Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Не убежит бегущий

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


  
  
  
  
   Сергей Стешец
  
  
  
  
  
   НЕ УБЕЖИТ БЕГУЩИЙ
  -- р о м а н -
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Моему другу Николаю
   Аркадьевичу Чеснокову
   посвящается
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Меняется мир, а не я
   Антуан де Сент-Экзюпери
  
   1.
  
   Наташа не любила белый цвет. И никогда не надевала белого платья, такого же цвета булки, свитера, юбки, брюк. Потому что белое не очень шло к её золотистым волосам, или по какой-либо другой причине - не знаю. Я об этом у неё никогда не спрашивал - не было повода. Любимые Наташины цвета - вишнёвый и синий. Синий особенно подчёркивал её голубые глаза - умные и грустные, будто в глубине своей они хранили непостижимую тайну.
   Но сегодня Наташа была в белом. В строгом, прямом белом платье, в белых туфлях. А мягкие льняные её волосы, как у девочки-дошкольницы,
   Были стянуты белой тесьмой.
   Когда она бесшумно подошла ко мне со спины; ко мне, сидящему за письменным столом и проверяющему тетради с диктантами учеников пятого класса, вдруг самопроизвольно погасла настольная лампа. Не резко погасла, как это бывает, когда перегорает электролампочка или случается авария на подстанции, - а плавно, медленно, как гаснут юпитеры в театре.
   Странно. Когда погасла настольная лампа, и интерьер комнаты раство-рился в ночном мраке, когда почувствовал на своих плечах её тёплые, мягкие руки, когда почувствовал затылком её лёгкое дыхание и обернулся к ней, я, будто в безоблачный полдень, ясно увидел печальные голубые глаза, пышные золотистые волосы и её - всю в белом. Я, небольшая комнатка и бесконечное мироздание погрузились в тьму, в вакуумный антимир.
   Но я явственно видел свою Наташу. Видел только её одну, как звезду в космической ночи. Словно она была белой звездой - единственной на небосклоне, единственной во Вселенной.
   - Устал, любимый? - шёпотом спросила она, наклонившись надо мной. Печальные глаза её с тревогой смотрели на меня. С тревогой и пристально, будто хотели заглянуть в самые тайные уголки моей души.
   Я осторожно коснулся губами её губ, как июльским вечером поэты и влюблённые касаются губами седого пушистого нимба одуванчика.
   - Нет, нисколько не устал! - Я хотел успокоить её, изгнать тревогу из любимых глаз. - Я ждал тебя. И чтобы скоротать ожидание, проверял тетради с диктантами. Когда я, ожидая тебя, ничего не делаю, - мне очень неуютно.
   Наташа, подобрав подол белого платья, села на свободный стул справа от меня, грациозно облокотившись на столешницу. Теперь её взгляд был заботливо-задумчивым и не отрывался от моих рук, застывших на тетради.
   - Не мучай себя, любимый! Не жди меня! Тебе надо жить!
   - Легко сказать: не жди. Я буду ждать день, месяц, год, может быть, вечность. Я буду ждать, потому что не смогу жить без тебя!
   Жемчужная росинка слезы выступила у краешка Наташиных глаз. Она печально улыбнулась, взъерошила своей рукой волосы на моей голове - так она делала, когда хотела взбодрить меня.
   - Мне Там тоже будет одиноко без тебя!
   - Тогда почему ты уходишь? Почему не останешься, чтобы умереть в один день со мной? Ведь мы мечтали об этом!
   - Разве я желала уйти, безмерно любя тебя? - Наташа покорно вздохнула. - Наверное, я нужнее Богу, чем тебе!
   Я попытался сорваться со стула, но она, прижав рукой моё плечо, успо- коила меня. Как первый снег успокаивает непокорный дубовый листок, мягко прижимая его к земле. Но обида не переставала душить меня, отчего даже перехватило дыхание. Я сказал срывающимся голосом:
   - У него миллионы возлюбленных! Он вполне мог обойтись без тебя! Надо быть очень жестоким, чтобы отобрать у сына своего самое дорогое!
   Наташа легко соскользнула со стула. Невесомо - как пушинка одуванчи-ка. Она ласково погладила меня по голове, как капризного ребёнка. И прижала к моим губам изящно-тонкий указательный палец.
   - Тише, любимый! Не осуждай, не гневи Мудрого и Справедливого! При-дёт назначенное Им время, и Он вновь соединит нас. Вновь - и навечно!
   - Через сколько лет наступит это время? Через пять, десять, двадцать?
   - Не знаю. Это ведомо только Ему одному.
   - Но я могу придти к тебе завтра! - Нервничал я. - Я могу придти к тебе сегодня, сию минуту!
   Наташа испуганно зажала мой рот рукой, сказала осуждающе, словно отчитывала в учительской напроказившего ученика.
   - Нельзя, любимый! Ничего не делай против Его воли. Те, кто не верил в Него, кто противился Ему, кто осуждал Его, Там живут одиноко и непри- каянно, как бездомные кометы, которые мечутся по Вселенной в поисках своего Солнца и никогда не находят его.
   Я в отчаянии обнял Наташу и крепко прижал её к себе.
   - Я не отдам тебя! Ни за что не отдам! Скажи Ему об этом!
   Наташа мягко, но легко высвободилась из моих объятий, словно я не прижимал её к своей груди с мужской силой.
   - Прости меня, любимый! Ради нашей с тобой любви, я не могу ослушать-ся Его!
   Вдруг, встрепенувшись лебединой, тонкой ребристой шеей, ярко зажглась настольная лампа. Её свет остро резанул по моим глазам, как ослепительная вспышка электросварки. И мгновенно погасла, оставив сумеречный свет на стенах и потолке. К моему удивлению, я уже не сидел за письменным столом, и не было на нём стопки тетрадей. Я лежал навзничь на не расправ- ленной кровати и крепко обнимал подушку в ослепительно белой наволоч- ке. В комнате было сумрачно и тихо, как всегда бывало ранним утром с тех пор, как три года назад мы с Наташей переехали в этот дом.
   Всегда было тихо и сумрачно в нашей комнате, когда я просыпался пер-вым и некоторое время лежал без движения, слушая, как наливаются энер- гией жизни мои мышцы, как просыпаются, начинают шевелиться мысли в моей голове. А ещё я слушал лёгкое, почти бесшумное дыхание Наташи.
   А когда первой пробуждалась Наташа, меня кие лучи солнца, пробиваю-щие стекло окна после того, как она раздвигала шторы. Три года кряду, если кто-то из нас просыпался в сумраке, то дарил своему любимому чело-веку свет солнца и радость жизни.
   Чего же я в таком случае лежу, разнежившись, как кот апрельским полд- нем на завалинке?! Я по-армейски резко вскочил с кровати, без промаха попал ногами в шлёпанцы и, путаясь в широких штанинах пижамы, подбе- жал к окну. Испуганно шарахнулись по сторонам тяжёлые вишнёвые шторы, и в комнату с телячьим восторгом ворвались щедрые лучи майско-го солнца. Золотыми острыми шпагами они пронзили сумеречный воздух и упали на нашу с Наташей кровать. И никого не коснулись. И никого не разбудили. И не подарили радости жизни. Золотыми зайчиками они испу-ганно притаились на одинокой белой подушке.
   Немые стены в небесно-голубых обоях вдруг зашелестели, зашипели, захрипели старым испорченным патефоном. Из какого-то невообразимого далека, из глубины мироздания родились печальные, траурные звуки. И монотонно звенящей паутиной зависли под потолком. И я уже не видел окна, щедро облитого ливнем лучей майского солнца. Я видел рыдающие небеса и скорбную фигуру несчастного, бредущего на неверных ногах за гробом. Чёрное горе брело под рыдающими небесами за уплывающей в небытие.
   Реальная действительность неожиданно, как коварный спарринг-партнёр, хуком ударила под дых. У меня перехватило дыхание и подкосились ноги.
   Я медленно, словно снимали кино рапидом, осунулся по стенке на пол. Я вспомнил, что Наташа месяц назад ушла к Нему. И возвращается только в моих снах.
  
   2.
  
   Я с яростью царапал солнечный зайчик, прилипший к голубой стене, живьём сдирал обои. Я ненавидел его за то, что он не желает будить Ната-шу. Я ненавидел яркое майское солнце, как крот, который слепым отшель-ком живёт в прохладной норе под землёй; как дождевой червь, до смерти боящийся загара; как сумрачная летучая мышь, поклоняющаяся Селене.
   Моя ненависть была так сильна, что я на четвереньках пополз к шторам и, едва не оборвав их, силой задёрнул. Солнце, ударившись о плотную ткань штор, обиделось и ушло к тем, кто любил его.
   А в комнате воцарился сиреневый могильный сумрак, который не угнетал меня. Потеряв надежду и шлёпанцы на пути к письменному столу, я водрузил на его блестящую столешницу бутылку розового портвейна N 33 и тяжёлый маленковский стакан. Ничего больше не требовалось для тризны длиною в целый месяц.
   Тёмно-зелёная бутылка клюнула в гладкий обод стакана и забулькала розовой кровью, словно из перерезанного горла жертвенного барана. Моя безвольная рука с парализованными пальцами, обхватившими стакан, не в силах была поднять сосуд. Потому что я встретился с печальным, укориз-ненным взглядом Наташи. Взглядом с чёрно-белой фотографии, стоящей передо мной. Это была моя любимая фотография Наташи, и её, скромную любительскую фотографию с чуть пожелтевшими краями, я не обменял бы на сотню цветных. Потому что на ней можно было рассмотреть не только красивое лицо Наташи, но и её душу - трепетную и нежную. На фотогра-
   фии Наташа улыбалась - чуть заметно, краешком губ. А поразительно глубокие глаза, как речной омут осенью, полны печали. Как в жизни, с первого дня знакомства. Неужели она уже четыре года назад предчувст- вовала наше скорое расставание? Женщины чувствуют приближение беды раньше и тоньше нас, мужчин.
   Уже месяц изо дня в день я с утра сидел за поминальным столом, оброс-ший бородой и взлохмаченный, как нечистый лесной человек. Но на мне были чистая белая сорочка и выглаженные брюки. Я успел переодеться после ссоры с солнцем не потому, что мне этого хотелось. Я не мог сесть за поминальный стол в пижаме, потому что Наташа всегда заботилась о моих
   брюках и сорочках. Она любила стирать и гладить, напевая при этом свою любимую "Песню Сольвейг", будто делала какую-то очень важную работу. Уважая её память, я раз в неделю стирал и раз в два дня гладил свои брюки и сорочки. Но при этом никогда не пел "Песню Сольвейг". Ведь я - Пер Гюнт, и мне не пристало петь песни Сольвейг. Вместо этого я ставил пластинку с музыкой Грига на проигрыватель и слушал "Смерть Озе".
   Я плакал, когда умирал Озе, и слёзы мои произвольно падали в эмалиро-ванный таз, прямо в мыльную пену, словно капли печального осеннего дождя в пенное море. Я плакал, когда умирал Озе, и слёзы мои капали на раскалённый утюг и шипели, как умирающие на муравейнике змеи. Я плакал под музыку Грига, когда стирал и гладил брюки и сорочки. Я плакал так горько и безнадёжно, как плакали мы с Наташей в тот день, когда у неё случился выкидыш. И тогда мы тоже поставили на наш старенький проиг- рыватель "Смерть Озе".
   Если бы этого не случилось три года назад, если бы Наташа родила дочь - такую же белокурую и красивую, как она сама, мы сидели бы сейчас с дочуркой за поминальным столом и, слушая Грига, плакали бы по Наташе вдвоём.
   С шизофреническим упорством я каждый день с утра сидел за поминаль-ным столом и слушал "Смерть Озе". Сидел перед полным стаканом розового портвейна N 33, которого в достатке завезли в сельский магазин пронырливые дагестанцы. Этого вина хватит мне до "сорока дней" - до того срока, пока витает над землёй, пока живёт рядом со мной печальная душа Наташи.
   Жалобная, пронзительная скрипка, как орёл Прометееву печень, разрыва-ла моё сердце, а я, как маньяк-мазохист, ещё и ещё желал страданий, жаждал ещё более глубокой боли, чтобы сердце моё, в конце концов, пере-полнилось болью и страданием, как воздушный шар гелием, и взорвалось, разлетелось по Вселенной миллионами кровавых звёздочек. Но каждый раз, когда это, казалось, вот-вот должно было произойти, музыка кончалась. Я выпивал вино, закусывал коркой хлеба и снова ставил пластинку на проиг-рыватель.
   Моего мазохического сумасшествия не одобрял мой кум, друг и коллега Вадим - энергичный и добрый малый шести пудов веса. Он души не чаял в Наташе, но не желал сходить с ума вместе со мной. И жизнь, и смерть Вадим принимал с жестокой практичностью: если живёшь - живи, если умираешь - умирай. И не сетуй. Не жалуйся на судьбу, потому что она такова, какую ты выбрал. Его можно понять - у него было трое детей, которым не было дела до его душевных переживаний. Они с широко откры-тыми кукушачьими ртами ежедневно ждали от него жирных гусениц. И он носил их.
   Вадим всплакнул вместе со мной на кладбище в день похорон - по-мужски скупо, украдкой от людей. И вернулся к жизни. Этого же безуспешно добивался от меня. Однажды, когда я, пьяный, как местеч-ковый сапожник, в страдальческом экстазе плакал над смертью Наташи и Озе, он, силой уложив меня спать, выкрал пластинку Грига. Но Вадим припрятал ту пластинку, которую подарила на моё двадцатилетие первая жена Люба. Но была ещё одна - подаренная Наташей на сорокалетие.
   О Наташином подарке Вадим не знал. Как и о моём помешательстве на музыке Грига. Я покупало все пластинки этого норвежского музыкального гения, которые попадались. Однажды, когда у меня появились день, специ-ально ради этого ездил в Москву. К сожалению, большая часть коллекции оставил в родительском доме в глухой полесской деревушке.
   Моя мама умерла два года назад. С тех пор я не был в маленькой хатке с заколоченными окнами. Там, в хатке, на шатком столе рядом с испорчен-ным допотопным телевизором стоит большая картонная коробка, в которой лежат пластинки. Я всё собирался съездить за ними, но то недосуг было, то более прозаичная причина не позволяла - хроническая нехватка денег. Этим летом мы с Наташей твёрдо решили съездить в мою родную деревню, поправить родные могилки, помянуть моих близких. Твёрдо решили...
   Между мной и фотографией Наташи самодовольным, равнодушным толстяком стоял стакан с портвейном. Ему, стакану, глубоко плевать на мои страдания и музыку Грига. Он мог стоять на письменном столе вечность, пока не выдохнется, не скиснет, не покроется плесенью вино. Согретые теплом моих рук бока стакана равнодушны к моим объятиям. Он косит в меня огромным розовым, будто налитым кровью, глазом и смеётся над моей нерешительностью Он подмигивает мне своим кровавым оком, суля небытие на несколько часов, избавление от страдания и боли в сердце.
   - Гнусная тварь! - говорю я ему, опрокидывая в широко открытый рот, с размахом бросаю стакан в стену, как гранату в бронетранспортёр душма-нов.
   Ехидный, злорадный толстяк ударяется в дерево, прикрытое бронежиле-том обоев, и со звонким хохотом падает на пол целым и невредимым. Хоть это дерьмо - стаканы научились делать в моей беспутной России качест-венно! Стащив со стола корку хлеба и разгрызая её, я сталкиваюсь со взгля-дом Наташи. Она смотрит на меня с горькой иронией, будто сказать хочет:
   - Пропадёшь ты без меня, Иван Кириллович!
   Пропаду, Наташа! Пропаду, как пить дать! Но ведь и ты виновата! Ушла, не спросив, хочу ли этого я? Теперь вот терпи и смотри, как страдает по тебе твой муж. И не муж уже, а безнадёжный вдовец.
   Наташин взгляд просил меня опомниться. Но отвернулся и сполз со стула на колени, чтобы поднять стойкий стакан и снова наполнить его вином. Портвейном N 33 - до краёв!
   Каждый день с утра я сидел за поминальным столом и со слезами на глазах слушал "Смерть Озе", пока ближе к обеду не сваливался с ног после двух-трёх бутылок портвейна. Так бывало, если до этого кульминационного момента не успевал зайти Вадим или кто-нибудь из сердобольных соседок. Соседки - две старушки: тётя Даша и тётя Аня возрастом между шестьюде-сятью и семидесятью годами. Во время моего месячного запоя они прибирались в доме, приносили мне что-нибудь поесть. Застав меня за столом со стаканом в руке, вздыхали, охали, уговаривали поберечь себя, не убиваться.
   Вадим приходил после уроков и редко заставал меня в вертикальном положении. Но несколько раз случалось и такое. В подобных случаях он уверенно шёл к проигрывателю и снимал пластинку. Затем подсаживался к столу, вытаскивал из своего безразмерного саквояжа какую-нибудь нехит-рую снедь: хлеб, сало или колбасу.
   - Жуй, а то голодной смертью помрёшь! - приказывал мне и наливал себе стакан вина. Взглянув на фотографию Наташи, молча выпивал за упокой её души.
   Пока я вяло жевал сало и колбасу, он что-то доказывал мне, говорил о смысле жизни, убеждал меня завтра выйти на работу, потому что Светлана - второй филолог - уже совсем измучилась, замещаю мои уроки. Но я почти не слушал, потому что голос его с трудом пробивался сквозь плот-ный пьяный туман. Зато даже при отключенном проигрывателе мне явственно чудилась пронзительно-печальная музыка Грига.
   - Однажды ты тронешься умом, если не возьмёшь себя в руки! - Вадим обречённо вздыхал. - Сколько можно пить и плакать?! Ты же мужик!
   - Пусть плачет! - советовала богобоязненная тётя Аня. - Со слезами он убегает от своего горя.
   - Не убежит бегущий! - спорил с ней Вадим и, хлопнув на дорожку ещё один стакан вина, уходил.
   Я не обижался на друга за то, что визиты его были коротки. У него была семья, хозяйство - тысячи забот-хлопот. Его ждала жена Ольга, дети, и он не имел права убегать от жизни. Да и не нужна была мне в эти дни его компания. Каждый убегает от страшной реальности в одиночку.
  
   3.
  
   После второго стакана вина я почувствовал, что сильно хочу есть. Порт-вейн недовольно урчал, булькал в желудке, словно исландский или камчат-ский гейзер. И то правда: со вчерашнего обеда, кроме чёрствой корки хлеба, во рту у меня ничего не было. Я пытался отыскать какую-нибудь еду. Ничего, даже хлеба не нашёл. В холодильнике, не заросшем паутиной только из-за холода, сиротливо стояла почти пустая банка из-под подсол-нечного масла. Почти - уже не пустая, на дне - две-три столовые ложки масла.
   Я закрыл холодильник и вдруг почувствовал тошноту, подкатившую к горлу. Не могло ужиться с желудочным соком вино и собиралось обратить-ся в бегство. Чувствуя, что мне не уговорить его, я босиком выскочил во двор. И тут же начало выворачивать-выкручивать мои внутренности, пото-му что, кроме вина, в желудке ничего не было.
   Измученный и пунцовый, как сваренный вкрутую рак, я вернулся в дом. Мои ноги были мокрыми от росы, а пятки онемели от холода - в начале мая и земля, и роса на траве были близки к нулю градусов. Поэтому, прежде всего, я отыскал шлёпанцы, а потом уже прополоскал рот и выпил воды. Стало заметно легче, и я смог прикурить папиросу. Но и курение не пошло мне впрок: после второй затяжки я поперхнулся дымом и закашлялся - сухо, навзрыд, разрывая лёгкие. Что же это такое творится?! Не выпить, не покурить по-человечески.
   Умом я понимал, что за месяц измотал свой организм до крайности. Не хватало ещё попасть в больницу! Это было бы равносильно тюрьме, где нет никакого выбора. А не всё ли равно, где загублю свою вдруг ставшую ненужной жизнь? Не дури, Иван Кириллович! Ты должен по-человечески справить сороковины по Наташе!
   Кажется, я уговорил себя и вернулся в реальную действительность, потому что услышал, как жалобно и настойчиво шипит иголка на внутрен- нем краю пластинки. Я подошёл к проигрывателю и вернул рычажок головки в исходное положение. И, сам себя удивляя, выдернул из розетки штепсель проигрывателя. Может быть, не от вина меня стошнило, а от музыки любимого мною Грига? С нею у меня явно случился перебор.
   Во рту было противно, будто там устроили гнездо навозные мухи. Вода только усилила этот приторно-гнилой вкус. Надо обязательно что-то съесть. Я бросил взгляд на настенные часы. Десять утра. Мои бабульки явятся не раньше полудня. Так что рассчитывать на супчик или картошку с огурцом не приходится. Воспоминание об отварной картошке подтолкнуло меня к действиям. И как ни лень было лезть под пол, я пересилил себя. Вытащил на свет божий полкорзины картофеля, а горд был собой, будто преодолел марафонскую дистанцию.
   Сумерки в хате уже угнетали меня. Раздвинув шторы на окнах, я поми-рился с солнцем и впервые за месяц захотел жить. Может быть, это громко сказано. Вернее было бы: примирился с необходимостью жить. Потому что сел на табуретку у русской печи и принялся чистить картошку.
   Через полчаса курящаяся аппетитным парком сковорода уже стояла не на письменном, а на кухонном столе, где не было бутылки с вином и стакана. С жадностью проглотив несколько "навильников" жареной картошки, я вдруг затосковал. Какое-то непривычное, дискомфортное состояние души и тела. Будто сидел за столом чужой, посторонний человек, а я наблюдал за ним исподтишка с иронической улыбкой. Мне явно чего-то не хватало, чего-то, к чему я привык, без чего даже картошка при остром чувстве голода не полезла в рот.
   Ну, конечно же, портвейна N 33! Состояние, как у наркомана, только без ломки. Неужели я превращаюсь в заурядного алкоголика?! Уж лучше суицид, чем это! Ты преувеличиваешь, Иван Кириллович! До сорока трёх лет не спился, а теперь уже не успеешь.
   Стараясь не смотреть на Наташину фотографию, отвернувшись, я сорвал с письменного стола недопитую бутылку вина и стакан. Как же разочарова- на, верно, Наташа, если её душа кружит где-то рядом! Полностью атрофи-рована сила воли у мужика! Но я никому - ни ей, ни себе, ни Богу не обещал именно сегодня бросить пить.
   Едва я вернулся с бутылкой к кухонному столу, как в сенцах скрипнула дверь. Вадиму рановато, значит, кое-кто из божьих одуванчиков - стару-шек. На пороге добродушным, покорным привидением возникла тётя Аня. Она была слегка удивлена. Открытыми окнами в хате, тишиной, моим местонахождением у кухонного стола перед сковородкой картошки. В остальном всё было, как вчера: учитель, больше похожий на бича, вино и моё подавленное настроение.
   - Кириллыч! Неужто Дашка вперёд меня обернулась?! Когда успела-то?
   - Тётя Аня с подозрением принюхалась к картошке. - А я тоже тебе супчика принесла. А что без хлеба-то ешь?
   Соседка суетливо выставила на стол из сумки маленькую кастрюльку и полбуханки хлеба.
   -Тёти Даши сегодня ещё не было.
   - Не было? - не понимала тётя Аня. - А картошка?
   - Неужто сам не умею?! - Я пожал плечами и, выпив вино, принялся за еду. - Присаживайся со мной, тёть Ань!
   - Да уж завтракала, сыта! - Она тяжело присела на табуретку у печи. Несмотря на годы и слабое здоровье, тётя Аня держала корову, кабанчика, кур, ухаживала за большим -сорок соток - огородом. И помощи ни от кого не было. Муж умер пять лет назад, а единственный сын слишком далеко - на Камчатке. Оттуда нынче приехать не дешевле, чем из Америки. - А ты немного очунял, Кириллыч! Я рада!
   А я не рад был тому, чему она рада. Будто застав меня в трезвом виде, тётя Аня уличила меня в чём-то преступном.
   - Это от того, что вы рано явились, тёть Ань. Через час буду готов не хуже Маряши! - Как-то развязно, неинтеллигентно, как известная на селе, упомянутая мной алкашка Маряша, козырнул я перед невинной старушкой. Чем бахвалишься, придурок?! - упрекнул я сам себя.
   - Зря ты, Кириллыч! Давно хотела с тобой поговорить, да никак не выхо-дило. Кажный день наклюкавшись. А с пьяным какие разговоры.
   - О чём вы, тёть Ань? И стоит ли? Дайте мне ещё три дня, а после соро- ковин...
   - Что, после сороковин?
   Я беспомощно откинулся на стенку дома. А действительно, что после сороковин? Объявлю, как Горбачёв, трезвый образ жизни и буду ударно трудиться на педагогическом поприще? Имеет ли это какой-то смысл без Наташи? Ведь без неё я ничто, пустое место.
   - Не знаю. Ей-богу, не знаю!
   - Эх, ты, зюзя-мазюзя! Интеллигентный человек, учитель, и оброс! На голове кудлы, как у Федьки-пьяницы! Если бы Васильевна, Царство ей Небесное, сейчас из гроба встала да на тебя посмотрела... От тоски вдругорядь умерла бы! - Тётя Аня поспешно, испуганно перекрестилась. - Прости, Господи, мою ересь!
   - Она не встанет. Никогда не встанет! И не скажет ничего. Ни-че-го!
   - Понимаю, родимый, что и жили вы, как два голубка. И любили друг дружку крепко. Но, видать, судьба такая Господом нашим определена. Разве кто думал, что у Васильевны такое сердечко? Бегала, копошилась, волновалась - и на тебе!
   - Всё равно я виноват. Пошёл бы после уроков с ней домой, может быть, и спас бы её. Искусственное дыхание сделал бы - я умею. Неотложку вызвал бы!
   - Да пока она приехала бы, эта неотложка из району! Вунь, когда мой Тимофей перед смертью занемог, я вызывала. Через часа полторы тольки и приехала!
   Я долил в стакан остатки вина, выпил.
   - Ну почему именно в этот день Вадиму вздумалось привозить навоз?! Но ведь и я не помочь ему не мог!
   - Не вини себя, Кириллыч! Не казни понапрасну! Видать, Богу так было угодно, чтобы в тот день всё так расставилось. А ты угомонись. Кольки можно слезами умываться? Этак погубишь себя!
   - Так как же жить теперь без Наташи, тёть Ань?
   Соседка придвинулась ко мне поближе, положила руку мне на колено - лёгкую, покойную. Я с удивлением почувствовал, как покой начал обво- лакивать моё тело, спадало нервное напряжение.
   - Как, никак, а жить надо. Я не хужей тебя убивалась, когда Пётр от ран фронтовых помер. А что делать? Погоревала, поплакала, да через года полторы за Тимофея замуж вышла. Не коротать же век одной. Да и Кольку растить одной надо было, безотцовщиной. А Петра-то по сердцу до сих пор люблю. Но за замужество моё он на меня не обиделся. Сам говорил, когда приснился: живым - живое.
   Подобных разговоров за тридцать шесть дней после Наташиной смерти велось немало, особенно со словоохотливой тётей Дашей. И этот - с добрейшей тётей Аней - ничего не добавил, не изменил. Такие разговоры давали облегчение душе лишь на короткое время. Я от них, в конце концов, уставал больше, чем от медленно и бестолково текущего, нет, - тянущегося, как американская жвачка, времени.
   С большим желанием я не отвечал бы на вопросы, на уговоры Вадима и соседок. Мне казалось кощунством так спокойно и обыденно обсуждать смерть Наташи. Но разве я отплатить им неблагодарностью за их участие в моём горе? Ведь делали они это искренне. А если у них не всегда было в порядке с татом, то люди они, в том числе, и Вадим, простые, не привык-шие выверять каждое слово. Да и рана у меня была такая, что, с какой стороны к ней не прикоснись, всё равно за больное заденешь.
   Но сегодняшняя беседа с тётей Аней меня совсем не раздражала. Или более доверительной она получилась, чем прежде? Или меньше я пьян, и не так обострены, оголены нервы? Или где-то какой-то микронный краешек раны зажил, зарубцевался, и тётя Аня именно к нему и притронулась? Не знаю, но мне не хотелось, чтобы она уходила.
   - Сегодня под утро мне приснилась Наташа, - сказал я ей.
   Соседка оживилась. Отчасти потому, что любила слушать пересказ чужих снов и растолковывать их. Отчасти в надежде хоть как-то расшевелить меня, отвлечь от настойчивых горьких воспоминаний.
   - Ну-кась, Кириллыч, расскажи мне свой сон, а я растолкую. Я умею толковать!
   Я подробно рассказал ей, в каком образе видел Наташу во сне, о нашем диалоге с ней.
   - Вот видишь! Наташина душа ещё здесь, не покинула своего дома. И тебе советует жить, Бога не гневить. Видать по всему, она уже с ангелами встре- чалась. Добрый человек и после смерти добро делает. А ты её послушай! Она о твоей душе беспокоится. Оклемайся и живи человеком! Мужик ты совсем молодой, тебе и жить, и любить ещё надо!
   Я тяжело вздохнул. Умудрённая жизненным опытом женщина во многом была права. Но не во всём, как мне кажется. Я, наверное, буду жить. Я, конечно, буду жить. Мне ничего не остаётся. Верю, не верю я в Бога - не могу с полной определённостью ответить на этот вопрос. Когда я думаю о Всевышнем, мою душу разрывают сомнения. Это следствие материалисти-ческого, атеистического воспитания. Скорее верю, чем нет. И поэтому буду жить. Потому что после сегодняшнего сна боюсь никогда больше не встре-титься с Наташей. Мне не страшна физическая смерть. Я, может быть, был бы рад ей. Во всяком случае, сегодня.
   Больше смерти я боюсь никогда не встретиться с Наташей. Пусть на том свете, за пределами реальности, пусть не прикасающимися друг к другу субстанциями, пусть двумя бесплотными тенями, плывущими среди безмолвного Великого Космоса рядышком; но в любом случае я буду ощу-щать её присутствие возле себя, может быть, ощущать дыхание её души. Я буду жить столько, сколько отмерил мне Бог, Наташа! Но ты, пожалуйста, не улетай на задворки Вселенной, чтобы я половину нашей вечности не искал тебя! Дождись меня поблизости от Земли!
   Во многом права тётя Аня, но в одном очень ошибается.
   - Нет, тётя Аня! Жить, конечно, я буду, накладывать на себя руки не собираюсь. Но вот любить... Полюбить я уже никого не смогу.
   - Любить сердцем человеку даётся одново. Но можно любить разумом, любить душой. И это не мало! - Соседка поднялась, зачерпнула кружку воды из ведра, стоявшего на табуретке у порога, выпила. - Килькой на завтрак побаловалась, сушит во рту!
   Вроде бы уже собралась уходить тётя Аня, но вдруг остановилась у порога, будто забыла сказать что-то важное.
   - Вот что я тебе скажу, Кириллыч! Ты целыми днями сидишь в хате. Вунь, скольки бутылок попил - хоть на телеге вези сдавать. Всё плачешь о Васильевне. А на могилку к ней сходил? С девятин, поди, и не бывал на кладбище! Негоже это! Перед Господом и памятью жены стыдно должно быть.
   Господи! Господи милостивый! Наташенька! Прости меня, ладушка моя зеленоглазая! Как же я до того очумел, что не сходил к тебе на кладбище? Это всё проклятый Григ! Это всё "Смерть Озе"! Я ведь все эти дни, как истинный эгоист, себя жалел: вот какой я несчастный, судьбой обиженный! Пил, страдал, плакал - любовался своим горем. На пьедестал его возвёл. И поклонялся, как каменному идолу. Прости меня!
   От стыда я покраснел (слава Богу, не разучился ещё) и отвернулся от тёти Ани. Отвернулся, что не встретиться с ней взглядами.
   - Сейчас же и пойду! Только побреюсь. Не любила Наташа, когда я неб-ритый, колючий!
   - Вот и хорошо! - Тётя Аня уже взялась за ручку двери. - Только дожде- вичок свой не забудь надеть.
   - Зачем? На улице солнце!
   - А ты давно в окно выглядывал? К тебе шла, уже туч натянуло. Чёрных, будто воронов. А сейчас, глянь, как ливануло! Вунь и молнии полыхают. И грома не слышишь?
   - Нет...
   Я равнодушно пожал плечами: разве мне есть дело до того, что творится в природе? И если разверзнутся хляби небесные и нахлынет Великий Потоп, и если земля всколыхнётся, взорвётся и провалится в тартары, я приемлю это, если не с радостью, то с олимпийским спокойствием.
   Тридцать шесть дней назад для меня потухло солнце, померкло мирозда- ние, а время остановилось. То есть, не совсем остановилось, потому что я жду сороковин, чтобы затем уйти куда глаза глядят, убраться подальше, хоть к чёрту на кулички, из этого проклятого села, в котором я прожил три года счастливой жизнью, и в котором закончила свой путь земной Наташа.
   - И ещё, Кириллыч! Выбери погожий час и сходи на Першиков Хутор к Василию Фомичу. Слыхал о нём?
   - Слышал, - ответил я, намыливая щёки для бритья. - Живёт старик отшельником, А какая необходимость идти к нему?
   - Поговори просто. К нему многие ходят, когда горя мех тяжело нести. Вроде ничего такого и не скажет, а уходят от него с другой душой - лёгкой и спокойной. Как из храма.
   - Не знаю, тётя Аня... Не знаю...
   - Ну, это твоё дело. Сбегаю, свинячье пойло в печи гляну. Как бы не выскочило! А потом вернусь - приберусь у тебя. А ты ступай!
  
