Сегодня я таки лягу спать. Меня не затронут плач и стоны желающих удовлетворения страстей. Уже завтра будет новый год (кто-то считает, что и новый век или даже новое тысячелетие, но это неважно, в конце концов не в этом соль). Мы две тысячи лет вслепую шарим по трухлявому сараю, воображая, что совершаем великий крестовый поход к границам неведомого.
А теперь в стену мне стучат соседи, в двери - друзья; в голове моей - колокол, уаххх, за упокой покоя, нерожденного и несуществующего. Перед тем, как лечь, я обесточил все электроприборы, выключил свет в комнате, закрыл форточки и задернул занавески. Шумы уличные все же пробивались даже сквозь двойные стекла; я использовал беруши, фирменные, филипсовские. Сходил в дабл, почистил зубы. Подошел к зеркалу, потратил пару минут на самосозерцание, дабы не схватить амнезии, и нырнул в ледяную постель, дрожа от холода, пытаясь согреть ледышки ступней и стараясь не обращать внимания на стуки в дверь; надеюсь, она выдержит. В том, что выдержу я, сомнений не возникало - я давно все решил, еще три года назад, когда переехал сюда из той дыры, названия которой я даже вспоминать не хочу (слово "город" слишком... массивное слово для обозначения этого). Почему я живу здесь? Для вас менталитет местности - последнее, на что вы обращаете внимание (если вообще обращаете). Для меня - первое. Вам он безразличен, мне - жизненно важен. И не судите нас по своим меркам, ибо, если уж говорить банальную чушь, то скорее всего эту: все люди разные.
Я засну. Мне не помешают свист шутих, выстрелы петард, счастливые возгласы - у меня есть беруши, двойные стекла, крепкие двери и плотные занавески. Но главное - у меня есть желание уйти.
Я войду в сны. Я буду жить в одном из них, мне приснятся друзья, события чьей-то чужой жизни. Вещи, вещи, целое море вещей. Горести, радости, будни, праздники. Мне приснится новый год. Гроза над куполом... И все начнется сначала.
В один из дней в году, однажды, как будто ни с того, ни с сего, люди сходят с ума, поддаваясь гипнозу всеобщего психоза. Они рубят ели, ставят их в своих жилищах, украшают их ветки режущими глаза своей цветовой гаммой обрывками мишуры. Стадный инстинкт преобладает над голосом индивидуальности. И они даже верят в свое праздничное настроение, и даже обижаются на тех, кто, по их мнению, портит их праздничную идиллию.
В этом мире есть она (а как же без нее). Она часть этого мира, одно прикосновение к которому вызывает у меня диатез. Она тоже хочет быть как все; она загоняет в дальний уголок себя ту свою часть, за которую я, не раздумывая, согласился бы отдать свою жизнь. Она не хочет (хотя и может) принять тот факт, что именно эта пренебрегаемая ею и боготворимая мною частичка и есть ее истина, будущее человека. Такое настоящее и такое незаметное. Почему самые лучшие части нас становятся самыми незаметными? Почему, напротив, все худшее в человеке всегда выпячивается напоказ? Или я чего-то недопонимаю? Или мое видение мира слишком однобоко? Возможно, причина в том, что худшее должно быть видно издалека, чтобы быть уничтоженным или преобразованным. Ибо, если оно не будет бросаться в глаза, то как же его обнаружить и тем более искоренить? Я не люблю Новый Год? Я ненавижу его? Вопрос еще тот. С первого взгляда это кажется несомненным, как "гипотеза" об атомном строении вещества. (Но кто знает, что на самом деле представляют из себя эти пресловутые облака в виде сфер и восьмерок и, глядя дальше, что на самом деле представляет из себя это вещество, если мы можем судить о нем только по ответу на какое-либо воздействие? А что за загадочная вещь, называемая нами материей, отвечает на эти воздействия? Мы не не можем этого знать.) Но не так давно я таки понял, что не сам Новый Год, как таковой, как праздник, как данность, противен мне, но то, КАК мы этот канун отмечаем, ТО, ЧЕМ мы его украшаем и ЧТО после него имеем (речь даже не о потёках рвоты в углах, замусоренных мишурой и бутылками улицах, и утренних фонарях под глазами... хотя и о них тоже). Соль в том, что мы, в отличие от зулусов и даже, возможно, так ненавидимых многими караимов, забыли, что такое КАНУН. Что такое переход из одной календарной фазы в другую; совсем другую. И страшно то, что большинство из нас не хочет об этом вспоминать. Мир ведь не рухнет, если мы останемся невеждами. Но он может ускользнуть от нас, вот что обидно. Представляете: целый мир со всеми его переливами и запереходностями, фьють!, ускользает от мутного взгляда землянина, готового отдать жизнь за набор примитивных удобств и странного, тупого, измождающего "веселья". Я не люблю их Новый Год. У меня есть свой, тайный.
