Наташа не любила белый цвет. И никогда не надевала белого платья, такого же цвета булки, свитера, юбки, брюк. Потому что белое не очень шло к её золотистым волосам, или по какой-либо другой причине - не знаю. Я об этом у неё никогда не спрашивал - не было повода. Любимые Наташины цвета - вишнёвый и синий. Синий особенно подчёркивал её голубые глаза - умные и грустные, будто в глубине своей они хранили непостижимую тайну.
Но сегодня Наташа была в белом. В строгом, прямом белом платье, в белых туфлях. А мягкие льняные её волосы, как у девочки-дошкольницы,
Были стянуты белой тесьмой.
Когда она бесшумно подошла ко мне со спины; ко мне, сидящему за письменным столом и проверяющему тетради с диктантами учеников пятого класса, вдруг самопроизвольно погасла настольная лампа. Не резко погасла, как это бывает, когда перегорает электролампочка или случается авария на подстанции, - а плавно, медленно, как гаснут юпитеры в театре.
Странно. Когда погасла настольная лампа, и интерьер комнаты раство-рился в ночном мраке, когда почувствовал на своих плечах её тёплые, мягкие руки, когда почувствовал затылком её лёгкое дыхание и обернулся к ней, я, будто в безоблачный полдень, ясно увидел печальные голубые глаза, пышные золотистые волосы и её - всю в белом. Я, небольшая комнатка и бесконечное мироздание погрузились в тьму, в вакуумный антимир.
Но я явственно видел свою Наташу. Видел только её одну, как звезду в космической ночи. Словно она была белой звездой - единственной на небосклоне, единственной во Вселенной.
- Устал, любимый? - шёпотом спросила она, наклонившись надо мной. Печальные глаза её с тревогой смотрели на меня. С тревогой и пристально, будто хотели заглянуть в самые тайные уголки моей души.
Я осторожно коснулся губами её губ, как июльским вечером поэты и влюблённые касаются губами седого пушистого нимба одуванчика.
- Нет, нисколько не устал! - Я хотел успокоить её, изгнать тревогу из любимых глаз. - Я ждал тебя. И чтобы скоротать ожидание, проверял тетради с диктантами. Когда я, ожидая тебя, ничего не делаю, - мне очень неуютно.
Наташа, подобрав подол белого платья, села на свободный стул справа от меня, грациозно облокотившись на столешницу. Теперь её взгляд был заботливо-задумчивым и не отрывался от моих рук, застывших на тетради.
- Не мучай себя, любимый! Не жди меня! Тебе надо жить!
- Легко сказать: не жди. Я буду ждать день, месяц, год, может быть, вечность. Я буду ждать, потому что не смогу жить без тебя!
Жемчужная росинка слезы выступила у краешка Наташиных глаз. Она печально улыбнулась, взъерошила своей рукой волосы на моей голове - так она делала, когда хотела взбодрить меня.
- Мне Там тоже будет одиноко без тебя!
- Тогда почему ты уходишь? Почему не останешься, чтобы умереть в один день со мной? Ведь мы мечтали об этом!
- Разве я желала уйти, безмерно любя тебя? - Наташа покорно вздохнула. - Наверное, я нужнее Богу, чем тебе!
Я попытался сорваться со стула, но она, прижав рукой моё плечо, успо- коила меня. Как первый снег успокаивает непокорный дубовый листок, мягко прижимая его к земле. Но обида не переставала душить меня, отчего даже перехватило дыхание. Я сказал срывающимся голосом:
- У него миллионы возлюбленных! Он вполне мог обойтись без тебя! Надо быть очень жестоким, чтобы отобрать у сына своего самое дорогое!
Наташа легко соскользнула со стула. Невесомо - как пушинка одуванчи-ка. Она ласково погладила меня по голове, как капризного ребёнка. И прижала к моим губам изящно-тонкий указательный палец.
- Тише, любимый! Не осуждай, не гневи Мудрого и Справедливого! При-дёт назначенное Им время, и Он вновь соединит нас. Вновь - и навечно!
- Через сколько лет наступит это время? Через пять, десять, двадцать?
- Не знаю. Это ведомо только Ему одному.
- Но я могу придти к тебе завтра! - Нервничал я. - Я могу придти к тебе сегодня, сию минуту!
- Нельзя, любимый! Ничего не делай против Его воли. Те, кто не верил в Него, кто противился Ему, кто осуждал Его, Там живут одиноко и непри- каянно, как бездомные кометы, которые мечутся по Вселенной в поисках своего Солнца и никогда не находят его.
Я в отчаянии обнял Наташу и крепко прижал её к себе.
- Я не отдам тебя! Ни за что не отдам! Скажи Ему об этом!
Наташа мягко, но легко высвободилась из моих объятий, словно я не прижимал её к своей груди с мужской силой.
- Прости меня, любимый! Ради нашей с тобой любви, я не могу ослушать-ся Его!
Вдруг, встрепенувшись лебединой, тонкой ребристой шеей, ярко зажглась настольная лампа. Её свет остро резанул по моим глазам, как ослепительная вспышка электросварки. И мгновенно погасла, оставив сумеречный свет на стенах и потолке. К моему удивлению, я уже не сидел за письменным столом, и не было на нём стопки тетрадей. Я лежал навзничь на не расправ- ленной кровати и крепко обнимал подушку в ослепительно белой наволоч- ке. В комнате было сумрачно и тихо, как всегда бывало ранним утром с тех пор, как три года назад мы с Наташей переехали в этот дом.
Всегда было тихо и сумрачно в нашей комнате, когда я просыпался пер-вым и некоторое время лежал без движения, слушая, как наливаются энер- гией жизни мои мышцы, как просыпаются, начинают шевелиться мысли в моей голове. А ещё я слушал лёгкое, почти бесшумное дыхание Наташи.
А когда первой пробуждалась Наташа, меня кие лучи солнца, пробиваю-щие стекло окна после того, как она раздвигала шторы. Три года кряду, если кто-то из нас просыпался в сумраке, то дарил своему любимому чело-веку свет солнца и радость жизни.