   4.
  
   Три дня по окрестным лесам и грязным улочкам Лопазны бродили дожди - не по-весеннему холодные и нудно-мелкие. За три дня ни разу не выгля-нуло солнце из-за низко висящих над землёй тяжёлых свинцовых туч. Не галдели галки, не пели скворцы, не чирикали воробьи - природа, обиженная холодом и слякотью, недовольно молчала.
   Вязкой глинистой дорогой через высокое озимое поле в синих резиновых сапогах и дождевике защитного цвета неспеша шагал среднего роста и среднего возраста мужчина. Поле озимой ржи взбегало на косогор, потом спускалось по нему до оврага, заросшего трепетными осинками, гибким орешником и густым кустарником. За оврагом неприхотливо раскинулся сосновый борок, в котором ранней осенью любили играть в прятки с гриб- никами весёлые маслята. А уж за борком бежала к югу извилистым руслом неширокая в этих местах река Ипуть.
   И просёлочная дорога, по которой непогожим майским днём шёл путник, полем через овраг и борок вела к реке, к высокому берегу, на котором стояла одинокая хата с маленькими подслеповатыми оконцами, с почерневшей от времени и дождей шиферной крышей и покосившимися сенцами. Затем полевая дорога, по которой медленно брёл одинокий путник, огибала жидкую изгородь, отгораживающую большой - в полгектара - огород от лесных непрошеных гостей, бежала дальше вниз, к заливным лугам, где исчезала бесследно в разливе реки.
   Это и был Першиков Хутор - когда-то, до укрупнения колхозов, неболь- шая деревня на сорок-пятьдесят дворов. Но вот уже пятнадцать лет здесь в полном одиночестве живёт чудаковатый для лопазненских обывателей старик Василий Фомич, с которым я встречался всего два раза: в сельском магазине, когда Фомич приходил за продуктами, и в клубе, когда праздновалась 50-летие Победы. В клубе после проникновенной речи главы сельской администрации чествовали и награждали ветеранов-фронтовиков. Затем мои ученики выступили с литературно-музыкальной композицией. Помню, перекинулись мы с Фомичом парой общих фраз. На этом и закончилось наше знакомство.
   Сегодня утром я впервые за месяц с небольшим не сел за поминальный стол, чтобы пить вино за помин души Наташи и слушать печальную музыку Грига. Едва проснувшись и умывшись, я, прихватив с собой две бутылки вина, обувшись в синие резиновые сапоги, надев дождевик защитного цвета, пошёл мимо угрюмых из-за непогоды хат, мимо редких, сочувственно приветствовавших меня односельчан на Першиков Хутор.
   Почему? Вряд ли я мог вразумительно ответить на этот вопрос. Но, во всяком случае, не из-за совета тёти Ани. В суете перед сороковинами я как-то забыл о нашем с ней разговоре. А вчера вечером долго не мог уснуть. Ворочался в холодной неуютной постели среди безмолвной чёрной тишины, перебирал, как афганский мулла чётки, свою жизнь и никак не мог свести концы с концами. Так и эдак кружил, эдак и так переворачивал, а выходило, что не сходились дебит с кредитом - выпирают красной строкой долги перед Всевышним. Ради чего жил, к чему стремился и чего стоит то, что успел сделать к сорока трём годам? Сколько же времени понапрасну растранжирил, суетясь, размениваясь по мелочам? Может быть, и поэтому не призывает меня к себе Господь, давая шанс сделать что-нибудь значительное, успеть...
   А что я смогу без Наташи? Есть ли смысл что-то делать, если исходить из принципа "не навреди"? Может, для человечества будет лучше, если я буду бездействовать? Но есть простые вещи, простые истины. Например, я могу посадить дерево, и ни одно. Я отец, и задолжал родительского тепла и заботы своей дочери. Наконец, я должен написать книгу - главную в жизни. Книгу о себе, чтобы другим неповадно было жить подобным образом. Книгу о Наташе. Это будет лучшей памятью о ней.
   Всё это я буду обязан сделать, раз решаюсь продолжать жить без Наташи. Но как же пусто и черно на душе! Как неуютно ей в этом угрюмом и жестоком мироздании! И как необходима мне сейчас родственная душа - помолчать, поговорить, соприкоснуться. Тут- то я и вспомнил, что в десяти километрах от Лопазны на высоком берегу Ипути среди строгой величественной природы в затворничестве от мира, презрев его суету, живёт одинокий старик. Уж он-то видел горя больше моего. И, может быть, найдёт верное, необходимое мне, как воздух слово.
   Как-то за чаркой водки рассказывал мне Вадим, что лет тридцать назад умерла жена Василия Фомича, которую он любил безумно. Память о ней, возможно, и оставила его доживать свой век в одиночестве на хуторе. Вряд ли я всерьёз надеялся на спасение своей души после разговора с Фомичом, но встретиться со стариком захотелось.
   После того, как я побывал на могиле Наташи, у которой просидел молча и отрешённо, слушая лишь шелест мелкого дождя да тихий, прогулочный посвист легкомысленного ветра, чёрная, засасывающая в себя, как антимир, тоска отпустила меня. Безнадёжный, тяжёлый Сизифов камень, кажется, скатился с моих обречённых плеч. Когда отчаянная тоска сменяется тихой, покорной печалью, человек возвращается к жизни. Следующих два дня я уже не напивался до положения риз. И Грига, его "Пер-Гюнта", я слушал всего, а не только "Смерть Озе". А как обрадовался Вадим, когда, переступив порог моего дома, услышал "Танец Анитры", который так любила Наташа! Если бы не Вадим, если бы не божьи одуванчики - соседки-старушки, как бы я пережил в одиночку такое горе?
   К моим сорока трём годам у меня было много женщин. И некоторых я любил. Но никого я не любил так самозабвенно, как Наташу. И никто так, как она, не любил меня - то нежно, то с необузданной страстью. Порой мне казалось, что её плоть, её душа накрепко срослись с моими плоть. И душой, и мы превратились в сиамских близнецов. Поэтому, когда нас разрубили пополам, когда е1 половину отняли от моей, это было ужасно болезненно, почти смертельно. Эта боль не прошла и сейчас. И, наверное, не пройдёт никогда.
   Но кризис прошёл, и меня перевели из реанимации. Кончился мой психологический шок, из-за которого я находился почти в бессознательном состоянии. Это я понял вчера вечером, за час до полуночи, когда вышел во двор подышать свежим воздухом и увидел звёзды на небе, всего на несколько часов освободившемся от тяжёлых сплошных облаков. Уже тогда в жизненном тумане начали проясняться очертания моего ближайшего будущего, которые наметились после разговора с Вадимом за поминальным столом.
   - Учебный год, считай, закончился, и ты можешь взять законный отпуск. Я поговорил об этом в районном отделе образования, - сказал мне Вадим. - Завтра я постараюсь пробить тебе отпускные, хотя мы ещё не получали зарплаты за март.
   - Ты великодушный человек, Вадим! Но зачем мне сейчас деньги? Разве что на хлеб и на вино... - с горькой самоиронией ответил я.
   Но Вадим уничтожил на корню мой самоубийственный цинизм.
   - Нет, не на вино! После сороковин ты должен уехать из Лопазны хотя бы на месяц. Поезжай к своей сестре в Екатеринбург. А ещё лучше - к дочери. Если хочешь, я могу выбить в профсоюзе путёвку на юга.
   - Извини, Вадим, но я не хочу никуда ехать. Я уже ничего не хочу от этой паршивой жизни! Давай-ка, лучше выпьем вина!
   - Давай, - согласился Вадим. - И всё-таки я перестану считать себя твоим другом, если не приму экстренных мер и не дам твоей крыше поехать!
   После того, как мы выпили, после того, как помолчали пять минут в память о Наташе, с попросил его:
   - Вадим, принеси мне пластинку Грига. Она мне особенно дорога, потому что её подарила Наташа на моё двадцатилетие. Каким замечательным получился тот день рождения! Наташа, как никогда, была красива и весела. Вот почему мне так дорога пластинка, которую ты унёс. Я обещаю, что не буду проигрывать "Смерть Озе". По крайней мере, до тех пор, пока время не излечит боли утраты.
   Вадим с недоумением, пристально посмотрел на меня. И без того сутулый из-за своего высокого роста, он ещё ниже склонился над столом и некоторое время как-то растерянно размышлял. Наконец, сказал громким шёпотом:
   - Позволь, Иван! О каком двадцатилетии ты говоришь? О какой Наташе? На сколько я осведомлён, ты познакомился с ней четыре года назад. Пластинку, которую я у тебя конфисковал, тебе подарила Люба, твоя первая жена.
   - Разве? А мне кажется, что у меня никогда не было других женщин, кроме одной-единственной - Наташи. У всех женщин, которых я любил и имел, было лицо и имя Наташи.
   Так ли я думал на самом деле или бездарно хотел пошутить с Вадимом? Но разве могут шутить люди в состоянии, в котором находился я?
   - Нет, тебе определённо на время надо уехать из Лопазны! - возмутился Вадим. - Ты свихнёшься, мой друг! А мне, как директору школы, не хоте- лось бы лишиться хорошего учителя!
   - Может быть, ты и прав. Но я скажу тебе честно: мне как-то до лампочки - уехать к чёрту на кулички или в одночасье свихнуться!
   - Если до лампочки, то уезжай! Хоть на улички, хоть к этому самому чёрту!
   Ничего определённого я так и не пообещал Вадиму. А он и не настаивал. К тому же, окликнув жену, поспешил домой - управляться со своим боль- шим хозяйством.
   Я некоторое время чувствовал себя неловко и даже испытывал нечто похожее на угрызения совести: всё-таки немало хлопот доставлял такому занятому и затюканному неприглядной реальностью человеку, как Вадим. Но, выпив ещё два стакана вина, забыл о нём. Впрочем, как и о всех других двуногих тварях, населяющих планету Земля. И только о ней не забыл. О Наташе.
  
   5.
  
   Шагов десять я не дошёл до хаты Василия Фомича, как меня остановил звонкий, заливчатый лай собаки. Откуда-то сбоку, из-за сеней выскочила палевая дворняга - хвост колечком. Пёс лаял незлобно, лишь обозначая для хозяина появление чужого человека. Но кто их знает этих друзей человека? Среди них попадаются и коварные. Реже, чем среди людей, но всё же... Поэтому, сделав ещё несколько шагов, я остановился.
   Долго ждать не пришлось. На низкое крыльцо вышел почти богатырского роста и телосложения старик - чисто выбритый и коротко стриженый, с удивительно внимательными и ясными, как у юноши, серыми глазами. Он совсем не походил на маленького старичка-лесовичка, который должен был жить отшельником среди дикого леса. Велика сила наших традиционных представлений, что даже я, встречавшийся с Фомичом раньше, удивился его опрятному виду.
   - Добрый день, Фомич! - поздоровался я издалека, всё ещё опасаясь двор- няги.
   - Уймись ты, шалапут! - прикрикнул хозяин на пса. - Здоров, Кириллыч! Заходи!
   Пёс, завиляв хвостом, угомонился, убежал за хату.
   В избушке Василия Фомича, состоящей из одной просторной горницы, было чисто и жарко, топилась русская печь. Горница была оклеена весёлыми обоями в синий цветочек и казалась просторной от того, что ничего в ней, кроме кровати, тумбочки с небольшим чёрно-белым телевизором и двухстворчатого шкафа, не было. Нет, ещё в углу, у входа, напротив печи стоял самодельный стол с лавкой и двумя табуретками вокруг. И хатка Фомича с оштукатуренными стенами, побелёнными известью потолком и крашенными тёмной охрой половицами никак не походила на избушку лешего.
   Это меня приятно поразило и несколько разочаровало. Я, признаться, думал, что прямо с порога ступлю в мрачное и таинственное, овеянное запахом колдовства и чародейства, средневековье.
   На столе лежала осиновая заготовка, наполовину обструганная под деревянную ложку, а на полу валялись свежие стружки. Отдалившись от жестокого и завистливого мира людей, старик, оказывается, не любил проводить время праздно. Фомич нисколько не удивился моему приходу, будто мы загодя договаривались с ним о встрече. Огромной своей лапищей, поросшей рыже-седыми волосами, он смахнул опилки с табуретки.
   - Присаживайся, Кириллыч! В ногах правды нет!
   Я присел на табуретку у ближней к выходу стены, а Фомич также неспеша сгрёб опилки со стола, переложил заготовку и нож-резец на подоконник. Я выставил на стол две бутылки вина. В ответ на это старик принёс из сеней две стопки, большую миску квашеной капусты с солёными огурцами поверх. Затем ухватом вытащил из мечи чугунок с отварной картошкой. Прямо из чугунка высыпал её в алюминиевую миску. Пока он резал круглый, домашней выпечки хлеб, в печи, шипя и цвыркая, поджарилась глазунья на сале.
   - Чем богаты - тем и рады! - сказал Фомич, стая сковородку на стол. - Я будто ждал тебя - не обедал. У стариков такое бывает: чувствуют, что кто-то скоро придёт. Да и кот сегодня всё утро лапы вылизывал, прихорашивался.
   Разговаривал он со мной просто, будто к нему в гости сын зашёл. Я разлил вино по сопкам. Старик взял свою, встал, перекрестился на чёрную икону в красном углу. Прошептал коротко подобие молитвы.
   - Ну, давай, помянем душу рабы умершей Натальи! Царство ей Небесное! Да пусть будет пухом ей земля!
   Выпили, закусили. Я не знал, с чего начать разговор. Да и стоило ли его начинать, когда так хорошо, уютно молчалось с Фомичом под хриплое потрескивание головешек в печи, под монотонный стук старых - с кукушкой - ходиков на стене? Я еще раз наполнил стопки. По православному обычаю помянули Наташу трижды. И только после этого старик прошёл к тумбочке и принёс литровую банку с самосадом и газету.
   - Попробуешь моего табачка? Не испугаешься?
   - Нет, я люблю самосад!
   Я ожидал, что Фомич начнёт расспрашивать, утешать меня, проявлять ненавязчивое участие в моей судьбе, как обычно это делают в русской деревне. Но мы молча курили, зачарованно глядя на огонь в печи. Почему имеют такое колдовское притяжение вода и огонь? Как первопричины жизни: океан и солнце? От этой безмолвной идиллии спало последнее напряжение в моей душе, стало тепло и покойно, как в детстве на маминой груди. Господи! Как прекрасен открытый огонь в доме! Я всю жизнь мечтал о камине в собственном особняке. Всё это у меня могло быть, если бы я был целеустремлённым. Немало я упустил в своей судьбе из-за того, что ленился воплотить в реальность даже легко выполнимую, легкомысленную мечту. Просто мечтать по-маниловски было совсем не накладно. Но и не рентабельно.
   Когда мы докурили самокрутки, мне стало неудобно сидеть и молчать - ведь это я пришёл в гости к Фомичу, а не он - ко мне.
   - Фомич! Если это не бестактная просьба: расскажите о своей первой жене. Её, кажется, Катей звали?
   - Катей, - подтвердил старик, невозмутимо задавив цигарку в пепельницу, которой служила пустая коробка из-под леденцов. - Расскажу, коль за этим пришёл.
   А зачем я пришёл к Фомичу? Поплакаться, пожаловаться на свою горь- кую судьбу? Просто помолчать у растопленной русской печи? Услышать его бесхитростный, но, наверняка, поучительный рассказ, который, может быть, без деталей, но неоднократно я слышал от односельчан? Зачем один человек идёт к другому, когда плачет душа? Чтобы не остаться один на один со своим горем, соприкоснуться сердцами, душами с себе подобными.
  
   6.
  
   Со своей Катей я познакомился в Ульяновске в сорок третьем году, в мае. Там формировалась наша Ленинская дивизия. Понимаешь, я был ранен, лежал в госпитале в Москве. А после выписки меня направили в Ульяновск. До войны я был секретарём комсомольской организации в нашем колхозе на Першиковом Хуторе. Вернее - до армии. Потому, наверное, в сороковом меня направили в пехотное училище. А через год война началась. Доучиться по уму не дали. Ускоренные куры, по одному ромбику в каждую петлицу - и на фронт. Всякое было, под Сталинградом повоевал. За два года до старшего лейтенанта дослужился. В Ульяновск приехал уже ротным. И сформировать должен был роту.
   Это к слову, чтобы тебе понятно было. А познакомился я с Катериной в автобусе. Она кондуктором работала. А я куда-то ехал. Не помню уже - куда. В облвоенкомат, скорее всего. Приглянулась она мне сразу. Одета, конечно, скромней некуда. Но всё аккуратно. А уж красива! Глаза зелёные, чистые - насквозь душу прожигают. Да и я ведь что-то стоил в новой офицерской форме, уже с погонами.
   В общем, решился я подбить клиночки к ней. Думаю, если замужем - сразу отошьёт, а нет - не сможет отказать неотразимому командиру.
   Значит, я ей говорю... Что я ей сказал тогда? Господи! Да ведь это...
   - Не подскажете, уважаемая кондуктор, сколько остановок до облвоенкомата?
   - На четвёртой сойдёте! - отвечает.
   И отвернулась с неприступным видом: не приставайте, мол! А у меня три-четыре дня тыловой жизни осталось. Не проигрывать же их в карты, не прожигать с друзьями-товарищами офицерами!
   - А чего вы такая неприветливая? - спрашиваю. - Такая красивая и не улыбается.
   Она молчит, ничего не отвечает. А я, как последний дурак, зная, что война идёт, ляпнул:
   - Наверное, вас муж обидел?
   Действительно, как будто мужики русские по домам сидели. А кто же на фронте воевал? За редким исключением, почти все. Гляжу - у моей кондукторши глаза опечалились, слёзы на них едва не выкатились.
   - Муж мой погиб в Белоруссии в сорок первом году.
   - Извините. - говорю. - Какую я несусветную глупость сморозил!
   - Да ладно уж...- отвечает. Все вы одинаковы. Жена, небось, ждёт писем, не дождётся, а вы при удобном случае кобелитесь!
   - Извините! - возмутился я. - Тут уж вы не правы. Я ещё ни разу в жизни не женился. И даже девушки не имею, к вашему сведению, потому как прежняя по родительскому принуждению ещё до войны замуж выскочила. А на фронте не очень-то разгонишься жениться.
   Вот какой разговор у нас начался. Потом мы ещё о чём-то разговаривали. В общем, привычные в таком деле лясы точили. Уж перед тем, как выходить мне на своей остановке, я ей предложил в кино сходить. Она и не обещала твёрдо: если освобожусь, мол.
   Вышел я из автобуса. На всякий случай номер транспорта запомнил и физиономию шофёра. Только зря. Пришла Катя на свидание. Я так радо- вался, что готов был на седьмое небо запрыгнуть. Посмотрели кино про Василия Ивановича Чапаева. Потом по городу гуляли, мороженое ели. В парке на лавочке я к ней целоваться полез. А она отодвинулась, спрашивает:
   - Вы надолго в Ульяновск, Вася?
   - Три-четыре дня, - говорю. - И на фронт.
   - Не густо! - то ли с сожалением, то ли просто так сказала. - При других обстоятельствах вы за мной месяц ухаживали бы, прежде, чем за ручку взяться. А тут уж не до этого. Целуйте уж и пойдёмте ко мне ужинать. Вы до которого часа свободны?
   - Как офицер, я живу в гостинице. До завтрашнего утра и свободен.
   - Это хорошо, - отвечает.
   Катя жила одна в коммунальной комнате, как раз недалеко от военкомата. Ох, и любила она меня в ту ночь! Оно и понятно - без мужика два года. А потом ещё четыре ночи для меня, что сказка.
   В общем, влюбился я в свою кондукторшу насмерть. С фронта под Курском чуть ли не каждый день писал. А в конце сорок третьего меня сильно зацепило. Снаряд в окоп залетел. Вишь, на правой руке двух пальцев нет. Ко всему этому, осколки в бедре и в плече правом. Перед Новым сорок четвёртым годом под чистую меня списали. В какой-то военкомат послать хотели, куда-то в Среднюю Азию. Но я домой хотел. С Суражским райкомом списался. Первый секретарь меня и выхлопотал председателем колхоза на родной хутор. Но я прежде, чем домой возвращаться, в Ульяновск съездил.
   Заскакиваю в Катин автобус, принародно её целую и говорю:
   - Беги, с работы увольняйся! Со мной на Брянщину поедешь. Времени у нас с тобой на всякие раздумья нету. Ни одного дня.
   - Так ведь не отпустит меня начальник, - отвечает Катерина. - Ты мне кто? Не муж ведь!
   - А и верно, - говорю ей. - Один денёк колхоз без меня потерпит. Завтра распишемся - и едем!
   Смотрю - растерялась она вся. Молчит, размышляет о чём-то своём.
   - Чего? Что случилось? - удивляюсь. - Ты против, что ли?
   - Так я ведь ещё Фёдора жена. Мало ли что на войне бывает? Сам рассказывал!
   - Это когда бы "без вести пропал" написано было - тогда понятно. Вроде бы и не умер, а человека нет, не сыщешь, - убеждаю её. - А в похоронке ясней ясного прописано, что погиб твой Фёдор смертью храбрых под бело- русским городом Лунинцем.
   В общем, убедил, уговорил. Потому как сильно она меня любила. А я её - не меньше.
   Приехали на Першиков Хутор. Живём с Катериной душа в душу. Я пред- седателем колхоза работаю, она - на ферме телятницей. Тяжело ей было после города, в непривычку, но Катерина не жаловалась. Будто двужильная. В сорок пятом ребёнка должна была родить - не получилось. Что-то подняла тяжёлое на работе - сорвала живот. В общем, мёртвый мальчик родился. Погоревали с ней чуток да и успокоились. Молодые ещё - родим. И не одного.
   А в начале сорок шестого, как снег на голову, заявляется на хутор первый муж Катерины Фёдор. Не погиб, оказывается. Ранило его сильно под Лунинцем, на поле боя остался лежать. Тогда ведь отступление было, бежали мы от немцев знатно. Некому и некогда было раненых собирать. А комбат Фёдора, когда с половиной батальона к своим вышел, на всех, кто из того боя не вернулся, похоронки написал. Сердобольный был мужик, не хотел вдов и матерей без довольствия оставлять.
   Фёдор-то Катю с сорок четвёртого искал. В плену у немцев был под Минском. Потом бежал к партизанам, воевал с немцами, потом уже в войсках до Берлина дошёл. Писал в Ульяновск, да кто ответит? Мы ведь соседям не сказали, куда едем. Недосуг было и ни к чему. Родители Кате- рины из репрессированных были, сгинули в сталинских лагерях. А она у них - единственный ребёнок. Уж когда Фёдор в Ульяновск вернулся, узнал на Катиной работе и в ЗАГСе, куда она уехала.
   Мы с Катриной растерялись, когда Фёдор на пороге нашего дома появился. Онемели впрямь - слово вымолвить не можем. Потом опомнились, к столу пригласили. Катя, бедолага, суетится. Всё перед Фёдором извиняется, похоронку показывает.
   А Фёдор-то мужик нормальный, не псих какой-нибудь. Говорит спокойно:
   - Не виню тебя, Катерина! И Василия не виню. Война, ясно дело, перевер- нула всё! Но, однако, из этого лабиринта надо как-то выходить.
   - Чего уж, если так получилось! - соглашаюсь я. - Только в этом случае решать не нам с тобой. Этот гордиев узел только Катерине и разрубать.
   Фёдор тоже мужик ничего - сильный, красивый, мне не уступит. Но я-то уверен: меня Катя выберет.
   - Пусть решает. Не ты, Василий, ни я насильно милы не будем. Выберет тебя, я уеду. Люблю её, Катеньку, как и прежде, а то ещё пуще. А что делать-то теперь?
   Отлегло у меня на сердце: какой всё-таки мужик золотой, Фёдор! Да ведь Катерина плохого и не полюбила бы в своё время, хотя разное в жизни случается. В общем, ждём мы с Фёдором, что Катя скажет. Вопрос-то ребром поставили. А она - в слёзы-истерики.
   - Лучше удавиться, чем из вас двоих выбирать! Не могу я, не сумею! Стыдно мне перед вами обоими!
   Вот те на! Такого поворота дела мы с Фёдором не ожидали. Опешили оба, растерялись. Истуканами стоим, друг на друга смотрим. Если уж она выб- рать не может, что мы сделаем? Не стреляться же, как Пушкин с Дантесом из дробовиков!
   В общем, я предложение сделал:
   - Что мы с бухты-барахты всё? Поживи у нас несколько дней, Фёдор! А когда Катя придёт в себя, успокоится - тогда и решит по своему сердцу.
   - Это понятно, - говорит Фёдор. - Это даже, может быть, мудро. Ну а скажи мне, друг-соперник: с кем она эти несколько дней спать будет?
   - Зачем же ты так, Фёдор, выворачиваешь?! - расстроился я. - Раз на то пошло, зачем гусей дразнить? Мы все трое по отдельности ночевать будем. Комнат хватит!
   Минула неделя, а Катерина ничего ни для себя, ни для нас не решила конкретно. Ни ест, ни пьёт - исхудала вся от нервных переживаний. Смот- реть на неё без боли нельзя. Тут уж я не вытерпел, отозвал Фёдора на улицу. Несмотря на невольное наше соперничество, на обоюдно двусмысленное положение, мы с ним подружились, как родные братья. Фронтовики, всё-таки! На рыбалку вместе ходили, на охоту. Надёжный, настоящий мужик - Фёдор. Но не жить же нам с одной бабой, как в том племени, что в Африке! К тому ж, партийные оба. За такие выкрутасы по головке не погладили бы! Меня и так в райком вызывали, спрашивали, что у нас произошло такое? Чего народ першиковский шушукается, волнуется? Объяснил им всё, как есть, объяснил им наше смехотворное положение. Вроде как вошли в ситуацию, но всё равно сказали, чтобы быстрее решали этот буриданов вопрос.
   В общем, вызвал я поутру Фёдора и сказал напрямую:
   - Надо что-то решать, сержант! Пропадёт баба из-за своего доброго сердца. А мы с тобой круглые дураки. Кто-то из нас обязан уступить!
   - Ты её любишь? - спрашивает Фёдор.
   - Люблю.
   - И я не меньше твоего. Но и твои чувства уважаю. А Катюху не понимаю: не может баба двух мужиков одинаково любить!
   Тогда я решил рубануть этот самый гордиев узел сплеча. Хотя рубка эта была мне по сердцу ножом. Решил я на уступок пойти.
   - Ты первый муж, Фёдор. Ежели по закону сердца - тебе прав больше.
   Фёдор обрадовался до скупой мужской слезы, обнял меня по-братски.
   - Спасибо, Василий! Хороший, настоящий ты мужик. С таким бы я пошёл в разведку!
   Сообщили мы своё решение Катерине, хотя я с тайной в сердце сохранял надежду, что она в последний момент меня выберет. Она вроде как согла- силась, повиновалась нашему общему резюме. Собрались они с Фёдором отъезжать в Ульяновск, уже в сани сели. Она вдруг с саней срывается, ко мне на шею бросается.
   - Не хочу я уезжать, не хочу! Прости меня, Васенька!
   Фёдор помрачнел лицом, желваки на скулах челноками заходили, но сдержался. С достоинством стал чемоданы из саней выгружать.
   - Нет, нет, поедем! Не виновата я, Васенька! Не помни зла!
   Катя рыдает и обратно к саням бежит. Фёдор чемоданы на место поставил. А Катя дошла до саней и стоит. Смотрит на меня коровьими глазами, не садится. Комедия с интермедией - да и только! Смотреть на такую картину сердце моё не выдержало. Злой и отчаянный подбежал я к Катери- не, толкнул её в сани и крикнул конюху:
   - Гони!
   Ну и погнал тот. Парень понятливый попался. А я от горя и печали соб- рался идти к проруби топиться. В хату до вечера не зашёл. Шлялся по берегу реку да ближнему лесу, как заблудившийся, потерявшийся в той жизни человек.
   С того дня я запил сильно. Почти что не просыхал с утра до вечера, на председательские обязанности рукой махнул. Знамо дело, в райкоме не выдержали и к лету из председателей вытурили.
   Так и прожил более двух лет - от пьянки до пьянки. Как в дурном кошмарном сне. Считай, что человеческий облик потерял. А весной сорок восьмого является на Першиков Хутор Катенька. Дане одна, а с грудным ребёнком. Вот те на! Я уж жениться собирался на такой же, как я, горемыке.
   Бросилась ко мне Катерина чуть ли не в ноги. Плачет, обнимает, целует. Я отстранил её от себя, хотя сам чуть не умер от нежданного нагрянувшего счастья.
   - Ты что, Фёдора бросила? - строго так, как прокурор, спрашиваю.
   Она ещё пуще разревелась - остановить невозможно. Аж слезами захлё- бывается. Минуты через две сама успокоилась. Слёзы вытерла, говорит:
   - Умер Фёдор два месяца назад от ранений. Вот сын от него остался. Фёдор его Василием назвал в честь тебя. Ты прости меня, Вася!
   А за что прощать-то? Судьба вон какие кренделя выписывает! Никто из нас троих не рассчитывал на эти драмы-комедии. Всё война - гадюка!
   Когда уж пришли в себя, успокоились оба, Катерина говорит:
   - Фёдор наказывал, чтобы я сразу после сороковин к тебе ехала. Мол, если не женился ещё Василий, то поймёт тебя, примет. А ежели за другого замуж выйдешь - с того света прокляну покойно жить не дам!
   Что мне делать? Гордым жеребцом заартачиться? Хоть и больно мне, хоть стояла под сердцем чёрная обида, не зажила рана смертельная, а рад. Любовь, она ведь и в Африке, и в Америке - любовь. Против неё все обиды - плюнуть и растереть!
   В общем, зажили мы с Катериной по-прежнему, я её любить меньше не стал. После страданий таких она мне ещё дороже сделалась. И она, вернув- шись, ещё ласковее и нежнее стала. Кажется мне, и в сорок шестом она меня сильней Фёдора любила. Но совестливая была. По совести и поступила. А тут как прорвало её - и часу без меня не могла. Задержусь на работе - бежит, ищет, волнуется. Вскоре уже у нас сын родился. Его, конечно, Фёдором назвали.
   Так и прожили, как голуби двадцать лет, пока Катя от рака не умерла в шестьдесят восьмом году. Мучилась, бедная, перед смертью, страдала. И всё у меня прощение просила. Как опомнится от беспамятства, так и просит. Не знаю, как я сам три месяца её болезни выдержал. Веришь, нет, а в Бога уверовал, иконку в красном углу повесил, молился, чтобы Катю мне оставил. Да не послушал меня Господь. Молиться-то, как следует, не умел - никто не научил.
  
   7.
  
