Не жалей меня, нависающий надо мной! Не плачь, распятый нехристями в жаркий день на голой горе! Я вижу страдающий лик твой и кровавые язвы твои. Взор твой мудр, но и скорбен, ибо не хочешь ты призвать меня, разо-
рвав цепи мои. Что сострадание твоё перед немощью твоей?! Вознёсся спеси-
вый и холодный полумесяц над крестом нашим. И не защитить тебе детей своих, ибо не властен ты над морями басурманскими, городами турецкими. Глаза их раскосые с презрением и высокомерием смотрят в наши ясные очи.
Прости меня, и я не помяну тебя дурным словом в страданиях моих. Ибо мы знаем грешить, а ты умеешь прощать. И каждому своё.
... Смеян, оттолкнувшись затылком от борта галеры, приоткрыл глаза, брызжущие синевой, словно вычерпанной из безоблачного, высокого турец- кого неба, и с надеждой обратил их по правую руку от себя - к трюму: не несут ли турки трёх глотков воды и куска лепёшки?
Несколько мгновений назад ударил в медную тарелку татарин с блестящим и круглым лицом, похожим на эту медную тарелку, висящую на мачте. Удар колотушкой в медную тарелку - знак к большому отдыху в час, когда солнце
почти не отбрасывает тени на палубу турецкой галеры - грязную от пота и спекшихся плевков.
Стукнули об уключины отпущенные вёсла, звякнули тяжёлые цепи неволь- ников, и стон облегчения вырвался из груди Смеяна, из лёгких двух десятков несчастных товарищей его. Его стон слился с многоголосым с сладостраст- ным стоном, словно это был вздох изумлённой толпы перед всепрощающей и освобождающей смертью.
Жалило солнце нагие, коричневые плечи гребцов, но наслаждались они короткими мгновениями свободы от труда страшного, закрыв глаза и разго- варивая каждый с богом своим. И были легки их руки, как крылья чайки, ле-
тящей над спокойным морем, и спины их немели от покоя, и цепи не жгли лодыжек. И редко кто из них не мечтал умереть в эту благостную минуту, забыв о жажде и голоде, не дождавшись воды и лепёшки.
Нет ничего славнее смерти, когда отпускаешь тяжёлые вёсла, когда тело отделяется от них, как душа от бренной плоти.
Угрюмый и одуревший от жары татарин шёл вдоль борта галеры и лениво опускал ногайку на задубелые спины гребцов.
- Не спим! Не спим!
Почти безболезненный ожог, косо проложенный плетью татарина по пра- вой лопатке, испортил минуту блаженства. После этого навалилось на Сме- яна всё: усталость, жажда, голод, боль в суставах, тошнота, застрявшая в глотке, горечь во рту. Полное безразличие к животу своему дало ему сме- лость взглянуть в упор на татарина - ведь хмурый надсмотрщик не любил, если кто-нибудь из гребцов осмеливался встретиться с ним взглядами. В этом случае следовал короткий и жалящий удар ногайкой по плечам, после которого из-под лопнувшей кожи выступала кровь.
Они встретились взглядами, и в зелёно-карих, кошачьих глазах татарина Смеян увидел усталость и полное равнодушие ко всему окружающему - надсмотрщик тоже изнемогал от жары и длительного плавания по италий- ским и греческим морям, и, хотя ногайка легче галёрного весла, хотя тата-
рин, которого, кажется, зовут Каламшой, был жесток с гребцами, Смеян пожалел его, потому что татарин - тоже раб. И пусть его ноги свободны от цепей, вериги на ногах - не самое мрачное в рабстве. Прикованной к галере была душа надсмотрщика. Душа татарина Каламши не выносила неволи так же, как и душа полесского мужика Смеяна. Где-то в крымских степях, верно, сидят в войлочных кибитках его сородичи и, глядя по вечерам на дьяволь- ский пляс пламени костра, тянут тягучие, печальные песни, в которых, может быть, поминают несчастного Каламшу, попавшего в полон во время набега татар на турецкие земли.
Может быть, об этом же подумал и сам надсмотрщик или понял, что хотел сказать своим взглядом Смеян, но, опустив глаза, прошёл дальше, к корме, и ни разу не разрезал воздух свист его ногайки. Смеян оглянулся. Каламша шёл медленно, широко расставляя кривые свои ноги, как ходят обычно морс- кие люди, и плечи его, покрытые лёгким, вылинявшим халатом, были напря- жённо опущены, словно он сам ждал удара плетью.
