дырка, и смерть. Потому что друг без дружки жить нам тоскливо.
Когда я укладываюсь спать, дремлющая днём моя душа просыпается. Сильные крылья, лежавшие прежде на пыльных антресолях, поднимают меня к ярким фонарям жёлточёрной ночи, которая гоняет по дорогам на багажниках поздних машин, а в волосах её пёстрые ленты цветочных гирлянд. Ветер носит по рыночным рядам революционную прокламацию со следами жирной селёдки, но я сейчас глух к её ярым призывам. Мне бы Олёну повидать с лаской, пока гордость сопит на диване. Я отломлю жене тёплую краюху своей нежности, чтобы утром, любовью дразнясь, не скормить её чужой бабе. Потому что наше напускное равнодушие страшнее лютой ненависти, обглоданнее могильных костей. Олёна как кошка на ветеринарном столе, кою долго и безнадёжно усыпляют. Я же уличный пёс среднего возраста: у меня есть конура, но некому преданно боле служить. А сердца должны гореть да бушевать, закаляясь, чтобы укрыться нам вместе этой непробиваемой бронью, пока ещё гордыня и обида не взломали за-пертых сейфов любви, отдав наши ключи случайным людям. Нет никакого прока от моих беспризорных сомнений. Это моей трусостью наше счастье выставлено на толкучке среди соломенных шляпок да шерстяных свитеров. Дрожит оно в лёгком платьишке; и Олёна трясётся от холода - она пала на коленки у картонных продажных икон, вящие головы коих походят на груши да яблоки со школьного сада, и так же незрелы, бессочны. Их красные глаза будто печалятся над ней за своё притворство - молись доченька; или смеются... - Верую в нас, - скажу я Олёне после разлуки, остервенело целуя её больные вспухшие веки, через которые утекло море солёной воды. А в бабьих зрачках грозныя засверкают две холодные льдины, готовясь разорвать меня тупыми клинками бутафорской злобы. Бедная жена - она как славный пузатый щень огрызается на хозяйскую трёпку; но протяни я ладонь - тут же облизет её мокрым языком. А я то призываю Олёну к себе, то кляну её за ошибки, теша самолюбивую спесь, коей можно заточить давно сгнившие зубы былых обид - вот и бегаю по миру, заново пережёвывая белые кости своей мил-подружки.
Утром жена стряпала; и уже чуточку улыбаясь, надёжливо поглядывала на меня. А я рассматривал старые жёлтые фотографии, да новые свежие - и ещё хмурился, не прощая себе жалость.
- Что ты там увидел? - жёнка шагнула ко мне поближе, оставляя солнечный просвет между моей ладонью и своим лёгким платьем.
- Твои детские снимки. Совсем голенькая и пока не лапаная... - я чер-тыхнулся, в душе проклиная внезапную слабость; хотелось мне смять любимую в горстку, выбив дурь милосердием, но безраздельная мука опять скребанула когтями.
И услышал я голос усталый: - отруби мне, пожалуйста, голову; нам по-легчает обоим ... - жена тихо плакала, слезами досаливая стряпню.
- Клади голову на пенёк. - Я хмуро обернулся. Но столько смертельной решимости узрел в её глазах, что сразу им поверил и заорал: - Ты с ума сошла?! дура!! - тише, тише: - не спасёшься ты этим, а нас всех погубишь.
Жёнка села на пол в моих ногах, спрятав лицо под ладонями, но больше не плакала; а только голос как в яму сорвался: - Какую же кару мне испытать? - Да и взмолилась: - придумай, Ерёмушка...
В первый раз после блуда она назвала меня так ласково, и я позволил, не отшатнулся как ото лживых слов. А сам прошептал, тайно, так что даже приземлившаяся на щеку муха с трудом расслышала: - милая, мою душу мутит от ночных прикосновений и случайных нежностей, но мы с тобой их неизбудем, потому что люблю я тебя, хоть и выключаю вечером свет, пряча в темноте пепелище твоего жалобного тела, а когда ты замираешь в сонном покое, я позорно гадаю на любовь. Веру я потерял - её мне верни.
- Я знаю, Ерёмушка, оправдания подлы: но меня будто зельем каким опоили.
Я пожал плечами, выдавая ей лживое равнодушие; но сам в печали, словно для нас уже топор помилованья точат, и слышен противный наждачный визг. - Может, и впрямь опоили. Нынче любую пакость легко купить.
Жена глотнула сухие слёзы, ободрав корками нежную бабию жалость: - Лучше б ты мне изменил, - и не понять, какая надежда в слабеньком голосе.
- Не хочу. - Её срамота слишком долго маялась перед глазами, и я за-вернулся к порогу, будто у меня есть дела поважнее. - Сердобольна ты очень к убогим просителям. А о нас с малышом подзабыла. - Даже не обернулся в дверях: - И твоих продажных друзей я совсем разгоню...
В глуходревье, под лунными святками, ночь отметилась скорбью великой: истуканы заныли поглядками да иконы заплакали ликами. К ним на капище гости приехали; на бряцанье щеколды с досадой старый дом, дрогнув окнами-веками, лишь на миг озарился лампадой. Открывают притворину в горницу, и пробитые крест-накрест планками, двери чёрным рукам поддаются, визгнув петлями - злыми собаками. Посредь горницы встали и вперились в думы зла - молчаливые, строгие; и хозяину-дому не верится: люди ль, нелюди шабаш устроили. В их утробах рождается чёртово - беспокойное, жадное, мрачное - нянькой смертью сегодня почтённое, богом проклятое плач-палачество.
В посёлок привезли местных солдат, убитых на далёкой войне. Такой заунывной мелодии в Зямином сердце ещё не звучало. Всяко было: и ситцевые симфонии радости, лёгкие как серьги с ушек берёз; и утомлённые ноктюрны любовной неги, под стрекот сверчков да кошачье мяуканье. Даже играл контрабас, когда Зиновий вспоминал о жене - тупое лезвие ревности ненасытно рыскало по струнам, сослепу пихая клинком в левую сторону грудины.
А теперь вдруг, повиснув объятым на крашеной парковой ограде, дядька мигом уяснил, как бесцеремонно война отбирает жертвы для своих плотских утех. И в том, что нелюдям захотелось грязно побаловаться с душами мёртвых, он каял себя - что не мог остановить войну, или хоть заглушить её безысходную тоску, шлюху на шпильках, прицокавшую под гром барабанных палок. Благостное пение отца Михаила, воздающего честь и славу погибшим, было похоже на визг церковных мышей, сыто обрыгавших ванильные куличи. А шепчущий Зяма словно кричал, весь белый свет проклиная: - что ж вам, падлы, неймётся на воле?! почему вы, суки, под небом живёте хлопотно и зло?! желаю господь, и требую, чтобы чужая кровь встала упырям свинцом в горле; пусть обвернётся их подлая ненависть самой страшенной местью, коей не знал ещё мир, зудящий от крохотных тварей человечества; и кто назвал нас людьми? с чего мы решили, что разумнее микробов да насекомых? может, больше ума в голове простых мандавошек, ползающих по звёздным системам нашей любви, ведь их болезни губят нас, так же как и мы выхолащиваем злобой родительство земли, вырастившей нас. -
Гробы разъезжались по дворам, ополоняли избы; дома жёны да матери не сдерживали рыданий - катилось горе в слезах по чистым коврикам прямо в красный угол к боженьке: - помиииилуй, что война натворила. - А он молчит; да и не страшны его кары сиятельным властолюбцам, затеявшим кровавую бойню - ведь они живут и подохнут в неверии.