   Закончив рассказ, Василий Фомич, прикурив самокрутку, несколько минут сидел молча, задумавшись, подперев подбородок рукой. Разбередил я своей просьбой старые раны. А разве без меня, долгими одинокими вечерами и ночами не вспоминал он свою жизнь, не перекладывал её с полочки на полочку. Возможности у него для этого больше, нежели у других. Если раз в месяц заглянет живой человек на его хутор - немалое чудо. Не чаще и он в селе появляется.
   Фомич задавил цигарку в банку-пепельницу, откупорил вторую бутылку вина, разлил его по стаканам.
   - Давай выпьем, что ли, за женщин, которых мы любили!
   Мне не хотелось тревожить болючую память старика. Его необычная история любви задела меня за живое, взволновала. Неприручаемая вольная птица - судьба. Не прикормишь её золотыми зёрнами, не закуёшь в желез- ные цепи. Как хочет полетит. То высоко - над облаками взметнётся, то низко - над самой землёй расстелется. Мне молчать перед Василием Фоми-чом стыдно. Разбередил душу старику и сижу сычом.
   - Говорят, что вы очень сильно переживали смерть Екатерины...
   Василий Фомич горько усмехнулся, отложил вилку в сторону.
   - А ты как думаешь?! Словами не передашь, как сильно! В те времена уже провели укрупнение колхозов, и на Першиковом Хуторе почти никого не осталось. Я работал пасечником на колхозной пасеке. Сыновья уже жени- лись и разъехались. Старший служил офицером в Чите, младший плавал в торгфлоте в Мурманске. Так что мне пришлось в одиночку с горем люль- каться. Но, ничего, выдюжил. Жить-то надо было!
   Выпив ещё по стакану вина, мы с Фомичом скрутили самокрутки, заку- рили. Дым, облаком поднявшийся над нами, бесплотным драконом потя- нулся в зев русской печи. И, соединившись с печным дымом, выскакивал в кирпичную трубу.
   - С тех пор живёте бобылём?
   - Отчего же... Верно, ты хотел, чтобы моя история покрасивше вышла? Жизнь - не книжка, в жизни люди живые. Когда Катя умерла, мне ведь всего сорок восемь было. Противу природы трудно устоять, она своего требовала. Силёнок и желаний мужских хватало. В семидесятом я привёз на хутор бабёнку на пять лет моложе себя. Марию, значит, привёз из Суража. Любить её, честно скажу, не любил (кроме Кати, ни одну бабу не любил), но жалел. Нормально, по-человечески прожили с Марией десять лет, пока и она не умерла. А с тех пор один живу. Куда жениться в шестьдесят - курам на смех. Ежели есть человеку о чём в одиночестве подумать - старость самое лучшее годится для этого. Хотя, чего греха таить, похаживал в Луговец к одной вдовушке, пока при мужских возможностях был.
   - А мне кажется, что я больше ни с кем жить не смогу. Немало женщин было в моей жизни - так уж случилось. Одних любил, с другими по нужде или из глупости сбегался. Но такой, как Наташа...
   Фомич понимающе улыбнулся, доверительно положил морщинистую, но крепкую руку на моё плечо.
   - Я ведь тоже так думал. Однако, вычёркивать себя из жизни не спеши. Время - великий доктор. Пройдёт его ещё чуток, и начнут заживать раны. Ясное дело, что такие раны без следа не затягиваются. Но не всю же жизнь... Но не всю же жизнь им кровоточить.
   Всё сумеречней становилось в маленькой, аккуратной хатке старика. Майский день клонился к закату, и я поднялся из-за стола.
   - Спасибо вам, Фомич, за душевный разговор! Поздно уже. Пожалуй, мне надо возвращаться в Лопазну. Завтра сороковины, и у меня полно всяких дел.
   - Поистратился на похороны? Немудрено по нынешним временам!
   - Не без этого. Ну, ничего, выкручусь! У кума Вадима подзайму. А там и отпускные с зарплатой получу.
   Фомич придержал меня за локоть.
   - Погодь чуток!
   Он прошёл к узкой кровати, застланной домотканым покрывалом, выта- щил из-под матраса небольшой свёрток из газеты.
   - Нынешней осенью продал коммерсантам с югов картошки на миллион. Ещё миллион мне за медок дали. Коня купил, а миллион уже полгода как валяется. Куда мне деньги? Умирать пока не собираюсь, поживу ещё три-четыре года. Пенсия у меня фронтовая. Не чета колхозной. С лихвой хватит при моих запросах. Так что - бери!
   - Ну что вы, Василий Фомич! Зачем?
   - Бери, не обижай старика! Будет возможность - отдашь. А не разживёшься в богачи, не отдавай вовсе, не обижусь. И это... Кириллыч! Извиняй, конечно, за нравоучение, но не сказать не могу. Слышал я, что запил с горя сильно. Не повторяй моих ошибок. Не порти себе будущее! После сороковин ступай на работу!
   Я почувствовал себя неловко перед этим добрым и сильным стариком, как напроказивший ученик перед учителем, которого любил и уважал.
   - Я в отпуск ухожу, Фомич! Думаю к дочери в Ростовскую область съездить. Давно не виделись, да и развеюсь заодно.
   - Ну и правильно! Тебе полезно сменить обстановку. Легче на душе ста- нет! Жаль, что я раньше не сошёлся с тобой близко, Кириллыч. Сердечный ты мужик. Не бросаешься со стороны в сторону, как нынешние шустрые. Таковые мне всегда нравились!
   Я спрятал свёрток с деньгами под дождевик, тепло распрощался с Фоми- чом. Права была тётя Аня, посоветовав отправиться к этому мудрому старику. Отлегло у меня на сердце, не так щемительно-безнадёжно болела душа. По крайней мере, будущее моё уже ни зияло беспросветной бездной.
   До наступления темноты я успел пройти значительную часть пути. Шагалось легко, и распогодилось под стать настроению. Ненавязчиво, любовно тренькали весенние птахи, воздух упоительно пах сиренью. Как этот запах забрался сюда, за несколько километров от села? Или приютилось домашнее растение где-нибудь в овраге?
   Последний луч солнца медленно и нехотя погас, когда я входил в село. А дома меня ждал приятный сюрприз: там, у газовой плиты кухарничали вездесущие тётя Даша и тётя Аня.
   - Ты за стол не беспокойся, Кириллыч! Твоё дело немного винца для баб прикупить! - снимая блин со сковороды, сказала тётя Даша.
   - А мужики что пить будут?
   - Мужикам Вадим Петрович две трёхлитровки самогонки притащил! - успокоила меня тётя Аня.
   Дорогие мои люди! И времена нынче суровые, и жизнь бедная, тяжёлая, а в российской глубинке - почти безнадёжная. Но ведь не растеряли вы во время всеобщей гонки за рублями своих добрых качеств, смогли остаться отзывчивыми русскими людьми. Чтобы я без вас делал?!
  
   8.
  
   В последнее время я плохо просыпаюсь. Снятся кошмарные и гротесковые сны, поэтому пробуждение кажется неожиданным и нелепым. Немудрено, ведь я почти сорок дней просыпался в сильном похмелье. За исключением последних трёх дней, когда мой мозг уже не выдерживал наркотического тумана, постоянно окутывавшего его. И вчера за поминальным столом я выпил всего лишь три "русских рюмки". И всё равно, проснувшись сегодня, я испытал прежние ощущения - весьма неприятные. Видимо, алкоголь так насытил мою кровь, что та не скоро очистится от него.
   Я знаю, что уже проснулся. Я ощущаю себя, ощущаю окружающую меня реальную действительность, но страшно открывать глаза. Находиться в ирреальном, виртуальном мире, не обременённом никакими обязательствами, было легче и приятнее. Как же мы, люди, к концу двадцатого столетия обременили себя тысячами условностей, ограничивая свою волю и жела- ния! Из-за своих казуистических законов, извращённых нравственных установок, двуличной морали мы отошли от природы на необычайно далёкое расстояние и во многом проиграли своим соседям по планете - зверью. Прогресс для человеческой цивилизации - опасность не меньшая, чем СПИД или какой-нибудь другой мор.
   Это я думал обо всём этом? И как только сил хватило на белиберду, попахивающую прописными истинами?! Но ведь я не предпринял и толики усилий для этого. Мысли сами текут - неспеша, лениво, как ручей по равнине, а я - примитивная плоть, оторвавшаяся от мыслящей субстанции, с апатическим равнодушием наблюдаю за этим течением.
   Наконец, я открываю глаза. И комната с блеклыми обоями и сумрачная от задёрнутых штор сжимается шагреневой кожей, плющится. Потолок с дешёвенькой стеклянной люстрой низко нависает надо мной, затем мед- ленно наплывает и, кажется, вот-вот коснётся груди и раздавит меня. Я смертельно устал от этих странных утренних галлюцинаций, повторяющихся изо дня в день. От обречённых переживаний у меня расшатались нервы.
   Я стараюсь понапрасну не паниковать, успокаиваю себя, потому что знаю: через несколько минут это состояние пройдёт, надо только закрыть глаза и переждать. И я плотно сжимаю веки, погружая себя, как марионетку в бассейн, в ненавязчивую, успокаивающую темноту, дрожащей рукой нащупываю на прикроватной тумбочке папиросы и спички. Дурацкая привычка - курить натощак. И не одну папиросу, а три-четыре подряд до тошноты, до удушливого кашля.
   Этой привычкой я разжился в Афганистане семнадцать лет назад. Два часа от подъёма до завтрака, постоянный мандраж, без устали преследующая тебя зловещая тень смерти - волей-неволей закуришь натощак. И вот уже семнадцать лет каждое утро я даю клятву покончить с этой дурацкой привычкой и каждый раз, проснувшись, шарю рукой по тумбочке в поис- ках папирос.
   Курю с закрытыми глазами, наверняка, сбрасываю пепел мимо пепельницы и пытаюсь вспомнить сон. После неожиданной смерти Наташи мне почти всегда снилась она. Но сегодня, точно, не видел её в своих сновидениях - отпустила она меня. Видимо, потому, что душа её вчера покинула бренную землю.
   Пусть сон без Наташи, но мне почему-то хочется вспомнить его. Но, вместо чёткой и яркой картинки, в памяти всплывает нечто абстрактное, почти неосязаемое. Расплывчатые, лишённые контуров лица за вуалью густого розового тумана. И вдруг - глаза. Карие, в зеленинкой, глубокие, в которые, как в воронки, всасывается пространство. Эти глаза никому не принадлежат, они существуют сами по себе - автономно от мироздания. Это глаза невидимого Божества Вселенной, наблюдающие за мирозданием и и вопрошающие человечество о вере и грехах. Я уверен в этом? Нет. Потому что мне кажется, что это человеческие глаза. Эти глаза скорее человеческие, чем небожителя: они полны греховного света и неутолённой страсти. Я уверен, что никогда в жизни не встречался с этими глазами - ни наедине, тэт-а-тэт, ни в толпе. Я мог не вспомнить, забыть случайно мелькнувшее передо мной лицо прохожего, но только не глаза. Их, человеческих глаз, я помню, может быть, миллион - у меня феноменальная память на глаза. Знакомые я отличу среди тысяч незнакомых.
   Я вдавливаю папиросу в пепельницу. Сразу же закуриваю новую и забы- ваю о глазах, прожорливо засасывающих пространство. Но тревога, наве- янная смутными воспоминаниями о них, остаётся.
   После смерти Наташи я плохо просыпаюсь и, как мазохист, истязаю себя, накручивая тоску предстоящего дня на тугую пружину. После смерти Наташи я по-цветаевски ищу крюк на потолке, к которому прочным узлом можно привязать бельевую верёвку, натёртую мылом.
   Не до боли в сердце знакомо это состояние, я его уже испытывал шесть лет назад, когда окончательно не заладилась жизнь с Любой. В тот год такие ощущения у меня возникали после пробуждения, когда не хотелось покидать тёплую кровать, плестись на опостылевшую работу писаки-журналиста районного масштаба, играть для зрителей-сослуживцев скучную роль бесшабашного добряка, бабника и жизнелюба.
   Никто из моих коллег даже не догадывался, что, просыпаясь каждым утром, я думал: как длинна и скучна моя жизнь? И глазами искал несуществующий крюк на потолке. На матово-белом потолке я находил лишь дешёвую люстру, изготовленную стародубскими зэками, на тоненькой трубке-подвеске, на которой даже легковесному лилипуту не повеситься.
   Потолок в нашей городской квартире был настолько бел и гладок, что своей непогрешимостью угнетал меня. И я накручивал на пружину нервов тоску предстоящего дня.
   В таких случаях я пытался вернуть себя в реальную действительность, перебирал в памяти предстоящие заботы. И чем дольше их перебирал, тем объёмнее становилась злость, распирающая грудь; и я с трудом справлялся с желанием укусить угол подушки. До примитивного обыденные проблемы раздражали меня. Чем проще было их решение, тем бессмысленнее каза- лась жизнь. В этой жизни я представлял себя прыгуном, раз за разом преодолевавшим планку на начальной высоте. Трудно придумать более тоскливое и бесполезное занятие. Разве что страдания Сизифа. Но не было никакого желания поднять планку на сантиметр выше.
   Меня устраивало, что я одной левой ногой писал банальные статьи в уездную газетёнку. Мне было удобно жить с женщиной без запросов и без претензий к судьбе. Так же удобно, наконец, было не выделяться из толпы и глотать пилюли из прописных истин, здороваться за руку с подлецами и не искать друзей. И, несмотря на все эти удобства, я просыпался недовольным жизнью и собой.
   Когда я с обречённым стоном сползал с кровати, в пижаме и тапочках шёл через зал в ванную, чтобы умыться и побриться, я видел на валявшуюся на диване красивую безделушку - Любашу, мою жену. Она редко спала со мной, в ней давно, со времён моего возвращения из Афганистана, погасла страсть ко мне. Впрочем, как и во мне - к ней.
   Любаша казалась абсолютно фригидной, и в те времена у неё не было любовников. Она была бесстрастной мечтательницей и любила покой. Я не мешал ей жить без меня в своём виртуальном мире. Возвратившись из Афганистана, я заметил, что Люба перестала читать книги. Потому, наверное, что в ей нездоровом воображении возникали один за другим романы, которые невозможно было записать, если бы она захотела это сделать. Она с плодовитостью Агаты Кристи сочиняла свои романы, отсутствуя рядом со мной в реальной действительности, и с необыкновенной лёгкостью, без сожаления забывала их расплывчатые фабулы. У нас была дочь, на которую она смотрела, как на инопланетянку, случайно посе-лившуюся в нашей квартире. Время от времени она готовила нам обеды, стирала, прибиралась в квартире, но всё делала по инерции. Иногда в ней пробуждались материнские инстинкты, и она гладила по голове дочь, как гладят маленьких котят. Любаша, наверное, надеялась, что дочь скоро улетит на свою далёкую планету и не будет досаждать необходимость заботиться о ней.
   Теперь, поняв, на сколько мне была дорога Наташа, как безоглядно я любил её, я не мог взять в толк: как двадцать три года назад мог полюбить пусть красивую но бездушную куклу Любашу?
   А ведь любил! И как трагично! Однажды после ссоры с ней в конце сес- сии, найдя укромный уголок, я плакал навзрыд, как дитя, которое бросили непутёвые родители. А позже, во время парашютных прыжков в аэроклубе, решил не дёргать за кольцо парашюта. До земли, в которую я собирался вонзиться тунгусским метеоритом, оставалось каких-то триста метров, когда у меня не выдержали нервы: вдруг отчаянно захотелось жить -дышать, слышать, видеть, думать и страдать. И я раскрыл парашют. За такое сумасбродство меня собиралась отчислить из аэроклуба.
   Господи! К чему это я взялся вспоминать о Любаше, если вчера были сороковины по Наташе, когда продолжается кажущийся нескончаемым траур по ней? Но разве волен человек руководить своей памятью, как чабан отарой овец? Из её затаённых уголков, из глухоманных закутков иногда такое всплывает, о чём, казалось бы, уже забыл до скончания дней своих!
   А чего это я беспечным Обломовым в кровати валяюсь? Мне что, делать нечего, и слуги принесут в постель кофе и булочку с маслом? Увы... А может быть, и хорошо, что не принесут? Я твёрдо решил ехать сегодня к дочери Оленьке в Ростовскую область. Автобус на Сураж через два часа, а мне ещё собираться-укладываться. Что взять с собой в дорогу?
   Я выбросил из головы, как ненужные вещи на мусорную свалку тягостные и не очень мысли, резко, по-армейски выскочил из-под одеяла. И моё тело, покрывшееся гусиными пупырышками, сразу же почувствовало, что в хате прохладно, промозгло, сыро. Хоть и май на дворе, а ночи ещё стылые, с утренними заморозками. Да и днём погода напоминает позднюю осень. Черёмуховые холода.
   Пытаясь согреться, я сделал несколько энергичных гимнастических упражнений. И об этом - ежедневной, обязательной утренней зарядке - я забыл, утопившись с головой в своём горе. Раньше, когда была жива Ната- ша, лёгкая разминка была неотъемлемой частью моего утреннего моциона.
   В хате было прибрано - постарались после непродолжительного поминального застолья соседки. Мне оставалось только умыться, побриться и собрать вещи в дорогу. Пока брился, в кастрюльке на газовой плите сварились яйца. Лук, хлеб, яйца, оставшиеся после сороковин котлеты и блины - что ещё возьмёшь в дорогу в наши незажиточные времена? Таскаться с огромным чемоданом по вокзалам мне не хотелось, и я решил упаковать всё необходимое в туристический рюкзак - незаменимую вещь для дальних путешествий.
   Так... Три сорочки, спортивный костюм, трое трусов, пара маек, пять пар носков, запасные брюки, полотенце, туалетные принадлежности, папиросы, спички, ложка, нож, соль, кружка. Кажется, всё. Ах, да - деньги... Деньги... Их вполне хватит. Вадим всё-таки расстарался и выбил для меня в нашем бедном районном отделе образования отпускные, какую-то помощь на похороны. С двумя миллионами можно ехать в Ростов-на-Дону.
   Нелёгкой будет предстоящая поездка. Из Лопазны в Сураж, из Суража в Брянск, из Брянска в Орёл, из Орла - в Ростов-на-Дону, из Ростова-на-Дону в Семикаракорск, из Семикаракорска - в Шаминку. Раз, два, три, четыре, пять... Ничего себе - целых пять пересадок! Тем лучше. В суете сует, в людской толчее, в суматохе мне легче будет отвлечься от мрачных мыслей. Хоть на время смогу отключаться от непреходящей тоски по Наташе.
  
   9.
  
   Времени на нехитрые сборы в дорогу у меня было уйма: с шести до восьми часов утра. И как же я умудрился опоздать на автобус?! Меньше бы легкомысленным барином возлежал, не снявши ботинки, на заправленной кровати, сосал горькие папиросы и глубокомысленно размышлял об обы- денном и примитивном! Всё из-за того, что никак не мог избавиться от сомнений: стоит ли вообще ехать к дочери? Не она, а я виноват перед ней, на много лет удалившись от неё, фактически бросив на произвол судьбы в самом трудном подростковом возрасте. Несмотря на доброжелательную переписку с дочерью, я боялся являться перед очи её. У неё своя семья. Как примут меня она, зять? Не больше, чем холодно-вежливо. А разве я заслуживаю большего?
   Этими размышлениями я начал мучиться, когда до автобуса оставался час, а опомнился за десять минут до него. Сорвался с кровати, схватил рюкзак, наспех закрыл замок, побежал, задыхаясь, на остановку. И всё равно не успел.
   Возвращаться назад, чтобы подождать следующего автобуса, который будет через два часа, - дурная примета. Но и торчать на автобусной остановке на обозрении всего села - тоже не дело. До города всего каких-то двадцать километров. И пешком можно протопать, и автобус догонит где-то за поворотом на Миновку. Прогуляюсь-ка я пешочком!
   Это полезно для здоровья - размять атрофировавшиеся за месяц безделья мышцы. Может и попутка попасться, несмотря на выходной день: легковушки местных торгашей снуют муравьями между Клинцами и Мглином. И распогодилось кстати. Хотя солнце лишь изредка выглядывает из-за серых курчавых облаков, с каждым часом майское небо становится чище и голу- бее.
   Воскресным утром село будто вымерло. Хозяйки уже выгнали коров на пастбище и управились по хозяйству, многие из них с мужиками на огоро- дах и в поле на посадке картофеля. Только возле уже закрытого сельмага топтались два односельчанина-бездельника, опустившиеся фактически до положения бичей, ещё не потерявшие надежду похмелиться на халяву.
   У меня в рюкзаке лежит две бутылки вина. Не лучше ли, чем топать по мокрому асфальту в неизбежность, осчастливить этих несчастных мужиков? Разве я, оставшись без Натальи, имел смысл жизни более высокий, чем лопазненские бичи? И в чём он заключён? В благодарности пятидесяти оболтусов, которых я научил более-менее грамотно писать по-русски? Разве они мечтают о высоком, о том, чтобы свои жизни посвятить светлому будущему человечества? Нет, все они нынче грезят о "бабках", о том, как потеплее пристроиться да покруче промотать свои жизни.
   Что ещё мне остаётся? Написать книгу о себе и Наташе? Но никто сегод- ня таких книг не читает. Да и не издают их. Через год-два жениться на какой-нибудь деревенской дурнушке и родить одного-двух таких же обол- тусов без будущего? Сколько мне отмеряно, много ли осталось? Десять лет? Двадцать? Может быть, тридцать? Между тремя названными сроками не велика разница. И ничего не изменится в мире, если я через двадцать или тридцать лет. Ни-че-го. И человечество, сломя голову устремившееся к вселенскому суициду, не заслуживает того, чтобы, страдая и мучаясь, посвятить ему остаток своей жизни. Может быть, правы они, эти бичи, ни о чём не заботящиеся, безвольными, но и беспечными щепками плывущие по реке жизни?
   С огромным усилием я удержал себя, чтобы не свернуть с тракта к гаст- роному. Слава Богу, что бичи не заметили меня - у них был повод раскрутить несчастного вдовца участием и соболезнованием на полную катушку.
   Так что из Лопазны я вышел незамеченным.
   Мокрый асфальт сияет под лучами выглянувшего солнца. С запада, со стороны города налетает лёгкий, ещё прохладный ветерок. Буйной морской пеной колышется в палисадниках цветущая черёмуха. Хорошо дышится, хорошо шагается. Вот так бы идти непринуждённо и неспеша до самого Ростова-на-Дону. Если за день проходить сорок километров, то за месяц дотопать можно. Десять дней надо накинуть на всякие непредвиденные обстоятельства. Долговато, пожалуй. На дорогу весь отпуск уйдёт. День-два погостить у дочери - и всё? Ради этого затевать длительное путешествие?
   Жаль... А то здорово было бы пройтись через половину Расеи-матушки!
   Такой заманчивой, полной мужественной романтики показалась мне эта мысль, что я, выходя за околицу села, всерьёз заболел ею. Долго идти? Можно это дело как-то ускорить. А если пешее путешествие совместить с туристическим автостопом? Пожалуй, недели за две доберусь. А то и быстрее. Во-первых, деньжат сэкономлю: и Фомичу долг отдавать, и к Оленьке с пустыми карманами не явишься. Во-вторых, новые люди, новые впечатления, неожиданные встречи. Может, это поможет справиться с обрушившейся на меня камнепадом бедой?
   Так, незаметно, я прошагал два километра. До того места, где налево от трассы Мглин-Клинцы убегает полевая дорога. Она бежит мимо одинокой, покосившейся и почерневшей от времени хатки к маленькой, умирающей деревеньке с советским названием Красный Пахарь, а потом, обогнув десяток домов - всю деревушку - с высокого холма спускается к озеру, похожему на огромного голубого ската, приткнувшегося головой к лесистому холму и раскинувшего по оврагам щупальца-рукава. Правда, рукавов этих, щупалец, было всего три.
   Это безымянное озеро с высокими, густо заросшими сосной, берёзой и осиной берегами, с причудливыми заводями среди прибрежной полосы камыша представлялось мне альпийским озером в миниатюре. К тому же, от бьющих со дна ключей, вода здесь была чистой и холодной, будто в горном озере.
   Почти со времени моего появления в Сураже, я знал об этом озере - журналисту не требуется много времени, чтобы ознакомиться с местными достопримечательностями. Он всегда в дороге, всегда в пути.
   На это озеро любило приезжать суражское начальство, чтобы на высоком берегу, среди берёзок организовать шашлычок, выпить под него с влиятельными и не очень товарищами дешёвого коньяка. Иногда заезжали сюда и влюблённые парочки. Но чаще всего, какой-нибудь начальничек среднего районного пошиба, но имеющий служебный "уазик" - символ уездного благополучия, привозил сюда молоденькую кокетку, которой, в обмен на пылкую любовь, и надо было флакончик непритязательных духов отечественного производства или бюстгальтер в подарок. Бывал и я здесь с друзьями-товарищами и с такими же кокотками. А когда три года назад мы с Наташей поселились в Лопазне, мы в первый же выходной, кажется, в начале августа 1993 года приехали сюда на велосипедах.
   Наташа любила отдыхать на этом экзотическом озере. Ей нравилось, разогнавшись с косогора, прыгать в чистую, обжигающую холодом воду, по-девичьи визжа от испуга и восторга. Ей нравилось загорать на ласковом солнышке, расстелив среди великолепного разнотравья клетчатый плед, и впитывать сердцем, как губкой, неповторимую красоту среднерусского пейзажа. Ей нравилось собрать подосиновики, подберёзовики, белые и сыроежки, которые высыпали в прибрежных лесочках. Ей нравилось вдруг в каком-либо укромном уголке, в ложбинке, прикрытой кустами от любопытных глаз, заниматься со мной любовью. После таких прогулок, несмотря на физическую усталость, она возвращалась домой бодрой и возбуждённой.
   Я на несколько минут остановился у поворота на дорогу, ведущую к озеру. Так делают во время похоронной процессии: машина с гробом и идущие за ней люди останавливаются на перекрёстках и у тех мест, с которыми связана жизнь покойника. Я до сего дня хоронил Наташу и, наверное, буду делать это до своего смертного часа. Поэтому нарвал небольшой букетик одуванчиков и мать-и-мачехи на обочине трассы и в память о Наташе положил у столбика, означающего скрещение главной и второстепенной дорог. И для себя решил, что отныне и вовеки веков в мыслях и при любом поминании вслух буду называть озеро на Красном Пахаре Наташиным.
   От хороших воспоминаний о Наташе сладко щемило на сердце. В эти минуты я как-то забыл, что она умерла, её образ стоял предо мной живой и деятельный. Словно я спешу домой, а она хлопочет по хозяйству и ждёт меня. Вот войду я, усталый с дороги, она поможет мне снять дождевик и усадит за стол перед горкой дымящейся в миске картошкой. И шагалось мне легко и весело, как когда-то в босоногом детстве на казахстанской целине. В райцентре на железнодорожном вокзале я собрал большой урожай пустых бутылок и, сдав их, накупил конфет и печенья для себя и младших сестрёнок. Я на крыльях возвращался в родной совхоз, спеша их порадовать!
   И опять я не заметил, как дошёл почти до Лялич. Из-за густы крон дере- вьев золотом горел купол восстанавливаемого Храма святой Екатерины, построенного в конце восемнадцатого века по проекту великого архитектора Кваренги и почти разрушенного в достопамятные большевистские времена.
   И к Храму однажды мы приезжали с Наташей на велосипедах. С болью в сердце смотрели на полуразрушенное не временем, нет, а нашим русским хамством, величие - на изящные высокие колонны, на элегантные овальные прорези окон, которые издали казались пустыми глазницами прекрасного мёртвого великана. И с благоговением притрагивались к древним, холодным кирпичам.
   Затем, возвращаясь в Лопазну, по пути завернули к дворцу графа Зава- довского - фаворита Екатерины Великой. Дворец тоже был построен в конце восемнадцатого века по проекту Кваренги. Это гениальное архитектурное творение было разрушено ещё больше Храма и зарастало травой забвения. И никто, похоже, не собирается его восстанавливать за неимением денежных средств.
   Мы с Наташей шли по полуразвалившейся террасе вдоль бывшего великолепия, и каждый из нас печально молчал о своём. А может, мы с грустью молчали об одном: о широте и чёрствости русской души? Когда с неимоверными усилиями, умирая от непосильного труда, мы можем построить неповторимой красоты Вавилонскую башню и через несколько десятков лет безжалостно разрушить её до основания. В нас гротескно соседствуют высокая культура современной цивилизации и безумное варварство. Но не во всех же! У меня с Наташей никогда не поднялись бы руки на красоту.
   Я до сих пор невысокого мнения о своей личности, особенно - об её нравственном обрамлении, но никогда, ни за что, ни за какие деньги не пал бы до варварства. Но на войне в Афганистане, а потом и в мирной жизни я цинично разрушал свою душу и души тех, кто находился рядом. Разве это не меньшее варварство?! Ведь их создал более гениальный, чем Карнеги, творец - Господь Бог! Интуицией, подсознанием я чувствовал свою вину перед Наташей, Любашей, дочерью, другими людьми, с которыми соприкасался. Но только не сегодня... Только не сегодня заниматься самоедством. И просить у них всех прощение...
   Я прошёл, может быть, половину пути я только минул автобусную остановку в Ляличах, как меня нагнал "уазик" нашего председателя колхоза. Он мчался на всех парах на районный рынок затариться продуктами, потому что тормоза завизжали резко и пронзительно.
   - Садись, Иван Кириллыч! В ногах правды нет! - пригласил в машину председатель - сухопарый мужик - мой ровесник. У нас с ним не было близких, доверительных отношений, мы с ним даже поссорились по поводу тройки за четверть у его сына - выпускника школы и откровенного раз- гильдяя. Но председатель не знал, что я ушёл в отпуск, а сына ещё ждал экзамен по русскому языку и литературе. Может быть, поэтому он остановился? Или я, плохо думая о себе, переношу это на других людей?
   Я долго не раздумывал. Раз я решил добраться до Ростова-на-Дону пеше-автостопно, то мне кое-что нужно прикупить на суражском рынке.
   "Но всё равно ты не прав, председатель! - с иронией подумал я. - В ногах гораздо больше правды, нежели в колёсах твоего "уазика"!
   Что-то важное, философски значимое упустили мы в этой жизни, наблю- дая за миром из салонов автомобилей, поездов и самолётов. Жизнь проле- тает мимо нас так стремительно, что мы не успеваем рассмотреть каких-то малоприметных, но жизненно необходимых для гармоничного развития человека деталей.
   Удаляясь от природы, частью которой являемся сами, мы беднеем духов- но. Без природы мы - дети, лишённые родительской ласки. Поэтому грубы, алчны, непримиримы друг к другу.
   А не податься ли тебе в проповедники, Иван Кириллович?! Но учитель - тот же проповедник, но имеющий дело с более тонким, более восприимчивым материалом. Часто ли ты доносил до детей эти истины? Часто ли беседовал с ними по душам, спускаясь со своего высокого педагогического
   Олимпа? Всё недосуг? Школьная программа, планы, оценки... Что они стоят по сравнению с открытием и пониманием мира?! И педагог ты никудышный, Иван Кириллович! Книжный червь, сухарь! Только не вспоминай Афганистан! Сколько своих просчётов в жизни ты будешь оправдывать этой войной?
  
   10.
  