К полудню на море установился штиль. Средних размеров купеческая гале-
ра спокойно покачивалась на мелких незлобивых волнах, Безветрие. Нет хуже погоды для моряка, но для гребца, прикованного к галере, штиль - наказание Божье. Сколько раз, когда от напряжения делались каменными мышцы, Смеян обращался с мольбой к Богу своему, Христу, дабы сжалился он над ним и послал попутный ветер. Поднимут юркие матросы, одетые в широкие шаровары, тугие паруса, понесётся галера по пенному морю без помощи вёсел, и будет гребцам час блаженства, когда смогут они вытянуть уставшие ноги, и, склонив головы на груди, наконец-то поспать. Сон рабу, прикованному к галере, дороже всего на свете не от усталости - из-за возмо- жности забыть о чёрной жизни своей, болячках и голоде и окунуться в ту свою судьбу, которая была, может быть, и не лучше сегодняшней, но свобод- ной от цепей, в местах родных и любимых - с ребятишками, лопочущими на
на отеческом языке, со строгим родителем и ласковой матерью, с простень- кой ракитой над узкой рекой или с лесной опушкой, сладко пахнущей зем-
ляникой.
Но в нынешнем походе по морям Христос не внял молитвам Смеяна - одного из грешных сыновей своих. Видать, в достатке у него было других дел, ибо разве мало на свете обид и неправды, разве мало крови людской льётся из-за злобы человеческой, словно не достаёт лесов и степей для них,
Дай, Боже, ветра попутного басурманской галере, чтобы сын твой смог остудить окровавленные длани свои! А ещё добрее - возмути на море бурю, подобную той, что родила Потоп Великий, ибо жажду умереть в пучине солёной и прохладной, нежели от пекла страшного и сил истощения. Ежели
живота не даёшь вольного, дай смерти красной, дабы не уподобился падали,
за борт выбрасываемой!
Молился Смеян, шевеля спёкшимися, потрескавшимися губами и ловил полуоткрытым ртом слабый, жаркий, будто залетевший из раскалённой пустыни, ветерок. А в это время товарищи его разноплеменные и несчастные
загремели, зазвенели цепями, проклиная и умоляя принесших пищу и воду. Забыл обо всём на свете и Смеян: вытянулся всем своим огромным телом на- встречу туркам, подающим ему кусок лепёшки, величиной с ладонь и глиня- ную чашку, на дне которой плескалось три-четыре глотка воды. Едва удер-
живая в трясущихся руках чашку, вылакал он воду. И вылизал бы её, псу уподобившись, кабы не отобрали.
Не успели турки отойти от него и на три шага, как проглочена была лепёш- ка - жёсткая и безвкусная, как старая, непроваренная яловичина, какую не разжуёшь слабыми зубами. Ни голода, ни жажды не утолил Смеян. И захоте- лось ему заскулить привязанным к столбу кобелём, хвостом повилять заис- кивающее, кабы он был, лизнуть сухим и горячим языком ладони турок, чтобы за преданность бросили ему обглоданную кость. Поди, собаке у ба- тюшки Смеяна вольготнее и сытнее живётся: знай себе в конуре полёживай да на прохожих полаивай.
Ну, нет! Пока человек Смеян, не уподобится он псу поганому, как бы не голодно, как бы ни мразно было!
Или ты, Бог, милостивый и жестокий, наказал Смеяна за своеволие его, за то, что оставил дом и землю свои и пошёл искать лёгкую долю? Поделом! Не ищи живота сладкого там, где его не бывало.
И уже щёлкнул ногайкой по палубе надсмотрщик Каламша, закричал хрип- ло:
- Работай! Работай!
Каждый из гребцов понял его, хотя были тут и шляхтичи, и хохлы, и греки, и мадьяры, и ещё Бог знает кто. Поняли даже новенькие, в первый поход на вёслах вышедшие. Для того ни татарского, ни русского языка знать не требу- ется: не поймёшь - ногайка растолмачит.
Поймал Смеян весло своё - скользкое, кожей его живой до блеска вытер- тое, и ломанул негнущуюся спину под яростный крик Каламши:
- Ху-гу! Ху-гу!
