Их ставили у стены в ряд. Перед ними в такой в точности ряд становились солдаты с оружием. Черными силуэтами. Свет из-за их спин. Яркий. Слепил глаза. Солдатских лиц не рассмотреть.
Холод, а люди в тонкой одежде, в домашнем.
Кто-то пытался уснуть, кто-то сидел в кабинете за полночь - пиджак остался на спинке стула.
Их увозили черными автомобилями по черным улицам.
За окнами проплывали редкие ночные огни. Окна горели у тех, к кому так же, как и к ним, бесцеремонно врывались в квартиры, громили, рушили, обрывали полки с книгами, бросали в огонь сентиментальные фотографии и письма... А что искали - находили, обязательно находили.
Свет фар выхватывал из черного колышущегося мира за окнами тонкие сухие травы, светлые, кудрявые, как волосы его дочери.
Он натягивал подтяжки, поправлял галстук, чтобы выглядеть хоть немного собранным.
Когда за ним пришли, первый попавшийся пиджак выудил наугад из шкафа. К брюкам не в пару.
В кармане что-то хрустнуло.
Маленькая сухая веточка сирени. На его ладони. На веточке - лента из ее волос. Белая. Он глупо рассматривал. Смотрел и смотрел - не мог наглядеться.
В памяти ее звонкий смех, ее легкая поступь по бульварам. Она всегда обгоняла его и, оборачиваясь, дожидалась. Хрупкая, тоненькая. В нелепой шляпе и на каблучках. Шестнадцать. Почти взрослая дочь, маленькая женщина.
Как он ей гордился.
И ладонь сжималась в кулак само собою, невольно. Сжимала веточку, ленту.
Сухая сирень рассыпалась в прах.
Прахом - мансарда с окнами на сквер, прахом - библиотека, накрахмаленные простыни, старая милая служанка с материнской улыбкой, галстук для важных встреч, письма на юг, фотографии жены в ее последний год - на море, фамильные украшения, кружева матери, обручальное колечко, которое пока что велико дочери, прогулки по городу, чтение газет в скверах, корабли на Неве, парады, цветение сирени...
Да, цветение сирени.
Такие белые ленты в волосах дочери.
Молодой человек под окнами.
Дождь... освежающий майский дождь.
Что ты делаешь, Господи?
-Других вы сначала везете на допрос, а меня - почему нет?
Те, на передних сиденьях, ухмылялись. Скалились. Блестели зубами, кожей курток.
-Про вас нам все известно, а от вас - ничего не нужно.
Молодой человек под окнами. Его ежедневные визиты к дочери. Долгие, как затяжные ливни. Его неоднозначные разговоры за вечерним чаем...
Он желал дочери лучшего. Он считал этого юношу неподходящим.
Эти сирени, эта спящая в мансарде девушка, это холодное утреннее солнце сквозь тяжелые облака, этот неуловимый запах свежести - все вскружило юноше голову.
В день сватовства он отказал, а молодой человек злился, скалился, вился чертом из табакерки. Говорил, что все из-за сословий, из-за неравенства.
Грозил. Утверждал, что все скоро изменится.
Скоро!
И вот - снег - клочьями.
Все меняется.
И дочь в мутном вечернем свете, как и другие разбуженные, стоит у окна, прячет лицо в ладонях. Светлые кудрявые волосы спадают с плеч.
Бледное лицо. Покрасневшие глаза. Черное платье.
Служанка с материнской улыбкой укрывает ее плечи шалью, обнимает и плачет, плачет. Беззвучно плачет.
А потом они обе обращают взгляд к снегопаду за окнами. К белому рваному снегу.
Они его больше не ждут.
Они провожают.
Вместе со снегом.
Со снежинками - растаять по первости и впитаться в землю. В черный грунт. Уйти, исчезнуть.
Как снег.
Они помнят о том, как он целовал в лоб на прощание, как просил не говорить о нем в прошедшем времени.
Он не мог пройти, как снег. Он просил: говорите обо мне так, будто я еще здесь - и голос бился на парадной лестнице, летал трепетным эхом.