Чего же я в таком случае лежу, разнежившись, как кот апрельским полд- нем на завалинке?! Я по-армейски резко вскочил с кровати, без промаха попал ногами в шлёпанцы и, путаясь в широких штанинах пижамы, подбе- жал к окну. Испуганно шарахнулись по сторонам тяжёлые вишнёвые шторы, и в комнату с телячьим восторгом ворвались щедрые лучи майско-го солнца. Золотыми острыми шпагами они пронзили сумеречный воздух и упали на нашу с Наташей кровать. И никого не коснулись. И никого не разбудили. И не подарили радости жизни. Золотыми зайчиками они испу-ганно притаились на одинокой белой подушке.
Немые стены в небесно-голубых обоях вдруг зашелестели, зашипели, захрипели старым испорченным патефоном. Из какого-то невообразимого далека, из глубины мироздания родились печальные, траурные звуки. И монотонно звенящей паутиной зависли под потолком. И я уже не видел окна, щедро облитого ливнем лучей майского солнца. Я видел рыдающие небеса и скорбную фигуру несчастного, бредущего на неверных ногах за гробом. Чёрное горе брело под рыдающими небесами за уплывающей в небытие.
Реальная действительность неожиданно, как коварный спарринг-партнёр, хуком ударила под дых. У меня перехватило дыхание и подкосились ноги.
Я медленно, словно снимали кино рапидом, осунулся по стенке на пол. Я вспомнил, что Наташа месяц назад ушла к Нему. И возвращается только в моих снах.
2.
Я с яростью царапал солнечный зайчик, прилипший к голубой стене, живьём сдирал обои. Я ненавидел его за то, что он не желает будить Ната-шу. Я ненавидел яркое майское солнце, как крот, который слепым отшель-ком живёт в прохладной норе под землёй; как дождевой червь, до смерти боящийся загара; как сумрачная летучая мышь, поклоняющаяся Селене.
Моя ненависть была так сильна, что я на четвереньках пополз к шторам и, едва не оборвав их, силой задёрнул. Солнце, ударившись о плотную ткань штор, обиделось и ушло к тем, кто любил его.
А в комнате воцарился сиреневый могильный сумрак, который не угнетал меня. Потеряв надежду и шлёпанцы на пути к письменному столу, я водрузил на его блестящую столешницу бутылку розового портвейна N 33 и тяжёлый маленковский стакан. Ничего больше не требовалось для тризны длиною в целый месяц.
Тёмно-зелёная бутылка клюнула в гладкий обод стакана и забулькала розовой кровью, словно из перерезанного горла жертвенного барана. Моя безвольная рука с парализованными пальцами, обхватившими стакан, не в силах была поднять сосуд. Потому что я встретился с печальным, укориз-ненным взглядом Наташи. Взглядом с чёрно-белой фотографии, стоящей передо мной. Это была моя любимая фотография Наташи, и её, скромную любительскую фотографию с чуть пожелтевшими краями, я не обменял бы на сотню цветных. Потому что на ней можно было рассмотреть не только красивое лицо Наташи, но и её душу - трепетную и нежную. На фотогра-
фии Наташа улыбалась - чуть заметно, краешком губ. А поразительно глубокие глаза, как речной омут осенью, полны печали. Как в жизни, с первого дня знакомства. Неужели она уже четыре года назад предчувст- вовала наше скорое расставание? Женщины чувствуют приближение беды раньше и тоньше нас, мужчин.
Уже месяц изо дня в день я с утра сидел за поминальным столом, оброс-ший бородой и взлохмаченный, как нечистый лесной человек. Но на мне были чистая белая сорочка и выглаженные брюки. Я успел переодеться после ссоры с солнцем не потому, что мне этого хотелось. Я не мог сесть за поминальный стол в пижаме, потому что Наташа всегда заботилась о моих
брюках и сорочках. Она любила стирать и гладить, напевая при этом свою любимую "Песню Сольвейг", будто делала какую-то очень важную работу. Уважая её память, я раз в неделю стирал и раз в два дня гладил свои брюки и сорочки. Но при этом никогда не пел "Песню Сольвейг". Ведь я - Пер Гюнт, и мне не пристало петь песни Сольвейг. Вместо этого я ставил пластинку с музыкой Грига на проигрыватель и слушал "Смерть Озе".
Я плакал, когда умирал Озе, и слёзы мои произвольно падали в эмалиро-ванный таз, прямо в мыльную пену, словно капли печального осеннего дождя в пенное море. Я плакал, когда умирал Озе, и слёзы мои капали на раскалённый утюг и шипели, как умирающие на муравейнике змеи. Я плакал под музыку Грига, когда стирал и гладил брюки и сорочки. Я плакал так горько и безнадёжно, как плакали мы с Наташей в тот день, когда у неё случился выкидыш. И тогда мы тоже поставили на наш старенький проиг- рыватель "Смерть Озе".
Если бы этого не случилось три года назад, если бы Наташа родила дочь - такую же белокурую и красивую, как она сама, мы сидели бы сейчас с дочуркой за поминальным столом и, слушая Грига, плакали бы по Наташе вдвоём.
С шизофреническим упорством я каждый день с утра сидел за поминаль-ным столом и слушал "Смерть Озе". Сидел перед полным стаканом розового портвейна N 33, которого в достатке завезли в сельский магазин пронырливые дагестанцы. Этого вина хватит мне до "сорока дней" - до того срока, пока витает над землёй, пока живёт рядом со мной печальная душа Наташи.
Жалобная, пронзительная скрипка, как орёл Прометееву печень, разрыва-ла моё сердце, а я, как маньяк-мазохист, ещё и ещё желал страданий, жаждал ещё более глубокой боли, чтобы сердце моё, в конце концов, пере-полнилось болью и страданием, как воздушный шар гелием, и взорвалось, разлетелось по Вселенной миллионами кровавых звёздочек. Но каждый раз, когда это, казалось, вот-вот должно было произойти, музыка кончалась. Я выпивал вино, закусывал коркой хлеба и снова ставил пластинку на проиг-рыватель.
Моего мазохического сумасшествия не одобрял мой кум, друг и коллега Вадим - энергичный и добрый малый шести пудов веса. Он души не чаял в Наташе, но не желал сходить с ума вместе со мной. И жизнь, и смерть Вадим принимал с жестокой практичностью: если живёшь - живи, если умираешь - умирай. И не сетуй. Не жалуйся на судьбу, потому что она такова, какую ты выбрал. Его можно понять - у него было трое детей, которым не было дела до его душевных переживаний. Они с широко откры-тыми кукушачьими ртами ежедневно ждали от него жирных гусениц. И он носил их.