Так и будет кричать, срывая голос в такт гребкам, услуживая хозяевам. Тоже незавидная должность. Когда раб на раба кричит - невелико утешение кричащему.
- Ху-гу! Ху-гу! - разрывается татарин, и темнеет в глазах Смеяна.
Хочет бросить он весло, которое весит, кажется, не меньше, чем сама галера. И пусть хлещут его ногайкой, пусть вешают на рее вниз головой, как сделали это вчера с упавшим от немочи греком. Умирать - не жить. Все муки позади останутся.
Хочет Смеян бросить весло, но руки срослись с деревом, словно кандалы с живым телом, и спина наклоняется и разгибается в такт крикам Каламши:
- Ху-гу! Ху-гу! - три года одно и то же.
И до каких пор:
-Ху-гу! Ху-гу!
Так повелось на Руси, что поскрёбыш в семье - любимец. Но старый Грак из девятерых своих детей терпеть не мог самого младшего - Смеяна. О того ли, что родился Смеян некстати - в засушливый, голодный год, или что слишком упёртым да своенравным поскрёбыш рос? Может быть, из-за того и другого.
В диких, глухоманных местах жил Грак. Деревушка на десяток дворов, вокруг которой земли гнилые, чащобы непролазные, топи непроходимые. Потому и звалась деревушка бесхитростно - Болото. Приземистые курные избы, болотным камышом крытые. Вокруг каждой избы - полдесятины песчаников под огород. Кормились же болотянцы в основном с бортей и охотой.
Грак устраивал свои борти на дубах и соснах. По весне делал борть, ставил её, размечая метки, дабы какой-нибудь болотянец не спутал её со своею, и за мёдом приходил после того, как отцветёт вереск.
В любом деле от Смеяна толку было на грош, а вот с бортями он управлял-
ся на зависть. Накинет плеть на сосну або дуб - и полез наверх, до самой борти, на три человеческих роста. На высоте закидывал лежею, завязывал конец верёвки на деревянный крючок, приделанный к ней, приспосабливал под сиденье дощечку - и пошёл долбить. А что надо ему с земли - брал у отца по хоботу.
После Смеяновой работы даже косолапый на Граковы борти не зарился. Так хитро набьёт Смеян гвоздей, так рогатки натыкает, что в клочья мишка харю раздерёт, ежели сунется. А уж после работы Смеян с таким проворст- вом спускался с дерева - куда там медведю! Знатнее земцев в Болоте не было, чем Грак с его нюхом на хорошее дерево да Смеян с проворностью его.
По зимнему следу везли мёд в местечко, хороший барыш за него брали, коль до того сроку не наезжал с жолнерами пан Томашевич, который брал у болотянцев мёду и шкур без стыда, приговаривая:
- Живёте без каковой воли, жируете. Нема вам барщины, нема чинша, так дяклы не шкодуйте!
Ограбленные болотянцы возмущались, бабы выли, Томашевич в расшитом золотом жупане учил их уму-разуму:
- Вы же, впав в грех и воспротивясь Господу своему тем, что не оставались в своём подданном состоянии, умоляйте прежде всего Бога Творца своего, которому столь яростно воспротивились. А ежели будете о том душевно скорбеть и твёрдо вознамеритесь более в такой грех не впадать, милосер- дный Бог вам сие простит. Что же касается имени и оскорбления вами гос- подского моего достоинства, то памятую и о том, что сам христианин, и прощаю вам всё то, в чём провинились вы в нынешние смутные времена.
Не могли взять в толк тёмные Полещуки панских красных речей, только темнели лицом да круче ходили желваки на их скулах. Жолнеры ближе прижимались к пану, ощетинившись ружьями, ибо всякого скотства можно было ожидать от этих диких лесных людей.
- Не будем вспоминать ваших преступлений и карать кого-либо из вас не желаю и до самой смерти желать не буду. И хочу жить с вами, как отец с сынами своими, лишь бы и вы жили так же со мной, как должно жить добро- детельным сыновьям с отцом, оказывая мне надлежащее подданство и повиновение.
Произнеся речь свою, Томашевич великодушно осенял крестом подданных своих и удалялся в лёгких санях в край деревни, в богатую избу Варвашени,
где ночевал, поставив у крыльца двух жолнеров с ружьями. А в это время остальные жолнеры шли к брату Грака Жабруку пить хлебное вино.