   Как только я попадаю в город - древний, блеклый и приземистый, раскинувшийся на холмах по правому берегу Ипути - от моего более-менее приподнятого состояния души не остаётся и следа. Вместе с огромной чёрной тучей, стремительно надвигающейся на Сураж, на моё сердце обрушивается снежная лава тоски. И лишь одна маленькая отдушина, крохотный коралловый островок среди бескрайнего океана тоски - свежее не разбавленное водой пиво в тесном и грязном баре в окружении подпитых по случаю выходного мужиков.
   За сорок дней после смерти Наташи я совсем дошёл до ручки - разучился жить, разучился по крупицам собирать радости жизни. Я не могу организовать даже незначительной радости, скромненького праздника души по слу- чаю старта путешествия из прошлого в настоящее, из вчерашнего дня в день сегодняшний. Я ощущаю себя спрятанным в чёрный, водо-светоне- проницаемый, спутанный из блеклых по цвету и колючих по осязанию нитей, кокон, который продолжают сучить наше смертельно больное общество, безжалостно нетерпеливое время и моя неумолимо жестокая судьба.
   Я - угрюмый и одинокий кокон. Я не способен двинуть ни одним своим членом. Я не в силах разорвать ни одной, даже самой тонкой нити рока. Пессимистический фатализм жуком-короедом вгрызся в кору моего головного мозга. Кружкой выпитого пива, как ядром из тяжёлой мортиры, я поражён апатией. Я бездарно хочу спать. Спать... спать... спать...
   И нет пристанища среди мироздания бегущему от жизни. Как далеко убежит бегущий от своей судьбы?
   Обречённым пилигримом, измученным долгой и бессмысленной дорогой, я бреду мимо чудовищно безликих зданий, мимо злых и равнодушных людей, не замечая в общем-то изумительного майского дня. Особенно после того, как проползла мимо города беременная дождём. Мозг мой почти атрофирован: я не мечтаю о своём будущем, я не ищу среди прохожих своих знакомых, и, тем более, не отмечаю с мужской радостью кра- сивых женщин.
   Я вяло думаю о какой-то абстрактной реальной действительности, как будто отдельно отстоящей от меня и моей жизни. Думаю с привычными в последние дни угнетённостью и обреченностью. Я отсутствую в этом угрюмом, таинственном мироздании. Меня нет в этом маленьком, захолустном городке, в этом погожем, но прохладном дне. Меня нет на этой притягательной, но и пугающей планете. Меня нет в этом обескураживающе бесконечном мироздании. Меня нет нигде - ни во времени, ни в пространстве. И, кажется, никогда не существовало. Я чей-то короткий гротесковый сон.
   Спать, спать, спать... Мои губы, будто вылитые из тугой резины, с трудом приоткрываются в зевоте и тут же плотно сжимаются, будто сонная лягушка заглотила пролетающего мимо комара. Я представляю себе, уже осязаемо вижу постель, высокое ложе подушек и борюсь со своими тяжё- лыми веками, напоминающими тяжёлые жалюзи, готовые захлопнуться, чтобы отгородить меня, как сломавшийся атомный реактор саркофагом, от внешнего мира, от реальной действительности. Будто я смертельно опасен для мироздания.
   Конечно же, это дают знать выпитое пиво и почти бессонная ночь. Я серьёзно болен - и физически, и душевно, хотя не испытываю особой дисгармонии ни в плоти, ни в душе. Но мне кажется, что моё тело от пяток до кончиков волос на голове заполнено чем-то вязким, как смола, и неве- сомым, как пух. И как будто уже явственно ощущаю, что превращаюсь в какую-то бесформенную биологическую массу, в какую-то киселеобразную космическую субстанцию.
   Мне хочется спать, спать, спать... Мне хочется спать тем более, что я прохожу мимо обшарпанного, стандартно-бетонного пятиэтажного дома, в котором три года назад я жил в двухкомнатной квартире. Мне кажется, что я сейчас нырну в сумрачную прохладу подъезда, поднимусь на третий этаж, вставлю ключ в замочную скважину...
   Открывается дверь, и я вижу неопрятную, заспанную женщину, похожую на мою первую жену Любашу. Женщина что-то говорит мне, лениво жестикулируя рукой, но я не слышу ни одного звука, будто мои ушные щели законопатили плотной ватой. Женщина понура и равнодушна и очень похожа на меня своим отсутствием во Вселенной. Мне кажется странным, что отсутствующие всегда и везде могут встречаться друг с другом - это противоречит законам мироздания.
   Вожделённая, пристально-белая постель распахнута передо мной, как невидимые врата ада, который пугает и притягивает своей доступной неизбежностью. Не разуваясь, не раздеваясь, подпиленным кряжистым дубом я падаю в неё, как в бездну. И меня мгновенно захватывает чёрная вечная мгла.
   Я, и вправду, вроде как уснул, отключился на несколько минут от реальной действительности, потому что споткнулся о бордюр тротуара и едва не упал. Довольно бодрый в дороге, в городе я вдруг превратился в сомнамбулу. Мне так же, как и утром во время пробуждения захотелось умереть. Но, может быть, я в этот текущий отрезок времени, называемый мгновением, уже покидаю этот бренный и бессмысленный мир, в котором устала жить, нет, устала существовать добрая половина его обитателей. Может быть, моё теперешнее состояние и есть переход Туда, в которое я, воспитанный воинствующим материалистическим марксизмом, до сих пор не верил. Но даже эти мои мысли убивает невероятно вязкая апатия, и я плетусь по мокрому тротуару, вдоль мокрых и однообразных серых зданий в почти полуобморочном состоянии.
   Почему никто из прохожих не поинтересуется: вам плохо, товарищ-госпо- дин-гражданин-мужчина? С таким же недоумением может думать о смысле жизни или о её бессмыслии каждый, проходящий мимо меня, и каждому, проходящему мимо меня, так же неуютно жить в этой огромной и уставшей стране.
   У торгового лотка возле универмага - женщина. Крупная, уставшая и какая-то безликая, как моя сегодняшняя страна. Кажется, что женщина мне знакома, что когда-то раньше - несколько лет назад - я с ней встречался на тихих улочках города, может быть, по каким-то житейским делам. Конечно же, это не так. Скорее всего, это была случайная, мимолётная встреча, потому что я не помню её водянисто-голубых отсутствующих глаз: она смотрит на прохожих и не видит их. Я не знаю и в то же время хорошо знаю её. Подобных женщин, нездорово краснощёких, со слезящимися от недосыпания глазами, грубыми и застенчивыми руками - полно в нашей многострадальной стране, они - чуть ли не символ затюканной невыносимым бытом русской бабы конца второго тысячелетия.
   Вот в каком угнетённом, полусонно-полуобморочном состоянии я дошёл до рынка. Закупка необходимых для туриста предметов обихода, непредвиденные встречи и короткие с разговоры с редкими знакомыми и вообще многолюдье, гул и суета ранка слегка приподняли моё упавшее до нулевой отметки настроение. Я вполне мог продолжить странное в глазах обывателей путешествие, задуманное мною. И в полдень я уже свернул с моста через реку Ипуть на шоссе, которое я мысленно окрестил " Сураж - Ростов-на-Дону".
  
   11.
  
   Сегодня я всю ночь просидел под верёвочной петлёй. В хлеву было так темно, что, казалось, мгла поглотила всё мироздание, и наша Вселенная провалилась в гигантскую Чёрную Дыру вместе со всеми звёздами и цивилизациями. И в образовавшемся антимире не существовал я. Или находился там, где нет звёзд ночью и зари утром, где нет неприкаянного ветра и шелеста листьев; нет ничего. Ни-че-го. И качающаяся надо мной петля - невидимая, но осязаемая шестым, ирреальным чувством - казалась мне маятником, хронометром моего прошлого. Близкого или далёкого - какая разница? За последним кивком этого маятника уже не было ни насто- ящего, ни будущего. Нет времени, нет пространства. В ожидающем меня Там не существует таких понятий, о существовании самого Там можно было только догадываться.
   Я выпил сто пятьдесят граммов водки "Столичной", которую с унижением выпросил в ресторане у официантки-кокотки. Я выкурил подряд три сигареты "Родопи", ради которых пресмыкался перед краснорожей про-
   давщицей. Я поцеловал спящую дочь, а жене мысленно сказал: "Теперь ты поймёшь, кем был я"! И пошёл в кладовую за бельевой верёвкой из синте- тики. Верёвка надёжная и скользкая - не надо отнимать у семьи дефицитное мыло, которое выдают по талонам.
   После всего этого я пришёл в хлев, поставил друг на друга два больших ящика из-под яблок. Не торопясь, соорудил петлю и привязал верёвку к стропиле. Стропила была крепкой и толстой, на ней можно было подвесить старенькие "Жигули", которые я собирался купить послезавтра. На стро- пиле можно было подвесить легковушку, а не то, чтобы пять с половиной пудов высокомолекулярной органики.
   Всё было готово, и ящики качались подо мной. Надо было только продеть голову в петлю, попасть ею, словно ниткой в угольное ушко. В темноте я нащупал петлю, и она мне показалась холодной и скользкой, словно сдох- шая гадюка. Я когда-то брал в руки холодную и скользкую мёртвую гадю- ку.
   Я когда-то брал в руки гадюку и вспомнил мерзкое ощущение, испытанное мною пи этом. Была предрассветная весенняя степь, дымящаяся от таявшего инея. Я искал аркан возле юрты, чтобы выловить из табуна кобы- лицу Зорьку, на которой выгонял в ночное совхозных лошадей. Я думал, что нашёл аркан, а это была дохлая гадюка. Она, наверное, попала под копыта коня.
   Как же давно, невообразимо давно это было - сто, двести лет назад, может быть, даже и не со мной, потому что мне всего тридцать четыре.
   В кромешной мгле прямо над собой я нащупал петлю, а подумал о дохлой гадюке. И мне стало мерзко и гадко, как и тогда, очень давно - сто, двести лет назад. И холодно в области спинного мозга. Я отдёрнул руку. Мне не хотелось продевать голову в мерзкое кольцо мёртвой гадюки.
   Но это была короткая пауза. Ассоциации, возникшие в связи с петлёй, не могли подавить желания рассчитаться со всеми: с издательством, с редактором газеты, друзьями, женой. И, конечно же, с Тамарой. Это была лишь секундная отсрочка, задержка между "темно в хлеву" и "темно веч- но". Но этого мгновения хватило, чтобы ухватиться за соломинку: мне захотелось курить.
   Направляясь в хлев, я не прихватил сигарет (их оставалось пять штук в пачке), потому что подумал: Там, наверное, не курят. Я не взял с собой половину бутылки водки, которую не допил, потому что Там, наверное, не пьют. Я не мог знать, что делают Там. Но я так думал. И возникла практичная мысль: кому и зачем я буду оставлять на этом свете свои сигареты и водку? Ничего не надо оставлять миру, если не хочешь оставлять ему себя.
   Есть ещё уйма времени до рассвета, до того часа, когда в хлев может придти жена - за картошкой или за консервированными овощами в погреб. Значит, я успею выпить водку и выкурить сигарету. И тогда, может быть, верёвка не будет осязаться гладким и мерзким телом гадюки. Подобная отсрочка - не моя слабость или сила инстинкта жизни, это - самое обыкновенное человеческое желание взять у последних минут жизни всё, что можно взять. А я мог позволить себе самое малое, не больше того, что может позволить себе приговорённый к казни на гильотине: рюмашку водки, две-три затяжки сигаретой и несколько минут для прощания с миром.
   Тридцать четыре года я жил ради какой-то абстрактной, утопической идеи, ради непонятного мне долга перед обществом, у которого я ничего и никогда не занимал, и, чёрт знает, ради чего ещё. И только несколько минут пожить для себя. Единственный раз в жизни. Разве я не имел на это право?
   Я осторожно вышел из хлева. В хмуром октябрьском небе не было звёзд, а на тихих, сонных улочках города - людей. Ночь была тёплой, как ни одна другая ночь в конце октября за тридцать четыре года жизни.
   Хорошо, что в осеннем небе не было звёзд - не придётся о них сожалеть, когда к стропиле привязана верёвка. Плохо, что была тёмная, тёплая октяб- рьская ночь - она дисгармонировала с будущим холодным вакуумом, где должна быть абсолютная минусовая температура. Впрочем, я недолго размышлял над этим, пока шёл за оставшимися в квартире водкой и сигаретами. Потому что расстояние от хлева до пятиэтажки, на третьем этаже которой я жил, гораздо короче, чем расстояние между Землёй и Альфой Центаврой. Но всё же длиннее того, что разделяет жизнь и смерть. Последнее настолько мизерно, что его можно обнаружить только под микроскопом. Если смотреть невооружённым глазом, они, жизнь и смерть, кажутся одной точкой, одной звёздочкой, вспыхнувшей на мгновение.
   Я сидел на стопке необструганных досок, которые неделю назад приготовил, чтобы сделать стеллаж в пристройке к хлеву, и пил тёплую водку. Я потратил ради этих непримечательных досок уйму времени - два дня, а значит, не написал талантливого рассказа. Или это к лучшему, что потратил время и не написал? Сидеть на папке с тоненьким рассказом и пить водку - это очень неудобно и кощунственно. А на штабеле досок - очень даже комфортно.
   Мне было спокойно и приятно жить несколько минут для себя. Мне не было бы так спокойно и хорошо, если бы не висела над головой петля из бельевой синтетической верёвки. Это как деньги: не знаешь им настоящей цены, когда их много. Последние минуты жизни надо потратить так же бережно, как и последние деньги - обстоятельно и с достоинством.
   Наконец, я избавился от самого неприятного, самого неприятного измерения времени - будущего. Оно меня больше не волнует. Словно дождинок в горсти, было настоящего, и много-много прошлого. Боятся настоящего, боятся будущего, но не прошлого. Если не натворил криминальных дел, если грешил в меру. Ведь не боишься кошмарного сна после пробуждения. Прошлое бессильно перед нами, как мы бессильны перед ним. Но оно всегда - на конец петли, на мушке пистолета, на дне омута. И всё же прошлое не уходит. И от прошлого не уходят. Уходят от нестоящего и будущего.
   Почему? Этих "почему" больше, чем достаточно - их десятки, сотни тысяч. И я не могу с ними справиться, как воспитатель детского сада с сотней шалунов. И каждый раз отвечая "потому что", я стараюсь не смотреть наверх, словно не синтетическая верёвка висит там, а дамоклов меч. Меч может вероломно обрушиться на меня после каждого "потому что". Я понимаю вдруг, что боюсь. Равноценно - и жизни, и смерти. Почему? Потому что я, потому что он, она, они...
   Друг мне сказал. Друг мне сказал от имени всех друзей:
   - Мы ожидали в тебе пастыря. Но ты не пастырь - ты скотина.
   Он был пьян, мой друг, или на время лишился ума. Но он был прав.
   Или нет? Друг не хотел ошибаться, всегда и во всём быть правым, быть моим последователем и записывать мои мысли, подобно апостолам, записывающим мысли и деяния Христа. Почему я должен быть пастырем? Потому что этого хотелось им, моим друзьям? Как бы складно ни проповедовал пастырь, без веры его проповеди - дистиллированная вода. Я не верил в Бога, я не верил в друзей, я не верил в себя, в конце концов. А друзья ожидали во мне пастыря. Но почему я не сказал другу, что и он равноценная мне скотина, потому что не стал пастырем для меня.
   - Я никому - ни тебе, ни другим людям не обещал стать пастырем! - так ответил я.
   - Но ты учил нас жить! Пока мы не поняли, что ты скотина!
   - Зачем вы слушали меня? Разве ваши извилины - пересохшие русла?
   - Ты красиво говорил и любил нас.
   - Я и сейчас люблю вас.
   - Нет, ты любишь себя!
   Из большой любви к себе сегодня ночью я привязал верёвку к стропиле.
   Что я им говорил, в чём убеждал, в чём разубеждал? Как я мог убеждать, ни во что не веря? И разубеждать своими заблуждениями? Если я из-за своей гордыни делал это, то зачем они слушали меня? Разве я требовал этого? Компанией заблудиться легче хоть в глухом лесу, хоть в суетной жизни. Но и выйти из леса, выпутаться из сложной жизненной ситуации почти невозможно - каждый тянет в свою сторону. В конце концов, все понимают, что нужен пастырь, поводырь, проводник. Они смотрят с надеждой на тебя и говорят:
   - Веди!
   Я не знаю верной тропы, но веду. С надеждой легче идти, чем без неё. И убегать - от людей, от жизни, от себя. Но не убежит бегущий. Когда-нибудь где-нибудь его оставят надежда и силы. И тогда пастырь, поводырь, проводник в глазах убегающих превратится в скотину. В том, что они не убежали и заблудились, все обвинят его. Он имел право обманывать себя. Только себя. И теперь ему осталось одно право: привязать синтетическую верёвку к суку или стропиле.
   Когда-нибудь из всей компании заблудших останется один. Ему не из кого будет выбирать себе пастыря. И тогда он скажет:
   - Я ожидал в тебе пастыря, но ты - не пастырь, ты - скотина!
   Так он скажет самому себе. Но никогда не станет привязывать верёвку к суку или стропиле. Потому что её привязывают ради кого-то, в укор кому-то, кому-то в назидание. Когда завязывают петлю на конце верёвки, рассчи- тываются не с собой, а с миром: с ней, с ним, с ними.
   Это они - мои бывшие друзья. С ними я не рассчитаюсь, даже если про- дену голову в петлю и оттолкнусь от ящиков из-под яблок. Может быть, их слегка покусают сытые и ленивые собаки - их совести. Вряд ли до крови.
   Через три дня после моей смерти они скажут:
   - Нет, он не пастырь и не скотина. Он - дурак!
   И долго ещё будут блуждать по лесу. И если увидят впереди просеку, выводящую из глухой тайги на простор полей, они всё равно свернут обрат- но в лес. Они уже боятся чистого поля, свежего ветра, потому что привыкли угрюмо бродить по тайге, где, чтобы увидеть звёздное небо, надо разогнуться и запрокинуть голову. Но как страшно и трудно сделать это сог- бённым заблуждениями!
   Меня тоже согнули, сгорбили заблуждения и безверие, но я нашёл силы разогнуться, чтобы привязать верёвку к стропиле.
   Всё. Их, друзей, уже нет со мной - я с ними рассчитался и распрощался. Теперь она, Любаша. А её, если честно признаться самому себе, со мной нет уже давно. То есть, что-то рядом находится. Не "кто-то", а именно "что-то". Какая-то неопрятная, сонливая женщина с безразличными, отсутствующими глазами. Она ходит, ест, иного произносит какие-то фразы и изредка ложится ко мне в постель. Но и это не совсем она. Она - вериги на моих ногах. Я плетусь, волоча за собой тяжёлые вериги, по пыльной дороге жизни. А мне хочется босиком пробежаться по росистому лугу. Я не могу снять эти вериги и перед тем, как продену голову в петлю.
   Это выше моих сил назвать её Ею. Она - Нечто, Что Со Мной Рядом. Какое-то корейско-китайское имя. Или вьетнамское. Неужели я когда-то любил Нечто? Но нельзя полюбить то, что любить невозможно. Нечто - это моя тень. Тень, которая со мной утром, в полдень, вечером и в полночь. Тень, от которой можно освободиться только в космическом вакууме. Я не мог влюбиться в тень. Я просто не заметил, когда и как она приклеилась ко мне.
   Она мне сказала:
   - Ты погубил мне жизнь!
   Но разве можно погубить жизнь тени? Разве тень - это жизнь?
   Почему я отказываю ей в праве на жизнь? Она кажется тенью, но она - человек. Она - человек со своим миром, в который не впустила меня потому, что я никогда в него не стучался. Её мир мне чужой. Он мне кажется холодным, как лёд на сердце. Я так долго живу с ней, что мог превратить своё сердце в айсберг. Почему я с ней? Потому что из чужого мира надо решительно уходить. А я всегда боялся уйти откуда бы ни было. И сейчас боюсь.
   Она редко, но всё же приходит в мою кровать. Не за праздником тела - чтобы напомнить: я твоя тень, и всё ещё с тобой. Если хочешь ходить по земле и видеть солнце, тебе надо примириться с моим существованием.
   Но я люблю Тамару. Она, может быть, одна пожалеет, что я ушёл, не попрощавшись с ней. Без разницы - из своего или её мира. Но что ей какие-то миры, если она любит только себя?! И она не станет укорять себя, она просто пожалеет, что я ушёл. У Тамары слишком много своей жизни. У неё совсем не останется времени, чтобы не забыть меня. И всё-таки она любила меня. Но во мне она любила не мужчину, не интеллектуала, а саму жизнь. Тамара не могла любить того, чего нет. У неё практический взгляд на окружающую реальность. Она всегда предпочитала любви идеальной любовь материализованную.
   Я хотел бы остаться красивой игрушкой Тамары. Тогда бы она плакала, потеряв меня. Но я никогда не был марионеткой. Тем более - смазливой.
   У Тамары есть тоже собственный мир. Я постучался в него, как в не закрытую на замок дверь. И она, недолго раздумывая, впустила меня в него. В её неприхотливом и спокойном мире я чувствовал себя гостем. Как и в Большом Мире. Наши миры соприкоснулись друг с другом, как случайные гости за праздничным столом. Праздник кончился, и надо расходиться по домам. Каждому - в свой мир.
   В отличие от друзей, Тамара не ожидала во мне пастыря, потому что никогда не блуждала по жизни, как по лесу. Даже заблуждаясь, она не думала и не подозревала, что заблуждается. У неё очень много своей, непосредственной жизни. Для таких людей, как она, жизни никогда не бывает много. Как ребёнку никогда не бывает много игрушек. Тамара не пресыщается жизнью и каждую её минуту пьёт жадными глотками. Если к ней приклеивалась чужая назойливая тень, она, как никто другой, умела убежать от неё.
   Только одного Тамара не смогла и не захотела: соединить свой мир со своим миром. Если бы подобное произошло, то это было бы негармоничным соединением, а она терпеть не могла асимметрии и дисгармонии...
   Она сказала:
   - Оставь свой мир! Давай жить в моём, его хватит на двоих!
   Но я ничего не хочу оставлять. Никто вместо меня не будет носить мои вериги, терпеть мою тень, жить в моём мире моей жизнью и нести на Голгофу свой крест. Ни он, ни она, ни они.
   Я поднял свой тяжёлый крест, который за ненадобностью отшвырнул в угол, когда вошёл с синтетической верёвкой в хлев. Я мог бы уйти налегке, но ничего и никому не хочу оставлять.
   Взвалив крест на плечо, я вышел из хлева.
   Рассеялись облака, и в предрассветном небе - одна-единственная звезда.
   И я один.
   Если это так, то я назначаю себя пастырем для себя.
   Может быть, он, пастырь, родит во мне веру и выведет на Просеку?
   Я больше никогда не испугаюсь простора и не сверну с просеки в лес.
   Иначе, зачем просидел полночи в хлеву на штабеле досок под петлёй на синтетической верёвке?
  
   12.
  
   Шесть с половиной лет назад я предпочёл тяжёлый крест лёгкой смерти. Я до сих пор нёс бы его к Голгофе, потому что, когда необходимо принимать ответственное решение, пасую. Я жалел Олечку, потому что она моя дочь, требующая отцовской заботы. Жалел и Любашу, потому что всерьёз думал: она без меня пропадёт. Я не хотел быть виноватым ни перед кем. И перед Богом тоже - на всякий случай. Я был нерешителен, хоть понимал: так жить нельзя, так жить неправильно. Ненавидел Любашу, любил Тамару, но продолжал жить с первой.
   И ждал своего часа, ждал свою Наташу?
   Но Любаша сама освободила меня. Я не мог представить себе, что кто-то сможет полюбить её, что кого-то может полюбить она, что из сонливой неопрятной женщины она преобразится в столичную штучку. Может быть, виновником её депрессии был я? Но почему тогда легко и непринуждённо я сумел сделать счастливой Наташу? А ведь это было! У меня получилось: её мир и мой мир слились в единую Вселенную.
   Через два часа ходу от Сураж в сторону Унечи по левую руку появляется изумительная по своей красоте берёзовая роща. Высокие стройные деревья стоят друг от друга на таком удалении, чтобы одно не затеняло другое. И трава в роще невысокая, мягкая, словно это не роща вовсе, а парк, за которым ухаживает рачительный, помешанный на любви к природе хозяин.
   Здесь любит передохнуть проезжающий по трассе люд. Если на озере на Красном Пахаре отдыхают обстоятельно, то в эту рощу заезжают на час перекусить. Как, шутя, назвал её мой коллега по перу Веня Баранов, - ресторан с полным самообслуживанием.
   В общей сложности я прошёл сегодня километров двадцать, а уже почувствовал усталость в ногах. Немудрено: в последний пеший поход я ходил со своими учениками позапрошлым летом. Перед последним финишным броском сегодня я решил зайти в рощу передохнуть и отобедать. Была и другая причина: шесть с половиной лет назад, как раз накануне моего похода с верёвкой в хлев, я был здесь с Тамарой. То было после- днее наше свидание. Каким же глупцом я был в тридцать четыре года! Примерно в этом возрасте Христос уже закончил свою жизнь земную, совершив всё, ради чего пришёл. Это у него приход и уход наполнен великой идеей. А я...
   Я прошёл по лесной дороге вглубь рощи, к сколоченным плотно из жердей столу и скамейке. Сел на скамью и снял рюкзак. К этому времени я изрядно проголодался, и надо было перекусить. Выложил нехитрую снедь на стол. Но, несмотря на голодные позывы желудка, жевал хлеб, сало, котлеты вяло, без аппетита. Минеральная вода, которую купил на рынке, сделалась тепловатой и на вкус - приторно-горькой. Уж лучше бы я набрал простой воды в колонке. В этой роще где-то есть криничка, но я к ней ни разу не ходил. В день нашей последней ссоры с Тамарой, о котором я вспомнил, подходя к роще, за водой ходила она. Бывал я здесь и потом, но заглядывал на несколько минут.
   В тот день мы с Тамарой приехали в рощу на редакционном "Уазике". Был тёплый осенний день - второе бабье лето, как определил погоду я, выставляя на стол шампанское и закуску. Я получил уничижительный отзыв о своём романе из издательства, утром разругался с Любашей, у меня продолжались натянутые отношения с редактором газеты, разламывалась голова после вчерашней попойки с другом, с которым чуть не подрался. И с Тамарой мы не встречались уже больше недели. Я чувствовал, что шла к закату наша бурная двухлетняя страсть. Так что причин для хорошего настроения не было.
   Я разлил шампанское по бокалам. Я выпил вино залпом. В то время, как Тамара пила медленно, наслаждаясь. А, выпив, дерзко взмахнула чёлкой, в упор посмотрела на меня. Я не выдержал этого испытывающего взгляда, отвёл глаза в сторону. Сегодня я должен был выложить Тамаре всю правду. Свою правду. Сегодня или никогда. Но как же тяжело было это сделать!
   Самое имя Тамара у меня всегда ассоциировалось со своенравием. И два года моя царственная Тамара всячески подтверждала это.
   Она была самолюбивой и темпераментной женщиной. Невысокая, изящ- ная, с пронизывающими насквозь карими глазами. Она преподавала в музыкальной школе и была популярна в нашем городке, как хорошая пианистка и исполнительница русских народных песен. К тридцати годам она уже дважды успела побывать замужем и, пожив с каждым мужем по два года, от каждого родила по девочке.
   Я положил глаз на Тамару ещё после первого её развода. По роду её и моей работы мы частенько встречались на концертах и других культурных мероприятиях. Но она отвергала все знаки моего внимания. Отвергала, потому что была влюблена в своего будущего второго мужа - директора Дома культуры. И так отчаянно влюблена, что проходу тому не давала.
   Директор Дома культуры был примерным семьянином при двух детях и жене - инструкторе райкома партии. Но для Тамары это не имело ровно никакого значения. Однажды в укромном уголке она прижала директора своей неуёмной страстью к стенке, и тот сдался. С того дня между ними разгорелся такой пожар страсти, что его не могли потушить целым райкомом. В конце концов, директор лишился партийного билета вместе с должностью и был направлен к чёрту на кулички - поднимать уровень художественной самодеятельности в самом удалённом от райцентра, захудалом колхозе. Оскорблённая партийная леди подала на развод, и влюблённые были безмерно счастливы два года.
   Когда раздался телефонный звонок в моём редакционном кабинете, когда Тамара попросила меня придти в музыкальную школу, я не почуял надви- гающегося на мою тихую, унылую семейную жизнь тайфуна. Я подумал, что Тамаре потребовалась очередная статья в районной газете, воспевающая её педагогический и артистический таланты. Я не мог отказать женщи- не, которая мне нравилась и была притягательна уже тем, что на пушечный выстрел не подпускала к себе такого неотразимого ловеласа, как я. И не мог не потрафить её маленькой слабости - жажде славы, пусть даже на провинциальном уровне. И, отложив все важные дел, я юным джейраном поскакал в музыкальную школу.
   Я бежал по июню, бурно цветущему каштанами, и пыльному, сонному городку без предчувствий и надежд. Я не обладал должной настойчивостью в отношениях с женщинами. Получая отпор, я легко разочаровывался в них и переключался на более сговорчивые жертвы. Нет, ни на что я не надеялся, поспешая в музыкальную школу. Кроме как, на лёгкое и полушутливое общение с красивой женщиной. Этого уже было немало для нашего угрю- мого, захолустного городка, в котором спектакль народного театра был самым выдающимся событием.
   В предобеденный час в музыкальной школе стоял творческий тарарам. В одной комнате мучил пианино гаммами начинающий музыкант, в другой - на баяне разучивали песню "Во поле берёзка стояла", в третьем классе на пианино играли "Полонез Огинского", в четвертом - на аккордеоне выде- лывали зажигательную неаполитанскую мелодию и лишь в пятом, в котором занималась с учениками Тамара, было тихо. Суражская прима-актриса ждала прессу.
   Я вежливо постучался в дверь с табличкой "5". Дверь резко распахнулась, едва не разнеся мой лоб вдребезги, словно за ней с нетерпением поджидали меня бандиты, вооружённые до зубов. Но на пороге стояла, мило и загадочно улыбаясь, женщина с распущенными воронёными волосами. Высокая её грудь вздымалась, словно за минуту до моего появления Тамара побывала в стрессовой ситуации.
   - Жарко сегодня! - вместо приветствия, сказала она и пропустила меня в класс.
   Сегодня было нежарче, чем вчера и позавчера, но разве будешь спорить с этими огнедышащими глазами?
   - Жарко, как в июне! - немного растерявшись, пошутил я.
   Пропустив меня, Тамара провернула ключ в замке. Чтобы это значило? - только и успел я подумать, потому что в следующую секунду был опрокинут прямым вопросом, как всадник на ходу метким выстрелом:
   - Ты, кажется, влюблён в меня по уши, Иван Кириллович?
   Я открыл рот от удивления и в таком дурацко-неприличном положении простоял с полминуты. Затем, наконец, захлопнул рот и пришёл в себя. Конечно, "по уши" - это слишком громко сказано. Да был увлечён, но достаточно давно... Однако, попробуй сказать это своенравной и непредсказуемой женщине. Она же в клочья разнесёт твою личность и при буду- щих встречах, самое большее, удостоит тебя презрительным взглядом. Поэтому я был осторожен.
   - Да, был такой грех...
   - Был или есть? - грозно вопросила суражская царица, вплотную приблизившись ко мне - я ощущал электрические разряды, исходящие из её острых сосков.
   Испугавшись, как пятнадцатилетний девственник, я прошептал-пролепе- тал:
   - И был, и есть... Понима...
   И не успел закончить фразу, как был сбит неистовой лавой страсти. Я не помнил, как оказался на полу - на ядовито зелёной ковровой дорожке с красной каймой по краям. Я лишь запомнил разлетающиеся в разные сто- роны пуговицы от моей рубашки. Жадные губы и руки за какую-то минуту повергли меня в беспамятство: я ощущал себя взмыленным, загнанным жеребцом, на котором летела в бездонную пропасть неистовая всадница...
   Через пять минут мы, полуобнажённые, счастливо хохотали, ползая по ковровой дорожке - искали под пианино, столом и стульями мои пуговицы. Потом Тамара пришивала пуговицы к рубашке, а я, безвольный и опустошённый, сидел на стуле напротив неё и боялся, что кто-нибудь постучится в дверь.
   А вечером того же жаркого июньского дня Тамара выгнала надоевшего ей своим нытьём директора-супруга. Но бывший муж не остался в накладе: его великодушно приняла назад инструктор райкома партии.
   Так экзотично начался мой сумасшедший роман с неистовой Тамарой. Не всегда она была смерчем страсти. Были у нас и минуты доверительной нежности, разговоры по душам, интеллектуальные длительные споры. Мне казалось, что Господь, наконец, возблагодарил меня, и я нашёл почти идеальную для себя женщину.
   Я любил Тамару и, как праздника, ждал свидания с нею. И всё у нас было бы замечательно, если бы не стояла между нами чёрным призраком Любаша. Я старался не замечать существования жены, но для Тамары она оставалась реальной соперницей. Это её угнетало, ущемляло её самолюбие. Время от времени она требовала кардинальных перемен в моей семейной жизни. Мне не составляла морального труда расстаться с Любашей, но... Я всегда, даже в мгновения наивысшего наслаждения помнил о том, что могу оказаться калифом на два года. Чем-то смертельно-роковым Тамара сураж-ская напоминала мне Тамару грузинскую.
   И в этой берёзовой роще по пути в Унечу у нас с Тамарой было последнее любовное свидание. Она не хотела делить меня с моей женой, а я не желал стать очередной её жертвой. Она клялась, что до последнего дыхания будет любить меня, что каждый вечер будет мыть мне ноги и сдувать все пылинки с драгоценной моей личности, и неистовствовала, безжалостно хлеща меня по щекам, когда я наотрез отказался бросить Любашу. Она безжалостно хлестала меня по щекам и через минуту покрывала их же страстными поцелуями. К тридцати четырём годам я уже усвоил: темпераментные, неуравновешенные женщины хороши в постели. Но совместную семейную жизнь они превращают в кошмар.
   Как человек впечатлительный, я не любил кошмарных снов, я долго и болезненно переживал их. И надо было окончательно тронуться умом, чтобы добровольно согласиться жить в кошмарном сне.
   В последнее наше свидание Тамара любила меня неистово, как никогда. Словно чувствовала, что это в последний раз. А может быть, она уже всё решила для себя? Во всяком случае, когда мы возвращались в город, она всю дорогу, до самого своего дома угрюмо и страшно для меня молчала. Чувствуя приближающуюся катастрофу, я тоже, тем не менее, всё решил для себя. И всё же в глубине души надеялся, что Тамара выберет компромисс. Но, выходя из "Уазика", она не поцеловала привычно меня, Спросила, взглянув в упор:
   - Ты завтра с вещами переберёшься ко мне?
   - Я понимал ситуацию, мне очень хотелось сказать "да".
   - Нет. Я люблю тебя, но нет...
   - Ну что ж, прощай, Иван! Никогда больше.... Никогда больше не подходи ко мне!
   Тамара не простила мне. Назавтра я целый день названивал ей, но она, подняв телефонную трубку, тут же бросала её. А ночью я захотел повеситься, но мне хватило благоразумия. Тамара резко и сразу забыла меня и вскоре влюбилась в столяра - отпетого пропойцу. С ним и нашла, наконец, успокоение её неистовая душа.
  
   13.
  