Вадим всплакнул вместе со мной на кладбище в день похорон - по-мужски скупо, украдкой от людей. И вернулся к жизни. Этого же безуспешно добивался от меня. Однажды, когда я, пьяный, как местеч-ковый сапожник, в страдальческом экстазе плакал над смертью Наташи и Озе, он, силой уложив меня спать, выкрал пластинку Грига. Но Вадим припрятал ту пластинку, которую подарила на моё двадцатилетие первая жена Люба. Но была ещё одна - подаренная Наташей на сорокалетие.
О Наташином подарке Вадим не знал. Как и о моём помешательстве на музыке Грига. Я покупало все пластинки этого норвежского музыкального гения, которые попадались. Однажды, когда у меня появились день, специ-ально ради этого ездил в Москву. К сожалению, большая часть коллекции оставил в родительском доме в глухой полесской деревушке.
Моя мама умерла два года назад. С тех пор я не был в маленькой хатке с заколоченными окнами. Там, в хатке, на шатком столе рядом с испорчен-ным допотопным телевизором стоит большая картонная коробка, в которой лежат пластинки. Я всё собирался съездить за ними, но то недосуг было, то более прозаичная причина не позволяла - хроническая нехватка денег. Этим летом мы с Наташей твёрдо решили съездить в мою родную деревню, поправить родные могилки, помянуть моих близких. Твёрдо решили...
Между мной и фотографией Наташи самодовольным, равнодушным толстяком стоял стакан с портвейном. Ему, стакану, глубоко плевать на мои страдания и музыку Грига. Он мог стоять на письменном столе вечность, пока не выдохнется, не скиснет, не покроется плесенью вино. Согретые теплом моих рук бока стакана равнодушны к моим объятиям. Он косит в меня огромным розовым, будто налитым кровью, глазом и смеётся над моей нерешительностью Он подмигивает мне своим кровавым оком, суля небытие на несколько часов, избавление от страдания и боли в сердце.
- Гнусная тварь! - говорю я ему, опрокидывая в широко открытый рот, с размахом бросаю стакан в стену, как гранату в бронетранспортёр душма-нов.
Ехидный, злорадный толстяк ударяется в дерево, прикрытое бронежиле-том обоев, и со звонким хохотом падает на пол целым и невредимым. Хоть это дерьмо - стаканы научились делать в моей беспутной России качест-венно! Стащив со стола корку хлеба и разгрызая её, я сталкиваюсь со взгля-дом Наташи. Она смотрит на меня с горькой иронией, будто сказать хочет:
- Пропадёшь ты без меня, Иван Кириллович!
Пропаду, Наташа! Пропаду, как пить дать! Но ведь и ты виновата! Ушла, не спросив, хочу ли этого я? Теперь вот терпи и смотри, как страдает по тебе твой муж. И не муж уже, а безнадёжный вдовец.
Наташин взгляд просил меня опомниться. Но отвернулся и сполз со стула на колени, чтобы поднять стойкий стакан и снова наполнить его вином. Портвейном N 33 - до краёв!
Каждый день с утра я сидел за поминальным столом и со слезами на глазах слушал "Смерть Озе", пока ближе к обеду не сваливался с ног после двух-трёх бутылок портвейна. Так бывало, если до этого кульминационного момента не успевал зайти Вадим или кто-нибудь из сердобольных соседок. Соседки - две старушки: тётя Даша и тётя Аня возрастом между шестьюде-сятью и семидесятью годами. Во время моего месячного запоя они прибирались в доме, приносили мне что-нибудь поесть. Застав меня за столом со стаканом в руке, вздыхали, охали, уговаривали поберечь себя, не убиваться.
Вадим приходил после уроков и редко заставал меня в вертикальном положении. Но несколько раз случалось и такое. В подобных случаях он уверенно шёл к проигрывателю и снимал пластинку. Затем подсаживался к столу, вытаскивал из своего безразмерного саквояжа какую-нибудь нехит-рую снедь: хлеб, сало или колбасу.
- Жуй, а то голодной смертью помрёшь! - приказывал мне и наливал себе стакан вина. Взглянув на фотографию Наташи, молча выпивал за упокой её души.
Пока я вяло жевал сало и колбасу, он что-то доказывал мне, говорил о смысле жизни, убеждал меня завтра выйти на работу, потому что Светлана - второй филолог - уже совсем измучилась, замещаю мои уроки. Но я почти не слушал, потому что голос его с трудом пробивался сквозь плот-ный пьяный туман. Зато даже при отключенном проигрывателе мне явственно чудилась пронзительно-печальная музыка Грига.
- Однажды ты тронешься умом, если не возьмёшь себя в руки! - Вадим обречённо вздыхал. - Сколько можно пить и плакать?! Ты же мужик!
- Пусть плачет! - советовала богобоязненная тётя Аня. - Со слезами он убегает от своего горя.
- Не убежит бегущий! - спорил с ней Вадим и, хлопнув на дорожку ещё один стакан вина, уходил.
Я не обижался на друга за то, что визиты его были коротки. У него была семья, хозяйство - тысячи забот-хлопот. Его ждала жена Ольга, дети, и он не имел права убегать от жизни. Да и не нужна была мне в эти дни его компания. Каждый убегает от страшной реальности в одиночку.
3.
После второго стакана вина я почувствовал, что сильно хочу есть. Порт-вейн недовольно урчал, булькал в желудке, словно исландский или камчат-ский гейзер. И то правда: со вчерашнего обеда, кроме чёрствой корки хлеба, во рту у меня ничего не было. Я пытался отыскать какую-нибудь еду. Ничего, даже хлеба не нашёл. В холодильнике, не заросшем паутиной только из-за холода, сиротливо стояла почти пустая банка из-под подсол-нечного масла. Почти - уже не пустая, на дне - две-три столовые ложки масла.
Я закрыл холодильник и вдруг почувствовал тошноту, подкатившую к горлу. Не могло ужиться с желудочным соком вино и собиралось обратить-ся в бегство. Чувствуя, что мне не уговорить его, я босиком выскочил во двор. И тут же начало выворачивать-выкручивать мои внутренности, пото-му что, кроме вина, в желудке ничего не было.