В год, когда пошла гоноровая шляхта воевать Москву, и произошло не- счастье. Смеян, вымахавший в здоровенного, красномордого хлопца, поссо-
рился с жолнером из-за девки да и прибил того во время драки осиновой жердью. Не жить бы Смеяну на белом свете, кабы не Грак. Хотя и знал он, что поскрёбыш его нагл и задирист - родным братьям спуску не давал, что из-за этого вряд ли жизнь свою добром кончит, а пожалел. Всё-таки родная кровинушка, пущая и поганая.
Ведал Грак одну тропку через болото, по которой зимой только и пройти. Шла она среди трясины к островку, куда ни человек, ни зверь не добирался. Гиблое место, но всё же лучше, чем под панскими батогами Богу душу от-
дать.
Отвёл Грак Смеяна к чёрту на кулички, сказал на прощанье:
- Хватит ума - выживешь, а подохнешь - невелика потеря.
Осмотрелся Смеян вокруг себя и от тоски едва не завыл одиноким волком. Не куропатка же он, чтобы в снег закопавшись, зимовать! Развёл костерок в затишке, перекусил тем, что отец оставил, и решил назад возвратиться, пока следы старого Грака снегом не занесло.
Вернулся в Болото ночью, постучал в крайнюю хату к дядьке родному Жабруку. Испугался тот:
- Ходи, ходи отсюль! Як бы беды не накликав!
Смеяну - что дядька родной, что жолнер ненавистный. Схватил за грудки, притянул вплотную к своему лицу маленького сухонького старичка.
- Не пужайся, дед! Не останусь у тебя. Где жолнеры? Шукають мяне?
- Яшчэ як шукають! Батьку батожьём лупцевали, аж кожа потрескалась! Нехорошае ты зробив, Смеянка! - Жабрук встал на своём пороге насмерть - и ногой Смеяна в хату не пустит.
- Ладно, ты мяне не бачыв! Дай хлеба на дорогу!
От двора Жабрука Смеян свернул на зимний шлях и ушёл из Болота навсегда.
Пошёл вниз по Днепру. Слышал, что в южных татарских степях вольные русские люди объявились, которые казаками себя называли. Отец сказывал, что все они из беглых холопов, значит, родня Смеяну. В родных краях ему иной судьбы нет, кроме как на кол сесть.
Всякого в ту зиму ему испытать довелось: от волков отбивался, на медведя-шатуна напоролся, кусок хлеба по деревням выпрашивал, в лесах замерзал. Но, видно, не судьба была Смеяну на родной, русской земле сгинуть. Приду- мал ему Господь другую, позорную смерть - на басурманской галере, при- кованным цепью, как зверю дикому.
К весне Смеян в степь вышел - оборванный и почти без сил. Чтобы живот сохранить, приходилось порой у воронья добычу отбирать. И не знал он, что лучше: умереть или дальше идти? И где их, казаков этих, искать и с какими словами подойти? Может, и нет их вовсе, а всё - выдумки людские?
Но пробирался дальше на юг. Шёл, как правило, ночью: и здесь, в степях, шастали шляхетские отряды. Порой казалось Смеяну, что по всей земле, ко-
торая есть под Богом - шляхта с жолнерами. Дойди хоть до края света - всё одно от них не убежишь.
Однако, убежал. Да лучше бы не бегать ему никуда с островка, чем в полон к татарам попадать. Зашёл Смеян в хохлацкую деревню, чтобы передохнуть, крошкой хлеба разжиться. Заночевал. А утром налетели косоглазые с воплями да улюлюканьем. Тех, кто за оружие успел схватиться, порубили, хаты вместе с древними стариками сожгли, остальных в полон угнали. И вместе с ними - Смеяна. Прогнали с верёвкой на шее через всю степь, а потом в пыльном и бойком городке на берегу моря туркам-купцам продали.
А что казаки на Днепре есть, что жизнь их от польских панов вольная - об этом Смеян на галере узнал. Были среди гребцов и казаки, которым не повезло в бою с татарами умереть. Вольная-то вольная жизнь, только биться за неё надо с татарами да шляхтой насмерть. В их болоте поспокойнее было,
хоть и гнела шляхта, грабила.
Не улыбнулось Смеяну счастье. На кого за это обиду держать: на Бога или себя?