   В пятнадцати километрах от Суража есть дорогой и памятный мне поворот в сторону небольшой деревушки с ласковым и нежным русским названием Добрик. Эта деревушка - одно из самых дорогих мне мест на огромной планете Земля. Впрочем, к чему такие высокопарные слова?! Ведь, кроме Польши и Афганистана, нигде больше в дальнем зарубежье я не был. Но Добрик подарил мне Наташу - и этим всё сказано.
   Стояла эта неприметная деревушка, окружённая светлыми смешанными лесами, в трёх километрах от шоссе, но не зайти в Добрик я не мог, хотя бы ради Наташиной памяти, ради памяти о нашей с ней любви. Память о любви? Нет, это никак непримерительно к Наташе. Я люблю её без памяти. Так и любить буду, пока живу. Пока хожу. Пока дышу.
   Первый день моего путешествия клонился к вечеру - было уже около семи часов. Довольно сильный ветер разогнал все тучи с небосклона, уже не нависающего низко над зеленеющей землёй, а к вечеру угомонился и почти стих. Лишь слегка покачивались верхушки молодых берёзок, ведущих между собой лёгкую, неторопливую беседу. Узнали ли они меня, бывшие четыре года назад беспечными подростками? Мы ведь приходили в эту юную рощицу с Наташей за подосиновиками и подберёзовиками.
   Ласково и уютно светило чистое, умытое весенним дождём солнце. Оно ещё не было летним, пронзительно резким, и на него можно было смотреть в упор. И никакой рези в глазах. Распогодилось и потеплело. Мне даже пришлось снять дождевик и уложить его в рюкзак. И теперь в спортивном костюме "Рибок", в кроссовках этой же фирмы, с немецким рюкзаком за спиной, я мог производить впечатление иностранного вездесущего туриста.
   Впереди меня, в пяти шагах, по дороге скакали лягушки, пересекая её поперёк, справа налево. Было их великое множество - больше сотни. Кол- лективная миграция? Куда направлялись они таким большим семейством? Искать лучшей доли в новом водоёме, где жизнь сытнее и безопаснее? В мае подсыхали многочисленные озёрца-блюдца, оставленные половодьем. Или у лягушек была своя, веская причина кинуться в длительное путешествие? Может быть, они, как и я, убегали оттуда, где им плохо?
   Я остановился, чтобы пропустить лягушачье полчище, но и через минуту дорога не очистилась. Пришлось мне осторожно, как грузовику сквозь ота- ру овец, протискиваться через их беспорядочный строй. Я не имел права наступить на одну из них, потому что они такие же Божьи создания, как и я. И не я дал им жизнь, чтобы отнимать её.
   От осознания этого мне сделалось легче и веселее на душе. Бог хранил меня после ссоры с Тамарой, когда я сидел под петлёй в хлеву. Бог хранил меня во время страшных сорока дней после смерти Наташи. Бог хранил меня во время войны в Афганистане. Значит, я для чего-то ещё нужен на этой земле? Значит, что-то необходимое, важное, ещё не сделал? Как иначе понимать его благосклонность ко мне?
   Я уверенно повернул на Добрик, хотя к ночи мог бы дойти до Унечи - оставался какой-то десяток километров. Я мог бы дойти до Унечи и ночь просидеть на могиле своего друга, тоже афганца-вертушечника Вити Михалёва, погибшего в афганских горах. Но я повернул на Добрик, чтобы ещё раз пройтись по местам, где разгоралась наша с Наташей любовь, чтобы навестить добрых стариков тётю Валю и дядю Степана. Это они четыре года назад приютили наши нежные чувства, дали им окрепнуть, обрасти крыльями. Я решил переночевать у них, а рано утром, с зарёй продолжить своё путешествие.
   Если я до сих пор шёл прогулочным шагом, то, продравшись сквозь лягушачью орду, вдруг заспешил, почти побежал широким шагом, как стайер, стремящийся к финишу, будто опаздывал на свидание с Наташей, будто и не пролетело на планетой четырёх лет. Вон, за поворотом показалось приземистое и широкое здание колхозной столовой. Завернув за столовую, по ухабистой улочке я добегу до небольшой, но аккуратной хатки, в которой живут тётя Валя и дядя Степан, где у голубой калитки с нетерпением ждёт меня Наташа, чтобы радостно-возбуждённо броситься мне на шею. Я бегу к тебе, я люблю тебя, Наташенька!
   Но близость деревни была пространственно-оптическим обманом - до неё ещё шагать и шагать. Но ещё большим обманом был реальный образ Наташи, в нетерпении ждущей меня у калитки. Умом я понимал это, но сердце было уверено: она у калитки, напряжённо впитывает своими умными голубыми глазами туманную даль - высматривает меня. И надо спешить, надо лететь на крыльях! И от этой утопической надежды бешено колотится моё сердце.
   Но меня остудило понимание того, что до деревни мне ещё шагать и шагать, что в конце пути Наташа не встретит меня горячим поцелуем. На мои глаза накатились слёзы, которые здесь, на просёлочной дороге, ни от кого прятать не надо. А за слезами на меня накатились тяжёлыми белазовскими колёсами воспоминания.
  
   14.
  
   Продавший дьяволу душу однажды, уже никогда не выкупит её. Дьявол - это огромный и чёрный, страшный, как антимир, резервуар, до краёв напо- лненный нечистотами и злом. Но ты не видишь и не понимаешь этого, и бездонная пропасть кажется тебе высокой розовой Джамалунгой, а воню- чий резервуар - цветочной клумбой с яркими розами.
   Я долго, может быть, целый год целый год торговался с Сатаной, но на моё счастье, мы так и не пришли к обоюдному согласию. Он выставил слишком низкую цену за мою драгоценную душу, и она уцелела. А если бы Мефистофель положил к моим ногам целый мир, устоял бы я перед соблаз- ном? Сейчас, избавившись от тщеславия, познавши неуёмную любовь, я ответил бы: поди прочь, Мефистофель! А тогда? Пять лет назад я горел желанием возвыситься, завоевать мир. И моральные аспекты способов его завоевания меня не волновали. "Смерти которого я не избегаю, если хочу сравниться с ним во славе". Так, кажется, говорил Федр.
   Дьявол явился ко мне в образе московского предпринимателя Шохова - здоровенного красномордого мужика, бывшего партийного секретаря. На одной из дружеских попоек Сатана явился ко мне в образе благодетеля и запел свою сладкую песню, приятно щекочущую тщеславие, о будущем моём величии и богатстве, если я, нищий журналист, но умный мужик, брошу свою паскудную газетёнку и на его деньги открою дело. Это слу- чилось в конце 1992 года. Блеск золотого тельца слепит глаза, и зрячие становятся слепцами. Поводырём к ним нанимается Сатана. Предложение Шохова было слишком заманчивым, чтобы от него отказаться.
   На три миллиона Шохова я открыл торгово-закупочное предприятие "Надежда". И зажил на широкую ногу. Совок до мозга костей, я представлял себе коммерцию не как тяжёлый труд, а как манну небесную, пролившуюся ливнем на мою голову. Я не умел делать деньги, но быстро научил- ся их тратить.
   Тому времени я уже считался стопроцентным холостяком, так как офици- ально оформил развод с Любашей. Бывшая жена укатила вместе с дочерью в Москву к своему давнему, как выяснилось, любовнику, а мне без всяких условностей оставила двухкомнатную квартиру и полуразвалившиеся "Жигули". В силу этих причин и того, что являлся директором коммерческого предприятия, я сделался хорошей партией для суражских разведёнок и перестарок.
   Поэтому весна девяносто третьего года выдалась у меня такой разгульной, какой год назад я и представить себе не мог. Я и сейчас, когда шагаю по просёлочной дороге в Добрик, вспоминаю о том времени с содроганием души. Если бы не встреча с Наташей, я, в конце концов, оформил бы окон-чательную сделку с Сатаной. Наташа своей нежной и ласковой ручкой за волосы вытащила меня из болотной трясины, в которую я с таким наивным неведением с каждым днём погружался всё глубже и глубже.
   Я не знал недостатка в деньгах и девочках. Мой рабочий день начинался с того, что молоденькая секретарша-разведёнка подавал чёрный кофе и, пока я пил его, ласками вдохновляла меня на коммерческие подвиги. Рабочий день завершался разгульной пьянкой в компании двух замов, секретарши и двух продавщиц. Пьянка, в свою очередь, заканчивалась сексуальной оргией. Бездумно растрачивались деньги и здоровье. Моя душа, как труп в знойный день, стремительно разлагалась. По утрам, просыпаясь с похмельной головой и обнажённой кокоткой под боком, я чувствовал трупный запах моей души.
   Всю прибыль предприятия ненасытными акулами проглатывали гулянки с девочками. Просуществовав полгода, товарищество с ограниченной ответственностью должно было вот-вот лопнуть, как мыльный пузырь. Нужна была срочная и сверхдоходная коммерческая операция, чтобы одним махом решить все финансовые проблемы. И я придумал её, заняв под небольшой процент пять миллионов рублей у знакомых предпринимателей из Клинцов. Мой заместитель с двумя фурами раннего картофеля отбыл в Мурманск, чтобы пять миллионов превратить в двадцать, а я взял себе выходной, чтобы хотя бы один день отдохнуть от коньяка и кокоток. Это было в начале сентября, и я решил съездить в лес. В незапамятные и простые советские времена я всерьёз заболел третьей охотой - сбором грибов.
   С утра пораньше я приготовил всю амуницию грибника и собрался идти в гараж за машиной. И вдруг в прихожей резаным поросёнком отчаянно заверещал электрический звонок. Его визг полоснул по сердцу, как ножом.
   - Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - обречённо прошептал я.
   У меня противно заныло под ложечкой: никак иначе, какая-нибудь пох- мельная подружка или товарищ-собутыльник, которых у меня в последнее время расплодилось - пруд пруди. С моей компромиссной силой воли любой визит мог отложить поездку в лес.
   - Ни за что не соглашусь на любые, даже на самые привлекательные авантюры! - сказал я невидимому собеседнику. - Не изменю своего решения, даже если в мою квартиру рвётся Анастасия Кински!
   В те времена я никого из лицемерного племени женщин не любил. Кроме французской актрисы Анастасии Кински, хотя самой Анастасии было плевать на любовь какого-то придурка из грязного русского городка. От одной моей похмельной рожи её тут же вырвало бы!
   Я открыл дверь. На пороге стоял и улыбался на все оставшиеся двадцать четыре зуба мой бывший коллега по районной газете, никогда не унывающий крепыш Венька Баранов - большой любитель выпить на халяву.
   - Здоров, мой друг сердешный, Кириллыч! То бишь, добренькое утро!
   Увалень Веня облапил меня крепкими ручищами, покрытыми шершавой кожей и рыжими волосами. Облапил так, словно я был его родной брат, а он вернулся ко мне после десятилетней отсидке в местах не столь отдалённых.
   - Венечка, дорогой! Если ты с утра пораньше на счёт выпить по маленькой, то я пас! Если хочешь, могу одолжить тебе рублей четыреста...
   Но Веня был похож на неумолимый и тупой таран монголо-татар во время осады Козельска. Я отступал перед его напором, как шведский король Карл под Полтавой. Я пятился, как захваченный врасплох кролик под гипнотизирующим взглядом удава.
   - А вот и не угадал, Ванюша! А вот и в молочко, Кириллыч! - Добродушный Веня сиял от переполнявшего его жизнелюбия. Я к тебе по друго- му вопросу. Так сказать, по вопросу весьма деликатному.
   У меня отлегло на сердце. Я облегчённо вздохнул.
   - По какому, Веня?
   - Позарез надо съездить в деревню Добрик. А редакционная машина в ремонте. Это недалеко - в Унечском районе. Всего пятнадцать километров от Суража.
   - Честно сказать, я ничем не могу тебе помочь. У меня за три месяца выдался первый выходной, и я хочу съездить в лес по грибы.
   Веня ласково обнял меня и погладил по плечу, как неразумное дитя.
   - Вот и чудненько! Разве я нарушаю ваши планы, Володя Солоухин?! Совместишь приятное с полезным. И друга уважишь, и грибов соберёшь! Вокруг Добрика такие леса! В тех лесах такие грибы! Поверь мне: нигде больше не соберёшь. Пока я посвиданьичаю со своей дамой сердца, ты одних белых нарежешь корзину.
   - У тебя в Добрике есть женщина? Ты же мне рассказывал, что встречаешься с какой-то Ириной из Клинцов.
   Я пытался сопротивляться, мне ужасно не хотелось совмещать Венино приятное с моим полезным, но был намертво прижат к стенке мощным торсом Баранова.
   - А это и есть Ирина из Клинцов. Она же в музпедучилище преподаёт. А в настоящее время со своими подопечными учащимися находится на сель- хозработах в достославном Добрике. И так, едем?
   Веня уже не уговаривал меня, а почти приказывал. Он был уверен в моём согласии, и мне не хотелось разочаровывать его. Если бы я мог предчувствовать последствия этой поездки, мы с ним уже были бы на полпути к гаражу.
   - Хорошо, Веня, - наконец, согласился я. - У меня только одно условие: в Добрике ты ждёшь меня, а не наоборот. Идёт?
   - Идёт!
   Веня - непосредственный, щедрый в телесах ребёнок - сиял от счастья на все свои уцелевшие двадцать четыре зуба.
  
   15.
  
   Едва мои синие старенькие "Жигули"-единичка, пыхтя и чихая, вырулили на центральную улицу Суража, как всего меня от пяток до кончиков волос начали заполнять предчувствия неизвестного происхождения. А когда позади остался город, и я свернул на унечскую трассу, предчувствия чего-то значительного и хорошего, ждущего впереди, от меня будто передался машине, и мой "жигулёнок" побежал бойко, без привычных капризов, словно поспешал в светлое будущее.
   Веня сидел рядом, вольно развалившись на сидении, возбуждённый и тоже в предчувствии счастья, и без умолку рассказывал о своей Иринке, о том, какая она замечательная и сексуальная женщина. В его устах это звучало несколько пошло, и представлять брезговал физическую близость Вени с красивой женщиной, поэтому почти не слушал его.
   Отвлёкшись от всех своих проблем, я созерцал неброские пейзажи сред- нерусской равнины, любовался бегущими по обе стороны шоссе холмистыми полями, которые сменяли то берёзовые рощицы, то сосновые борки. Боже мой! Я ведь совсем перестал замечать эту красоту, хотя часто проез- жал здесь по коммерческим делам. Я забыл о том, что являюсь поэтом и прозаиком, что два года не сажусь за письменный стол. А ведь от неуловимого, но осязаемого мною запаха чистого листа бумаги когда-то у меня кружилась голова, а от нетерпения написать на нём первую ёмкую фразу дрожали руки!
   Во что я превратил свою жизнь, бездумно погнавшись за золотым тель- цом? Я разучился радоваться звёздам, ветру, первому снегу, рассветам и закатам. Будто вдруг, со скоростью мысли перелетал на другую, незнакомую планету, по которой вихревыми ветрами непрерывно и по всему пространству гуляют флюиды пьянства и разврата. И ничего больше. И люди на этой планете все до одного лишены души и сердца. Среди них и я - бездушный и бессердечный без вдохновения и любви. От меня ушла любимая женщина, потом - жена, обиженный моей чёрствостью, от меня ушёл лучший друг, меня покинуло творческое вдохновение. И всё равно я не имел права отрезать себя от жизни. Не имел права...
   - А вот и Добрик! - радостно сообщил мне Веня. Так радостно, будто мы, по меньшей мере, подъезжали к Парижу.
   - Вижу! - буркнул я в ответ.
   Деревушка, как деревушка. Ничего привлекательного. Маленькая, хирая, вымирающая русская деревенька. Таких в России десятки тысяч. Однажды на окнах одной из хат появляются крыжи из шалёвки. Потом - на второй, третьей... И через несколько лет в деревне остаются одни старики. И чтобы убрать урожай хмеля или картошки председателю колхоза приходится умолять директора училища выделить студентов во главе с иринками.
   - За столовой поверни налево! - тоном высокого начальника приказал Веня.
   Мой ветхий "жигулёнок" грозился развалиться на ухабистой улочке. Но до синей калитки благополучно дотянул.
   Вениной пассии по имени Ирина дома не оказалось. Вежливый дедок объ-яснил обстоятельно, как найти хмельник, на котором и должен был трудиться в поте лица студенческий отряд. Благодаря дедку, мы недолго искали плантации хмельников. Молодая поросль, забыв о фортепиано, натирала свои музыкальные пальчики шишками хмеля. И не жаловалась! Они ведь были детьми покорных совков.
   - Шеф, прошу тебя: подожди пять минут! - попросил Веня. - Я договорюсь с Иринкой и скажу тебе, где и во сколько можно меня забрать.
   Прытким пивным бочонком покатился Венечка между столбов, увитых хмелем, к работающим в ста шагах от края хмельника студентам.
   Вениных пять минут медленно и тоскливо растянулись в полчаса. В этот замечательный день ликующей ранней осени меня не устраивала роль таксиста, терпеливо ждущего клиента. Тем более, что бывший мой сослу- живец поехал на халяву. Я закурил уже четвёртую подряд сигарету, дваж- ды довольно сердито посигналил, напоминая о себе. Тщетно! Я вылез из машины, в сердцах хлопнув дверцей, и зашагал по пути, проложенному Веней, цепляя на дорогой адидасовский костюм колючки репейника.
   А Веня, изобразив из себя, по меньшей мере, профессора археологии, оживлённо беседовал с двумя женщинами - примерно нашими ровесницами. Одна из них была смазливой, но полноватой брюнеткой, а другая - ну просто красавица с открытки: стройная, златовласая, с глазами щемящей голубизны.
   Почему-то мне страстно захотелось, чтобы брюнеткой оказалась Ирина. Ну не могла изящная блондинка тридцати с небольшим лет с изумлённо взлетевшими тонкими бровями влюбиться в слащавого, напоминающего довольного сытой жизнь боровчика Венечку!
   На что я рассчитывал, моля Бога, чтобы голубоглазая красавица оказалась не Ириной? Не знаю. Но чаще забилось моё сердце, и всё тело наполнилось какими-то сладостно-тёплыми предчувствиями. Что-то особенное должно произойти в этот чудесный сентябрьский день! Что-то такое, чего я ждал долго-долго, может быть, всю жизнь. Я уже забыл о столь желанной гриб- ной охоте, о том, что хотел сурово выговорить Венечке за его долгое отсутствие. Я забыл обо всём на свете, встретившись с открытым голубым взглядом прекрасной незнакомки. Только бы она не оказалась Иринкой, - молил я Бога, подходя к ним.
   Я подошёл - скромный и слегка улыбчивый, весь нараспашку открытый людям, готовый всем сердцем откликнуться на любую их беду, принять искреннее участие в их судьбе, как и подобает истинному интеллигенту. Я сам не ожидал такого мгновенного перевоплощения пошляка-циника в душку-интеллектуала. Или во мне возродился тот, не обожжённый, не исковерканный афганской войной Ванечка Смеян?
   - А это мой друг, Иван Кириллович Смеян - известный брянский писатель и поэт! - Радостно обнаружил моё появление Веня Баранов. - Извини, брат, задержался!
   Веня, словно он был моим шефом и покровителем, великодушно похлопал меня по плечу. Как истинный король, он делал себе приличную свиту в виде писателя.
   "Но кто же из вас Ирина"? - мучился я одним-единственным вопросом.
   И ещё подумал: если блондинка не Ирина, то кто она? Преподавательница музпедучилища или вовсе банально - колхозный агроном?
   Этот вопрос тоже имел для меня важное значение, потому что агроном-агрономша, наверняка, должна быть замужней женщиной с большим семейством и домашним хозяйством, а преподавательница музпедучилища скорее окажется свободной от семейных уз. Почему я был в этом уверен - и сам не знаю. Жизненный опыт, наверное.
   - Чего уж там!.. - Я великодушно простил непутёвого Венечку.
   Я чувствовал себя неловко, потому что, хоть и высокопарно, но меня Веня представил, а называть имена своих собеседниц не спешил. Вместо этого он продолжил не законченный из-за моего прихода разговор.
   "Какие всё-таки неинтеллигентные, неотёсанные балбесы работают в нашей районной газете"! - с тоской и иронией подумал я.
   - А вы, девочки, сами поговорите с Иваном Кирилловичем! Он человек великодушный и, думаю, вам не откажет, - посоветовал собеседницам Веня.
   Блондинка скромно и вроде бы безучастно стояла поодаль, с интересом посматривая на меня, как на неожиданно появившуюся летающую тарелку. А брюнетка заметно оживилась.
   - У нас к вам просьба, Иван Кириллович!
   Ещё не познакомились, а уже просьба? Это обнадёживающе. Скромно улыбнувшись, я превратился во внимание.
   - У нас сегодня вечер поэзии в сельском клубе для наших студенток, который проводит Вениамин Валерьевич. А тут такая удача - самый настоящий писатель! Мы и мечтать об этом не могли... - Толстушка умоляюще посмотрела на меня.
   Предложение было довольно неожиданным. Я забыл, когда в последний раз выступал перед аудиторией, и пять лет не садился за письменный стол.
   - Кстати, девочки! У Ивана Кирилловича в благословенные советские времена вышло две книги прозы. Я читал - сильные вещи. Ты случайно не прихватил с собой хоть один экземпляр?
   Веня явно набивал себе цену знакомством со мной, а заодно прибавлял весу собственной поэтической персоне. Впрочем, иногда он писал неплохие стихи. Сентиментальные и зачастую - подражательные Есенину и Городецкому.
   - Это всё лишнее, Веня!.. - Неожиданно для себя я смутился. Я уже почти забыл, что был писателем, что у меня вышли две книги, будто это был другой и не очень знакомый мне человек. - Лучше бы девушек представил!
   - Мы с Наташей девушки не первой свежести! - Брюнетка расхохоталась. - Но всё равно приятно. Впрочем, я - Ирина.
   Я облегчённо вздохнул. И поцеловал протянутую мне для приветствия пухлую ручку Ирины.
   - А вас, как я понял, зовут Наташей? - Когда я задавал этот вопрос, под сердцем сладко защемило.
   - Наташей, - просто ответила блондинка и скромно усмехнулась.
   - Бывают же такие культурные мужчины! - то ли с иронией, то ли с восхищением сказала Ирина. - А мой Веня прост, как веник!
   Всем понравился её каламбур, даже Венечке. И мы дружно рассмеялись.
   Не прошло и пяти минут, как я познакомился с клинцовскими преподавательницами, а я уже по уши был влюблён в Наташу. И поэтому сказал с воодушевлением:
   - Что ж, я никогда не против помочь людям в хорошем деле!
   - Ну и прекрасно! Вы ступайте мальчики, а мы вас через пять минут догоним! - сказала Ирина тоном, не терпящим возражения.
   Я напрочь забыл о том, что сегодня устроил себе выходной день, что в легендарных брянских лесах чудесной нынешней осенью полным-полно боровиков, и помнил только о голубых глазах Наташи. Шестым своим я ощущал, что немножко нравлюсь ей, и это меня вдохновляло.
   Мне так надоели малолетние суражские кокотки, слетающиеся на шелест ассигнаций, как бабочки на свет! Кокотки, которые не могли связать воедино и двух умных слов. Вспоминая оргии с ними, я испытывал к себе презрение и старался не сталкиваться с умным и проницательным взглядом Наташи. Слава Богу, что она приняла это за мою скромность.
  
   16.
  
   Угрюмая, нелюдимая старуха в тёмном платке, низко надвинутом до бро- вей и повязанном под подбородок; мрачная медлительная старуха, в густых сумерках похожая на Бабу-Ягу, отворила мне калитку, в которую я стучал- ся не менее двух минут.
   - Кого там нечистые носют по ночам?! Не ты ли, Никодим, пьяница ока- янный?! - недовольно забурчала старуха, вглядываясь в сумерки.
   Но я совсем не боялся Бабы-Яги из Добрика, потому что в этой замечательной деревушке жила самая добрая Баба-Яга на свете. У неё были ступа и метла, она на ступе никуда не летала, потому что ей некуда и не к кому было летать на этой земле. Даже к Кощею в гости - ведь тот жил с нею в одной хате. Жили-поживали добрикские Баба-Яга и Кощей Бессмертный тихо и спокойно, и оба казались бессмертными: нельзя было представить, что они когда-нибудь умрут, как нельзя представить, что когда-нибудь умрут земное добро и земная любовь, и останутся на планете лишь зло и ненависть.
   Угрюмая и сгорбленная старуха, пристально всмотревшись, сразу узнала меня и, будто по мановению волшебной палочки, превратилась в божий одуванчик.
   - Степан, Степан! Ты глянь, кто нам в гости пожаловал! Иван Кириллович!
   Старуха по-матерински обняла меня, ласково прижалась щекой к моему плечу, как родная мать при встрече с сыном после долгой разлуки. У стариков в настоящее время не было детей, и они искренне любили меня и Наташу. Я растрогался и с подступившим к горлу комом подумал: пока есть на этой земле хоть один человек, который любит и ждёт тебя, стоит жить. Может быть, к месту и кстати подумал.
   - Здравствуйте, тётя Валя!
   - Здравствуй, здравствуй, милый! Проходи!
   Старуха, повиснув на моём правом локте, поспешала за мной. А старик в накинутой на плечи фуфайке и галошах на босу ногу стоял на крыльце и широко улыбался. Дядя Стёпа - высокий и худой старик с крючковатым носом и седыми кустистыми бровями с удовольствием крутил лихие казац- кие усы - тоже седые. Он был рад моему появлению вдвойне, ещё и пото- му, что возникла неоспоримая перед женой причина выпить.
   - Что при рюкзаках, Кириллыч? Никак туристом заделался? - спросил он, пропуская меня вперёд. И с одной понятной надеждой наблюдал, как я развязывал рюкзак, поставив его на лавку на кухне.
   Дядя Стёпа с интересом следил: какой крепости и в каком количестве я выужу из зева рюкзака спиртное. Я выудил литровую бутылку водки "Асланов", и он удовлетворённо крякнул.
   Как любой русский старик, дядя Стёпа любил хорошо выпить и на пья- ную лавочку поговорить по душам. Но, вместе с тем, никогда не считался горьким пропойцей, потому что в выпивке видел спортивный интерес, а не смысл жизни.
   Тётя Валя тем временем выставила на стол - круглый, модный лет двад- цать-двадцать пять назад, застеленный клеёнчатой в клетку скатертью, - нехитрую крестьянскую снедь и потянула за рукав слишком любопытного мужа.
   - Садитесь к столу! Чем богаты, тем и рады! - Старуха тяжело втиснулась между стеной и столом на лавку. - А Наташа? Что же Наташа не приехала?
   Пытаясь сдержать в себе чёрную тоску, ледяным обручем сдавившую горло, я молча, отвернув в сторону от стариков мокрые глаза, выставил бутылку на стол. И, только сев на табуретку, сказал:
   - Помянем Наташу. Вчера сорок дней, как...
   - Господи! - Тётя Валя всплеснула руками, от изумления и растерянности поднялась, перекрестилась на образ в красном углу и беспомощно опустилась на лавку. Я заметил, что лежащая на краю стола её сухонькая рука, со скрюченными от ручной дойки пальцами, мелко задрожала. - Как же так?..
   - Сердце, - только и ответил я. У меня тоже мелко-мелко тряслись руки, когда я разливал водку по стопкам, будто был завзятым алкоголиком.
   Мне тяжело было говорить со стариками о Наталье. Они не чаяли в ней души и любили, как родную дочь. Может быть потому, что у них была когда-то единственная дочь, которая умерла от родов очень давно - кажет-ся, двадцать пять лет назад. Наташа была ласкова и скромна - таких жен- щин очень любят деревенские старики.
   Когда двух преподавательниц из Клинцовского музыкального педучилища определили к старикам на постой, они сразу же выделили Наташу, приняли близко к сердцу и её самую, и её судьбу. На глазах дяди Степана и тёти Вали рождалась наша с Наташей любовь. Они, как дети, радовались нашему сближению и так же, как Наташу, полюбили меня. Кончились сель- хозработы, Наташа уехала в Клинцы. Перед Новым годом мы с ней сош- лись, уехали жить в Лопазну. Но наполненного добротой дома, подарившего нам счастье, не забывали, и навещали стариков один-два раза в год.
   - Господи! Как ты несправедлив! - Тётя Валя снова перекрестилась на икону и залпом, по-мужски выпила водку.
   Закусывали мы молча, как и полагается при поминании покойника. Заку- сывали простой деревенской пищей: отварным картофелем с солёными огурцами, яичницей с салом. Правда, слегка разнообразила стол краковская колбаса, которую я привёз с собой, и несколько котлет.
   Сколько людей в нашей бедной России живёт вот так просто, непритязательно, как эти неунывающие старики. Их гнут, как ураганы плакучие ивы над рекой, а они стоят себе, как ни в чём не бывало. Над ними издеваются-измываются - сначала колхозными палочками и смехотворными колхозными пенсиями, затем продовольственным дефицитом и карточками-талона- ми, а сейчас - поголовной нищетой и полным равнодушием к ним. Были ещё голод и коллективизация, самая страшная из всех войн на Земле, оккупация. Но они выстояли и, как Атланты, держат на плечах своих Россию. И терпят, терпят, терпят... Доколе? Кто знает! Не до бесконечности, наверное. Однажды русский мужик отложит в сторону вилку со скудной пищей и возьмёт в руки вилы. Не дай Бог увидеть русский бунт - бессмысленный и жестокий! Так, кажется, писал Пушкин? Ох, как ты прав, великий пророк Александр Сергеевич!
   После двух стограммовых стопок, после того, как многотонной лавиной снега с гор, обвалилась на меня усталость, накопившаяся за этот день, мне становится жаль этих стариков, дорогих моему сердцу, жаль себя, так несправедливо обиженного неразборчивой судьбой, и хочется плакать. И только извечная русская боязнь вызвать жалость к себе мешает мне это сделать. Но кто, глупый и бессердечный, сказал, что, когда тебя жалеют, это плохо, стыдно? Разве может быть постыдным или унизительным участие в чужой беде?
   Но меня жалеют старички из Добрика, жалеют человека, лишившегося самого дорого в жизни - своей второй половины, как можно жалеть о разрубленном пополам сердце. Поэтому они долго и мудро молчали, боясь потревожить свежую рану. А затем, прерывая паузу, дядя Степан попытался повернуть разговор в другую сторону.
   - И на чём же ты приехал? Уже и автобусов никаких нет и поездов. Попу- ткой, что ли?
   - Нет, пешком пришёл, - ответил я, откладывая вилку.
   - Из Суража пешком? - удивился дядя Степан. И потянулся к бутылке.
   - Буде балаболить! И пить тоже! Совесть бы поимел - не на свадьбе сидим! - Старуха отобрала у старика бутылку. - Завтра допьёте. Человек устал с дороги!
   Тётя Валя постелила мне в горнице с низеньким, выбеленным потолком, со стенами, клееными светлыми, весёлыми обоями, постелила на той самой кровати, на которой я впервые занимался любовью с Наташей.
   - Ложись, Кириллыч! Ты едва на ногах держишься... И постарайся уснуть! - Тётя Валя вышла из горницы, осторожно прикрыв за собою дверь, будто я уже спал, а она боялась меня разбудить. Она всегда была вежлива и предупредительна.
   Я долго в нерешительности стоял перед расправленной постелью - изумительно белой и чистой, как обивка в гробу Наташи. Я ужасно хотел спать, но, казалось, мои ноги приклеились к крашеным половицам горни-цы, и не в силах был оторвать их. Мне было страшно ложиться в эту кровать без Наташи. Без Наташи я ни разу не ложился в постель, приготовленную тётей Валей.
   Меня вдруг охватил озноб - мелкий, противный, как при лихорадке. Неу-жели я заболел? За один день путешествия успел простудиться? Нет, у меня не было температуры, не было никаких внешних проявлений болезни. Это озноб не простудный, а нервный. Надо успокоиться и согреться. И я забрал- ся под тёплое пуховое одеяло. Согреваясь и успокаиваясь, я слушал ночную тишину, изредка нарушаемую шаркающими, мелкими шагами тёти Вали на кухне, тихим звоном посуды, которую она, верно, мыла, да хриплым, при-глушённым кашлем дяди Степана - заядлого курильщика.
   И вдруг мне показалось, что это хлопочет на кухне моя Наташа; скоро она управится с делами, войдёт в горницу, осторожно подойдёт к кровати, сбро- сит вишнёвый халатик и юркнет ко мне под одеяло. Юркнет и попросит жарким шёпотом:
   - Согрей меня, любимый! Ты такой тёпленький, как русская печка!
   Я терпеливо ждал Наташу, а она всё не приходила. Ожидая её, я уснул.
  
   17.
  