По посёлку гулял тёплый ветер, харчуясь всю ночь во всех поминальных домах, и слушал как смертно воют бабы. - ...воротечки открываааем, мужиков любииимых провожаааем. Улетайте души в райские кущи, в зелёные гущи. Ходите по небу смееело, захоронено тееело, открыта сердцу благостная двееерца. Проходи любимый, роднооой, садись за стол накрытооой, на скатерке разные яаааства, зане помолись в угол крааасный. Поклонись хозяйке, здоровайся с дружками, стучите ложками, еду да питиё нахваливайте, а после песни играйте, танцы гомоните. -
К утру плач затих. Небо высветлилось солнцем. Тоненького, исхудавшего паренька, Марьиного соседа, вынесли шесть дюжих мужиков. На щеках убитого Лёньки давно высохли предсмертные слёзы, и остались от них только белые полосы, похожие на ленточки соломенной шляпы. Бабы обмыли его, причесали короткие кудри, а Ерёма ещё и гребешок свой оставил в Лёнькиных волосах - чтобы он сам расплёл потом тугие колки на затылке.
Олёна созвала молодых девок да стареньких бабок, привечая их на поминальное пение - и в первом ряду смиреннее всех подвывала шустрящая прежде Полянка. Про голубые ручьи, зелёную трень с одуванчиками, и ещё про золотое жнивьё - которое пока не вызрело, но в самый раз дойдёт к осени. И про бедного юношу: он должен быть счастлив, уходя от людей в светлую память.
Отец начисто вымел комнатку сына, и все следы из-под веника ссыпал ему в ноги. Если вдруг сильно затоскует, то пусть подышит горечью дома - может, вернётся. Божий отрок ведь ожил, а его Лёнька ничем не хуже. Вон как выстроился детский отряд, приготовившись ударять в барабаны. А позади самых юных стоят почти взрослые горнисты, и тянутся на цыпках, чтобы выглядеть героями. Такими же как дядя Лёня.
... - дядя - ... Ерёма опёрся на доски, обитые красным бархатом: вспоминал, сгоняя мошек с Лёнькиного лица, что никто мальца не звал дядькой - всей детворе он ровесник. Когда к Марье в дом приходил, то тихо садился с Умкой играть. А лишь только Олёна мимо пройдёт, он, кажись бы, до макушки краснеет; ну девка и трепала его за чуб - уж очень нежный парнишка. Такого забудешь любить - но драгоценностью поставишь за стекло, оберегая от бед.
На погосте дед Пимен сказал за всех мужиков, что рядом стояли: - Спи, Лёня, закрой глазоньки, а я напою тебе величальную песнь. Ты хорошо ушёл в другой мир - товарищей не предал, и себя оправдал - к богу плывёшь в белых одеждах, и светлая душа твоя заново жить начинает. А те непоседы, когда ты случаем человека обидел - то и не грехи вовсе. О кровниках своих совсем позабудь: порвём мы зачинщиков войны как луговые лопухи и развесим подле околицы. А если ты, Лёнька, сей миг на цветущем лугу мнишь о всеобщем прощении, то с облаков тебе не видать чёрных душ, потому как ты теперь чистый младенец. Прости уж нас за умысленное мщенье, которое будет без корысти, хоть и проклято господом. Земля тебе пухом, сынок, и небо благодатной аминью. -
Мужики вырыли большую могилу, обили края. После долгих дождей земля напиталась водой, глинистое дно скрылось по щиколотку - копачи вбили чурбаки, и постлали досок. Из города подъехал на похороны генерал, но завалящий, похожий на позднего галчонка - синий, сопливый. Только такие и ездят по деревенским погостам. С ним ещё был пухленький газетчик, агитатор славы. Когда военный бросил горсть рыжей грязи на алую холстину гроба, то серая стылая тень метнулась к нему и столкнула вниз, а десятки рук стали забрасывать очумелого старикашку - он плакал и кричал: - пускай! зарывайте вместе, пожалуйста! - Пока одна милосердная душа не опомнилась: - постойте! Нельзя его с Лёнькой! - и полуживого генерала вытянули да бросили под ноги. Священник Михаил увёл его от греха...
Поминальные столы накрыли во дворе. Стоят кувшины с горевальной простоквашей, хлеб в мисках омолитвен старухами, мясо, каша, овощи. Конечно, вино домашнее. Отец Михаил поднял чарку: - Пощади, господь. Прими в благословенное небытие праведную душу, дай сил нам вынести беды нынешних дней, сохрани сердца детишек в беспамятстве и мироволии. Живи, добро, на белом свете, оберегая людей от сатаны.
- Один истинный страдатель среди нас, - дед Пимен пригубил и обвёл всех пламенным взором. - Господь человеческую боль пока ещё проносит через себя как чашу терпения, но уже и ему на небе невмочь от наших земных скандалов. Мы ему мало помогаем своей мощью, а боле зарываемся в норы да расползаемся по тёплым кроватям. На земле в это время бодяжит гнойная взвесь, поганя и нашу чистую кровушку. Поэтому нам, человекам, пришла пора вместе наступать против гнобылей.
- Ерёмушкин, а где гнобыли живут? - Умка тряхнулся на отцовских коленях и поднял глазёнки.
Ерёма обнял махонькую голову, и в нутрь дохнул: - Везде, где мы. Но ты не бойся, распознавать их и обороняться я тебя научу.
Поп наставительно уел старика: - Куда ты, Пимен, собрался наступать? Ещё одну войну затеваешь.
Лёнькин отец, большой Никита, сцепил ладони чтоб не разорвать их больше, набычился: - А зачем бог всегда там, где спокойно и нет бесов тридушных? Куда зло стремится, там он не желает воевать. Бейте, говорит, враги меня по одной щеке, а другую я сам подставлю.
- Это горе болтает, не ты. - Священник тяжко вздохнул, тоскуя верой: трудно взрастить благостью перепуганный мир. - Поймите, замороченные души, что господь обладает даром убеждения, доверительно и свято расказывает смертным о могуществе добра, наставляя их к истине, и незачем ему при вселенской власти сильничать на мелкую злобу. Ну какой настоящий богатырь обидит ребёнка?