Измученный и пунцовый, как сваренный вкрутую рак, я вернулся в дом. Мои ноги были мокрыми от росы, а пятки онемели от холода - в начале мая и земля, и роса на траве были близки к нулю градусов. Поэтому, прежде всего, я отыскал шлёпанцы, а потом уже прополоскал рот и выпил воды. Стало заметно легче, и я смог прикурить папиросу. Но и курение не пошло мне впрок: после второй затяжки я поперхнулся дымом и закашлялся - сухо, навзрыд, разрывая лёгкие. Что же это такое творится?! Не выпить, не покурить по-человечески.
Умом я понимал, что за месяц измотал свой организм до крайности. Не хватало ещё попасть в больницу! Это было бы равносильно тюрьме, где нет никакого выбора. А не всё ли равно, где загублю свою вдруг ставшую ненужной жизнь? Не дури, Иван Кириллович! Ты должен по-человечески справить сороковины по Наташе!
Кажется, я уговорил себя и вернулся в реальную действительность, потому что услышал, как жалобно и настойчиво шипит иголка на внутрен- нем краю пластинки. Я подошёл к проигрывателю и вернул рычажок головки в исходное положение. И, сам себя удивляя, выдернул из розетки штепсель проигрывателя. Может быть, не от вина меня стошнило, а от музыки любимого мною Грига? С нею у меня явно случился перебор.
Во рту было противно, будто там устроили гнездо навозные мухи. Вода только усилила этот приторно-гнилой вкус. Надо обязательно что-то съесть. Я бросил взгляд на настенные часы. Десять утра. Мои бабульки явятся не раньше полудня. Так что рассчитывать на супчик или картошку с огурцом не приходится. Воспоминание об отварной картошке подтолкнуло меня к действиям. И как ни лень было лезть под пол, я пересилил себя. Вытащил на свет божий полкорзины картофеля, а горд был собой, будто преодолел марафонскую дистанцию.
Сумерки в хате уже угнетали меня. Раздвинув шторы на окнах, я поми-рился с солнцем и впервые за месяц захотел жить. Может быть, это громко сказано. Вернее было бы: примирился с необходимостью жить. Потому что сел на табуретку у русской печи и принялся чистить картошку.
Через полчаса курящаяся аппетитным парком сковорода уже стояла не на письменном, а на кухонном столе, где не было бутылки с вином и стакана. С жадностью проглотив несколько "навильников" жареной картошки, я вдруг затосковал. Какое-то непривычное, дискомфортное состояние души и тела. Будто сидел за столом чужой, посторонний человек, а я наблюдал за ним исподтишка с иронической улыбкой. Мне явно чего-то не хватало, чего-то, к чему я привык, без чего даже картошка при остром чувстве голода не полезла в рот.
Ну, конечно же, портвейна N 33! Состояние, как у наркомана, только без ломки. Неужели я превращаюсь в заурядного алкоголика?! Уж лучше суицид, чем это! Ты преувеличиваешь, Иван Кириллович! До сорока трёх лет не спился, а теперь уже не успеешь.
Стараясь не смотреть на Наташину фотографию, отвернувшись, я сорвал с письменного стола недопитую бутылку вина и стакан. Как же разочарова- на, верно, Наташа, если её душа кружит где-то рядом! Полностью атрофи-рована сила воли у мужика! Но я никому - ни ей, ни себе, ни Богу не обещал именно сегодня бросить пить.
Едва я вернулся с бутылкой к кухонному столу, как в сенцах скрипнула дверь. Вадиму рановато, значит, кое-кто из божьих одуванчиков - стару-шек. На пороге добродушным, покорным привидением возникла тётя Аня. Она была слегка удивлена. Открытыми окнами в хате, тишиной, моим местонахождением у кухонного стола перед сковородкой картошки. В остальном всё было, как вчера: учитель, больше похожий на бича, вино и моё подавленное настроение.
- Кириллыч! Неужто Дашка вперёд меня обернулась?! Когда успела-то?
- Тётя Аня с подозрением принюхалась к картошке. - А я тоже тебе супчика принесла. А что без хлеба-то ешь?
Соседка суетливо выставила на стол из сумки маленькую кастрюльку и полбуханки хлеба.
-Тёти Даши сегодня ещё не было.
- Не было? - не понимала тётя Аня. - А картошка?
- Неужто сам не умею?! - Я пожал плечами и, выпив вино, принялся за еду. - Присаживайся со мной, тёть Ань!
- Да уж завтракала, сыта! - Она тяжело присела на табуретку у печи. Несмотря на годы и слабое здоровье, тётя Аня держала корову, кабанчика, кур, ухаживала за большим -сорок соток - огородом. И помощи ни от кого не было. Муж умер пять лет назад, а единственный сын слишком далеко - на Камчатке. Оттуда нынче приехать не дешевле, чем из Америки. - А ты немного очунял, Кириллыч! Я рада!
А я не рад был тому, чему она рада. Будто застав меня в трезвом виде, тётя Аня уличила меня в чём-то преступном.
- Это от того, что вы рано явились, тёть Ань. Через час буду готов не хуже Маряши! - Как-то развязно, неинтеллигентно, как известная на селе, упомянутая мной алкашка Маряша, козырнул я перед невинной старушкой. Чем бахвалишься, придурок?! - упрекнул я сам себя.
- Зря ты, Кириллыч! Давно хотела с тобой поговорить, да никак не выхо-дило. Кажный день наклюкавшись. А с пьяным какие разговоры.
- О чём вы, тёть Ань? И стоит ли? Дайте мне ещё три дня, а после соро- ковин...
- Что, после сороковин?
Я беспомощно откинулся на стенку дома. А действительно, что после сороковин? Объявлю, как Горбачёв, трезвый образ жизни и буду ударно трудиться на педагогическом поприще? Имеет ли это какой-то смысл без Наташи? Ведь без неё я ничто, пустое место.
- Не знаю. Ей-богу, не знаю!
- Эх, ты, зюзя-мазюзя! Интеллигентный человек, учитель, и оброс! На голове кудлы, как у Федьки-пьяницы! Если бы Васильевна, Царство ей Небесное, сейчас из гроба встала да на тебя посмотрела... От тоски вдругорядь умерла бы! - Тётя Аня поспешно, испуганно перекрестилась. - Прости, Господи, мою ересь!
- Она не встанет. Никогда не встанет! И не скажет ничего. Ни-че-го!
- Понимаю, родимый, что и жили вы, как два голубка. И любили друг дружку крепко. Но, видать, судьба такая Господом нашим определена. Разве кто думал, что у Васильевны такое сердечко? Бегала, копошилась, волновалась - и на тебе!