   Прихрамывая, шёл дождь. Прихлопывая в ладоши, падали в лужи дожди- нки. Танцевала вальс Штрауса весна. Умытая черёмуха пахла нашей плане- той. С грустью уходит Апрель, словно прощается со зрителем до следующего концерта гениальный актёр. Теперь в этом театре будет петь Май - молодой и удивительно талантливый тенор. Его гастролей ждут с нетерпением жаждущие любви.
   Весна!!!
   Прихрамывая, шёл дождь. И одновременно с ним щурилось из-за туч солнце. Весенний цыганский дождь - светлый романс о любви.
   Между каштанами и кустами жасмина летел голубой плащ - лёгкий светящийся парус среди зелёного моря и танцующих капель. Как весенним утром умытые дождём счастливые окна, распахнуты её глаза. В них танцу- ет вальс Штрауса весна и прячется снежная стыдливость черёмухи. В них страсть первого весеннего дождя и непорочность фиалок.
   Летящий голубой плащ и дождливо-фиалковые глаза - это Наташа. Я стою посреди весны, твёрдо поставив ноги и широко раскинув руки, чтобы поймать стремительную лодку под голубым парусом. Будто я был влюблённый Посейдон.
   Дождь, солнце и Наташа - вспышка нежности, очаровавшая мироздание, неосязаемо-невесомое мгновение между Апрелем и Маем. Это синтез бессмертного искусства. Это Сезанн, Сен-Санс и Северянин - прекрасная, гениальная картина, лежащая на палитре, написанная колдовскими рифма-ми. Если я не умру от вдохновения и счастья, я поцелую её нежную и узкую руку - трепетное голубиное крыло весны с голубыми ручейками прожилок. Если не потеряю сознания от черёмухового, дурманящего запаха её волос, я коснусь губами дождливо-фиалковых глаз и напьюсь из них непорочности и страсти.
   Как древний язычник, взошедший среди простора на высокий курган, широко раскинув руки, я неистово молюсь Ветру, чтобы он и не думал менять направление и мешать стремительному полёту над волнами миро- здания голубого паруса. А я, забытый кораблями порт, долго, пристально и терпеливо всматривался в суетное море людей: не появится ли из дымки на горизонте голубой парус, ищущий пристани? Я горьковским Данко вырвал из своей груди пылающее любовью сердце и приспособил его под маяк, чтобы в весеннем, струящемся белыми космами тумане парус не сбился с пути. Я знал, что он появится, возникнет среди серого и унылого бытия, как только допоёт свою родниковую арию Апрель. Я был прав в своём предчув- ствии, как Сезанн, Сен-Санс, Северянин.
   Господи! О чём плачут каштаны, отмеченные первой, нежной любовью хрупко-зелёных листьев, если мимо них, как лёгкий парус мимо заскучавших бакенов, летит стремительный голубой плащ. Разве можно тосковать и плакать, если ты отражаешься в непорочно-страстных, дождливо-фиалко- вых глазах? Или это жемчужные слёзы счастья? Или последние капли цыганского дождя, слепого влюблённого рапсода, последние звуки свет- лого романса о любви.
   Каждая секунда её стремительного полёта - это ослепительная вспышка родившейся звезды, свет которой терпеливо бредёт до земли миллионы лет. Каждая новая секунда - это невозможно и восторженно долго, и я успеваю миллион раз родиться и миллион раз умереть, но даже Вселенная со своим полчищем Галактик бессильна перед трепетным ожиданием счастья.
   Но время неумолимо, как смерть и как жизнь. Прошли первая вторая и третья секунды, и неосязаемо-туманная картина-симфония-поэма триады
   "С" сменяется портретом-сонатой-балладой не менее гениального трио "М" - Модильяни - Моцарта - Мицкевича. Какие божественные звуки и образы! Все светлые небесные силы, все великие и высокие души готовы служить и петь восторженный образ голубого паруса под последними каплями весеннего дождя.
   И всё, что я когда-либо видел и слышал, выплеснулось в одном невообразимо-возвышенном миге, всё - от сладострастных строк Сафо до арте- зиански глубокой лирики Цветаевой, от притягательно таинственной Джа- конды до уродливо-прекрасных женщин Пикассо, от щемительных мело- дий Вивальди до космической тоски Шостаковича.
   Это был наивысший взлёт полифонии гениальных звуков и красок, как за мгновение до смерти взлетает до космических высот душа, чтобы стремительно и страшно оборваться.
   ... Стремительный плащ, голубым парусом летящий между каштанами и кустами жасмина, резко взмыл вверх, взлетел, подобно разогнавшемуся по взлётной полосе самолёту, и со скоростью света родившейся звезды понёсся навстречу воздушно-ватным облакам, среди которых, раскинув руки, ожидал конца его полёта кто-то огромный, добрый и невидимый, очень похожий на меня.
  
   18.
  
   Проснувшись, я обнаружил, что плачу лёгкими и чистыми слезами. Я заплакал ещё во сне, а теперь это было продолжением беззвучных и безутешных рыданий человека, обретшего и потерявшего любовь. Какой странный и прекрасный сон приснился мне! Так одухотворённо в мои сны могла приходить только Наташа, потому что никто и никогда не любил меня так, как она, потому что никого и никогда не любил я так, как любил Наташу.
   Почему "любил", почему в прошедшем времени? Я и сейчас люблю её так сильно и так безнадёжно, что, не раздумывая, готов был последовать за ней на небеса, если бы был уверен, что не буду наказан всесильным Госпо- дом за своеволие ещё страшнее, чем временной разлукой с ней. Об этом знает Наташа. И любит меня всем сердцем даже после своей смерти. Она предупредила меня несколько дней назад: я должен остаться здесь, на этой немилой и жестокой земле и терпеливо дожидаться часа, когда Господь позволит соединиться с нею в вечности.
   Сегодня я, всего несколько лет назад отпетый безбожник и богохульник, воинствующий атеист, искренне верю в существование загробного мира, в вечную жизнь человеческих душ. А если бы не верил, разве выдержал бы это страшное, невыносимое одиночество, поглотившее, подобно бездне, мою душу после смерти Наташи? Ведь каждый из сорока дней я упорно искал глазами несуществующий крюк на потолке нашего дома и, тронувшись умом от горя, в конце концов, однажды нашёл бы его в виде стропилы в хлеву или сука берёзы в лесу - какая разница.
   И ещё я понял, вспоминая сон, что нежная и возвышенная душа Наташи сегодня утром, когда я ещё спал, достигла небесной выси. Она навсегда покинула грешную землю, чтобы дожидаться меня где-то на космических перекрёстках, где устроил царствие благоденствия для исстрадавшихся душ мудрый и всепрощающий Господь.
   Я искренне верил в него. Потому ещё жил, потому и проснулся, вылез из-под тёплого одеяла и готов был окунуться в бесполезную, но зачем-то необходимую мне суету жизни. Наташа прошедшей ночью отдала последнюю дань нашей земной любви, явившись во сне в прекрасном поэтическом образе. И я должен отдать ей последнюю дань, пройдясь деревенскими улочками, лесными и полевыми тропками, по которым бродили мы с нею, влюблённые и счастливые, навестить все местечки и уголки, где рождалась и крепла наша любовь, где беззаветно и страстно мы любили друг друга.
   Самым пронзительным, самым мистическим обстоятельством в наших отношениях с Наташей стало то, что мы появились на свет в один день - 25 февраля 1954 года. Мы с первого взгляда понравились друг другу, но только это мистическое совпадение бросило нас в бездонный омут любви без раздумий и без рассудка.
   Я спустил ноги с кровати и некоторое время сидел неподвижно, пытаясь собрать в единое, привести в порядок свои мысли. Хотя какого порядка я мог требовать от своего уставшего мозга? Ведь о чём бы я ни думал, каждой мыслью своей отталкивался от памяти о Наташе. И если уносила меня вдруг память в иные времена, к другим людям, с которыми я сталкивался в жизни, которых любил и ненавидел, то случалось это редко и не надолго. Потом всё возвращалось на круги своя, и милый Наташин образ заслонял собой реальный и ирреальный (как бывало в сновидениях) миры.
   А здесь, в Добрике, а хате тёти Вали и дяди Степана, каждый предмет так или иначе повязан с памятью о Наташе, потому и не думать о ней было невозможно. И эта полуторная кровать с панцирной сеткой тоже помнила Наташу, нашу любовь.
   Это произошло при нашей второй встрече, через два дня после знакомства. Из Мурманска вернулся мой заместитель и привёз не просто трагедию - апокалипсис для моего предприятия и лично для меня. Проездив две недели по северу России с ранней картошкой, он привёз лишь миллион рублей когда в дело было вложен семь. Это означало, что назавтра крутые парни из Клинцов, мои кредиторы, должны были подвесить меня за ноги к потолку и долго учить уму-разуму раскалённым электроутюгом. К тому же, при крахе предприятия надо было возвращать три миллиона Шохову. Где взять такие крутые бабки, я не имел представления и с горя напился так, что с трудом осознавал реальную действительность. Готовясь к завтрашней унизительной смерти, я хотел последний день жизнь прожить так, чтобы не было обидно...
   Пьяный в стельку, полный безнадёжного отчаяния, я покатил на дряхленьких своих "Жигулях" в Добрик. Наташины голубые глаза, Наташины золотые волосы грезились мне после нашего первого свидания везде и всюду и не отпускали меня даже в пьяном угаре. Как проехал мимо поста ГАИ, как вообще доехал до Добрика, я и сейчас не имею представления. Но когда я появился на пороге хаты тёти Вали и дяди Степана с двумя бутыл- ками водки и апельсинами в авоське, Наташа едва не упала в обморок.
   - Боже мой! Чуть тёпленький! - Она в отчаянии всплеснула руками.
   - Гони этого алкаша домой! Одиннадцать часов вечера, а нам завтра на работу! Не возиться же с ним до утра! - возмутилась Ирина.
   - Не трогайте русского человека! - заступился за меня дядя Степан. И для непререкаемости своего авторитета закрутил на указательный палец длин- ный седой ус. - Может, у него горе!..
   Во-первых, я очень понравился дяде Стёпе во время позавчерашнего застолья, а во-вторых, что самое важное, у меня в авоське было не что-нибудь обыкновенное, не стоящее его внимания, а целых две бутылки "Российской".
   Наташа решительно отобрала у меня авоську, поставила её возле стола на кухне, накинула на себя куртку, так же решительно взяла меня за рукав и повела к выходу. Я дурным делом подумал, что меня выдворяют восвояси, но из-за уважения к этой милой женщине особо не сопротивлялся. Вообще, когда я перебирал, становился безвольным и послушным, как телёнок, и беспомощным, как грудной ребёнок.
   - Пойдём, Ваня, на улицу! Прогуляемся часик, и хмель твой, как рукой, снимет! - ласково, но настойчиво предложила Наташа.
   Тут уж я закапризничал, заартачился, пытаясь сопротивляться.
   - На улицу никак нельзя! Там капает дождик. Мелкий-мелкий, но всё равно противный. Мы с тобой превратимся в мокрых куриц! А я не хочу этого!
   - Вот и хорошо, что дождик - скорее протрезвеешь! Пойдём, а то я рассержусь! - Наташа решительно, но безобидно-шутя подтолкнула меня в спину.
   Даже плохо соображая, я не хотел, чтобы Наташа рассердилась. Мы едва-едва были знакомы, ещё не оформили свои отношения. И невозможно будет восстановить их, если она меня выгонит. Поэтому я покорно вышел с нею во двор, стараясь не потерять равновесие и не упасть в грязь, увлекая за собой и возлюбленную. Хотя своим бессовестным лицом в грязь я уже упал. И надо было очень постараться, чтобы реабилитировать себя в её глазах.
   Мы бродили с Наташей под мелким сентябрьским дождём - ещё по-летнему ласковым и тёплым - грязными улочками Добрика, пока не вышли в чистое поле, на стерню ржаной колхозной нивы, утыканной, как юртами кочевников, копнами соломы. Ещё в деревне я предлагал Наташе спрятаться от дождя в салоне "Жигулей", но она наотрез отказалась.
   - На свежем воздухе я скорее верну тебе нормальный человеческий облик!
   Я пытался шутить, дурачиться, развеселить её, чтобы хоть как-то сгла- дить вину перед ней и дурное впечатление о себе. Тоже ухажёр нашёлся! Всего лишь на второе свидание с возлюбленной явился такой безобразной пьяной свиньёй, какой и супруг после совместной десятилетней жизни побоялся бы заявиться. Хотя к своему будущему, к своей дальнейшей судьбе я был равнодушен. Завтра я бесславно погибну, и хотя бы последний вечер провести с женщиной, которая мне нравится. Но Наташа на мои пьяные, маловразумительные байки прореагировала серьёзно:
   - Что у тебя случилось, Ваня? Ведь ты совсем не такой, каким предстал передо мной сегодня!
   - Почему ты решила, что я не такой? Не боишься ошибиться?
   - После бывшего мужа я, как хорошая ищейка, алкашей чую за версту. Нет, ты - не алкаш! - Наташа внимательно смотрела на меня, ожидая объя-снений.
   Я попытался отшутиться и на этот раз.
   - Не алкаш, а временно сбившийся с пути истинного пьяница...
   Но она даже глазом не повела. Молчала, ожидая серьёзного разговора. На свежем воздухе я, действительно, протрезвел - до состояния лёгкого опьянения, выражаясь языком милицейского протокола. И мне сделалось стыдно. Виноватым, напроказившим щенком я пытался заглянуть в лицо Наташи. Но что я мог увидеть беззвёздной ночью? Но сердцем почувствовал её укоризненный взгляд.
   - Это очень длинный разговор, Наташа! А мы с тобой промокли до нитки. Давай спрячемся в этом стогу соломы! - предложил я.
   -Давай, - согласилась она.
   У края сжатого ржаного поля стояла не копна, не стог, а целая скирда соломы - в неё тракторами постаскивали с поля половину копен. Я провор- ной полевой мышью разрыл нору в скирде, и мы уселись в ней, обнявшись. На плечи Наташи я набросил свой пиджак. Было тихо, уютно и через две минуты - тепло. Это располагало к разговору по душам, который так необходим мне сегодня. Мы с Наташей знакомы второй вечер, но я уже чувствовал в ней близкого человека, которому можно доверить самое сокровенное, свою самую отчаянную боль.
   И я неспеша рассказал Наташе всю свою жизнь и о беде, случившейся со мной в тот день.
   Когда я закончил свой рассказ, почувствовал себя совершенно трезвым, будто и не выпивал сегодня более литра водки. А Наташа, тесно прижавшись ко мне, обняв меня за шею, молчала и только нежно касалась губами моих губ, щёк, уха. От её тёплого дыхания, от её молчаливого участия, на душе сделалось легко и ясно. Словно скатился с неё огромный камень весь день тяжело прижимавший её к земле.
   Я с чувством поцеловал Наташу в губы и спрятал свою голову на её тёплой, уютно-мягкой груди.
   - Наташ, давай завтра утром укатим с тобой куда-нибудь далеко-далеко, чтобы никто нас не нашёл. Я обещаю: нам будет хорошо вдвоём! Я обе-щаю, что никогда не обижу тебя! Нам будет хорошо, уютно вдвоём, как сегодня!
   Она погладила меня по мокрым волосам, как капризного, глупого ребёнка.
   - Нет, Ваня! От долгов не убежишь, как и от себя. К тому же, у меня есть свои обязательства. Моя работа, мои больные мама и папа. Я не могу, не имею права уехать ни с того, ни с сего куда глаза глядят.
   - Но ты любишь меня? - с подростковой наивностью спросил я.
   - Рано задавать такие вопросы, Ваня! И тем более, отвечать на них. Сего- дня у нас только второе свидание. Одно могу сказать определённо: ты мне нравишься.
   Я с тоской крепко прижал её к себе, будто хотел спрятаться от всех бед и невзгод, долгов и обязательств, обид и огорчений на её тёплой груди. Со стороны я, наверное, был похож на большого обиженного ребёнка.
   - Но что же мне делать?! - с отчаянием выдохнул я.
   - Из любого положения есть разумный выход. Только не надо паниковать и терять голову. К примеру, ты можешь продать свою машину.
   - Наташенька, моей "копейке" цена в базарный день - копейка! - горько скаламбурил я.
   Теперь уже она положила свою белокурую голову мне на грудь и затихла. Но через минуту неожиданно встрепенулась.
   - Ваня! Ты рассказывал, что двухкомнатную квартиру приватизировал. Вот и продай её или отдай в счёт долга. Она ведь будет стоить пять миллионов?
   - Пожалуй, и на семь вытянет. Но где я буду жить? На улице?
   Расстаться со своей квартирой - такая перспектива меня не устраивала. Но ведь и другого выхода не было. Отправят клинцовские ребята в мир иной - там двухкомнатная квартира со всеми удобствами не потребуется.
   - Ты же в Лопазне домик под дачу купил. Вот и пожил бы там пока. Деньги - дело наживное, а жизнь одна! - убеждала меня Наташа.
   Ох, и мудра эта красивая женщина! Говорила вроде простые, известные истины, но сам-то я до этого не додумался, запаниковал. Лучше в добром здравии жить в деревне, чем получить бесплатную квартиру под соснами на суражском кладбище.
   А ведь всё потом так и вышло, как Наташа советовала. Квартиру и маши- ну я отписал клинцовским кредиторам, а они заодно за меня с Шоховым рассчитались. Оставшись у разбитого корыта, без работы и жилья, я переехал в Лопазну, привёл в божеский вид свою дачку и устроился работать в местную школу учителем русского языка и литературы. Благо, что директор школы был моим искренним давним другом.
   Но тот разговор в скирде соломы на краю ржаного поля на этом не закон- чился.
   - А я тебе буду нужен, нищий и изгнанный? - Этим вопросам я не испы- тывал Наташу - себя хотел успокоить.
- Мне тридцать девять лет, Ваня. И я давно поняла, что не в деньгах счастье, - просто и без затей ответила Наташа.
   Я благодарно привлёк её к себе.
   - Ну ладно, Наташа... Утро вечера мудренее! Замучил я тебя своими проблемами. И теперь только одного хочу: целовать тебя. Ты не против?
   - Я совсем не против! - Она звонко рассмеялась. - Ты чертовски здорово целуешься!
   Среди дождливой сентябрьской ночи в скирде соломы мы целовались с Наташей до одури. Я припадал к её пахнущей парным молоком и лугом груди, как к живительному роднику, а она, извиваясь от наслаждения, со страстью рвала волосы на моей голове. Между нами разгорелся настоящий костёр страсти, но Наташа опомнилась первой.
   - Я не хочу здесь, милый! Здесь пыльно и колко, и вокруг шуршат мыши.
   Она высвободилась из моих объятий, неспеша застегнула лифчик, молнию на спортивной куртке и шустро выскочила из нагретой нашей страстью норы.
   - Пошли домой! Уже поздно...
   Я посмотрел на часы, маленькими звёздочками фосфорицирующие в ночи: две маленьких стрелки-ракеты показывали три часа после полуночи.
   Огородами возвратившись к дому, где жила Наташа, мы на цыпочках прошли по тёмной кухне мимо хозяев, спавши на раскладном диване за ситцевой занавеской, не включали свет в горнице, чтобы не разбудить Ирину.
   - Ты будешь спать на диване у стены, а я здесь, на кровати, - прошептала Наташа. - Засыпая, мы сможем держаться за руки.
   Диван, отведённый мне, и её кровать стояли буквой "Г", прижавшись друг к другу. Раздевшись, я нырнул под одеяло и стал отыскивать Наташину руку. Её рука ждала встречи с моей в темноте и слегка подрагивала. Когда наши руки встретились, соединились, я почувствовал, как стыдливо, но призывно её рука тянет мою к кровати. Я придвинулся ближе к краю, изловчился и дотянулся до её обнажённой груди. Наташа чуть слышно застонала. Это было сигналом к тому, чтобы покинуть свою постель и пере-браться к ней.
   Когда я неистовал, терзал в объятиях её нежную, податливую и трепещущую плоть, она, задыхаясь, умоляла жарким шёпотом:
   - Тише! Пожалуйста, тише, Ваня!
   А потом мы отдыхали в безвольных, усталых объятиях. И эта минута спокойного блаженства показалась мне самой счастливой, самой значительной в моей жизни.
   - Мне так хорошо! Мне так хорошо не было ни с кем другим! - благодарно шептала Наташа.
   - Я люблю тебя, Наташа! - ответно поблагодарил я за высшую минуту наслаждения, которую она мне подарила. Я был уверен, что впервые за последние годы искренне произнёс эти слова.
   - И я тебя люблю, милый мой!
   Наташа с отчаянной нежностью, почти с обморочной неистовостью покрывала поцелуями моё тело. Не знаю, не помню: любила ли меня когда-нибудь так другая женщина?
   ... И теперь я сидел на этой же кровати - на кровати нашего с Наташей счастья, и плакал. Я благодарил судьбу за то, что она подарила мне эти минуты, и проклинал за то, что так скоро и жестоко разлучила меня с любимой. И вдруг я услышал шёпот, исходящий откуда-то из красного угла, от иконы Божьей Матери:
   - Счастье не может быть бесконечным, ибо оно перестаёт быть счастьем!
   Я испугался и на всякий случай перекрестился. Божья Матерь смотрела на меня печальными и мудрыми глазами и молчала.
   От Божьей Матери исходили эти слова, от невидимой Наташиной души, или родились они в моей, разгорячённой воспоминаниями голове - не всё ли равно? Главное, что они хоть немного утешили меня.
   Но я ещё долго сидел на кровати и плакал молчаливыми слезами, роде- новским мыслителем подперев голову. Приоткрыла дверь в горницу тётя Валя и тут же осторожно прикрыла её. Она долго и трудно прожила на свете и была мудра: когда в одиночестве безнадёжно плачет мужчина, ему не стоит мешать.
  
   19.
  
   В Унече я должен был задержаться хотя бы на пару часов, поэтому постарался уйти из Добрика пораньше. Была и другая причина поскорее убраться из этой милой сердцу деревеньки: боль. Страшная боль утраты, не утихающая в моём сердце. И не могла быть иначе -ведь всё здесь напоминало о Наташе.
   Как же уговаривали меня старики, добрейшие тётя Валя и дядя Степан, погостить у них денёк-два, отдохнуть, выспаться, привести в порядок свои мысли и успокоить свою душу. Может быть, они были и правы. Но, сидя на нашей с Наташей кровати, я поклялся жить так, как велит сердце, и не придумывать себе долгов и обязательств. И вежливо отказался от их пред- ложения. Правда, чтобы не обидеть стариков, дал твёрдое слово этим летом появиться у них ещё.
   Завтракал наспех, торопясь, будто сегодня меня ждали великие дела. Но всё познаётся в сравнении, и каждому своё. Для одного великим делом будет выигранное сражение, для другого - разобраться в своей душе. С утра я боялся забираться в философские дебри смысла жизни, боялся в очередной раз запутаться, заблудиться в них, поэтому на скорую руку собрал рюкзак, распрощался со стариками, принял благословение от тёти Вали и пустился в дорогу. Подгоняемый лёгким попутным ветром с запада, пошёл навстречу огромному оранжево-малиновому солнцу.
   Сколько всего произошло на Земле за четыре с половиной миллиарда лет!
   Отступал и наступал океан, с треском разламывались континенты, в муках рождалась жизнь, появлялись и исчезали во временном и пространственном забвении цивилизации, строились красивейшие города и рушились могучие империи, умирали старые боги и рождались новые, расцветало искусство и торжествовало невежество, страдали гении и пророки и царствовали тираны и подлецы. Столько всего произошло на матушке Земле за миллиарды лет, и только оно, Солнце, неизменно всходило на востоке каждое утро. Если я устану жить и погасну, ничего не изменится на свете: будет всходить солнце, будет возвращаться весна, будут любить и ненавидеть друг друга люди, будут умирать старики и рождаться дети. Но если устанет и погаснет Солнце, ничего не будет. В этом вся разница между мной и солнцем, между мной, высокоорганизованным, разумным существом и мёртвой, огнедышащей лавой.
   Но ничего почти не зависит от меня и всё - от Солнца. И от этого было по-идиотски обидно. Потому что каждому хочется быть солнцем, чтобы вокруг него вертелись планеты. Сегодня я хотел быть солнцем, а значит, жил.
   Бог весть какие ещё идиотские мысли могут придти в голову, когда одиноко бредёшь по пустынной с утра дороге! Я вижу, как радуется весне природа: тянутся к солнцу молодыми, трепетными листочками берёзки, ластится нежными ростками друг о друга свежая трава на лёгком ветерке, пытаются уподобиться самому солнцу мать-и-мачеха и одуванчик, щебечут свадебные гимны весенние пичуги. И я хочу у всего сущего научиться радоваться простому и важному: солнцу и весне. Иногда это у меня получается.
   Как здорово, что я не трясусь сейчас в унылом и душном поезде, насквозь пропахшем человеческим потом, жареной курицей, луком, дешёвым чаем и суррогатной водкой; в унылом и душном поезде, наполненном монотонным жужжанием пассажирского роя, детскими капризами и плачем, кашляньем курильщиков и чиханьем простуженных! Я много потерял бы для души и сердца, если бы не выбрал дорогу с рюкзаком за плечами. В душном утреннем поезде, в тамбуре, плотно набитом табачным дымом, в воздухе витала бы печальная мелодия Грига "Смерть Озе". А здесь, среди ликующей природы, она просто неуместна. Здесь восторженно летит над землёй григовский "Танец Анитры". От такой возвышенной и чарующей мелодии жизнь никогда не кажется безысходной.
   Когда я выхожу на шоссе и поворачиваю на Унечу, солнце уже высоко - светящимся, золотистым воздушным шаром оно медленно плывёт к зениту. Мимо меня одна за другой проносятся машины, но я не обращаю на них никакого внимания, а бодро иду по обочине дороги. Сегодня - никаких автостопов, сегодня - полное единение с природой. В такой день пройтись на расстояние каких-то десяти километров - сплошное удовольствие.
   Через полчаса ходу по правую сторону шоссе появляется светлая берёзовая роща. Здесь я тоже любил останавливаться на своём "жигулёнке", пособирать грибков, разминая ноги и душу. Но сегодня я прохожу мимо неё транзитом, потому что в мае в ней нет ничего, кроме цветов. Ни берёзового сока, ни грибов.
   Вперёд, только вперёд! Без остановок до самой Унечи. Мокрая от росы асфальтированная лента шоссе не тяготила, наоборот, обладала какой-то волнующей и притягательной силой, энергией жизни. Я подключился к ней и жадно впитывал её, как аккумулятор на подзарядке. Как много надо было мне энергии в следующей жизни! В жизни после смерти Наташи.
  
   20.
  
   Незадолго до полудня я был уже в Унече. Небольшой, безликий и гряз- ный городок суетился своей провинциальной жизнью и не хотел замечать моего появления на его улицах. Я проходил мимо спешащих куда-то, неулыбчивых людей, как мимо пальм на необитаемом острове. Но, несмот- ря на кажущееся равнодушие, каждый из них занят своими мыслями. Одни размышляли над тем, как добыть хлеб насущный и накормить семью, дру-гие - как обмануть дальнего и даже ближнего своего, чтобы урвать от пиро-га жизни кусок пожирнее, у третьих ничего не было на уме, кроме как уто- лить жажду похмелья, четвёртые решали важную проблему: как повеселее, покуражистее провести сегодняшний день.
   И мало кто из них с утра обратился к Всевышнему со страстной, покаянной молитвой. Потому что многие из нас, возгордившись, возвели грехи свои и пороки в добродетели и посчитали себя равными Богу. А он, Всевышний, мудро и несуетливо наблюдает за нами с высоты и каждому воздаёт по заслугам: у богатых и жадных отнимает улыбку и сон, у прелюбодеев - любовь, у лжецов и льстецов - дружбу, у трусов - удачу, у обречённых - дорогу, у скептиков - надежду. В своё сорокалетней жизни я был каждым из них, и мне стыдно, что сегодня с утра не помолился Богу, не испросил у него прощения и надежды.
   А ещё стыдно от того, что и молиться-то я не умею. Но разве многое надо необразованному божественным словом? Достаточно - "прости, Господь, мои прегрешения и ниспошли мне удачу"!
   Но даже этих слов я не сказал. И теперь, когда вспомнил вдруг о Всевы- шнем, суеверно перекрестился трижды и попросил у Него прощение за то, что плетусь в отаре заблудших овец, за то, что винил Его в смерти Наташи, за то, что ругал Его, когда не везло.
   Но если я до сих пор не нашёл Его сердцем, почему Он должен отличить меня из многочисленной толпы, скудной по духу? Разве я сын Его, чтобы обо мне заботиться?
   И я сделал сегодня первое добро: положил в трясущуюся руку нищего, что сидел у гастроном, пять тысяч рублей. И пусть через час он их пропьёт - это уже не моё дело, а Божье. Я не вправе думать о каждом человеке с кривдой, не вправе отказывать ему в добре и сочувствии, судить его. От Господа одно мне право: каждую минуту, каждую секунду судить себя. С терпением Сизифа идти по длинной дороге жизни и судить себя.
   Я думал подобным образом, потому что должен был идти на кладбище к другу своему Виктору Михалёву. А с Витькой-Витюшей предстоял разговор тяжёлый и виноватый, мне было за что просить у него прощение. И никто нас, живого и мёртвого, рассудить не мог. Кроме Бога!
   В ближайшем гастрономе я купил бутылку дешёвой брянской водки. Рядом, в хозяйственном магазине, приобрёл необходимый для туриста маленький топорик. Закурил папиросу, ещё одной угостил нищего и свернул на улицу, ведущую к кладбищу.
   Между тем, погода начинала портиться. Опять с северо-запада, со стороны Балтийского моря натянуло тучи - пока ещё серые и не беременные дож -дём. Но они закрывали солнце и, казалось, что похолодало на два-три градуса. Остановившись перед воротами кладбища, я вытащил из рюкзака дождевик. И, одевая его, молил небеса, чтобы дали мне возможность отдать дань памяти другу не под проливным дождём.
   Я довольно быстро нашёл могилу Виктора со скромным, дешёвым - из чёрной мраморной крошки - надгробием. И сразу же встретился с насмешливым даже на памятнике взглядом друга. Потускнел от времени чёрный мрамор, затёрлись черты лица Виктора на его оттиснутом на надгробии портрете. И от этого казались рельефнее глаза его и капитанские звёздочки на погонах.
   Могила Виктора заросла дурной травой и осыпалась. И даже калитка ограды, сваренная из арматуры и покрашенная синей краской, отворилась со скрежетом, с превеликим трудом - заржавели петли. И немудрено: после смерти его тётки - единственной родственницы - некому ухаживать за могилой. А боевой товарищ, обязанный Виктору жизнью, то есть, я, утонув в омуте Наташиных глаз, позабыл обо всём на свете и три года не навещал друга.
   Чёрные кошки заскребли у меня на душе, и, сбросив на землю рюкзак, я стал с остервенением рвать жёсткую прошлогоднюю траву даже порезал руку. Потом под берёзой нашёл старую лопату и окопал могилу Виктора. На краю кладбища нарвал одуванчиков и положил букетик у основания памятника. Даже о том, что надо купить приличных цветов на могилу, забыл беспамятный друг!
   Посмотрев направо, на скромненькую могилу с низкой оградкой, я отметил, что и она, могила Витиной тётки находится в забвении и запустении. И её я привёл в порядок, и к простому чёрному кресту положил букетик одуванчиков.
   Ну, всё, кажется. Пора приступать к тризне. Сев на почерневший от времени хлипкий столик, я поставил на него водку и закуску. Первую чарку мне полагалось выпить с покойным другом, но и об этой православной традиции я забыл, потому что на могиле Виктора не было стопки, а в моём рюкзаке - одна кружка. Но я нашёл выход из положения: в кружку налил сто граммов Виктору, а в крышку от термоса -себе. Помнишь, Витёк, как мы глушили с тобой медицинский спирт в Афганистане? Из таких же армейских кружек. Земля тебе пухом, Витёк!
   Как ты, мой закадычный друг устроился там, в другой жизни? Ты ведь нигде и никогда не мог удобно устраиваться, живя слишком открыто для этого мира, с душой нараспашку. Как принял Всевышний тебя, отпетого безбожника и материалиста, матерщинника, пьяницу и повесу, но честнейшего парня и надёжного друга? Бродишь ли ты в праздных раздумьях по райским кущам или несёшь кару небесную за грехи свои и чужие? Ты никогда не верил в жизнь после смерти. И я не верил. Но когда ко мне во сне пришла душа Наташи с намерением защитить меня, предупредить, я засомневался. Моё крепкое атеистическое здание, построенное пионерией и комсомолом, зашаталось, накренилось Пизанской башней и вот-вот должно было рухнуть и рассыпаться в пыль.
   Ах, если бы ты, Витёк, мог каким-то образом намекнуть мне: есть ли надежда встретиться на том свете с тобой, Наташей, мамой - самыми дорогими мне людьми?
   И вдруг в тихий, облачный, но начинающий изнывать от жары полдень ворвался лёгкий ветерок и качнул края полотенца, превратившегося за три года в грязно-бурую тряпицу. А может быть, таким образом ответил на мой вопрос Виктор? Но что он имел в виду: да - да или да - нет? В любом слу- чае, если он подал знак, значит, душа его жива, значит, он там, на вечной службе у Всевышнего. Но ты раб у него или приятный собеседник, Витёк? Или сдан в бессрочную аренду Сатане?
   Судьба столкнула нас с Виктором в вертолётном полку, расквартированном в Польше. Меня, как выпускника авиашколы, после окончания университета вызвали в военкомат и уговорили послужить Отечеству офицером-вертолётчиком. Мы с Любашей, кроме дочери Оленьки, ничего не имели за душой, да к тому же, по распределению я был направлен в глухую полесскую деревеньку. Отчасти, по этой причине я принял предло-жение военкомата. Отчасти, потому, что был романтически влюблён в небо.
   После краткосрочных курсов меня направили в Польшу. Там, в Доме офицерского состава на с Любашей и двухгодовалой Оленькой выделили комнату. Я радовался, что вместо синицы поймал двух журавлей сразу: хоть и социалистическую, но заграницу, хорошую зарплату, жильё и небо. Это всё-таки намного лучше, нежели унылая жизнь в глухомани, постылые планы к урокам и горы ученических тетрадей для проверки.
   Меня назначили ведомым к Виктору Михалёву, уже прослужившим вертушечником три года. Он был неисправимым холостяком и гулякой, номы сразу же сошлись характерами и крепко сдружились. Признаться, у меня никогда в жизни не было таких друзей, как он, которым я мог открыться, как самому себе, не опасаясь быть непонятым или, того хуже, осуждаемым. Таких друзей - открытых, прямых и бескорыстных - не было ни до него, ни после.
   И Любаша, и Оленька души не чаяли в Викторе. Он практически стал четвёртым членом нашей семьи. Служба, полёты, дружеские попойки, карты - так незаметно пролетели два года. Меня, признаться, уже начало тяготить однообразие армейской жизни. Я был привязан к Любаше, к уютной однокомнатной квартирке, которую мы получили, и не мог, не хотел, да и не умел отрываться от серых будней так, как Виктор - с девочками, с дикими пьяными оргиями. У Виктора - детдомовца, не имевшего в родне никого, кроме тётки-инвалида в Унече, почти полностью было атрофировано чувство семьи. Поэтому у него даже в мыслях не возникало желания жениться.
   Не помню, кому из нас первому пришла в голову идея подать рапорта, когда в 1979 году потребовались добровольцы-вертолётчики в Афганистан.
   В одном уверен, что ни я, ни Михалёв не делали этого по идейным сооб-ражениям. Виктор вкусил всех прелестей жизни по детдомам и интернатам и не верил в высокие идеалы коммунизма, я тоже, повращавшись среди вольнодумной универститетской братии меньше всего думал, что еду воевать в Афганистан за Родину. Честно говоря, у меня были заблуждения другого характера: та война представлялась мне игрушечной, легкомысленным мультиком в виде двух вертолётов - моего и Виктора - разгоняющих по пустыне группки басмачей, вооружённых допотопными охотничьими ружьями.
   Не помню, кто из нас подал идею первым. Кажется, она у нас родилась совместными усилиями после пары выпитых бутылок водки. Но мы с Виктором отправились на войну от скуки, убегая от тягомотины обыденных армейских реалий. Отправились, чтобы повеселиться, заработать по ордену, по звёздочке на погоны и кучу "бабок". Мы, двадцатипятилетние оболтусы не думали о том, что летим на настоящую войну, на которой убивают.
  