- Да разве нынешняя бойня это мелкая злоба? - выкрикнул звонко Пимен, наскоро вытянув сигарету из чужой пачки. Он разволновался. - Армия должна бы оберегать народ, да родную землю хранить от ворогов, а она огромной силою накинулась на маленькое племя наших товарищей, что решили жить по старой свободе своих предков. Потому что армейцы всегда на стороне властителей, которые им денюжки платят - и вдали от простых людей. И любое желанье народа, чтобы в действии забрать свою власть из грязных рук - обзывается бунтом. Солдаты ведь из таких же балбесов как мы, из деревенских - их обмануть много ума не надо.
- После любого бунта, революции ль, к высоким должностям всегда пробиваются трусливые горлопаны. - Чтобы не быть похожим на таких, отец Михаил вразумлял тихо. - Вот и на той нашей далёкой земле силу над честными людьми взяли паразиты, местные князьки. Они решили свою революцию ещё дальше продвинуть, целое мировое полымя раздув. А справедливо ли, мои сородичи, если б они пришли к нам, заставив грозой жить по ихним законам?! - Михаил возвысил голос, будто с приступка взошёл на амвон. - На нашей земле проповедует только Христос, здесь его вотчина и больше ничья.
- И всё же скажи мне, отец Михаил, почему господь сам мало карает? - Зиновий путал поповские глаза своим настырным взглядом. - Может, чтобы зло насовсем не пропало, его вкус не забылся. Что получится при всеобщем добре да любви? - только хаос.
- Нет, ошибаешься. В мирном житие при соблюдении христианских заповедей есть лишь хорошее. Никто не убьёт, не предаст, лаской и заботой мы отметимся друг перед другом. Наказывать же смертью господь не хочет, потому что жизнь для людей дана, для творения ими веры своей, хоть даже человек тот чудовище. Познать бога, перелицевать тело и душу в небесную красоту - для сего мы рождаемся.
- Выходит, я Тимошке добро, - Пимен хватнул с миски абрикоску и перекинул на другой край стола, - он дальше два добра Ваське, а тот уже чужому прохожему целых четыре. Кудимово благолепие! мне вернётся столько радости безмятежной, что сердце моё оборотится в ливерный мякиш, и любая поломанная механика станет душевнее меня, людомира. Человек есть скопище самых разных чувствований, и должен собой оставаться. А ежли я буду во всём подобиться господу, то он за меня мою жизнь проживёт.
- Но мне его алилуйя ни к чему, - развязал тут Никита свой пьяный язык, и все узелки на нём, стянутые для долгой памяти. - И твоя, поп, тризна, не прикипела уму да сердцу. Плохо ты знал моего сына младшенького, гадами убитого - а в поминальной песне должны биться по ветру его ангельские крылья, сдувая со лба тёмные кудри, чтобы время задохнулось от горячих кровинок воздуха, чтоб захохотал мальчишка во всё горло, опрокидываясь к синему небу.
Священник склонил голову, сжал в кулаки сильные руки. - Я сострадаю неизбывному горю, и с вами вместе скорблю. А таинство я исполняю по обычаям праведных предков, блажуя в рай бессмертную душу.
Еремей сурово взглянул на Никитку; и прощение попросил за всех страждущих да горемык, кто лихо маял и ополчается теперь на веру: - Много я слышал нападок на бога да церкви упрёков. В жадности, во злобе винят, что на костях вековых христианство плавает в крови. Подлые аспиды, и лживые фарисеи гноят человеческие души, рушат своим блудием храмы - но господь от их предательства хуже не стал, лишь великая ипостась истинного православия с каждым церковным грехом становится тяжелее. И ты, Михаил, крест свой неси до конца.
- Понесу, Еремей. - Священник для верности приложил руку к сердцу. - Спасибо большое за такую поддержку, потому что именно от тебя я её не ждал. Ты ведь Иисуса подозреваешь в корыстном обмане. С чего хоть?
- А вот когда Иуду все стали предателем звать, то мне его жалко стало. Всё правильно Иисус сделал для веры, собою пожертвовал. Но хоть бы записку оставил про тайну, чтоб заклятое имя с языка сбросить - чтобы человека не проклинали в веках.
- Есть такая книжица, Иудино евангелие зовётся. - Михаил вдруг искренне рассмеялся: - А ты думал, что все люди жили, не зная до тебя правды - один ты ротозей догадался? - И он руками плеснул, бултыхаясь в загаженном омуте придуманных страстей, словно хотелось ему вырваться из браконьерской сети.
- Каждый человек в себе сомневается. - Дед Пимен поскрёб ногтем багровую шишку носа, и заговорил, тягуче прошёптывая крамольные мысли: - понимаешь, Минька, - он боязливо оглянулся, будто дома на бабкин иконостас: - не совсем я верю ему, сыну божьему, - тут сильно сдал дедов голос: - ... ежели он задуман был господом в утробе непорочного зачатия, то и голгофа предначертана ему с младых лет в чьей-то безжалостной башке. Душегубство какое. - Уже испугался Пимен слов своих; перекрестил душу под прости-господи вознесённым праведником. А поп смотрел на него блаженно, причащая высокую истину сомнений.
Старику ответил бесшабашный Янко, нанизывая на молодую спесь весь свой карманный опыт: - Господь нам верховный вожак. Он не должен сильно тревожиться, чтобы людям жилось сытно, тепло да безболезненно, даже родному сыну. Потому что человечество надо возненавидеть до любви, чтобы спасти.
- Охамел ты, Янко, - коротко грубанул уязвлённый Михаил; и взялся за крест обеими руками. - Суть господа есть только благо, без хитрости зла. Я принял веру душой - и в облике Христа, отца его сущего, видится мне страдание за людей, подвластных грехам и терзаньям. В нём кается боль совестливой истины, спрятанной от человечества в обнаглевшем чреве пороков, которые легко находят себе пищу и кров в душах, обессиленных доступностью и сладостью искушений. Блуд, лень, да роскошь манят меня как любого шалопутного юнца; сотен бессонных ночей стоило мне моё служение, кровоточащие стигматы изъедают мой дух как могильные черви. Но в годину беды милосердный господь утешает меня, и добро - его молитва.
- Церковь одинаково сильно славит бога и дьявола, - укорил Янка, наскоро завязывая путаные ниточки в своей голове. - Потому что любое упоминание на людях - слава есть, и проклиная сатану во зле, вы память ему воздаёте. Вот так же и болезные кумиры устраивают скандалы из газет - кричат, чтоб в телевизор попасть.
- На эти слова я отвечу. - Пимен поднял бороду кверху, будто хотел узреть того, с чьих молитв говорит. - Когда сатана, тьфу ему! мытарится в наших речах, то люди помнят про грехи. И убоятся божьего гнева - геенны огненной. А значит, не совершат подлости, - тут старик загордился, отмолив прошлые сомнения.