- Всё равно я виноват. Пошёл бы после уроков с ней домой, может быть, и спас бы её. Искусственное дыхание сделал бы - я умею. Неотложку вызвал бы!
- Да пока она приехала бы, эта неотложка из району! Вунь, когда мой Тимофей перед смертью занемог, я вызывала. Через часа полторы тольки и приехала!
Я долил в стакан остатки вина, выпил.
- Ну почему именно в этот день Вадиму вздумалось привозить навоз?! Но ведь и я не помочь ему не мог!
- Не вини себя, Кириллыч! Не казни понапрасну! Видать, Богу так было угодно, чтобы в тот день всё так расставилось. А ты угомонись. Кольки можно слезами умываться? Этак погубишь себя!
- Так как же жить теперь без Наташи, тёть Ань?
Соседка придвинулась ко мне поближе, положила руку мне на колено - лёгкую, покойную. Я с удивлением почувствовал, как покой начал обво- лакивать моё тело, спадало нервное напряжение.
- Как, никак, а жить надо. Я не хужей тебя убивалась, когда Пётр от ран фронтовых помер. А что делать? Погоревала, поплакала, да через года полторы за Тимофея замуж вышла. Не коротать же век одной. Да и Кольку растить одной надо было, безотцовщиной. А Петра-то по сердцу до сих пор люблю. Но за замужество моё он на меня не обиделся. Сам говорил, когда приснился: живым - живое.
Подобных разговоров за тридцать шесть дней после Наташиной смерти велось немало, особенно со словоохотливой тётей Дашей. И этот - с добрейшей тётей Аней - ничего не добавил, не изменил. Такие разговоры давали облегчение душе лишь на короткое время. Я от них, в конце концов, уставал больше, чем от медленно и бестолково текущего, нет, - тянущегося, как американская жвачка, времени.
С большим желанием я не отвечал бы на вопросы, на уговоры Вадима и соседок. Мне казалось кощунством так спокойно и обыденно обсуждать смерть Наташи. Но разве я отплатить им неблагодарностью за их участие в моём горе? Ведь делали они это искренне. А если у них не всегда было в порядке с татом, то люди они, в том числе, и Вадим, простые, не привык-шие выверять каждое слово. Да и рана у меня была такая, что, с какой стороны к ней не прикоснись, всё равно за больное заденешь.
Но сегодняшняя беседа с тётей Аней меня совсем не раздражала. Или более доверительной она получилась, чем прежде? Или меньше я пьян, и не так обострены, оголены нервы? Или где-то какой-то микронный краешек раны зажил, зарубцевался, и тётя Аня именно к нему и притронулась? Не знаю, но мне не хотелось, чтобы она уходила.
- Сегодня под утро мне приснилась Наташа, - сказал я ей.
Соседка оживилась. Отчасти потому, что любила слушать пересказ чужих снов и растолковывать их. Отчасти в надежде хоть как-то расшевелить меня, отвлечь от настойчивых горьких воспоминаний.
- Ну-кась, Кириллыч, расскажи мне свой сон, а я растолкую. Я умею толковать!
Я подробно рассказал ей, в каком образе видел Наташу во сне, о нашем диалоге с ней.
- Вот видишь! Наташина душа ещё здесь, не покинула своего дома. И тебе советует жить, Бога не гневить. Видать по всему, она уже с ангелами встре- чалась. Добрый человек и после смерти добро делает. А ты её послушай! Она о твоей душе беспокоится. Оклемайся и живи человеком! Мужик ты совсем молодой, тебе и жить, и любить ещё надо!
Я тяжело вздохнул. Умудрённая жизненным опытом женщина во многом была права. Но не во всём, как мне кажется. Я, наверное, буду жить. Я, конечно, буду жить. Мне ничего не остаётся. Верю, не верю я в Бога - не могу с полной определённостью ответить на этот вопрос. Когда я думаю о Всевышнем, мою душу разрывают сомнения. Это следствие материалисти-ческого, атеистического воспитания. Скорее верю, чем нет. И поэтому буду жить. Потому что после сегодняшнего сна боюсь никогда больше не встре-титься с Наташей. Мне не страшна физическая смерть. Я, может быть, был бы рад ей. Во всяком случае, сегодня.
Больше смерти я боюсь никогда не встретиться с Наташей. Пусть на том свете, за пределами реальности, пусть не прикасающимися друг к другу субстанциями, пусть двумя бесплотными тенями, плывущими среди безмолвного Великого Космоса рядышком; но в любом случае я буду ощу-щать её присутствие возле себя, может быть, ощущать дыхание её души. Я буду жить столько, сколько отмерил мне Бог, Наташа! Но ты, пожалуйста, не улетай на задворки Вселенной, чтобы я половину нашей вечности не искал тебя! Дождись меня поблизости от Земли!
Во многом права тётя Аня, но в одном очень ошибается.
- Нет, тётя Аня! Жить, конечно, я буду, накладывать на себя руки не собираюсь. Но вот любить... Полюбить я уже никого не смогу.
- Любить сердцем человеку даётся одново. Но можно любить разумом, любить душой. И это не мало! - Соседка поднялась, зачерпнула кружку воды из ведра, стоявшего на табуретке у порога, выпила. - Килькой на завтрак побаловалась, сушит во рту!
Вроде бы уже собралась уходить тётя Аня, но вдруг остановилась у порога, будто забыла сказать что-то важное.
- Вот что я тебе скажу, Кириллыч! Ты целыми днями сидишь в хате. Вунь, скольки бутылок попил - хоть на телеге вези сдавать. Всё плачешь о Васильевне. А на могилку к ней сходил? С девятин, поди, и не бывал на кладбище! Негоже это! Перед Господом и памятью жены стыдно должно быть.
Господи! Господи милостивый! Наташенька! Прости меня, ладушка моя зеленоглазая! Как же я до того очумел, что не сходил к тебе на кладбище? Это всё проклятый Григ! Это всё "Смерть Озе"! Я ведь все эти дни, как истинный эгоист, себя жалел: вот какой я несчастный, судьбой обиженный! Пил, страдал, плакал - любовался своим горем. На пьедестал его возвёл. И поклонялся, как каменному идолу. Прости меня!
От стыда я покраснел (слава Богу, не разучился ещё) и отвернулся от тёти Ани. Отвернулся, что не встретиться с ней взглядами.