  
   21.
  
   Не убий - гласит одна из десяти заповедей Нагорной проповеди. Не всякий в мирной жизни может не нарушить её, а на войне ты поставлен в такие условия, что, если ты не убьёшь, то сам окажешься трупом. Казалось бы, давно известная, набившая оскому истина со времён слепого рапсода Гомера. Но в том-то и дело, что абсолютно постигаешь её, когда дело касается конкретно, лично тебя. Чтобы усвоить эту непреложную истину, надо в упор посмотреть в глаза смерти.
   Сколько человеческих душ загубил на той бестолковой войне я? Не знаю. Не считал. И не мог сосчитать из-за специфики своей боевой профессии. Я не видел умоляющих и укоряющих глаз убиенных мною, я не видел пере- кошенных болью и страданиями лиц. Я видел лишь убогих муравьёв, мечу- щихся между убогими глинобитными жилищами, когда посылал ракету за ракетой на афганский кишлак, в котором засели душманы. Восемнадцать лет назад я не думал о том, что, убивая их, совершаю великий грех. Во мне разбуженным вулканом клокотала ненависть, я мстил за двенадцать совет- ских ребят, которых накануне вечером вывезли из ущелья наши вертушечники. За весёлых русских ребят, любивших жизнь во всех её проявлениях, а сегодня превратившихся в "груз-200".
   Лишь однажды я участвовал в налёте на мирный кишлак, и до сих пор боюсь себя - того, который с холодной жестокостью посылал на жилища афганцев ракету за ракетой. Я боюсь, что тот мстительный и жестокий когда-нибудь снова проснётся и натворит немало бед на земле. И я молил Бога, чтобы никто не разбудил лейтенанта, участвовавшего в афганской войне, в том налёте.
   Я не видел глаз убитых мною и семнадцать лет тешу себя надеждой, что ни одна из выпущенных молодым лейтенантом ракет не причинила вреда ни одному афганцу. Я надеялся на это, но иногда меня посещали страшные видения: беременная мусульманка со вспоротым осколком животом, курчавый черноглазый мальчонка с оторванной ногой, корчащийся от боли седобородый старик на сером песке, уткнувшийся чалмой в глинобитную стену, лежащая в луже крови целомудренная девушка, так и не вкусившая
   сладости мужских ласк, - и мне становилось страшно жить.
   Когда ко мне приходили такие видения, я старался думать о том, что нет никакого Бога, что душа, её загробное существование - выдумка сумасшедших пророков, что вместе с моей смертью умрут и чёрные дела мои. Я старался думать, что перед смертью равны убийцы и убиенные, гений и дурак, что всё заканчивается прямоугольной ямой на кладбище или печью в
   крематории. Но неведомый космический страх холодил моё сердце при таких размышлениях.
   И как я ни оправдывал себя тем, что всего лишь выполнял приказ, что мстил за убитых товарищей, этот неприятный холодок не давал мне покоя. И сотни других вопросов волновали меня. Что делал я на чужой, не нужной мне, моим детям и внукам земле? Разве защищал я под Кандагаром своих мать, жену, дочь? И чтобы делал я, если бы душманы пришли в Сураж, чтобы меня, жену, дочь превратить в рабов, которые должны пасти их табуны и доить кобылиц? Разве не взял бы в руки оружие и не убивал бы их?
   Нет, не святую миссию выполнял я, посылая ракету за ракетой на кишлак мусульман. Да и может ли быть миссия святой, когда люди убивают друг друга?
   И разве не наказал меня Господь за это, лишив жизни близкого друга, а меня - пробитой почки? Как мне не думать об этом, если всё произошло на второй день после налёта на кишлак в конце июля 1980 года, когда в Москве над Лужниками взлетал в небо под песню Пахмутовой олимпийский Мишка? Люди плакали, прощаясь с ним, а я плакал, навсегда прощаясь со своим другом.
   Выбитую из кишлака, название которого я уже запамятовал, и засевшую в скалах невысоких гор банду из четырёх-пяти десятков душманов должен был уничтожить стрелковый батальон, а я с Виктором и ещё одна пара вертолётчиков вылетели для поддержки нашей атаки с воздуха. Командир полка обещал операцию быструю и бескровную - мы десятикратно прево- сходили противника в живой силе и технике.
   Готовясь к вылету, Виктор не преминул принять на грудь свои традиционные сто граммов спирта, а я воздержался - не любил добавлять отваги в своё сердце за счёт алкоголя, потому что действовал он на меня расслабляюще и угнетающе. Мой ведущий весело напевал любимую мелодию пугачёвского "Арлекино" и пытался подбодрить меня, в конец раскисшего после бессонной ночи. Непросто в психологическом плане мне дался вчерашний налёт на кишлак.
   Я примитивно и стыдно для вертушечника с приличным боевым стажем боялся. Или, говоря русским языком, - трусил. Но трусил-то я не из-за страха перед смертью. Этот страх за год войны давно притупился, смешался с обычной военной осторожностью, сросся с моей сутью, как рядовое понятие, какими бывают дружба, любовь, ненависть. Нет, я не боялся смерти, я философски примирился с нею, не утратив при этом страстного желания жить. Так бывает, когда безоговорочно принимаешь неотвратимость рока. А трусил я из-за острых, щемящих предчувствий, вселившихся в меня с момента побудки.
   - Всё будет о*кэй! Не дрейфь, Ванюша! - Виктор хлопнул меня по спине и побежал к вертолёту.
   Конечно, всё будет о*кэй. И чего я, старый боевой конь, рассупонился?
   Бой, действительно, был коротким. Наша разведка проворонила подо-шедшее ночью подкрепление душманам. Когда батальон пошёл в атаку, плотным миномётным, пулемётным и автоматным огнём огрызался каждый камень в скалах. Пройдя марш-броском двести метров, батальон сначала завяз в ущелье, а через десять минут откатился назад, на исходные позиции. Но в горах остались наши ребята - человек восемь, среди которых было двое раненых. Они были окружены, и вытащить их могла только вертушка.
   За ребятами в скалах ушли мы с Виктором. Я должен был подобрать бойцов, а ведущий - прикрыть меня. Мы быстро отыскали группу по красной тряпке, которой, спрятавшись за камнями, размахивал один из ребят. Я слишком нервничал, чего со мной давно не бывало, и неудачно зашёл на группу. Мой Ми-8 попросту перелетел её, и надо было под плотным огнём душманов делать разворот и новый заход. Но в моём шлемофоне раздался весёлый и уверенный голос ведущего:
   - Прикрывай, Ванюша! Я пошёл!
   Я развернулся, когда Виктор уже посадил свой Ми-8. Бойцы, пригибаясь, тащили миномёт и раненых. Какого ляда Михалёв вопреки инструкции выскочил из вертолёта и бросился помогать пехоте?! Я видел, как он сделал два широких скачка им навстречу. Я успел подумать: "Вот неугомонный!",
   Как между группой бойцов и сблизившимся с ними на расстояние пяти шагов Виктором рванула мина. Нелепо взмахнув длинными руками, упал мой друг. А через несколько секунд вспыхнул его вертолет после прямого попадания гранаты.
   Я забыл про свой страх, про дурные предчувствия, я забыл обо всём на свете и, прикусив губу до крови, пошёл к земле. Мне удалось взлететь, хотя обшивка моей вертушки была похожа на дуршлаг. Вместо планируемых двух раненых, я взял на борт четверых и одного убитого. Особенно тяжёлым был Виктор: осколки попали в живот, грудь и, кажется, в правую ногу. Он был в горячечном бреду и матами костерил душманов.
   Командир полка знал о нашей дружбе с Виктором и отстранил меня от завтрашних полётов. Я побежал в госпиталь и, несмотря на строгий запрет хирурга, прорвался в палату к Виктору, и оттуда не смогли бы вытащить меня и десять дюжих санитаров.
   Я сидел на крепком армейском табурете перед кроватью Михалёва, с тоской и тревогой смотрел на страдания друга, то и дело поправляя одеяло, которое он сбрасывал каждую минуту, мечась в горячечном бреду. Зачем я это делал, когда в палате было жарко?
   О чём я думал в те страшные минуты? О многом. О хрупкости человеческой жизни. Рождаясь в муках и страдая всю жизнь, человек может погиб- нуть в любую секунду от любой случайности. И абсолютно не защищена его хрупкая плоть. И почти ничего не зависит от него самого. А от чего? От судьбы? От рока? От Бога? Но тогда в последнего я не верил. И больнее всего мне было думать о том, что на больничной кровати смертельно раненым должен был лежать я. И не случайно именно сегодня, именно я, как желторотый новичок, не смог с первой попытки зайти на посадку. В результате, было потеряно драгоценное время. Возможно, ровно столько, чтобы Виктору не попасть под разрыв мины. Проснувшись сегодня утром, я нюхом почувствовал смрадный запах смерти и вместо себя подставил друга.
   Но в ту минуту мне недосуг было заниматься самоедством, уничтожать себя презрением, потому что я - с волнением и надеждой всматривался в лицо Виктора и молил Бога, в которого мы оба не верили, чтобы друг выжил. Почему мы на той жестокой и непонятной войне не приняли Его сердцем? Быть может, всё окончилось бы иначе?
   Через час Виктора увезли в операционную. Уставший полноватый хирург с умными глазами под толстыми стёклами очков сказал мне:
   - Операция тяжёлая. Придётся попотеть не менее трёх часов. Иди, стар- ший лейтенант! Выпей для успокоения, перекуси, перекимарь! И возвращайся. Я сделаю всё, что от меня зависит.
   Почему-то я сразу же поверил ему. Он сделает всё возможное.
   - Спасибо! - поблагодарил я его и проводил до операционной взглядом, полным мольбы. Если бы я чем-нибудь мог помочь Виктору!
   Какая там еда, какой сон, если жизнь друга висит на волоске! В казарме, в комнате, в которой мы жили вдвоём с Виктором, я смог только выпить полстакана спирта и погрызть корку хлеба. И через пять минут на удивление заснул мертвецким сном. Вот уж воистину сказано: живым - живое.
   Проснувшись, я осознал себя в сумеречной комнате. За стеной бубнили, изредка переругивались боевые товарищи - офицеры-вертушечники. Верно, пили спирт и резались в карты. А что ещё делать на этой чужой всем нам войне?!
   "Сколько же я проспал? - испуганно подумал я. - Вот подонок"!
   В панике я соскочил с кровати, начал одеваться и искать взглядом часы. Время мне ни о чём не говорило, надо было вспоминать, когда я ушёл из госпиталя? Два с половиной часа назад! Слава Богу, не проспал. Плеснув из умывальника пригоршню воды на лицо, я помчался в госпиталь.
   Операция ещё не окончилась, и я около часа ждал, когда привезут из операционной Виктора. С сочувствием смотрела на меня заступившая с вечера на дежурство миловидная, полненькая медсестра с добрыми серыми глазами. С сочувствием, потому что я места себе не находил, нервно расхаживая по коридору госпиталя, измеряя его вдоль и поперёк.
   В девять часов вечера Виктора привезли в палату и поставили капельницу. В ординаторской я выловил хирурга, который отрешённо сидел на стуле и курил сигарету с фильтром. Он выпускал дым, играя кольцами - видимо, таким образом отходил от напряжённой операции. Но сколько же было боли и тоски в его серых глазах! Будто это ему только что делали операцию, будто из его живота вытаскивали осколки. Хирургу не меньше тридцати пяти лет, он так и не научился воспринимать свою работу просто, как работу.
   "Такой долго не проживёт, - отметил я. - Сожжёт своё сердце раньше срока"!
   Я бросился к хирургу, как к спасителю человечества.
   - Ну, как, товарищ подполковник?
   Он поднял на меня уставшие глаза, поправил дужку очков.
   - Все три осколка вытащил. Но надежды мало. Один процент из ста. Слишком важные органы зацепило. И хуже всего - кишечник. Но будем надеяться, старший лейтенант!
   Будем надеяться, старший лейтенант, но шансов мало. Я сиде в полумраке реанимационной палаты, вглядываясь в восковое лицо друга. Он так и не приходил в сознание. Хирург дал указание медсестре проинструктировать меня и оставить у кровати Виктора за сиделку. Я остался наедине с другом, которому ничем не мог помочь.
   В полночь в палату пришёл подполковник. У него закончилась очередная операция. Военному хирургу в Афганистане не позавидуешь! Его пошатывало, и умные серые глаз были воспалены. Никто на этой дурацкой войне не отдыхает, потому что это была настоящая война, а не та, которую показывали по "ящику" в Союзе и Польше. На этой войне все пахали, как черти: и пехтура, и водилы, и вертушечники, и хирурги. Пахали и умирали.
   - Начался кризис. Если он переживёт эту ночь, старший лейтенант...
   Выдержи, Витёк! Пожалуйста, переживи эту ночь! А там... Мы с тобой бывали в разных переделках, и ты никогда не терялся, не дрейфил, первым находил выход из сложного положения. Ты никого и ничего не боялся на этом свете! Неужели испугаешься какого-то кризиса?!
   - Если бы пред полётом он не принял энную дозу спиртного, шансов вытащить его практически не оставалось. Ну, бывай, старлей! Крепись! Пойду и я сосну часика три. Если что, бей тревогу, вызывай медсестру. А то и меня буди, не стесняйся!
   Хирург вышел, оставив меня с Виктором, в организме которого устроили жестокое сражение жизнь и смерть. А я безучастным зрителем наблюдал за ним. Почему безучастным? Не было человека в мире так жаждущего, чтобы в борьбе за Виктора победила жизнь. У меня было братьев, но три года назад я нашёл себе брата. И теперь ни за что не хочу его потерять.
   Я уже не винил себя в случившемся. Всё в мире случайно и относительно. А на войне - тем более. Если бы была на то воля Божья, Виктор без проблем забрал бы ребят, а меня могли снять "стрингером" в воздухе. На войне нет чужой смерти, у каждого она своя. Как и своя пуля. И эту жес- токую правду мне приходилось принимать, хотя гораздо легче было посыпать голову пеплом.
   Медленно тянулось время. Оно среди этих пустынных гор плелось, как в космическом вакууме. А я так торопил его! Будь у меня возможность гнать эту непослушную абстракцию кнутом, я хлестал бы её так, что у неё
   кожа на спине пузырилась бы! Я никогда с таким нетерпением не ждал прихода рассвета. Ведь хирург-подполковник сказал: "Если он переживёт эту ночь..." Переживи, Витёк!
   Время тянулось очень медленно. Секундная стрелка командирских часов неспешной черепахой ползла по кругу. И вдруг около двух часов по полу- ночи я услышал слабый стон - осмысленный стон живого человека.
   - Пить... - едва слышно произнёс Виктор.
   - Витёк! - Я бросился к его кровати, стал на колени перед ней и, как мулла во время рамадана, молился на его спёкшиеся от жажды губы. - Это я, Иван.
   - Пить...
   - Тебе нельзя, Витёк! Потерпи...
   Виктор медленно, мучительно - наверное, это стоило ему неимоверных усилий, приоткрыл веки. И я увидел его глаза - такие родные и, вместе с тем, чужие, незнакомые - недоумённые и затуманенные.
   - Где я? - Он прерывисто, тяжело дышал и говорил с большим трудом.
   - Потерпи. Я сейчас позову медсестру.
   - Не надо. Что со мной, Ваня?
   - Тебя ранило, тебе сделали операцию. Всё у тебя будет хорошо!
   Виктор с трудом, осторожно взял мою руку в свою. Я не привык к такой руке друга - слабой и безвольной.
   - У меня к тебе просьба, Иван. Будешь ехать в Гомель, заедь к моей тётке. Заедь в Унечу. Это тебе по пути...
   - Мы вместе заедем к твоей тётке, Витёк! И ко мне съездим...
   - Не будем лгать друг другу, Ваня! Мы друзья. Темновато здесь. Включи свет!
   В палате тускло горели ночники. Я нажал на кнопку настольной лампы.
   - Я хочу посмотреть на тебя... - Виктор с трудом шевелил спёкшимися губами. Я с ужасом заметил, как тускнеет его взгляд. - Прощай!
   - Держись, Витёк! Держись! - умоляя его, почти закричал я.
   + - Выпей за меня, друг! И не смей меня оплакивать! Лучше трахни дебёлую бабу!
   Через мгновение взгляд его погас. Стекленеющий и неподвижный, он устремился сквозь меня, сквозь палату, сквозь реальность в какую-то непостижимую уму человека бездну.
   - Сестра! Сестра! -в отчаянии, как безумный, закричал я.
   Медсестра прибежала быстро, но, к сожалению, уже ничем не могла помочь моему другу. Теперь ему никто ничем не мог помочь.
   - Может, вызовем подполковника? - предложил я, как будто оставалась хоть толика надежды. И подавился своим собственным голосом.
   - Нет, старлей. Это всё! - Медсестра закрыла Виктору глаза и натянула на его сократовский лоб простыню. - Пойдёмте, мы тут уже не нужны.
   Я плёлся за ней без сил и обречённо, как приговорённый к высшей мере наказания. Я шёл с глазами, полными слёз, с застывшим взглядом - будто это я умер несколько минут назад. Я шёл и пережёвывал вялой памятью последние слова друга. Слишком простыми, обыденными они у него получились. Но Витёк не мог иначе - высокопарно, выспренно. Он жил широко и просто, никогда не жалуясь. Так и умер, не изменив себе.
   В дежурной комнате я попросил у медсестры спирта. Это было последним желанием моего друга. Оно совпадало и с моим желанием - напиться до чёртиков и провалиться в чёрную, беспамятную дыру. Ни слова не говоря, медсестра прошла к шкафу, из мензурки налила в стакан сто граммов.
   - Больше! - зло приказал я.
   Она долила ещё граммов пятьдесят и отошла к стене, с сочувствием наб- людая за мной. Я залпом выпил спирт, занюхал рукавом гимнастёрки. И решительно подошёл к медсестре. Она ничего не понимала. Я схватил её за плечи, развернул к столу и бросил её на столешницу. Задрав на спину халат, одним движением разорвал белые трусики. От внезапности она не успела опомниться, как я уже с остервенением, с какой-то дикой, животной страстью терзал её молодую плоть. И плоть эта, на удивление, не сопротивлялась, а через несколько секунд подалась навстречу с такой же неистовостью и дикой животной страстью.
   - Вы зверь, старлей! Вы настоящий зверь! - тяжело дыша, без зла сказала медсестра и оправила халат.
   - Извини!.. - смутился я. - Я выполнил последнюю волю друга.
   Медсестра, расчёсывая длинные пепельные волосы, улыбнулась.
   - Налей мне ещё спирта!
   Она подала мне литровую колбу. Я наполовину наполнил гранёный стакан.
   - Тебя как зовут? - с непреходящим чувством вины спросил я.
   - Рита.
   - А меня Иваном. Извини, если можешь...
   Я выпил спирт, как воду, не чувствуя его крепости. Рита предложила мне бутерброд с сыром.
   - Закусите, Иван!
   Я равнодушно жевал бутерброд. И вдруг кафельный пол дежурки, уло- женный в шахматном порядке белыми и чёрными плитками, запестрел хаотично, как в калейдоскопе, закружился и поплыл из-под моих ног.
   Утром меня разбудила медсестра Рита. Я спал на белоснежной кушетке прямо в ботинках. Восстановив в памяти вчерашние события, я едва не взвыл от тоски: нет и никогда больше не будет Виктора.. А встретившись взглядами с медсестрой, я сразу же отвёл глаза в сторону. Грубо, пошло я поступил с ней ночью, словно пьяный деревенский мужлан. Я почувствовал себя полным идиотом и подонком и поспешил ретироваться из госпиталя. Но разве можно понять это странное племя женщин?! На пороге дежурной комнаты меня остановила Рита.
   - Когда захочешь, Иван, приходи! - с грустью сказала она. И с нежностью поцеловала меня в небритую щеку. Я ничего не ответил ей.
   Я никогда больше не появлялся в госпитале. Через неделю при смене боевого дозора меня нашла пуля душманского снайпера. Она пробила мне почку. Но я не попал в госпиталь, в котором умер Виктор. Меня сразу же переправили на самолёте в Ташкент.
  
   22.
  