- Боязнь наказания - это кабала. Ты вот сейчас струсил перед богом, и потому каешься. А значит, религия - кладбище свободы. - Янко исподлобья следил за дедом, что тот мог ему накидать фофанов. Да таких крепких, что не хватит зубов.
Но старик только мелко выругался: - Балбес. Ты хоть в слово вдумайся - вера, доверие, доброволие. От сердца, душой принято.
- Вера, да, - ухмыльнулся мужик, видно вспомнив свою любовку. - А воинствующая религия друг с дружкой грызётся за прихожан, чтоб потом вас, уневоленных дурачков, в вечной узде держать, - и почуяв, что Пимен смешался, пережёвывая жёсткий корм сгрызанными зубами, тут же гадостно озлел на деда ли, на себя: - Чтобы ярмо мы не скинули! и до смерти своей ненасытных клопов гоношились. А они веками ту же песню поют - в раю будет лучше. Но мне похеру благие обещания, я здесь хочу жить человеком, не быдлом!
До деда голыми руками уже не дотронуться, кипит весь. Хоть и вида не кажет, но кровь в уши кинулась, забурлила под зрачками. - Я их ненавидю, как и ты. Только моё зверство омыто любовью да слезами за людей. Мне всех негодяев переделать блажится - чёрные души их вынуть, а телесные оглобли пускай остаются. Но словами не проймёшь таких кочеряжин, им плети нужны. И по сракам их!! по спинякам! по сердцу.
Пимен с каждым громом всё больше утишал свой голос, а его улыбка становилась шире перевёрнутой радуги. Он узрел у калитки лучшего дружка Вовсю с целой компанией товарищей - Май Круглов, Муслим, дядька Рафаиль, и ещё журналист был утрешний. Блаженный Вовка словно цыплёнок сходу бросился в распростёртые куриные объятия старика: - Здластуй, дедуска! - и хоть много букв он не выговаривал, а понять его радость несложно.
- Садись, милый, к столу, - дед потянул его за шею, умащивая рядом с собой. - Небось проголодался.
- Мы уже на всех поминах были, и ели там. - Простоволосый Рафаиль даже шапку свою не надел по гостям, будто винясь за убитых солдат. - Вот, к вам пришли.
- Убили пацана, а теперь мириться? - подхитнул отец Михаил, страдая ущемлённым христианским самолюбием.
- Кто убил?.. - изрядно окосевший большой Никитка высунулся из миски с борщом, облизнул губы. Мутные его глаза шарили по лицам.
- Да пошёл он на... - сказал бестолково Никита, и мирно лёг обратно.
- А ты не болтай чего зря, - укорил священника Пимен. - Видишь, ребятёнки с нами, - и показал глазами на детей, на Вовсю. Тот крутил головой - не ему ли сердятся мужики. Он даже попробовал запеть, обняв в братство рядом сидящих. И вдруг зарделся, увидев средь дальних баб бесстыжую Варвару. Как-то давно блаженный парень заигрался с ужами: задерёт когтем змеиную кожицу, стянет узорный чулок, и насадив себе спереди на палку, ходит, пугая деревенских баб. А один раз дошутил; Варька схватила его за причинное место, да и потащила в свою одиночку. Что там было, рассказать некому - баба на все вопросы хитро улыбается, а Вовка от сплетен намётом бежит.
- Кого ты там увидал? - пристал дед, потянув малого за красное ухо. - Иль влюбился?
- Ага! - тот захохотал сам над собой.
- Вы побольше подарков готовьте. - Муслим хлебнул квасу с кружки, отёр усы. - Серафимка и Христинка только что подали заявление. Сейчас он хвалиться придёт.
Если бы не поминальная тризна, мужики грянули б ура. Вот как случается: где горе, там рядышком радость.
- А Лёнька погиб, не узнав семейного счастья. - Отец Михаил ещё ни разу не расхмурился с той поры, как пришли незваные им гости. - Ваш аллах его погубил.
- Может быть, всевышний един. - Маленькой ложью Рафаиль решил смягчить поповскую злобу. - И для тебя его возвещает твой Иисус, а для меня мой Моххамад. Только вот наши пророки пошли разными дорогами к вере - а могли ведь встретиться и поговорить как мы с тобой.
- О чём? если твоя вера кровно нетерпима к моей. - Михаил черпанул лопастой дланью большую горсть вишен, да выжал её обратно всю в миску. И скривился как тяжелораненый: - Вот так.
Рафаиль обвёл ясным взором гостей, словно проникая в их думки. - Мне неизвестно, что у вас внутри, душа или месиво: но я всех призываю покаяться. На колени встать перед тем, кого каждый из нас зовёт богом. За невинно убитых, за горькую слезу обиженного ребёнка. Мы в разрухе, и сейчас нам не до животных распрей о благах житейских, о первенстве. Пожелайте мира своему отечеству - и те, кто жизнь отдаст за его свободу, и кто грош жалеет на пропитание нищему.
Едва дослушав, поп ударил ладонью по столу. Ложка вывалилась с салата, плеснув постным маслом. - Ты, дитя неразумное, глаголешь как самозванный пастырь в тенетах властолюбия! Очень много в твоих словах вероломства убеждённого, потаённого, будто проговаривал его ты уже не раз перед мнимыми слушками. Горек ты, словоблуд, пафосной речью. И яства ваши пусть меня крохой не накормят, каплей не напоят. - Отец Михаил вырвался из плена, сбив лавку; он облегчённо вздохнул за калиткой, перекрестился и поцеловал распятие.
- Ярый мужик, - осуждающе хмыкнул Зиновий. - Я когда с раввином о вере говорю, тот похитрее будет: гладит по голове, слова шепчет ласковые, прибаюкивает - и я плачу в его руках, прощаясь за вечный грех своего народа то ли у духовного пастыря, то ль у самого Иисуса.
Общий разговор давно разбился на части, на постолья. Еремей положил локти, лёг в них своей беспутной головой, и вперился в Янку: - Жаль, что господа на иконах рисуют человеческим обликом, потому как хуже нет кабалы, чем поклоняться сородичу. Всё равно, что славному мужику под мужика лечь - вот как в городах творится ради удовольствий.
- Что ты, дурак, равняешь страстотерпцев великих и развратных жопошников? Кто тебе, паскуда, позволил веру с блудом замешивать?! - Янка уже распалил себя, и не смог сдержать вопящего рыка от сомнений, которые грызли его душу хрустче Ерёмы.