- Сейчас же и пойду! Только побреюсь. Не любила Наташа, когда я неб-ритый, колючий!
- Вот и хорошо! - Тётя Аня уже взялась за ручку двери. - Только дожде- вичок свой не забудь надеть.
- Зачем? На улице солнце!
- А ты давно в окно выглядывал? К тебе шла, уже туч натянуло. Чёрных, будто воронов. А сейчас, глянь, как ливануло! Вунь и молнии полыхают. И грома не слышишь?
- Нет...
Я равнодушно пожал плечами: разве мне есть дело до того, что творится в природе? И если разверзнутся хляби небесные и нахлынет Великий Потоп, и если земля всколыхнётся, взорвётся и провалится в тартары, я приемлю это, если не с радостью, то с олимпийским спокойствием.
Тридцать шесть дней назад для меня потухло солнце, померкло мирозда- ние, а время остановилось. То есть, не совсем остановилось, потому что я жду сороковин, чтобы затем уйти куда глаза глядят, убраться подальше, хоть к чёрту на кулички, из этого проклятого села, в котором я прожил три года счастливой жизнью, и в котором закончила свой путь земной Наташа.
- И ещё, Кириллыч! Выбери погожий час и сходи на Першиков Хутор к Василию Фомичу. Слыхал о нём?
- Слышал, - ответил я, намыливая щёки для бритья. - Живёт старик отшельником, А какая необходимость идти к нему?
- Поговори просто. К нему многие ходят, когда горя мех тяжело нести. Вроде ничего такого и не скажет, а уходят от него с другой душой - лёгкой и спокойной. Как из храма.
- Не знаю, тётя Аня... Не знаю...
- Ну, это твоё дело. Сбегаю, свинячье пойло в печи гляну. Как бы не выскочило! А потом вернусь - приберусь у тебя. А ты ступай!
4.
Три дня по окрестным лесам и грязным улочкам Лопазны бродили дожди - не по-весеннему холодные и нудно-мелкие. За три дня ни разу не выгля-нуло солнце из-за низко висящих над землёй тяжёлых свинцовых туч. Не галдели галки, не пели скворцы, не чирикали воробьи - природа, обиженная холодом и слякотью, недовольно молчала.
Вязкой глинистой дорогой через высокое озимое поле в синих резиновых сапогах и дождевике защитного цвета неспеша шагал среднего роста и среднего возраста мужчина. Поле озимой ржи взбегало на косогор, потом спускалось по нему до оврага, заросшего трепетными осинками, гибким орешником и густым кустарником. За оврагом неприхотливо раскинулся сосновый борок, в котором ранней осенью любили играть в прятки с гриб- никами весёлые маслята. А уж за борком бежала к югу извилистым руслом неширокая в этих местах река Ипуть.
И просёлочная дорога, по которой непогожим майским днём шёл путник, полем через овраг и борок вела к реке, к высокому берегу, на котором стояла одинокая хата с маленькими подслеповатыми оконцами, с почерневшей от времени и дождей шиферной крышей и покосившимися сенцами. Затем полевая дорога, по которой медленно брёл одинокий путник, огибала жидкую изгородь, отгораживающую большой - в полгектара - огород от лесных непрошеных гостей, бежала дальше вниз, к заливным лугам, где исчезала бесследно в разливе реки.
Это и был Першиков Хутор - когда-то, до укрупнения колхозов, неболь- шая деревня на сорок-пятьдесят дворов. Но вот уже пятнадцать лет здесь в полном одиночестве живёт чудаковатый для лопазненских обывателей старик Василий Фомич, с которым я встречался всего два раза: в сельском магазине, когда Фомич приходил за продуктами, и в клубе, когда праздновалась 50-летие Победы. В клубе после проникновенной речи главы сельской администрации чествовали и награждали ветеранов-фронтовиков. Затем мои ученики выступили с литературно-музыкальной композицией. Помню, перекинулись мы с Фомичом парой общих фраз. На этом и закончилось наше знакомство.
Сегодня утром я впервые за месяц с небольшим не сел за поминальный стол, чтобы пить вино за помин души Наташи и слушать печальную музыку Грига. Едва проснувшись и умывшись, я, прихватив с собой две бутылки вина, обувшись в синие резиновые сапоги, надев дождевик защитного цвета, пошёл мимо угрюмых из-за непогоды хат, мимо редких, сочувственно приветствовавших меня односельчан на Першиков Хутор.
Почему? Вряд ли я мог вразумительно ответить на этот вопрос. Но, во всяком случае, не из-за совета тёти Ани. В суете перед сороковинами я как-то забыл о нашем с ней разговоре. А вчера вечером долго не мог уснуть. Ворочался в холодной неуютной постели среди безмолвной чёрной тишины, перебирал, как афганский мулла чётки, свою жизнь и никак не мог свести концы с концами. Так и эдак кружил, эдак и так переворачивал, а выходило, что не сходились дебит с кредитом - выпирают красной строкой долги перед Всевышним. Ради чего жил, к чему стремился и чего стоит то, что успел сделать к сорока трём годам? Сколько же времени понапрасну растранжирил, суетясь, размениваясь по мелочам? Может быть, и поэтому не призывает меня к себе Господь, давая шанс сделать что-нибудь значительное, успеть...
А что я смогу без Наташи? Есть ли смысл что-то делать, если исходить из принципа "не навреди"? Может, для человечества будет лучше, если я буду бездействовать? Но есть простые вещи, простые истины. Например, я могу посадить дерево, и ни одно. Я отец, и задолжал родительского тепла и заботы своей дочери. Наконец, я должен написать книгу - главную в жизни. Книгу о себе, чтобы другим неповадно было жить подобным образом. Книгу о Наташе. Это будет лучшей памятью о ней.
Всё это я буду обязан сделать, раз решаюсь продолжать жить без Наташи. Но как же пусто и черно на душе! Как неуютно ей в этом угрюмом и жестоком мироздании! И как необходима мне сейчас родственная душа - помолчать, поговорить, соприкоснуться. Тут- то я и вспомнил, что в десяти километрах от Лопазны на высоком берегу Ипути среди строгой величественной природы в затворничестве от мира, презрев его суету, живёт одинокий старик. Уж он-то видел горя больше моего. И, может быть, найдёт верное, необходимое мне, как воздух слово.