- Ху-гу! Ху-гу! - кричит над ухом татарин.
Всё перемешалось на этой жестокой и неприветливой земле. Сегодня раба продаёшь, завтра - сам раб. Однако, признают турки татар, пущай и не за своих, но хоть за дальних родственников - не посадили Каламшу за вёсла, ногайку в руки дали.
И вновь на короткое мгновение встретились взглядами Смеян и Каламша. Поднял было татарин ногайку, но тут же опустил. Усмехнулся лишь тонки- ми, змеиными губами. А в глазах - жёстких, своенравных - тоска. Сбежит Каламша от своих хозяев, как не прикармливай, - лишь только случай пред-
ставится. И Смеян сбежал бы, кабы не цепи. Сбежали бы вместе, а, Каламша?
Татарин будто понял, о чём этот огромный синеглазый русский думал - недаром усмехнулся и плеть поднял и опустил, хоть и сорвал Смеян в задумчивости гребок.
"Сбе-жим! Сбе-жим"! - переводил его странные восклицания Смеян.
Взглянул Смеян на небо, заметил несколько тучек. Они выплывали из-за моря, наливаясь свинцом, зловеще шевелили своими космами. У Смеяна глаза повеселели: быть ветру, обязательно быть.
- Ху-гу! Ху-гу! - взвопил над ухом Каламша, и острая боль обожгла спину Смеяна.
Но он смело взглянул в глаза татарину - не со злобой, а с усмешкой.
"Это ведь от слабости своей ты взбеленился"!
И Каламша оскалил жёлтые редкие зубы. Смешно вздёрнулись жидкие, жёсткие усики над губой. Ему нравился этот смелый и молчаливый рус- ский, который никогда не уподоблялся собаке, лижущей руки своему хозя- ину. Если бы задумал Каламша бежать из Константинополя, хорошо бы - с этим русским. Один он Каламшу понимает. Знает, как тяжело татарину без
коня и аркана, как боится татарин моря. Один он Каламшу жалеет, остальные - ненавидят.
Оглянулся Каламша: нет ли рядом турка? Вытащил из-за пазухи кусок лепёшки, положил на лавку рядом со Смеяном.
-Как зовут тебя? - спросил, нагнувшись.
- Смеян.
- Мене - Каламша.
И хлестанул ногайкой по спине Смеяна - не больно, для отвода глаз.
- Ху-гу! Ху-гу!
2.
Перекрёсток с дорожным знаком "Смеяновка 12 км" набежал на автобус быстро и неожиданно, как случалось каждый раз, когда я ехал в свою дерев- ню. Наверное, потому, что шоссе бежало через однообразный сосновый лес, и, кроме сосен, похожих друг на друга, не было лругих ориентиров, чтобы заранее угадать приближение своего перекрёстка. Впрочем, для местного жителя всегда примета сыщется. И я знал такую - деляночную просеку в двухстах метрах от перекрёстка. Но всякий раз, застигнутый врасплох сума-
тошно кричал водителю:
- Остановите, пожалуйста! Мне выходить...
И срывался с тесного кресла "туриста", как реактивный самолёт со старта, бежал по узкому салону, спотыкаясь о портфели и сумки, под недовольное брюзжание пассажиров. Но что удивительно: водитель автобуса тоже, словно очнувшись от дремоты, резко ударял по тормозам, будто выскочила на шоссе лиса или бросился под колёса рассеянный грибник. Я летел, хватаясь за спинки кресел и плечи пассажиров к выходу. Ойкали слабонервные женщи- ны, культурно выражались мужики: "Не дрова везёшь, твою мать!"!..
Всё повторилось и на этот раз. Но к другим, прочим ругательствам и междометиям, сегодня примешались новые, впервые услышанные мною фразы:
- Якого ляда Смеяновка?! Там нихто не живее!
- Мародёры!
С первой фразой ясно, хотя и живут старик и две старухи в большой ещё три года назад деревне Смеяновке. Но отчего я, интеллигентный с виду и по сути человек, одетый, если не по французской моде, то вполне прилично, - оказался мародёром да ещё во множественном числе?
"Верно, выплюнул кто-то любимое ругательство на все случаи жизни"! - без злобы и обиды подумал я.
Люди, уже несколько лет падающие в бездонную пропасть, в которой не разобьёшься насмерть, но и не взлетишь, не могут быть добрыми.