- Не кричи, парень, сегодня дремят усталые души. - Одной рукой дед Пимен объял блажного хохочущего Вовку, другой блаженного улыбчивого Муслима. - Бес только знает, откуда взялись весомые ростки сладострастия в прежде сильных мужиках. Думаю, что измельчал род на уютных перинах комфорта, роскоши даже - гляди, Ерёма, как шико в городе нынче живут. Вода из-под крана текёт, заполняет горячую ванну, и опухшая жирная задница довольно садится в неё, нежась розовыми ленивыми пролежнями. Тут-то, наверно, средь кипучей мешанины осовелых мозгов да бродячих какашек, возникают у мужиков мыслишки об замараном удовольствии. Они гонят их от себя, но с ленцой, с попустительством. - Оттолкнув товарищей, старик приложил к глазам ладони, словно бинокль. - Потом, сидя перед шпионским зрачком телевизора, мужики жутко пялятся на весёлое распутство лицедеев; они проклинают вслух всю нынешнюю культурку, втайне желая принять явое участие в суточном бедламе, а то и надольше - на всю оставленную жизнь. И кто позволит себе кроху-усладу на содомских простынях, тот вовеки лишается мужеской чести - кою надо блюдеть, аки скрипку сверчок.
На другом краю постолья Зиновий присовокупил к своей личной беседе Мая Круглова, а к нему румяного горожанина, и объяснял: - Вы, журналисты, продажны. В вашей газете я сам читал красные восхваления: и отсюда легко догадаться, кто платит вам. Вы ведь не напишете громкую статью, честную о своём хитром да жадном хозяине.
Газетчик сыто отрыгнул варёной свиньёй, вишнёвой наливкой, и не журясь, обласканный жизнью признался: - Я пишу так льстиво, потому что для всей моей семьи еду сегодня приготовил мой благодетель, на завтрашний обед продукты купит его шофёр, и вчерашний ужин тоже был хозяйским, в туалете лежит - полюбуйся. Квартира оклеена лизаными обоями, мебель куплена на подмаханные деньги; дети рождены под опекающей рукой, растут как барчуки, учатся в школе с уклонами. Даже жена любит меня, потому что у нас есть хозяин. - Он озлился не на себя; а выкрикивал хулы Зиновию, считая его равным по унижению. - Я раб, цепной пёс, холуй отвязанный! А бывший борец за правду давно скатился в навозную обочину, и там подох. Жена стирает мне рубашки и носки, дарит дорогие парфюмы от заграничных фертиков, а я всё равно воняю козлом, как ни выряжусь.
- Становись вновь собой, если можешь, - капитан Круглов достал револьвер, ссыпал в ладонь пули кроме одной, и крутанув барабан, приставил к журналистскому лбу. - Давай я тебя шлёпну, и ты опять где-нибудь выползешь чистым младенцем.
Газетчик враз побледнел, забыв свою жизнь хаять.
- Ааа, боишься. Какая никакая житуха, но моя, - ухмыльнулся Май и выстрелил себе в висок. Осечка. Подбежавший дядька Рафаиль, наплевав субординацию, влепил капитану здоровую оплеуху, от которой тот едва не скатился под стол. - Пьяный дурак! Игрушки шутишь, когда вокруг много работы.
- Так, мужики, - кряхтя, поднялся на палку дед Пимен. - Хватайте Круглова под руки, и айда ко мне в хату. Заночуем.
Солнце уже давно путалось с землёй. Старик зажёг коптилку в своей избе; сыпнул табак на газетный облисток, и стал сворачивать папиросу. - Ты, Рафаэль, - так он себе понятнее назвал полковника, - на отца Михаила не серчай, в нём больше хорошего. Просто у великих святош ныне борьба идёт не на жизнь, а на смерть. Как бы не похлопали друг дружку.
- Я мирный мусульманин, и в главенство религий не вмешиваюсь, - отказался полковник воевать на любой стороне.
- Ох ты, герой какой, - возмутился дед; и бороду в горсть захватил, будто выдрать охапкою хочет. - Когда всепланетная бойня меж верой пойдёт, то и простые босяки в уголочке не спрячутся. Война для всех - что в храмах, что в кабинетах, на улицах. Один бес её колобродит - ненасытная утроба. И чем выше положенье человека, тем ему больше хочется.
Тут пришедший запоздало Серафимка помог старику стишками: - Не верьте заморочной сказке, они всегда в позорной связке, в объятьях жадности одной - церковный клир и клир мирской!
- Во-во, молодец мальчонка. - Пимен разулыбался, с лаской глядя. - У тебя к любому коню подпруга найдётся. - Дед взял со стола спички, притянул искорку; расчадила папироска, и потянуло осенним дымком из седой бороды, словно волшебные гномы разожгли костёр в его беззубой пещере. - Так Михаил наш, батюшка, сам свой приход строит: кирпич купил - класть умеет, древо привезли - и крышу вывел. Не без подмоги, конечно - мужики его уважили, да поддержали в благостных потугах. Для безденежных селян он иногда даром обрядует, а богатые скупердяи к нему на поклон идут. Хотя Минька сам жаден, не буду брехать. Вот и стало ему вдвойне обидно, что вы издаля пожаловали - с чужой верою и на всё готовенькое. - Старик говорил медленно, глуховато; хотелось дале слушать деревенские истории, не встревая с распросами. Только повизгивал маленький ветерок, заблудившийся в дымоходе. - С язычников история началась, за ними к нам христьяне притопали, мусульмане с юга приплыли. Есть ещё много разных верований, но у них приходы помельче.
Зяма язвительно вопросил старика, в который раз надеясь оспорить старшинство и непререкаемую мудрость преклонных лет: - Всё же скажи нам о первенстве веры, о твоей правде, - он рьяно ждал ответа.
- Ты, дружочек, не выставляй меня крестовым кликушей перед товарищами. Небось давно уже сам в мой стрежень проник, и все мои думки знаешь. Хоть я и мытарился по лагерям, но зла на безвинных людей не держу. Нету у них первой веры, а на знамя её подымают властители, когда хотят народы стравить, забортать. Для меня это ясно как утрешнее солнце - наши боги на небе не воюют, а то б мы давно разорвались в лоскуты.
- Встречаются и среди проповедников ярые зазывалы, к себе тянут силой, - раздумчиво сказал Муслим. - И не поймёшь: то ли гордятся они собой, то ли так верят сильно. Прямо настоящий базар - все зовут, пихают, кусаются - а в этой толчее надо сердцем выбрать всевышнего: нельзя жить с пустою душой, в которой только камень голяк мхом зарастает, и ничего больше нет. Для человека важно, чтобы мир плакал при его кончине.
Янко обидчиво замычал с сигаретой в зубах и дымом во рту: - 3аплааачет он - ждите. Столько народу помирает от войн да голодухи, а никто особо не убивается, как так и надо. По телевизору даже с улыбками об этом рассказывают, будто с кровавых новостей навару им больше.
- Нынче бойни происходят во всех краях света, вот все и притерпелись. - Пимен горько вздохнул. - Дали б воители пожить человечам в мире годков этак тридцать, тогда можно за такую жизнь зубами держаться. А коли мужик автомат не выпускает из рук, даже ложась спать, то он всех готов перегрызть за неуёмное бедствие.