Мне не нужны удобства, как и тебе, мой друг (если ты читаешь это, значит -- ты мой друг, не спорь), мне нужен крик. И не просто вопль, но крик, несущий хоть какие-то результаты; боже, ну хотя бы просто заставляющий слегка дрогнуть наш так ладно скроенный и крепко сшитый, но в конце концов невероятно искусственный мирок. Иногда я готов распахнуть окно, свеситься по пояс со своего седьмого этажа, как седьмого круга ада, не держась за рамы, не привязываясь веревкой к батарее, и огласить окрестности душераздирающим криком, переходящим в вой, а затем в булькающее клокотание порванных голосовых связок. Мои зрачки расширяются, скулы немеют. Но я не распахиваю окно (черт возьми, этого уродства и без меня предостаточно). Я снимаю со стены гитару, иду в коридор, сажусь на парапет и играю; сначала тихо, потом все громче; потом... выходит соседка и просит петь потише, потому что я мешаю ей спать.
- Я ведь тихо пою, - говорю я в порыве наглости или боли.
- Тем не менее, заснуть я не могу.
- А вы еще и не просыпались.
Я вижу блеск ее клыков, и добавляю как бы между прочим, не думая о последствиях:
- С каких это пор у нас на этаже поселились монстры?
Она не отвечает. Слышно урчание в ее животе -- стоны съеденных птиц. Она сыта сейчас; и потому неопасна. Она уходит, просипев что-то на прощание сонным голосом; что-то нежное и непобедимое. Могу ли я, находясь в сытом состоянии духа, понять сердечный крик ближнего? Не предынфарктный крик болезного, дай бог ему здоровья, но асфиксию не желающего более быть обусловленным существа. Хм. Едва ли. И тогда тихо, странно, плавно я просыпаюсь. В недвижности, в покое.., в страшной боли сознающего-свое-бессилие я сижу на парапете, пытаясь отыскать в окружающей меня атмосфере радость, но нахожу лишь снова боль, и знаю, что она никогда не кончится. "Ничто не вечно под луной" - эта фраза лжива; ум, породивший ее, служил смерти. Забвение - несуществующая вещь. Я всегда буду чувствовать эту боль, она пропитывает строчки, буквы, как бесцветный и не имеющий запаха, но тлетворный по своим свойствам состав, который, высыхая, становится частью рукописи, а потом и ее сутью. Наплевать, что повесть о смехе чистого сердца, о силе, о славе горних величий, о мире без бурь и ночей. Это детище вербального органа уже заражено:
- Даубембен.
- Что?!!
- Даудембен. И далее в никуда. Пока вот это, - он похлопал ладонью по животу, - не вытянут по кусочку, по ниточке.
- Ну-ка... Молчи! Ты откуда... Нет, молчи, молчи!
Воздух слегка подрагивал в пространстве, ограниченном шестью плоскостями. Я впитывал его механически; мне не нужно было думать, чтобы дышать. Когда это кончится? Когда же это, наконец, кончится!
- Красные, красные. Они придут и убъют. А за ними явятся черные. Они придут и воскресят.
Я перевел внимание туда, откуда прилетали звуки чужой речи. Я не понимал окружения. А внедренное в меня в момент рождения семя упрямства обрубало нити восприятия... В своей удручающей жизнеобильности мир заплутал, как в лабиринтах Мицуи. Я был всегда из тех, кто оставался последним. Поэтому я знал, что такое одиночество, чреватое озарением. Сначала я копил средства жизнеобеспечения и старался держаться на высоте. Затем, совершив некий непостижимый, странный, опасный кульбит, я оказался на шее одного из тех, кто сидел на моей шее. Потом я снова остался один и занялся распределением награбленного и созерцанием нажитого.
В один из дней, живой, сытый, ухоженный, насквозь промедитированный, сидя на пороге лишь силой рук своих построенной хижины, выдержавшей не один ураган, пересыпая в ладонях пыль прожитых лет, глядя вслед убегающему из-под ног небу, вспоминая минувшие схватки, ни одна из которых не была проиграна, гордый, утомленный, умудренный, убеленный, я внезапно вдруг, к ужасу своему, вспомнил это детское, беззащитное, неистребимое "А-а-а". И во мне погасло пламя.