- Извините! - ответил пассажирам, словно это я нахамил им, и вышел из автобуса.
- Ещё и извиняется! - сопроводил меня голос, которым было произнесено это нелепое "мародёры".
Но не на этом я заострил своё внимание, а на мужике, вышедшем на смея- новском перекрёстке следом за мной. В штормовке, с огромным полупустым рюкзаком, в туристских ботинках на толстой подошве - всё, как в прежние времена, когда леса вокруг Смеяновки в грибной сезон заполняли грибники и отдыхающие.
Мужчина не остановился даже на мгновение, как делают обычно люди, выйдя на своей остановке из автобуса или поезда. Незнакомец не остано- вился даже на секунду, а пошёл по грунтовой дороге, ведущей в Смеяновку, уверенно, скорым шагом, словно был аборигеном этих мест.
А может быть, это кто-нибудь из родственников старичков, оставшихся в Смеяновке?
- Извините, у вас спичек не найдётся? - крикнул я в широкую спину муж- чины.
У меня была бензиновая зажигалка ( очень удобная по нашим временам вещь, когда спички продаются по талонам), но я специально хотел остано- вить мужика - вдвоём двенадцать километров пути не так стянутся.
- Нет у меня спичек! - Мужчина полуобернулся, приостановился ( я успел рассмотреть его в фас: большой крючковатый нос и сталлоневский подборо-док) и тут же свернул с просёлка в лес, будто шёл не в Смеяновку, а приехал собрать боровичков для маринования. Но я-то знаю, что в зоне отчуждения собирать грибы мог только сумасшедший.
Вскоре мой несостоявшийся попутчик скрылся за широкими стволами вековых сосен.
По привычке, почти профессиональной, а скорее всего, от нечего делать, я стал мучительно размышлять: кто бы это мог быть? Судя по лицу, он молод, лет на десять моложе меня. Стало быть, если чей-то родственник, мог приходиться кому-нибудь из смеяновских старичков внуком.
Но кому? Езепу? Деду Езепу, поди, уже восемьдесят. Два его сына, Иван и Фёдор погибли: первый - в колымских лагерях при Сталине, второй - на донецкой шахте. Осталось две дочери. Одна вышла замуж за сибиряка и живёт в Красноярске. Марии, старшей дочери Езепа, лет пятьдесят. Значит, у неё может быть сын двадцати пяти-двадцати шести лет - на десять младше меня. Нет, нет. Четыре года назад Мария приезжала в отпуск. Одна приез- жала. И была в гостях у моей бабули. Помню, мы пили чай с моим любимым вишнёвым вареньем, заваренный с чабрецом. Мария всё охала, всплёскивала пухлыми ручками - какой чай запашистый! За чаем, как же, рассказывала она о своей сибирской жизни, о дочерях своих. Конечно же, у неё две дочери. У младшей Езеповой дочки один ребёнок - Женя. А Женя... Женьку-то я помню. Значит, не к Езепу направился мужчина с крючковатым носом.
Может быть, к бабке Гапуле? До чего же опрятная, маленькая и сердоболь- ная старушка - бабулечка Гапулечка! И как только в такой сухонькой ма- лышке столько доброты и бескорыстия размещается?! Любил я бывать у бабки Гапули. Она мне дальней родственницей приходится. Двоюродной строй моей покойной бабули. Впрочем, из живших в Смеяновке почти каж- дый был другому родственником, почти каждый носил фамилию Смеян. Так как я частенько гостил у бабки Гапули в её подслеповатой, маленькой хатке, похожей на ту, которую изображают в фильмах про Бабу Ягу, то я знал пря- мых её родственников в лицо вплоть до правнуков.
Остаётся Варвара. Странная, нелюдимая старуха с жёстким взглядом из-под бровей. Жила вдовой-бирючихой на краю деревни, и никто из смеянов- цев не мог похвалиться, что приветила его Варвара. От своего второго мужа месяца через три после его смерти она родила сына. Назвала его Петром. Жил он с матерью, пока школу не окончил. А затем сгинул в город. Да так, что ни разу в Смеяновке не объявлялся. Но скрывшийся в лесу мужчина не мог быть Петром, потому что гораздо моложе последнего. К тому же, судя по семейным фотографиям, Пётр - курнос и тощ телом, не в пример дородной матери, а этот - крючконосый и крупный мужик. Но, может быть, это сын Петра? Почему бы и нет? При условии, что родился он, когда Петру было лет восемнадцать-девятнадцать.