Продрав нетрезвые зенки, вдруг вскочил Май, и упираясь макушкой в невысокий потолок, схватился со стариком: - Убийц оправдываешь! Ты в хате уже десятилетия корпишь, потому что деревня наша тихая! А мне приходилось в городе из сожжённых, из порубленных квартир выгребать ломотьями маленьких детей и старых немощей! Головы безглазые, руки да ноги в пакетах - душегубы даже мотню вырезали у крох, чтобы их после смерти насиловать. - Опер так же быстро потух, ссутулив плечи под сильными руками Рафаиля.
Дед сгорбился над костылём; он вроде спокоен, но кости сжатых пальцев его побелели, уже вступив в драку. Он тоже поднялся, хиленький, и накашлял в горнице два десятка непродышных слов: - Любую боль я переживаю, какая от сердца тянется к людям. Но гордыня и мщение - это страшный грех. И великое достоинство человека. -
Когда глубокий сон сморил всю деревню, когда темнота поднялась до верхушек полувековых тополей, трое вышли секретничать во двор Пименовой хаты.
- Точно решил? не боишься?
- Самую чуточку. Азарта и храбрости во мне больше в сто раз.
- Гляди там, не шустри. Сломя голову на рожон не лезь.
- Да что ты, деда. У меня же свадьба назначена.
- Благословляем тебя на высокий полёт, - будто до этого Серафимка низко летал, - и ежели славы желаешь, то справься: но попробуй не справиться. Я сам тогда по возвращении отхлестаю тебя, хотечки ты и люб мне, - так сказал Пимен, напутствуя мальца перед испытанием, подвигом.
Еремей важно проверял ремни снаряжения, чтобы они не отстегнулись в воздухе. По карманам Серафимом были рассованы разные вещи, и даже совсем лишние, от которых мало проку. Консервный нож, платок носовой, квадратное зеркальце с отбитым углом - лежали в нагрудном; а вот три тыщи солдатских листовок и маленькую кинокамеру Ерёма самолично уложил на дно заплечного рюкзака.
Дед попросил мужика: - Проведайся на улице, - и тот послушался. А Пимен оханько остался с пацаном, шепча ему сучьи заклинания вернуться невредимым. Серафимка застенчиво горбился да стучал ботинками в землю, норовя порвать тесные удила стариковских прощаний.
Скворчали сверчки, будто постное масло на сковородке - щемяще и нежно. Толком не разобрав этой лунной мелодии, Серафим толкнулся от прохладной земли, и тягуче выплыл в звёздный свет из темноты, из рук старика. Еремей, обкусив зубами паутинку, тянувшую след, подумал что придёт время, когда мальчишка не вернётся назад.
Пролетая над спящим Дарьиным холмом, Серафим повстречал в сгустке зреющего орешника недрёмного дзинь-духа. Был светлым цвет его одежды, и левый карий глаз, а правый жёлтый - с Луны, наверное, светился.
- привет, парнишка, - промычал сей дух, но Серафимка тех слов не услышал, а разглядел лишь белый клуб пара, вытянувший жало из духова рта к небесному куполу. Дзинь-дух схватился жилистыми руками за эту длинную лею как за стропу парашюта, и потянул на себя край неба, разворачивая с ним вместе земную ось.
- Что ты делаешь?! - закричал Серафим, не боясь разбудить поселковые окрести. - Мы все погибнем!!
- глупыш... - рассмеялся дзинь-дух, и дерзкий смех приятен был как сладкая пастила вприкуску со зрелыми кавунами. - глуупыыышшш, - повторил дух тягуче. - разве ты не знаешь, что так зачиняется новый день?
Серафимка отряхнул с себя дремотные наваждения, и нырнул глубоко вверх, укрывшись за влажными простынями диких облаков. Он держал путь на далёкую воюющую землю; а туда же по лесному взгорку железным шагом на лошадях ехали бесстрашные рыцари, и в свете полной луны золотились как новенькие дукаты. Молчали они; только латы погрякивали, да скрипели свинокожие перевязи.
Суетливый был у них ротный заводила. То шагов за сто отскочит, врагов вымеряя; то назад вернётся по мелкой тропке, тылы проверить. Павлиньи перья на шлеме полыхали огнём; а в расшитый чепрак коня искусный меч вполз как древесная змея, и затаился под узорной вязью коврика, приснув от тепла да горячего конского пота. Рыцарь спешил воевать недовольников своего короля, а вместе с ним за сиятельного сюзерена выступили в карательный поход толстые бароны, утончённые графы и властительные князья. За хвостами их коней тащились с оружием мелкие дворяне, грызясь из-за случайной ласки господ.
Луна шабашила уже много ночей подряд, без перекуров, сдавая смену солнцу. Серебряные колокольцы королевской облавы звенели в полях, в лесах, на смертных крестах голодных деревень; и кто остался из селян - прятался в крапивных зарослях кладбищ, питаясь с вороньём. Распухшие трупы королевских сбиров воняли на всю округу, став поводом для расправы с нищим краем. Каратели везли верёвки для висельников. - - -
Прибавляется утро серым подаянием, и макушки бунтарских кострищ тускнеют на склонах. А между рёбер холмов в долину вползают легионы восторженной знати, бряцающей саблями да палашами. Они словно пришли в древний цирк на кровавое представление, и сознавая воинское превосходство над восставшими трудниками, разговаривали во весь голос, осмеивая бунт. Кабальники зябко отрывались от костров и втихомолку обречённо проклинали буйных командиров: надо было раньше склонить шеи под монаршую милость. Всё было вчера: такое длинное утро, что казалось день не кончится, жизнь не сгинет. Но сегодня настигли псы королевские - шныряя, вынюхивая, грозясь.
Мужики зассыкали костры. К бою. Ласка жёлтокрасных небес трогала крючья самодельных пик, резаки длинных сенокосников. Роса намоталась на вилы. Из шатра совета вышел мужицкий лекарь, и тоскливо сказал самым ярым: - командиры нас предали, ночью ушли. - - -
В лихом полупьяном бреду вынеслись всадники из мелколесья, и подгуживая коней рукоятями сабель, полетели бешеные к окопам. С усов слетала пена; они выплёвывали сопливые сгустки вчерашней крови, рычали матёрную брань - глаза их заплыли от песка да ветра, открывая только узкие щёлки.
Командир скакал рядом со знаменосцем. Руку правую он свесил вниз, нагнетая в неё и в саблю всю оставшуюся кровь. Он был трезвее да злее других; скрипел зубами, пережёвывая куски разрываемых снарядами товарищей вместе с брызгами конячьих лепехов.