Я жил долго и счастливо. Потом я умер на сосновой лежанке, сжимая в сморщенных ладонях перо из хвоста райской птицы. Это была долгая жизнь.
- Ты слышишь меня? Эй, ты слышишь?
Трясу головой, выбивая из извилин пыль наваждения. Я мог бы говорить об этом сколько угодно и что угодно, потому что я попросту ничего не помню. Поэтому я делаю глубокий вдох, долгий выдох, беру излюбленный септ, играю. Он разбудил меня. Что ж, спасибо тебе, несносный путник, странник по этажам. Он усмехнулся (или улыбнулся), похлопал ладонью по парапету и ушел доотмечать то, что недоотметил вчера (чтобы завтра переоценить то, что недооценил сегодня, а потом каяться на пустом месте); и это его жизнь, и она ему даже слегка нравится. Он так не похож на мою соседку, ту, что с клыками, но шиты мы все одними нитками. И его клыки, - что толку, что они не оставили в субстанции моего тела кровоточащих ссадин? Основа взаимоНЕпонимания осталась непоколебленной. И это не вселяет оптимизма.
Да, она хотела спать, и она считала, что ей надерзили. А я считаю... впрочем, кого это интересует? Даже тебе, мой брат (или сестра), это до лампочки. Ты ведь изо всех сил ищешь СВОЙ рычаг приложения сил, и мои слова для тебя - лишь гимнастика, а мой ограниченный ум - безмолвная, безвольная макивара для жестоких игр твоего развитого интеллекта. Ты оттачиваешь на мне апперкоты максим, клинчи оффтопиков, хуки пустословия. Вперед, бей, самоутверждайся, братуша (сестрица)! Ох, как я ненавижу элитарность! Ты можешь ходить с глубокомысленным видом, глушить пиво и портвейн, глядя глубоким черным взглядом на окружающих тебя зомби с высоты своих 186-ти сантиметров. Но сможешь ли ты полюбить их? Это ведь труднее, чем облобызать прокаженного. Я тоже не могу, но я ХОЧУ, я ПЫТАЮСЬ. Бог знает, что из этого получится.
К чему я пишу все это? Я побывал в таком болоте, из коего, второй раз туда попав, уже не выберешься (слишком много уверенности в себе оно забирает). Обстоятельства моей жизни сложились так, что я начал обычную жизнь обычного человека. Из прошлого во мне осталось кое-что: не совсем адекватные реакции на слова окружающих, их поступки. Бесспорно, это мешает мне жить. Но не это главное. Главное - верить. Во что? Неважно. Просто и капитально верить. В себя. В людей, тенями снующих мимо тебя и по тебе. В природу, такую добрую и безответную, и такую могущественную и разрушительную. В Него, такого далекого и безжизненного, как сто тысяч жизней в одной рубахе. Жить.
Впрочем, во снах всегда так бывает. Если ты не согласен с тем, что тебе преподносит память, ты выбираешь реальность по вкусу, и все начинаешь сначала. И проблема даже не в управлении (господи, кому, в конце концов, это нужно! Тебе? Да ладно, не смеши!), но в невозможности избавиться от того, что называешь собою. Чтобы найти себя, мы не знаем другого способа, кроме как погрузиться в сон. Это загадочное переживание, дарованное нам богами, и недоступное им самим. Они выковали нас отнюдь не по своему подобию. Мы -- их творения, превосходящие своих создателей по возможностям и бесконечно далекие от них по содержанию собственных подвалов и чердаков. Ибо, что есть величайшие недостатки, как не достоинства, управлять которыми ты пока не в силах? Ведь в конце-то концов нельзя уходить от жизни; или это будет чужая жизнь.
Конечно же, завтра я попробую проснуться. И то, что обветшалые странники миров примут за новую максиму, будет лишь туманным следом новой непроявленной возможности в глубоких катакомбах меня, родимого. Если только не возникнет где-то там, в будущем, крепчайший напиток мощи, очередная женская фигура, воплощенный шаг-в-сторону, соблазнительная, чарующая, дарующая великолепную смесь креатива и забвения; и не замкнется круг снова, круг никому не нужных фраз, заставляя меня подобно ослу бегать за морковкой мысли, вместо того, чтобы изменить эту всё-таки чужую жизнь в нечто невозможное. И кто тогда сможет с уверенностью сказать, что эти самые строки не обретут жизнь самостоятельную? Ведь полны сюрпризов галлюцинации бога, в которых Он лежит у нас под ногами коричневым месивом истоптанных опавших осенних листьев.