Как-то за чаркой водки рассказывал мне Вадим, что лет тридцать назад умерла жена Василия Фомича, которую он любил безумно. Память о ней, возможно, и оставила его доживать свой век в одиночестве на хуторе. Вряд ли я всерьёз надеялся на спасение своей души после разговора с Фомичом, но встретиться со стариком захотелось.
После того, как я побывал на могиле Наташи, у которой просидел молча и отрешённо, слушая лишь шелест мелкого дождя да тихий, прогулочный посвист легкомысленного ветра, чёрная, засасывающая в себя, как антимир, тоска отпустила меня. Безнадёжный, тяжёлый Сизифов камень, кажется, скатился с моих обречённых плеч. Когда отчаянная тоска сменяется тихой, покорной печалью, человек возвращается к жизни. Следующих два дня я уже не напивался до положения риз. И Грига, его "Пер-Гюнта", я слушал всего, а не только "Смерть Озе". А как обрадовался Вадим, когда, переступив порог моего дома, услышал "Танец Анитры", который так любила Наташа! Если бы не Вадим, если бы не божьи одуванчики - соседки-старушки, как бы я пережил в одиночку такое горе?
К моим сорока трём годам у меня было много женщин. И некоторых я любил. Но никого я не любил так самозабвенно, как Наташу. И никто так, как она, не любил меня - то нежно, то с необузданной страстью. Порой мне казалось, что её плоть, её душа накрепко срослись с моими плоть. И душой, и мы превратились в сиамских близнецов. Поэтому, когда нас разрубили пополам, когда е1 половину отняли от моей, это было ужасно болезненно, почти смертельно. Эта боль не прошла и сейчас. И, наверное, не пройдёт никогда.
Но кризис прошёл, и меня перевели из реанимации. Кончился мой психологический шок, из-за которого я находился почти в бессознательном состоянии. Это я понял вчера вечером, за час до полуночи, когда вышел во двор подышать свежим воздухом и увидел звёзды на небе, всего на несколько часов освободившемся от тяжёлых сплошных облаков. Уже тогда в жизненном тумане начали проясняться очертания моего ближайшего будущего, которые наметились после разговора с Вадимом за поминальным столом.
- Учебный год, считай, закончился, и ты можешь взять законный отпуск. Я поговорил об этом в районном отделе образования, - сказал мне Вадим. - Завтра я постараюсь пробить тебе отпускные, хотя мы ещё не получали зарплаты за март.
- Ты великодушный человек, Вадим! Но зачем мне сейчас деньги? Разве что на хлеб и на вино... - с горькой самоиронией ответил я.
Но Вадим уничтожил на корню мой самоубийственный цинизм.
- Нет, не на вино! После сороковин ты должен уехать из Лопазны хотя бы на месяц. Поезжай к своей сестре в Екатеринбург. А ещё лучше - к дочери. Если хочешь, я могу выбить в профсоюзе путёвку на юга.
- Извини, Вадим, но я не хочу никуда ехать. Я уже ничего не хочу от этой паршивой жизни! Давай-ка, лучше выпьем вина!
- Давай, - согласился Вадим. - И всё-таки я перестану считать себя твоим другом, если не приму экстренных мер и не дам твоей крыше поехать!
После того, как мы выпили, после того, как помолчали пять минут в память о Наташе, с попросил его:
- Вадим, принеси мне пластинку Грига. Она мне особенно дорога, потому что её подарила Наташа на моё двадцатилетие. Каким замечательным получился тот день рождения! Наташа, как никогда, была красива и весела. Вот почему мне так дорога пластинка, которую ты унёс. Я обещаю, что не буду проигрывать "Смерть Озе". По крайней мере, до тех пор, пока время не излечит боли утраты.
Вадим с недоумением, пристально посмотрел на меня. И без того сутулый из-за своего высокого роста, он ещё ниже склонился над столом и некоторое время как-то растерянно размышлял. Наконец, сказал громким шёпотом:
- Позволь, Иван! О каком двадцатилетии ты говоришь? О какой Наташе? На сколько я осведомлён, ты познакомился с ней четыре года назад. Пластинку, которую я у тебя конфисковал, тебе подарила Люба, твоя первая жена.
- Разве? А мне кажется, что у меня никогда не было других женщин, кроме одной-единственной - Наташи. У всех женщин, которых я любил и имел, было лицо и имя Наташи.
Так ли я думал на самом деле или бездарно хотел пошутить с Вадимом? Но разве могут шутить люди в состоянии, в котором находился я?
- Нет, тебе определённо на время надо уехать из Лопазны! - возмутился Вадим. - Ты свихнёшься, мой друг! А мне, как директору школы, не хоте- лось бы лишиться хорошего учителя!
- Может быть, ты и прав. Но я скажу тебе честно: мне как-то до лампочки - уехать к чёрту на кулички или в одночасье свихнуться!
- Если до лампочки, то уезжай! Хоть на улички, хоть к этому самому чёрту!
Ничего определённого я так и не пообещал Вадиму. А он и не настаивал. К тому же, окликнув жену, поспешил домой - управляться со своим боль- шим хозяйством.
Я некоторое время чувствовал себя неловко и даже испытывал нечто похожее на угрызения совести: всё-таки немало хлопот доставлял такому занятому и затюканному неприглядной реальностью человеку, как Вадим. Но, выпив ещё два стакана вина, забыл о нём. Впрочем, как и о всех других двуногих тварях, населяющих планету Земля. И только о ней не забыл. О Наташе.
5.
Шагов десять я не дошёл до хаты Василия Фомича, как меня остановил звонкий, заливчатый лай собаки. Откуда-то сбоку, из-за сеней выскочила палевая дворняга - хвост колечком. Пёс лаял незлобно, лишь обозначая для хозяина появление чужого человека. Но кто их знает этих друзей человека? Среди них попадаются и коварные. Реже, чем среди людей, но всё же... Поэтому, сделав ещё несколько шагов, я остановился.
Долго ждать не пришлось. На низкое крыльцо вышел почти богатырского роста и телосложения старик - чисто выбритый и коротко стриженый, с удивительно внимательными и ясными, как у юноши, серыми глазами. Он совсем не походил на маленького старичка-лесовичка, который должен был жить отшельником среди дикого леса. Велика сила наших традиционных представлений, что даже я, встречавшийся с Фомичом раньше, удивился его опрятному виду.
- Добрый день, Фомич! - поздоровался я издалека, всё ещё опасаясь двор- няги.