- Растаскивайте лааву по флаааангам! по флааангам!! - заорал командир, когда увидел лица пеших ополченцев, белые от ужаса. Солдаты роняли винтовки, закрывая головы руками, чтоб не зреть блеска сабельных узоров. Ведь если по острому лезвию скатить красный платок, то на землю упадут два лоскута алого щёлка. Если саблей рубануть человека, то он разрежется от амуниции прямо по пуговицам, и коли лезво не застрянет в жёстких костях крестца, то дале мужик развалится сам. А из пары почерёвков будут торчать белые рёбра да сухожилия, коричного цвета лёгкие, синеватые кишки - и чёрную жижку сглотнёт утроба голодной земли. - - -
Боеприпасы у селян кончались. Всё чаще из их окопов слышна ругань - твою мать! - а в обратку от бронемашин с беспамятной солдатнёй - мать твою! - и эхо вхолостую стрижёт длинную бороду тёмных туч. С неба летят дождевые капли словно опилки волосьев; ливень носится на передовой растерянно и незряче, как слепец потерявший поводыря.
В первой линии окопов, принявших смертельные розги броневых пушек да пулемётов, живых нет. Горбатятся на сопревшем поле убитые мужики в грязных рубахах. Только облезлый пёс скулит к селу, волоча перебитую заднюю ногу; а сам хозяин его на пашне кверху выворотил разорванное брюхо. У другого селянина отвалилась голова под осколками снаряда, и куда он теперь с одной жопой - глаза в позвоночник глядят, воет рот хуже сирены.
Есть культи пострашнее: вон экипаж лежит у подбитой машины. Догорает. Уже, видать, в аду побывали трое из них - из обрывков чадящей кожи скалятся чёрные черепа с жёлтыми зубами, визжат от невыносимой боли. А четвёртого танкиста - механика - или черти пожалели, иль ангелы прокляли. Серый турман его души метается по небу - кровью истеку, войну остановите, жизнь вернись - голубью кричит, а человеком нет, не может уже.
Которые бабы с детьми да стариками ушли, те по погребам сидят - но многие с мужьями остались. Серые от смерти, в падь земную приникли и светоч подземный тихо зовут: - выйди на люди, хоть миг покажись, какое ты будущее, чтобы не зазря умирать. Может, в наших детишках воскреснет лучшая жизнь. Это они сейчас по подвалам сидят малолетние, словно огурцы да помидорки в кадушках - солят рёвом и страхом свои раны у взрослых за пазухой; а как вырастут да памятью окрепнут, то мощей нечестивых не будет добра их сильнее. Готовьтесь ироды, начало только. -
С гордой удалью Серафим крался над жёлтым полем, иногда сваливаясь в тёмные ямы воронок. Он снимал кинокамерой это побоище, изгваженное пепельной копотью от раздолбанных домов и тревожным пожарищем захныканных душ. Но главной его целью было попасть во дворец губернатора этого края, и разузнать позорные планы запальщиков войны.
Серафимка прикинулся черноголовым трубочистом: оделся как в сказке, которую дед Пимен ещё давно напевал ему младенчески в уши; измазался грязной костровой сажей. Одна из дворцовых прислужниц ему помогла - забила печной дымоход кухонным рваньём. Полотенца там разные, фартуки. Молодцом оказалась девчонка, не то что некоторые тамошние мужики. Приелись на барских огрызках, усиделись в комнатушках лакейских - и ни гугу. Серафим с ними и душой разговаривал, и прокламации пел. А они на его да - своё нет.
Парнишка вошёл в ворота. И голову опустил, хоть не с руки ему врагам кланяться. Сторожевой овчар сыто рыкнул: - Кто такой?!
- Трубочист, - отвечает. - Это у вас печь засорилась?
- Камин дворцовый, деревенщина. - Охранник оскалился в жабьем смехе, и обошёл кругом Серафима. Ну да ничего, прикрытие ловкое: на костюме заплаты и шея немытая. Такими здесь селян и представляют. - Привыкли к печкам да кострам, никогда мыла не знали.
Не стерпел паренёк: - Что ты брешешь, пёс придворный? мы слаще твоих баринков жить будем, когда отвоюем свободу.
- Чего, чего?! да я тебя сейчас прикладом по горбу огрею! ты не только о свободе забудешь, но и в пыль предо мною завалишься.
По горбу Серафимка испугался, потому что там он запрятал свою кинокамеру. - Простите, дяденька. Взрослые дураки научили, - заканючил он, пустив лживые слёзы.
- Пшёл отсюда на кухню, - и служака пихнул его под зад, погнав руганью к боковой лестнице, пристроенной на случай пожара.
А у центрального входа дворца встречали нового командующего войсками. Был он в белоснежном костюме, сшитом на заказ. Из окон неслись восторженные ахи, женщины хлопали в ладоши, а соратники кричали ура. Казалось, что даже негорделивая тряпка на флагштоке воспряла духом, и ветер заплясал вокруг её разноцветной юбки.
Голова дворецкого почтительно склонилась без лести - во дворец приходят и поважнее сановники, из самых столиц. Лощёный мажордом даже удивился на седеющего вояку; поджав губы, вслед посмотрел - куда это его собираются пристроить? такого нескладного.
А военный увалень стал здороваться со слугами, не обходя их стороной, и пожилая буфетница, стоявшая за прилавком, нарочно громко шепнула двум молоденьким официанткам: - съедят его здесь вместе с пирожками. - Девчонки глупо хихикали, пока дворецкий не прогнал их к гостям. Они как две бабочки в белых фартучках упорхнули кормить голодных пауков, по пути оглядывая свои крылья в золочёных зеркалах.
Первым командующего встретил губернатор края: радушие было таким искренним, что казалось весь он состоял из пухлых обнимающих рук и ошеломительной улыбки - нет, здесь принимают не чужого человека, а брата, побывавшего в долгой разлуке. Пока они вдвоём всходили наверх, властитель успел рассказать кучу шуток и сальностей про своих гостей, посвящая воина чести в общий рыцарский кружок дружбы и доверия.
Поручив гостя заботам своей очаровательной дочери, губернатор, кружась да флиртуя, упрыгал в соседнюю залу. Мгновенно его обаяние сменилось ухмылкой - он собрал тут газетчиков, чтобы купить продажных и пригрозить непокорным.
- Сколько мы стоим? - с любопытным смешком спросил один из самых бойких.
- Неважно. Главное - вы продаётесь. - Властитель едко оскалился, марая зубами белые кофточки грудастых репортёрш. Мужики взвыли: - Негодяй! кто дал вам право?!
- Тихо!! Дома перед жёнами будете гонорить, а мне ваше нутро известно. Все газеты куплены богатыми людьми, моими лучшими друзьями. И вы напишете, что вам прикажут. Торгуйтесь.