Или чужой, или внук Варвары - на этом успокоился я и выпустил из мыс- лей своих случайного незнакомца. Пусть идёт себе турист, которому необхо-
дим радиационный воздух!
Я иду узкой просёлочной дорогой, ведущей в Смеяновку, медленно, словно за машиной, везущей покойника. Торжественная, похоронная тишина окру- жает меня, и даже птицы лесные ведут себя донельзя благопристойно - мол- чат. Или не смыслящие ничего в ядерной физике пернатые почувствовали опасность и покинули Богом проклятые места?
Мне кажется, я даже уверен в этом - моё сегодняшнее посещение Смеянов- ки будет последним. С этой мыслью я садился утром в автобус на гомель- ском автовокзале. Я ехал попрощаться с родной деревней, с дорогими моему сердцу могилами предков.
Ка умерла моя бабушка Любушка два года назад, так и поехала её избушка: перекосило, бедную, на сторону - вот-вот развалится.
У бабушкиной хаты за развалившимся плетнём - две дородные липы-веко- вухи. Больше года я не был здесь, и что- то изменилось в соотношении меж- ду липами и хатой, что-0то неуловимое: то ли избушка в землю вросла, то ли липы на радиационных дрожжах раздались. И раскинули они огромные зелё- ные плащи свои на хатой, как над покойницей.
Как угрюмо спокоен летний день! В самом неподвижном воздухе - клад- бищенская, напряжённая тишина, и бродит среди дикой травы кладбищен- ским сторожем невзрачный белый петух Езепа: не зовёт своих супружниц - бестолковых кур, не ищет червяка, словно и он понял бесполезность своего существования на этой земле и принял проклятие Господне.
Воспротивилась моему возвращению заброшенная калитка - заскрежетала на ржавых петлях недовольно и угрожающе. И я испугался, будто за калит- кой меня ожидало неведомое и страшное царство Лешего с чёрными шутка- ми на каждом шагу. Инстинктивно я сделал два шага в сторону и присел на лавочку. Лет пять назад я сам вкопал её под липами. Смастерил из дубовой доски прочно, на годы, не подозревая, что совсем немного оставалось жить бабушке Любушке и чуть больше - всей Смяеновке.
Молчат надо мной могучие липы, равнодушно, словно чужой планете, све- тило солнце. Главная улица Смеяновки, шумная когда-то от машин и телег, от ребятишек, бегущих в школу, от женщин, спешащих в сельский магазин
на привычные свои посиделки. Шумная и пыльная когда-то улица зарастала с обочин ласковым конотопом или спорышом - травой, первой посланницей забвения.
"Надо переодеться", - вяло подумал я, зацепившись взглядом за свой саквояж, который оставил у калитки.
Надо переодеться, надо хоть чем-нибудь заняться: выкосить крапиву, подо- бравшуюся к самому крыльцу, заправить на крыше хлева задравшийся рубе- роид, войти в бабушкину хату, наконец. А потом проведать стариков, решив- ших умереть вместе со своей деревней. Сестра Катя сказывала, что оии сов-
сем плохи. Последние жители Смеяновки как-то сразу сдали после отселе- ния. Будто подрезали их корни.
Ощущение вины вернулось ко мне, и сотни льдинок спутниками закружи- лись вокруг сердца. Острые льдинки вины - осколки моей цивилизованной души. Мы не можем отложить на потом всякие дела, которые, в конечном счёте, оказываются суетой сует, зато память о близких своих, считаем мы, всегда подождёт. Мне некогда было приехать на твою годовщину, бабушка, но ты не прощай меня, ибо я такой же дегенерат рода и племени, как и многие вокруг меня, я мало чем отличаюсь от всех, забывших истоки свои.
В десяти шагах от меня на противоположной стороне улицы замедлил свой ход тощий палевый пёс с грустными влажными глазами. Палевый пёс - помесь дворняги с гончей - не бежал, как пристало собаке от рождения, а именно шёл, как ходят праздные люди - без цели и вне времени.