В избушке Василия Фомича, состоящей из одной просторной горницы, было чисто и жарко, топилась русская печь. Горница была оклеена весёлыми обоями в синий цветочек и казалась просторной от того, что ничего в ней, кроме кровати, тумбочки с небольшим чёрно-белым телевизором и двухстворчатого шкафа, не было. Нет, ещё в углу, у входа, напротив печи стоял самодельный стол с лавкой и двумя табуретками вокруг. И хатка Фомича с оштукатуренными стенами, побелёнными известью потолком и крашенными тёмной охрой половицами никак не походила на избушку лешего.
Это меня приятно поразило и несколько разочаровало. Я, признаться, думал, что прямо с порога ступлю в мрачное и таинственное, овеянное запахом колдовства и чародейства, средневековье.
На столе лежала осиновая заготовка, наполовину обструганная под деревянную ложку, а на полу валялись свежие стружки. Отдалившись от жестокого и завистливого мира людей, старик, оказывается, не любил проводить время праздно. Фомич нисколько не удивился моему приходу, будто мы загодя договаривались с ним о встрече. Огромной своей лапищей, поросшей рыже-седыми волосами, он смахнул опилки с табуретки.
- Присаживайся, Кириллыч! В ногах правды нет!
Я присел на табуретку у ближней к выходу стены, а Фомич также неспеша сгрёб опилки со стола, переложил заготовку и нож-резец на подоконник. Я выставил на стол две бутылки вина. В ответ на это старик принёс из сеней две стопки, большую миску квашеной капусты с солёными огурцами поверх. Затем ухватом вытащил из мечи чугунок с отварной картошкой. Прямо из чугунка высыпал её в алюминиевую миску. Пока он резал круглый, домашней выпечки хлеб, в печи, шипя и цвыркая, поджарилась глазунья на сале.
- Чем богаты - тем и рады! - сказал Фомич, стая сковородку на стол. - Я будто ждал тебя - не обедал. У стариков такое бывает: чувствуют, что кто-то скоро придёт. Да и кот сегодня всё утро лапы вылизывал, прихорашивался.
Разговаривал он со мной просто, будто к нему в гости сын зашёл. Я разлил вино по сопкам. Старик взял свою, встал, перекрестился на чёрную икону в красном углу. Прошептал коротко подобие молитвы.
- Ну, давай, помянем душу рабы умершей Натальи! Царство ей Небесное! Да пусть будет пухом ей земля!
Выпили, закусили. Я не знал, с чего начать разговор. Да и стоило ли его начинать, когда так хорошо, уютно молчалось с Фомичом под хриплое потрескивание головешек в печи, под монотонный стук старых - с кукушкой - ходиков на стене? Я еще раз наполнил стопки. По православному обычаю помянули Наташу трижды. И только после этого старик прошёл к тумбочке и принёс литровую банку с самосадом и газету.
- Попробуешь моего табачка? Не испугаешься?
- Нет, я люблю самосад!
Я ожидал, что Фомич начнёт расспрашивать, утешать меня, проявлять ненавязчивое участие в моей судьбе, как обычно это делают в русской деревне. Но мы молча курили, зачарованно глядя на огонь в печи. Почему имеют такое колдовское притяжение вода и огонь? Как первопричины жизни: океан и солнце? От этой безмолвной идиллии спало последнее напряжение в моей душе, стало тепло и покойно, как в детстве на маминой груди. Господи! Как прекрасен открытый огонь в доме! Я всю жизнь мечтал о камине в собственном особняке. Всё это у меня могло быть, если бы я был целеустремлённым. Немало я упустил в своей судьбе из-за того, что ленился воплотить в реальность даже легко выполнимую, легкомысленную мечту. Просто мечтать по-маниловски было совсем не накладно. Но и не рентабельно.
Когда мы докурили самокрутки, мне стало неудобно сидеть и молчать - ведь это я пришёл в гости к Фомичу, а не он - ко мне.
- Фомич! Если это не бестактная просьба: расскажите о своей первой жене. Её, кажется, Катей звали?
- Катей, - подтвердил старик, невозмутимо задавив цигарку в пепельницу, которой служила пустая коробка из-под леденцов. - Расскажу, коль за этим пришёл.
А зачем я пришёл к Фомичу? Поплакаться, пожаловаться на свою горь- кую судьбу? Просто помолчать у растопленной русской печи? Услышать его бесхитростный, но, наверняка, поучительный рассказ, который, может быть, без деталей, но неоднократно я слышал от односельчан? Зачем один человек идёт к другому, когда плачет душа? Чтобы не остаться один на один со своим горем, соприкоснуться сердцами, душами с себе подобными.
6.
Со своей Катей я познакомился в Ульяновске в сорок третьем году, в мае. Там формировалась наша Ленинская дивизия. Понимаешь, я был ранен, лежал в госпитале в Москве. А после выписки меня направили в Ульяновск. До войны я был секретарём комсомольской организации в нашем колхозе на Першиковом Хуторе. Вернее - до армии. Потому, наверное, в сороковом меня направили в пехотное училище. А через год война началась. Доучиться по уму не дали. Ускоренные куры, по одному ромбику в каждую петлицу - и на фронт. Всякое было, под Сталинградом повоевал. За два года до старшего лейтенанта дослужился. В Ульяновск приехал уже ротным. И сформировать должен был роту.
Это к слову, чтобы тебе понятно было. А познакомился я с Катериной в автобусе. Она кондуктором работала. А я куда-то ехал. Не помню уже - куда. В облвоенкомат, скорее всего. Приглянулась она мне сразу. Одета, конечно, скромней некуда. Но всё аккуратно. А уж красива! Глаза зелёные, чистые - насквозь душу прожигают. Да и я ведь что-то стоил в новой офицерской форме, уже с погонами.
В общем, решился я подбить клиночки к ней. Думаю, если замужем - сразу отошьёт, а нет - не сможет отказать неотразимому командиру.
Значит, я ей говорю... Что я ей сказал тогда? Господи! Да ведь это...
- Не подскажете, уважаемая кондуктор, сколько остановок до облвоенкомата?
- На четвёртой сойдёте! - отвечает.
И отвернулась с неприступным видом: не приставайте, мол! А у меня три-четыре дня тыловой жизни осталось. Не проигрывать же их в карты, не прожигать с друзьями-товарищами офицерами!