- Сволочь. - обозвал губернатора один из независимых. Их и было всего пятеро, горлопанистых в трибунной баталии. Здоровые охранники поспешили к ним, послоновьи переступая ногами, разминая в руках вытащенные дубинки. Но властитель, захохотав, отмахнулся: - Не надо. Сами вымрут от голода, потому что их блошиную газетёнку не покупает никто. В ней только грязь, и люди боятся обляпаться.
Пока он торговал правду, военный в бальной зале учился танцевать. Куда ему, служивому - он ведь всё по окопам скакал. В правой руке пистолет с полупустой обоймой, а в левой острый свалень врагам под горло. Устал ножик от крови.
Вот и пригласил командарм на быстрый танец губернаторскую дочку. А она сердцеедка без обмана, ни капли не похожая на оплывшего отца. Девушке в радость сталось преклонение бравого офицера перед её красотой; хоть он и слаб в нынешней музыке, хоть и вихляет невпопад худым задом - но милочка растаяла под платьем от его тихого шёпота, и её снежное сердце уплывало по капле в открытое море доверия и симпатии.
Танец для девушки слишком быстро закончился, потому что отец позвал гостя в свой кабинет. По делу.
- Дело вот в чём, милый друг, - сказал не спеша губернатор, и через слово задумался: как бы похитрее обжулить. - Мы хотим, чтобы вы были жесточе с бунтовщиками. Закон там люди не признают - они геройствуют против верховных указов, рушат храмы, и даже присвоили фабрики и земли. А с моралью дело обстоит ещё хуже: разврат, безверие, наркотики. Для этого им и заводы нужны - отраву конвейером гнать.
- Дело ещё не закрыто, в нём много кровавых пятен, - мрачно заметил военный, избегая чиновничьего пафоса.
- Но вы, я надеюсь, понимаете опасность смуты в столь трудное время? - властитель взглянул подозрительно, укрываясь тенью бархатных штор. И серые его глаза слились вдруг с провалами нервных щёк - он стал похож на статую в школьном кабинете анатомии. - Всем нам сейчас нелегко, и когда справитесь с поручением - то просите о любой услуге.
- Просить я не умею, отечеству служу. Оно и вознаградит.
- Вы прямой человек, и хорошо, если бы все были такими, - славословил вслух губернатор, а втайне думал: - или ты выполнишь приказ, или тебя убьют... в любом случае я не прогадаю. -
- Мне пора идти, - развернулся командарм к двери строгой выправкой зрелого породистого пса, которому хозяйские окрики порядком надоели.
- Ещё минуточку, - властитель позорно засуетился, перекладывая на столе бумажный мусор. Вытянув наконец свёрнутый листок, разгладил ладонью: - Здесь список лояльных, значительных в крае людей, они вам на месте помогут.
Вояка ушёл; из раздвинутых штор, потирая от радости руки, вывалился юркий сановник с важными эполетами на плечах: - Ну, теперь мы деревенщину возьмём голыми руками!
- Ты мне, фельдмаршал, сладких слов не говори. - Губернатор подошёл к нему, опёрся на погоны, и не давая вильнуть, зашипел в лицо: - скажи напрямик: прольёт он чужую кровь по приказу, или штыки солдат повернёт обратно?
Хотелось фельдмаршалу рапортнуть своим криком: - Служу вашей власти! - но он через доносчиков уже знал о брожении умов в батальонах. Трусится, гад: - Понимаете, правитель - к каждому за подкладку мундира не глянешь. Для полной верности нам нужна провокация: мы на свой мирный городишко маленькую атомную бомбочку кинем, и на своей крови чужую замесим. А?..
- Ох, и сука ты, - заржав, обнял губернатор первого любимца. - Но за то и уважаю, - и мягко увёл его в тайный закуток с кроватью; там под розовыми ангелочками они увалились в объятья друг другу. А пока в алькове слышны были греховные стоны, пока явно воняло нечистотами - Серафим щёлкал затвором кинокамеры, сдерживая мерзостное дыхание.
Опутанный уже несекретной тайной, лежит под темью ночи бунтующий край. Осень. Горемыка инвалид прошагал по лету сотни вёрст, но пристанища нигде не нашёл. - Всё воюете? - спрашивает. - Бьёмся, - отвечают, - кто жив. - За правду иль от скуки? - Да вроде из ничего началось, а вышло - с нечистью схватились, так что кровавая речка залила берега. - Бог вам в помощь. - Спасибо, теперь в себя веруем.
Отдёрнув брезентовый полог лазарета, внутрь вошла смерть. Походила, гладя тяжелораненых по небритым щекам. - Как здоровьишко, храбрецы? Крепитесь, скоро обозы за вами придут. Вернётесь домой, вылеченные, возьмёте в руки рабочий инструмент - и прямиком налаживать мирную жизнь. А кругом поля колосятся, жнивьё золотом блестит - зеренко к зеренку. Будут детишки сыты да праздны, весело в школу пойдут... Ты чего, солдат, слезу утираешь? Сразу не верится в лучшее, а поживи с моё - поймёшь вечную правду. Я, может, больше жизни за вас страдаю. Ей что, вертихвостке? Кружит по белому свету лёгкостью бытия, бахвалится удалью бесшабашной. Зато все болезные сопли, разлюли-малину, мне приходится утирать. Умаялась я от вас, люди! Замучилась. -
Старт атомной ракеты был назначен на два часа ночи. Самый удрёмный сон в это время; люди сопят и иногда пукают под одеялом, не сдерживаясь в дремучем страхе погонь, схваток и любовных свиданий. Вот Еремей с цветами встречал Олёнушку, а она опаздывала; он встал у киоска, выглядывая голубенький сарафан с высокими бретельками да синими глазами. Муслим во сне придумывал новый проект электросварки, а Надина подсказывала ему свои многограмотные решения, ловко стуча клавишами вычислительной машины. Снова бродил по посёлку спящий Рафаиль, сонно пресекая тёмное хулиганство в злостных закоулках. Плакал дядька Зиновий, устав душой без родного дома. От этого зла он скрипел зубами на своих обидчиков и душил их, выжимая из подушки грязные перья. Янко встречал праздник Новый год, с шоколадом да шампанским; и Верочка танцевала свой быстрый вальс, а он всё ждал, когда же останутся они под уютным полумраком свечных фонариков. Дальние поезда уходили с вокзальных перронов, и Май Круглов разрывал себя руками, уезжая кусочком в каждом вагоне.
А Серафимка вьяве сидел на передке летящей ракеты и пытался открутить атомный боезаряд. Он уже облучился настолько, что ладонями подсвечивал сам себе. Но молодые клешни слабы; его бомба туго отворачивалась, и щерилась, кусая за пальцы. Полётного времени оставалось мало - и малец приналёг. Он яро пел, путаясь в клятвах да молитвах, коверкая гимны. И укротил хищницу, сломав ей все зубы. А потом сбросил без жалости в море - да и возвратился с победой домой.