Увидев меня, пёс замедлил свой ход, а через три-четыре шага и вовсе оста- новился. Некоторое время, склонив голову на бок, смотрел на меня умными, светло-карими глазами с удивлением и недоверием. И вдруг опустил кост- лявый свой зад на траву, упёрся передними лапами в землю и залаял - отча- янно, хрипло. Это был какой-то странный, не похожий на собачий, лай: хрип сменялся подвыванием. Слышалось мне в этом лае многое: злоба и безнадёж-
ность, укор и страх, тревога и жалоба, словно это я был виноват в его бездом- ности и заброшенности, в том, что уехали его хозяева, что опустела в одночасье деревня, жившая нешумной, но осознанной жизнью. А может, он прав, несчастный палевый пёс с впавшими от недоедания боками? Ведь я один из всех - покоритель и повелитель природы, и спрос с меня иной, нежели с невинной скотины.
Прости меня, псина! Не знаю, за что точно, но прости. Не лай на меня без толку, ибо не верну я тебе хозяев твоих и твоей беззаботной прежней жизни.
Я дотянулся до саквояжа, вытащил хлеб и кусок ливерной колбасы.
- Иди ко мне, Шарик! - свистнул я пса.
Он перестал лаять и смотрел на мою руку голодным и недоверчивым взгля-
дом - казалось, он, всем телом напрягшийся, изготовившийся к прыжку, сей-
час метнётся ко мне и отхватит хлеб вместе с рукой дающей.
- На, на, Шарик, не бойся!
- Не Шариком его зовут. Полкан он! - сказал кто-то сзади меня, кашлянув.
Я обернулся на голос. Из-за невысокого плетня выглядывала лишь одна голова бабушкиного соседа - деда Езепа. Шустрый старикашка с острым хитрым носом. Потому по-уличному его дразнили Лисом. В противополож- ность Лису был у него брат Матвей - помладше Езепа лет на пять и роста богатырского. Из одного семени разные деревья выросли. Умер Матвей три года назад. Известие о смерти брата, добродушного великана, Езеп воспри- нял философски:
- Вымахал, дура! Все ресурсы свои на телеса израсходовал!
А потом запричитал по-бабьи, с подвывом. Любил Матвея не только Езеп - вся деревня. И всей деревней провожали его в последний путь Мне не приш- лось быть на похоронах Матвея - никто не известил. А я ведь деревенскому великану обязан жизнью. Когда-то меня, семилетнего, он вытащил из полыньи. Схоронили Матвея, а через три дня страшная весть о Чернобыле прилетела.
- Счастливый, Матвей! Не увидел разора Смеяновки, с лёгким сердцем к Богу ушёл. А каково нам? - говорил потом Езеп.
- Это ты, дед Езеп? - спросил я, будто сомневался в этом. - Рад тебя видеть
живым!
- Что мне сдеется?! Живее старый Лис! Всё яму до пользы и радияция гэтая тож. Завсёды у мяне больны живот быв. На двор, як добрые люди ходить не мог. А зараз, як ветром, хворобу сдуло. Хиба Кашпаровский допомог. На жаль пошты няма - послал бы яму телеграмму.
- Ты телевизор смотришь?
- А на кого ж мне поглядать? На клунь гэтых: Гапулю да Варку? - Однако,
о единственных своих односельчанках он вспомнил с ласковой интонацией в голосе.
- И они живы? - я спрашивал о том, что знал сам. Но уж так заведено в деревне - спрашивать об очевидном. Обет вежливости, что ли?
- Як жа! Их оглоблей не перешибешь! Казав учора Варке: не бяры у лесе грибов. Казали по телевизору, что в грибах гэтых и ёсть самая невидимая смерть. Вроде яду доброго. Глытнув - и с копыт. Не слухае. Набрала - ледзь донесла. Други день ест - и не помирае. Я, мабуть, от одного сдох бы!
- Что ты, дед Езеп! - Я подвинулся, уступая ему место на лавке. Езеп, пока говорил, успел перелезть через плетень и подошёл ко мне. - Радиация - тонкая штука, от которой умирают постепенно.
- Во зараза! А я марыв на бегу кулдыкнуться. Як Матвей. Пайшов за водой, и у колодца - брык. На табак не богатый?
Я угостил Езепа сигаретой "Родопи". Он откусил фильтр, выплюнул его.
- Ну, и огня уже дай, а то переночевать няма где...
Дед Езеп и в прежние времена не любил молчать, а нынче и вовсе - свежего человека раз в месяц видит.