   Я с грустью погладил землю на могиле Виктора. Рука коснулась жёсткой прошлогодней травы, а, мне показалось, - жёсткого вихра друга.
   - Я выполнил всё, о чём ты просил перед смертью, Витёк!
   По христианскому, а может быть, просто по русскому обычаю я должен был выпить за упокой души друга три чарки и поэтому вылил оставшуюся водку в крышку термоса. Перед тем, как выпить, я плеснул немного водки на его могилу.
   - Я выпил двести пятьдесят спирта, трахнул медсестру и заехал к твоей тётке!
   Но Витёк даже краем полотенца не подал мне знака: доволен он мною или нет? Но могу ли я знать: присутствует его душа здесь или занесло её волей Божьей в далёкие космические края, может быт, на окраину Галактики? И каково ей там? А если ничего нам не прощается, ни одного греха? В таком случае рай должен быть очень пустынным местом. Эдаким крохотным оазисом-Эдемом среди чёрной космической Сахары.
   Закусив домашней колбасой тёти Вали, я присел на корточки у надгробья, погладил рукой мраморные капитанские погоны на портрете Виктора. И вдруг неожиданно для себя рассмеялся.
   - А ты знаешь, Витёк, как я переживал, что в прямо в дежурке поимел эту медсестру Риту! Нет, она не обиделась, ей даже понравилось. Я переживал из-за того, что впервые изменил Любаше. Если бы я тогда знал, что в это время она жила у сестры в Москве и вовсю крутила роман с плюгавеньким московским инженеришкой. Да, да, с тем, к которому уехала шесть лет назад. Об этом я тебе уже рассказывал. Ты прости, Витёк, но мне надо уходить. На обратном пути я тебя навещу, у нас будет о чём поговорить. Ты прости, что так долго не приходил. За три года не было никакой оказии в Унече. А просто так приехать не удосужился. Теперь у меня новое горе: не стало Наташи. Ты знаешь, как я её любил! Больше жизни! Ты не серчай на меня... Прощай! И знай, что дороже тебя, матери, дочери и Наташи никого не было у меня в этой жизни!
   Уходя от унечского кладбища, я подумал о том, что слишком выспренним получился мой монолог, обращённый к другу. Наверное, я начал стареть. Если бы был жив Витёк, вот бы от души посмеялся надо мной! Сам-то он всегда говорил просто, по-мужски грубовато, но ёмко.
   Всё-таки я порядочно выпил на кладбище, меня слегка развезло, и я решил, что негоже в таком виде туристу шляться по городу - в чужом городе не мудрено и в медвытрезвитель угодить. С такими деньгами! Настоящий подарок для местных ментов! Поэтому, добравшись до автовокзала, я сел на первый попавшийся автобус до Стародуба. Этот городок не значился в моих планах и стоял в стороне от трассы Брянск-Кобрин. И никаких дел у меня не могло быть в этом городе. Поэтому через двадцать минут езды я вышел из автобуса на стародубском перекрёстке.
   Дело клонилось к вечеру. Неяркое, начинающее розоветь солнце уже почти цеплялось за макушки высоких сосен. Ещё часа три-три с половиной, и стемнеет. Поэтому я прошёл ещё километров десять в сторону Брянска и, когда майское светило прикоснулось красным ободом к горизонту, начал готовиться к ночлегу.
   Я как раз дошёл до старого, довольно чистого соснового бора с вкраплением берёзок-подростков, можжевельника и жимолости. Пройдя от края трассы метров триста, я углубился в бор и набрёл на три сосны, у которых собирался заблудиться на одну ночь. Они стояли очень удобно для того, чтобы соорудить между ними нечто похожее на шалаш.
   Нехитрое дело из валежника и веток соорудить себе временное жилище - на это у меня ушло не более четверти часа. Но и за это время стремительно надвинулись сумерки. На небольшом пятачке между тремя соснами я соорудил костерок, вскипятил чай. Пока грел руки теплом кружки, засмот- релся на небо - ни одного облачка, чистый тёмно-серый купол нависал над лесом. И на куполе уже проклюнулись первые звёзды. За два дня погода менялась по несколько раз в сутки. Нынешний май похож характером на меня. У меня тоже в течение часа настроение могло поменяться с солнечного на пасмурное и наоборот. А лет двадцать назад я был добродушнее, пок- ладистее и жизнерадостнее канарейки. Неужели афганский синдром?
   Нет, сегодня ночью дождя не предвидится. И, слава Богу! В принципе, мой шалаш годится для ночёвки - всё-таки от ветра защитит. Приняв "на грудь" бутылку вина, закусив хлебом с салом, допив чай, я по-пластунски заполз в шалаш, положил под голову рюкзак, укрылся курткой и, будто человек без нервов, сразу же заснул богатырским сном - без сновидений.
   Проснулся среди ночи от жуткого холода, который, казалось, колючими микробами проник во все клетки моего тела. Я дрожал, как эпилетик во время приступа, и выстукивал зубами панический марш.
   Стремглав выскочив из шалаша, я бросился собирать валежник. В темно- те нелегко было делать это, благо хоть чуть-чуть подсвечивала луна. В конце концов, через десять минут костёр уже пылал, и я жадно тянулся к огню всем телом. Спасаясь от пронизывающего до костей ночного заморозка, я готов был уподобиться Джордано Бруно в его последние минуты жизни.
   Всё-таки завораживающим эффектом обладает огонь! Если долго смот- реть в пламя костра, можно увидеть самые различные, гротесковые карти- ны из прошлого, в котором ты никогда не жил, в котором никогда жить не будешь. Сложная штука - человеческие гены. Они могут повторить чело- века через десять поколений, повторить черты его лица, характер, привычки. Но вот память вряд ли передаётся по ним. Разве что восхищение дикой пляской огня, спасающего от холода. Но почему тогда я чувствую себя древним, глупым и боящимся всего на свете: сильного ветра, ливня, огня, диких зверей? И вокруг костра рядом со мной сидят обросшие шерстью соплеменники и подобно голодным собакам грызут кости какого-то живот- ного - козла или медведя. Это не зрительная память, перешедшая ко мне от предков по генам. Это всего лишь ассоциации-галлюцинации, связанные с увиденным, прочитанным в течение жизни. Этим и успокоился.
   Несмотря на холодную ночь, хотелось пить. А я не удосужился запастись на ночь водой. Надо учесть это в моём дальнейшем путешествии. Хорошо, что в котелке осталось немного чая. И хотя меня мучила жажда, скорее всего похмельная, я решил разогреть чай, чтобы согреть кипятком не только желудок, но и душу.
   После горячего чая мне сделалось уютно и хорошо... Плотнее укутавшись в куртку, я обнял рукам колени и смотрел на пламя костра и... ни о чём не думал. Это в детстве, глядя в пламя костра, я вовсю бы размечтался и расфантазировался. После сорока мечтается плохо, потому что за памятью твоей тяжёлыми веригами волочатся размышления о грехах твоих. А тут ещё моё поколение попало под жернова великих перемен. Ему труднее всего приспособиться к новой жизни. У молодёжи она вся впереди, и рано или поздно молодые научатся выживать, плавать рыбами в мутной воде. Старикам уже ничего не нужно. Пусть трудно, пусть в нужде, но цель у них простая: как-нибудь дотянуть до смертного одра, ничего не меняя внутри себя. А у нас ещё много жизни впереди. И прошлого - не меньше. А как их объединить, антагонистов - прошлое и будущее? Как ни старайся, а с чистого листа не начнёшь.
   Громко и пронзительно крикнул за спиной филин. От неожиданности я вздрогнул, и мелкие холодные мурашки поползли по спине. Не то, чтобы я испугался, но на душе сделалось дискомфортно. Надо же, в каких только переделках я не побывал, сколько раз смотрел смерти в глаза в упор, а вот же живёт во мне первобытный страх перед ночным лесом, переданный по генам от какого-то сотого, может быть, поколения предков. А если номеро- логия не блеф, не лженаука? Согласно ей я живу уже тринадцатую жизнь. И не страх ли это, переданный памятью самого себя - первого? Чепуха всё это! Просто очень давно не ночевал я в одиночестве в лесу.
   Впервые подобный животный страх перед всесилием природы я испытал в шесть лет, когда мы с мамой ходили по грибы. Увлёкшись поисками подосиновиков - самых красивых в детском понимании грибов, - я ушёл в сторону от мамы и забрёл в непроходимые кустарники. Как я испугался тогда, оставшись один на один с таинственным и угрюмым лесом. И, казалось: никогда из него не выбраться, не выйти на дорогу, ведущую в деревню. А когда ещё внезапно и громко вскрикнула неведомая лесная птица, вскрикнула угрожающе-зловеще, от страха у меня отнялись ноги и язык. Я хотел кричать, вопить о помощи, но не мог произнести ни звука. Слава Богу, что через минуту меня громко и испуганно окликнула мама, и я рванул со всех ног, ломанулся молодым кабанчиком через кустарники на голос, обдирая руки о ежевичник.
   А вот в десять лет я испытал самый большой детский страх. В то время мы жили в степном целинном совхозе в Северном Казахстане. Отец мой работал чабаном. Не из-за того, что был не грамотен и ленив. Честно говоря, он был горьким пропойцей и не мог продержать на мало-мальски приличной должности более двух-трёх месяцев. Назначали его и заведующим отделением, и бригадиром, но пристрастие к водке в конце концов привело его к чабанскому кнуту. Я тоже любил и люблю иногда выпить, в минуты депрессии - и не слабо, но никогда выпивка не была для меня само-целью, а тем более -болезнью. И я благодарил Господа, что мне не переда- лось с отцовскими генами это пристрастие. В конце концов, водка доконала
   его. Три года назад его парализовало, а через год он умер, не дожив до шестидесяти двух лет неделю.
   Мне было всего лишь десять лет, но отец на летних каникулах, когда мои одноклассники отдыхали, вовсю купались и играли в футбол, взял меня на джайлау - летнее пастбище, помогать пасти овец. Отара была большой - голов восемьсот, но на двух конях мы справлялись с ней. Не так уж сложно пасти овец, гораздо легче, чем лошадей или коров. Если не случалось какого-нибудь природного катаклизма в природе в виде смерча, пыльной бури или грозы с ливнем, если не вспугивал барана-вожака подкравшийся к отаре степной волк, ярки и валухи могли, не разбредаясь, целый день мирно пастись в лощине. Как правило, за отарой следил я, разъезжая вокруг неё на спокойной неходкой лошадкой, а вечно похмельный с утра отец дремал на южном взгорке, где меньше допекало солнце, спрятав голову от его лучей под куртку. В полдень мы гнали овец на водопой к балке, по дну которой пробегал безымянный, пересыхающий к концу лета приток Ишима. Вечером, когда начинало садиться солнце, мы загоняли овец в кошары, чтобы с восходом проснуться и целый день провести под испепеляющим всё живое солнечными лучами.
   Уныло и однообразно тянулись те длинные летние дни. И только одна радость была у меня: поплескаться в мелководной речушке, пока пили овцы. Ещё совсем ребёнок, я постоянно не высыпался. Но отцу до этого было мало дела. Его почти не волновали семейные проблемы, на жену и детей он смотрел с недоумением, словно не понимая: откуда они взялись и чего хотят от него? Он не терпел неудобств в жизни и, если члены семьи оказывались рядом с ним, они должны были направлять все свои помыслы на удовлетворение его потребностей. Если бывало, меня размаривало от жары, и я сползал с коня, чтобы немного прикорнуть, отец, очнувшись от извечной дремоты, кричал:
   - Кому спишь, твою мать! А за овцами кто смотреть будет, выблядок?! Пропадёт хоть одна штука, кнутом отхлещу, живого места не останется!
   После подобных угроз, вялость и сонливость, как рукой, снимало, и я, испуганный, вскакивал на коня, потому что моего ослушания даже не подразумевалось в наших с отцом отношениях: я уже неоднократно испытывал жгучий вкус сыромятного ремня, когда он с каким-то остервенением, садистским наслаждением охаживал мою спину кнутом.
   Через две недели после моего приезда на джайлау у нас кончились все продукты, а ещё хуже - водка. Два дня по этой причине отец был мрачнее тучи, и я боялся попасть ему под горячую руку. А на третий день он запряг
   Своего мерина в телегу и сказал на прощание:
   - Поехал за продуктами в совхоз, к вечеру вернусь! А ты смотри мне, бля! Потеряешь хоть одну овцу, голову, как цыплёнку, скручу!
   И оставил меня один на один с огромной, пыльной июльской степью восемьюстами овцами, их которых ни одна не имеет права пропасть. Благо, что ничего за день не случилось: не налетел смерч, не разразилась пыльная буря, не подкрался к отаре волк. Вечером я с превеликим трудом загнал отару в кошару, расседлал свою кобылу, надел на передние ноги путы и отпустил её в степь.
   На степь опустились угрюмые сумерки. Скопившиеся на западной поло- вине облака, пропускали через прорехи своих ватных одежд кровавые лучи, и от этого всё вокруг: мелкие сопки, седеющий ковыль, словно миллионы шевелящихся чёрно-красных змеек, будто бездна, чернеющая балка, выглядело страшным и зловещим. Я с надеждой вглядывался в горизонт на севере, куда утром уехал отец, но степь была безлюдна и пустынна. Я вынес из юрты, в которой мы ночевали с отцом, последнюю краюху хлеба и два зубка чеснока - всё, что осталось от съестных припасов. С трудом проглатывая, поужинал пополам с горькими детскими слезами.
   Ночь в степи наступает стремительно, и, когда солнце совсем закатилось за двугорбую, похожую на огромного верблюда сопку, я понял, что отец сегодня не вернётся. Он, верно, получил зарплату, пропил её с собутыльниками и, пьяный, валяется где-нибудь в посадке акаций.
   Делать нечего, и я, дрожа всем телом от страха, пополз в юрту. Поверх матраса, чтобы ночью не укусила гадюка, положил потник-кошму, которая служила подседельником. Уже в десять лет я знал, что степные гадюки боятся лошадиного пота. Зарядив двустволку патронами, я, прижав её к себе, уснул. Как ни боялся я оставаться один на один с дикой ночной
степью, но усталость дала знать о себе.
   Ночью я проснулся от отчаянного хорового блеяния перепуганных овец. У меня всё похолодело внутри: неужто волки пожаловали? А овцы продолжали блеять и шарахаться в кошарах. Если волк перепрыгнет через жерди, то перережет горло не одной овце. И что сделает со мной отец в приступе бешенства, мне даже представить было страшно.
   Два равновеликих страха тискам сжали мою детскую голову, и я некоторое время не мог выбрать, что страшнее: клыки волка или кнут отца? Но у меня было заряженное ружьё, и я мог убить волка, в то время как, я точно знал, что убивать отцов нельзя, даже если они злые и жестокие.
   Взведя курки, прижав ружьё к животу, я сторожко вышел из юрты. Обойдя одну сторону кошары, у второй, в самом конце её, при блеклом свете луны я приметил притаившегося, приготовившегося к прыжку волка. Прицелившись, как учил меня отец, я нажал сразу на два спусковых крюч- ка. Раздался страшный грохот, и я упал на спину, откинутый ударной отда- чей ружья. Приклад едва не вырвал мою правую руку из предплечья. Но несмотря на боль, я вскочил на ноги и посмотрел на волка. Он лежал без движения в десяти шагах впереди меня у жердей кошары. Но даже убитого и мёртвого волка я боялся. Поэтому не подошёл к нему.
   Гордый своей смелостью и одержанной над грозным зверем победой, я вернулся в юрту. Отыскал патроны и снова зарядил ружьё, лёг на матрас и попытался уснуть. Но мне не удалось этого сделать: я боялся и чутко прислушивался к ночной тишине - ведь волк мог быть не один. Я знал, что степные волки, как пионеры в юнармейском отряде, ходят стаями.
   И мне чудились картины - одна ужаснее другой. То волчья стая численностью не меньше сотни окружает мою юрту и валит её, расцарапывая острыми когтями и раздирая свирепыми клыками кошму, пытаясь добраться до меня; то огромный вожак, пробив лобастой головой полог, прикрывающий вход в жилище, врывается в юрту и рыщет по углам, разыскивая меня.
   Долго, будто нарочно долго тянулась ночь. Казалось, она будет длиться вечно, что солнце навсегда потухло, и нашей планете предстоит сиротливо плавать в угрюмой космической тьме. Тягуче тянущиеся минуты пахли ужасом. И всё-таки утро наступило. Его приход я приметил по просветлённой полоске под пологом. После этого я ещё выждал минут пятнадцать-двадцать и вышел наружу. Как я радовался красному головастому светилу, зависшему низко над степью за балкой! И широко разбросал руки и хотел обнять его, как самого лучшего друга.
   Сделав подобие утренней зарядки - два-три взмаха руками и ногами, чтобы размять затёкшие суставы, я первым делом отправился посмотреть на свой трофей - убитого волка. Каким же было моё изумление, когда вместо туши волка я в конце кошары обнаружил изрешечённое дробью жестяное корыто для поения овец. Увы, я был слишком мал, чтобы воспринять случившееся ночью с юмором, и заплакал навзрыд.
   Я плакал долго. И некому было утешить меня, успокаивающе погладить по голове. Кроме мимолётных ласк вечно куда-то спешащей матери, я в своём суровом детстве не знал нежности. Может быть, из-за этого, пов- зрослев, я был очень скромен в проявлении чувств.
   Оранжевое солнце уже оторвалось от горизонта и начало раскаляться, как металлический обруч в кузнечном горне - от красного к белому. И я, вспо- мнив, что в любую минуту может появиться отец, и тогда мне мало не пока-жется, вытер слёзы рукавом грязной рубахи и побежал к балке ловить стре- ноженную кобылицу. Как правило, она не уходила далеко и паслась на зелёной траве вблизи от воды.
   Кобыла мирно паслась неподалёку. Я зануздал её и привёл к юрте. Очень хотелось есть, голодными спазмами схватывало желудок. Задав кепку овса кобыле, я и сам попробовал разжевать колючую смесь и проглотить. Лошадиный завтрак я запил тёплой и мутной водой из речушки.
   Пытаясь заседлать кобылу, я никак не мог затянуть подпругу до нужной дырочки - не хватало сил. Обычно это делал отец. Пришлось остановить на третьем отверстии вместо пятого. Это было опасно, но ещё опаснее и страшнее - не выгнать на пастбище отару. Я открыл кошары, и овцы бурой чёрно-белой рекой потекли в степь. Подведя кобылу к перевёрнутому ящику, служившему нам с отцом столом, я вскочил в седло.
   Отара спокойно спустилась в лощину. Но я заметил: что-то неладное творится с валухом-вожаком, который косил в одну сторону - к балке. И я вспомнил, что вечером допустил непростительную оплошность. Позавчера не приехала водовозка из совхоза (она приезжала раз три дня). Кончилась вода в корытах для поения, и я должен был прежде, чем загнать овец на ночлег, напоить их в балке.
   В конце концов, валух засеменил в ту сторону, куда косил глазом, а за ним потянулась вся отара. Мне бы отпустить её - пусть бы напились овцы, но я ударил по крупу кобылы камчой и поскакал наперерез валуху. На пол-пути вдруг ушло из-под меня седло, и я не успел опомниться, как оказался под ногами лошади.
   Я легко отделался: кобыла лишь больно придавила мизинец на правой руке и, обезумев, с седлом под брюхом, задрав хвост, помчалась в степь. Мне повезло, что не застряла нога в стремени.
   Обезумевшую лошадь догнать было невозможно, и я поспешил за отарой пешком. Дав овцам напиться, я перегнал их в лощину. Прилёг на взгорке, на котором любил подрёмывать отец, и не заметил, как уснул. Немудрено -
   полночи бодрствовал. Под ещё не жарким, ласковым солнцем я спал, как убитый, потому что не слышал, как подъехала машина. И долго не мог сообразить, как оказался на руках зоотехника Рыспаева. Я проснулся, ощутив себя плывущим среди знойной пустыни.
   - До чего мальчика довёл! Худой, грязный! Разве ты папа называемся?! Шакал паршивый! Водка пьём - глотка дырявый! О чём думаем, башка?! - ругался на отца зоотехник и прижимал меня к груди, будто успокоить хотел.
   Но я не плакал и не боялся отца. При зоотехнике отец не посмеет наказать меня за убежавшую кобылу. Вон сам стоит, как провинившийся школьник, опустив голову. Видно, пил вчера сильно - глаза красные, слезящиеся, волосы взбились колтунами на голове.
   Рыспаев принёс меня к машине - бортовому ГАЗ-51, усадил на сидение.
   - На, кушай, Ванька! - Зоотехник сунул в мои грязные, покрывшиеся кровоточащими цыпками руки ломоть хлеба и полкольца колбасы.
   Я голодным волчонком вгрызся в еду. Я думал с содроганием сердца о том, что, как только уедет зоотехник, отец прибьёт меня за убежавшую кобылу и простреленное корыто. Но это будет потом. Потом - через час или два. А пока мне хотелось есть и спать.
   Большой, полный и добрый Рыспаев отправил меня в юрту, чтобы я выспался, пока они: зоотехник, отец и ещё один, незнакомый мне мужик будут считать овец. После обеда отару передали другому чабану, меня на машине привезли в совхоз.
   Так закончилась моя двухнедельная чабанская одиссея. Но за это время я успел испытать и животный страх, и голод, и даже понюхать смерть. Пахла она неприятно.
   Пока я вспоминал своё далёкое детство, костёр почти догорел. Я не хотел собирать валежник, заново разжигать его, а быстро собрал пожитки в рюкзак и вышел из леса на трассу. Скоро будет рассветать, потому что заметно посветлело небо на востоке.
   Я бодро зашагал навстречу солнцу, которое вот-вот должно было выгля-
   нуть из-за горизонта.
  
   23.
  
   Через час пустынная трасса с редкими машинами превратилась в оживлённую. Чуть ли не в Московскую кольцевую. Чтобы перейти с одной стороны шоссе на другую, надо было терпеливо выждать минуту-две. Идти по обочине такой трассы, когда мимо тебя проносятся на большой скорости "МАЗы", "КамАЗы", "ДАФы", "Ивеко" и прочие большегрузы, когда летающими тарелками мелькают - "Мерседесы", "Форды", "Опели", "Ауди", "девятки", чувствуешь себя неуютно. В три-четыре года Россия пересела на колёса, и каждый третий русский ищет, шныряя по её необъятным просторам, где бы купить подешевле и продать подороже.
   И я когда-то поддался этой эйфории. И я, отринув социалистическое божество, не пошёл в Храм, а стал поклоняться уродливому и безнравственному идолу со странным именем "Купи-Продай". А ведь был, хоть и глубоко провинциальным, но уважаемым журналистом, подающим боль- шие надежды писателем. У меня вышло две книги прозы, областные литературные тузы прочили меня в будущие классики. Семь лет назад я
   побывал на Всероссийском семинаре молодых писателей в Дубултах и там
   достаточно точно определил свой уровень литературных способностей: серый середнячок среди многих других в общем стаде писателей, которые уподобились свиньям, толпятся и толкаются у издательской кормушки. Мне стало противно, и вскоре мой писательский энтузиазм иссяк.
   Наташа часто спрашивала меня: "Милый, почему ты ничего не пишешь"?
   Я отвечал: "Потому что был в Дубултах". Она, конечно, ничего не пони- мала. А я ей ничего не рассказывал. Зачем ей мои творческие проблемы, когда ей хватало проблем хозяйственных?! Я любил её, как ни одну другую женщину, и для этого у меня было достаточно времени. Писательство - это болезнь, пожирающая нервы и время. Надо безумно любить или письменный стол, или женщин. Встретив Наташу, я выбрал второе.
   О чём я только не передумал за эти сутки, с тех пор, как отправился в пешее путешествие по России, моя милая Наташенька! И сколько ещё предстоит передумать. Твоя смерть стала для меня своеобразным рубежом, той чертой, у которой люди останавливаются, подводят итоги прошлой жизни, чтобы решить почти гамлетовский вопрос: жить дальше или не жить? А если жить, то как?
   Это черта - граница двух половин моей жизни: до Наташи и после неё. Раньше она проходила на других рубежах: до Любаши и после неё, до Афганистана и после него. Теперь, чтобы я ни говорил, о чём бы ни подумал, время будет измеряться именно так: это было до Наташи, а это - после неё. Сегодня я проснулся в первом веке нового летоисчисления.
   Путешествие по России пешком. Когда-то в юности я мечтал об этом. Я думал так или кто-то меня убедил, что настоящий писатель не может состояться без этого, что Пешков не стал бы Горьким, если бы не прошёл пол-России на своих двоих. Конечно же, я ошибался. Стивенсон никогда не выходил в море, а написал "Остров Сокровищ". Если Бог не дал таланта, то хоть всю Землю пешком обойди, ничего, кроме путевых заметок не напишешь. Впрочем, и здесь я не прав. Иные путевые заметки читать увлекательнее, чем длинный скучный роман.
   И вообще, что такое писатель? Как определить писателя хорошего и плохого? Седьмой год я бьюсь над этими вопросами и не нахожу ответа. Неужели была права ты, Наташа, когда сказала: "Если внутри тебя, в твоих сердце и душе большая боль или большая радость, и ты посредством пера хочешь и бумаги хочешь поделить ими с людьми, ты имеешь право называться писателем"?
   В Дубултах меня испугала истина, которую я, казалось, открыл: если ты середнячок, если ты сер и неинтересен, как осеннее небо, то нельзя писать, нельзя издаваться, нельзя обманывать людей, снижая уровень литературы своим творчеством. Но ведь большие реки не могут жить и пересохнут без многочисленных своих притоков. Вот в чём истина, Иван Кириллович: ты не захотел быть притоком! И не захотел нести своих вод в большую реку. Не захотел и просочился в песок.
   Но после твоей смерти, Наташа, я не смогу не писать. Не смогу, потому что обязан рассказать людям о нас с тобой, о нашей любви, о моём путешествии по России. Как громко сказано! Я прошёл пешком всего шестьдесят километров, а уже устал, часто оглядываюсь назад, на запад, откуда наплывают тяжёлые свинцовые тучи. Я боюсь длинной дороги, ночного леса и дождя. Ч никогда не пройду пол-России пешком, потому что я - канарейка, изнеженная цивилизацией. Сколько смогу - вот ответ моему безволию.
   А зачем тебе это надобно, старче? С твоим геморроем. С твоим гайморитом? С твоими прокуренными лёгкими и вырезанной почкой? С твоим гастритом и двадцатью килограммами лишнего веса? Ещё километров сто и ты после ночёвок в лесу, подхватив воспаление лёгких, свалишься где-нибудь под Брянском. И хорошо ещё, что кто-нибудь сердобольный (а такие катастрофически вымирают в нашем обновлённом обществе) подберёт тебя.
   Я оглядываюсь и у Господа нашего прошу ветра, который разогнал бы тучи. Туристы боятся дождя, как моряки тайфуна или шторма. Но ведь я не беспечный турист, с любопытством созерцающий мир, я - пилигрим, его осознающий. А пилигримы не должны бояться дождя.
   Помнишь, Наташа, тот холодный дождь в первых числах октября? Ты уже вернулась из Добрика в Клинцы и учила прыщавых своих студенток играть пионерские песни на пианино. Мы с тобой не виделись целую неделю. Неделю, своей продолжительностью похожую на вечность. Ты оставила мне свой телефон, ты дала мне свой адрес. Но я, ежесекундно жаждущий встречи с тобой, не позвонил и не появился в Клинцах. Ты уже любила меня и плакала сердцем оттого, что я оказался обыкновенным похотливым словоблудом, артистически подготовленным сердцеедом. Ты уже поставила жирный крест на нашем осеннем бурном романе.
   Я целую неделю крутился белкой в колесе: рассчитывался с кредиторами, оформлял уйму документов; как от чумы, прятался от налоговой полиции, потому что был самым тупоголовым бараном и пытался лбом отворить ворота, которые открывались наружу. Кредиторы и налоговые полицейские гнали меня, как гончие зайца. Потеряв квартиру, машину и уважение мно- гочисленных друзей, я оказался банкротом по сути и по духу. И окончил бы жизнь на дне Ипути, в психушке или лечебно-трудовом профилактории, если бы в Клинцах не ждала меня ты. В том, что ждала, я был уверен.
   И в первых числах октября я, наконец, сел в клинцовский автобус.
   Я позвонил тебе уже в Клинцах из автомата, чудом уцелевшего на сером бетонном боку универмага. Тебя не было дома, и ответила твоя мама. Она сразу узнала меня, хотя никогда прежде не слышала моего голоса. Она сразу же узнала меня, будто была тобой.
   - Это вы, Иван Кириллович? - спросила она после того, как ответила, что Наташи нет дома.
   - Я, - с удовлетворением ответил я. - А где мне разыскать Наташу?
   Твоя мама назвала мне номер телефона и сказала, что ты даёшь уроки музыки в Доме культуры. Она не знала, что я звоню из автомата на универ- маге, иначе бы сказала бы, что ты находишься в двадцати шагах от меня, в соседнем здании. И я подумал, что речь идёт о городском Доме культуры, а не о фабричном.
   Я позвонил по новому номеру, долго и терпеливо ждал, пока вахтёрша позовёт тебя. Ты взяла трубку, запыхавшаяся и взволнованная. Ты не могла знать, что звоню тебе я, но великая интуиция любящей женщины заставила радостно-возбуждённо закричать в трубку:
   - Это ты, Ваня?!
   - Я, - опять удивлённо подтвердил я. - Здравствуй, Наташенька!
   - Ты куда запропастился? Почему не звонил?
   - Извини. Я только что приехал.
   - Слушай, Ваня! Жди меня у газетного киоска в парке. Я через десять минут буду. Целую!
   Ты подумала, что я звоню с автовокзала, и имела в виду ближайший к нему парк имени Щорса. Я же думал, что ты находишься в городском Доме культуры, и пошёл к ближайшему от него парку имени Воровского. Я прошёл мимо двери, из которой через две минуты вышла ты.
   Начался дождь - довольно сильный и холодный, а мы разошлись в противоположные стороны. Мы ждали друг друга у газетных киосков и, чем больше проходило времени, тем сильнее недоумевали. Я был без зонта и достаточно промок, добираясь до места свидания, и стучал зубами от озноба, стоя под козырьком киоска. Почему я тогда подумал, что ты на поверку оказалась мелочной, мстительной? Мстительной бабёнкой, которая издевалась надо мной за недельное молчание. Почему я подумал, что ты злорадно смеёшься, представляя меня, безнадёжно влюблённого, мокнущего под дождём у киоска?
   А что думала обо мне ты, вглядываясь прекрасными близорукими глазами сквозь дождь в пространство между парком и автовокзалом? Ты думала, что никогда в жизни не любила такого безответственного негодяя, такого циничного шутника.
   Через час я пошёл в городской Дом культуры и с изумлением услышал от вахтёрши, что никакой Наташи Усовой она не знает и что номер телефона, который я назвал, вовсе не "ихний", а совсем другого Дома культуры. Страшная догадка осенила меня. Я позвонил в другой Дом культуры - текстильщиков, но вахтёрша ехидно ответила, что "ваша Наташа" ушла час назад.
   А в это время ты звонила домой с автовокзала, потому что, когда я набрал номер твоего домашнего телефона, услышал в трубке короткие гудки. Я терпеливо, снова и снова набирал номер и всё-таки дозвонился. И твоя мама высыпала на мою голову целых ворох упрёков:
   - Вы где ходите, Иван Кириллович?! Наташа вся извелась и издёргалась, ожидая вас!
   Я торопливо, заикаясь, объяснил ей странную ситуацию, в которую мы с Наташей. Лариса Николаевна, твоя мама, заливчато расхохоталась в трубку.
   - Вот два дурачка! Бегите к автовокзалу! Наташа будет ждать у кассы.
   Я вылетел из городского Дома культуры, будто был выброшен катапультой. Пока я бежал, ты ещё раз позвонила домой и от мамы узнала, что я на всех парах мчусь к тебе.
   Я сразу же отличил тебя, мою миниатюрную Наташу в голубом плаще, среди гудящей, как улей, толпы пассажиров. И ты заметила меня, бросилась навстречу, разорвав цепь очереди, и повисла на моей шее, смеясь и плача, покрывая моё мокрое от дождя лицо поцелуями. Толпа подумала, что мы не виделись с тобой сто лет. Она, толпа, как всегда это бывает, оказалась не права: мы не виделись с тобой вечность.
   Когда мы вернулись с тобой в Дом культуры текстильщиков, ты заперла изнутри Ленинскую комнату, где стояло пианино, где ты давала уроки музыки школьникам. Ты расстелила на полу большое красное полотнище с портретом святой коммунистической троицы. На их бородатых лицах мы занимались неистовой любовью, потому что никто в России уже не боялся их, а три с половиной года назад, мы, разочарованные советским строем и напичканные альтернативной пропагандой, как и многие другие, их ненавидели. В тот день мы смотрели на них, как на картинку с этикетки шоколадных конфет.
   Некоторое время спустя мы раскаялись в содеянном. Ты привезла то полотнище в Лопазну, выстирала его, выгладила и, как дорогую реликвию, спрятала в платяной шкаф. Мы поклялись, никогда больше не заниматься любовью на том, что принадлежит истории.
  
   24.
  
   Долго и нудно тянулись километры под неприветливым и пасмурным небом. Опасаясь озверевших, просто сумасшедших машин, с воем проно- сящихся мимо меня, я шёл по не асфальтированной обочине, посыпанной щебёнкой. По подошвы кроссовок то и дело попадали камни. Иногда это было чувствительно больно, иногда просто неприятно, и мне приходилось сосредотачивать внимание на дороге, идти осторожнее, а значит, медленнее.
   И время уже приближалось к обеду, когда на горизонте, на далёком холме, показались Новые Ивайтёнки. Это довольно большое с автостанцией в виде киоска. Проще говоря, здесь водители маршрутных автобусов делали отметки в маршрутных листах. И это село, раскинувшееся по обе стороны трассы Кобрин-Брянск, было связано с воспоминаниями о Наташе. Сюда мы приезжали летом девяносто четвёртого года вместе с Наташиной подругой к её родителям. Мы гостили в Ивайтёнках двое суток, но они стали решающими в нашей жизни.
   Родители Ирочки - той самой, что жила с Наташей в Добрике - были строгих нравов, и Наташа представила меня своим мужем. Ничего осо- бенного не произошло в Ивайтёнках. Мы любили друг друга, как любили на протяжении зимы и весны в Клинцах, куда я ездил два раза в неделю, свободные от уроков, как любили в Лопазне, куда иногда вырывалась Наташа. И так же, как в Лопазне, в Ивайтёнках мы до полночи сидели на лавочке, только не под дубом, а под липой, и слушали трогательную песню соловья. И нам было хорошо от того, что, кроме соловья и нас двоих, этой ночью не было на земле никого.
   Вот, наконец, я спустился с пологого косогора к небольшому, грязному озерцу, от которого начинало подниматься на холм село. Меня мучила жажда, но не на столько, чтобы пить жёлто-бурую воду из озерца. Я лишь плеснул в разгорячённое дорогой лицо пригоршню воды и вытерся носо- вым платком. Покурил у воды и стал подниматься на холм - зелёный и крутой. И памятный мне тем, что три года назад я лежал на его склоне в шелковистой траве, ожидая из бани Наташу с Ириной, и от нечего делать написал стихотворение - единственное, так сказать, произведение, напи- санное после возвращения из Дубултов, единственные строки, посвящённые Наташе. Она очень дорожила этим стихотворением и помнила его наизусть. И я его помню:
  
   Твои осенние виски
   Целую утром осторожно,
   Хочу уйти, но невозможно -
   И от любви. И от тебя.
  
   Касаюсь снежности руки -
   Да будет лёгким пробужденье!
   Моих бессонниц отраженье -
   Твои осенние виски.
  
   Я был круглым идиотом, я был чёрствым эгоистом, потому что не посвятил ей тысячи стихотворений. Я буду читать их Наташе через много лет, когда мы вдвоём будем парить на ласковых звёздных ветрах. Я обещаю ей это здесь, в селе, в котором мы тоже были счастливы, и где она впервые назвала меня своим мужем.
   Я поднялся на крутой холм и остановился у автостанции отдышаться. Не мешало бы перекусить - по желудку уже гуляют голодные спазмы. А ведь в Новых Ивайтёнках есть столовая, которая в отличие от других столовых в других сёлах. Не закрылась. Конечно же, из-за своего месторасположения - у трассы.
   Топаю в столовую, ибо с моим желудком сухомятка, что диабетику сахар. Я захожу в столовую, беру первое, второе, чай, сажусь за маленький неоп- рятный столик, предварительно смахнув со столешницы хлебные крошки. Господи! Кто сможет есть эту бурду?! Я смогу. Потому что ем всё, что курится паром. Даже... Не будет преувеличивать и портить себе аппетит. Хотя... У какого русского после долгой пешей дороги плохой аппетит? И всё-таки удивительно: почему гарнир из макарон не переварился и не слипся? Есть, остались ещё на Руси великой повара-кудесники!
   Я так часто размышляю о любви, а ею почти не пахнет в нашем слишком материализованном мире, где аморально быть нищим честным. Необразованные и невоспитанные нувориши - герои нашего времени. И от этого гадко на душе. Их любовь заканчиваются на заднем сидении "Мерседеса" или в сауне. А покупают они её оптом и в розницу за какие-нибудь бутылку шампанского и коробку конфет или, в лучшем случае, за сотню баксов. Какова цена за любовь, такова и глубина её страсти: на уровне шимпанзе, прыгающих с ветку на ветку.
   В истории цивилизации любовь не раз пинали ногами, затаптывали в грязь, но она поднималась из нечистот ещё прекраснее и делала прекраснее людей. Я верю, что именно так и будет десять, пятнадцать лет. И надеюсь, что доживу до этого времени. Гарантией тому - и сейчас существует любовь романтическая, страстная. И сейчас есть люди без сожаления расстающиеся с жизнью из-за несчастной любви.
   И разве я не был в шаге от этого, когда моя жена ушла к Господу? Жизнь без Наташи кажется пустой, бессмысленной. Людям не хватает такой любви, какая была у нас с Наташей. Людям не хватает любви друг к другу, а без неё цивилизация обречена на гибель. Так рухнула Римская империя. И не из-за дефицита ли любви исчезла Атлантида? Почему эти гипотезы никогда не выдвигали историки и археологи? Ищут более веские причины? А ведь всё гениальное просто.
   Я иду по широкой улице Новых Ивайтёнок, по которой проходит трасса Кобрин-Брянск, и с грустью думаю о том, что по её асфальту никогда не простучат влюблённую песню каблучки Наташиных туфель. Они никогда не простучат по асфальту Новых Ивайтёнок, не прошуршат по песку лопазненских улочек, не прошелестят среди золотых листьев в берёзовой роще. И никогда голубой парус Наташиного плаща не понесёт её навстречу моей любви.
   Я не могу поверить в это. В такую неумолимую безысходность я отказываюсь верить. И ощущаю холодную слезинку на своей щеке. Или это упала дождинка с надвигающихся с запада угрюмо-свинцовых туч?
  
   25.
  
   Уронив пригоршню дождинок на землю, тёмно-синяя туча, беременная дождём, ушла на Почеп. Но за ней вдогонку с запада плыла другая туча - чернее первой. Плыла, пошевеливая объёмными, выпуклыми бёдрами. Если она разродится над Новыми Ивайтёнками, то не пригоршней дождинок, а ливнем, как из ведра.
   Я едва отошёл от столовой шагов на сто, как вдруг явственно представил себя бредущим одиноким пилигримом по грязной обочине шоссе, которое поливает и поливает, как капустную грядку, слишком щедрый дождь. От этой воображаемой картины сделалось так неуютно, что ноги сами по себе замедлили движение, затем несмелыми корнями вросли в землю.
   Я любил дождь, любил наблюдать и слушать его из окна или, сидя под навесом на крыльце в наброшенной на плечи фуфайке. И особенно идил-листически это бывало, когда рядом, положив голову на моё плечо, сидела Наташа. Я любил бродить летом под пушистым и тёплым грибным дождём. Но брести под холодным, пронизывающим ливнем промокшим до нитки, уподобиться мокрой курице, заблудившейся в поле - надо быть круглым идиотом.
   И, остановившись, я размышлял о том, где бы мне скоротать время, а возможно, и заночевать, потому что надвигающаяся непогода обещала быть затяжной. О гостинице не могло идти речи, потому что в российских сёлах таковых никогда не бывало и в устойчивые застойные времена. И тут я вспомнил о стариках-родителях Ирины, у которых мы с Наташей гостили три года назад. Может быть, они не забыли меня и приютят на несколько часов?
   В коммерческом магазине я купил бутылку водки для себя и деда и конфет бабке. И зашагал единственно знакомой мне в Ивайтёнках улочке. Интересно, живы ли старики? А то получу отворот поворот. Не должны были отойти в мир иной - иначе я об этом знал бы: Наташа до последнего дня поддерживала связь с Ириной, да и подруга несколько раз гостила у нас в Лопазне. А между тем, в воздухе запахло настоящей грозой: где-то далеко над Унечей, громыхал гром, полыхали ярко-розовые молнии, порывами налетал сильный, недовольный ветер.
   Я сразу же узнал большую обшалёваннуюю хату по левую сторону улицы - хату выкрашенную в жёлто-зелёные цвета. Конечно, эти сложные узор- чатые наличники на окнах не перепутать ни с какими другими. И эту лавочку, до блеска отполированную деревенскими задами, я не перепутаю с другой - доски на спинке этой лавочки были пробиты почему-то декоративными гвоздями. На этой лавочке мы с Наташей три года назад счастливо молчали уютным тёплым вечером.
   Палевый пёс с грустными глазами не узнал меня. По своей псиной долж- ности он не должен узнавать людей, один-два раза появлявшихся в охраня- емом им дворе. Пес заливался хриплым лаем и остервенело рвался с цепи. Но никто не вышел из избы, чтобы приструнить его. Постояв с минуту на пороге калитки, я бочком-бочком начал двигаться к голубой веранде. Ну, вот, наконец, крыльцо, и я сохранил свои драгоценные брюки. Бодро постучал в дверь, потому что и электрические звонки в российской деревне - большая редкость.
   - Заходи! Я дома! - ответил на мой стук молодой мужской голос.
   На веранде за столом сидел парень лет двадцати-двадцати двух. Перед ни стоял простенький стеклянный графин с какой-то белесо-мутноватой жид- костью, похожей на разведённое водой молоко. Конечно же, это знаменитый хлебный самогон. Вокруг графина - миска отварной картошки, горка отварной свинины, квашеная капуста в салатнице, пучок стрельчатого зелёного лука-батуна.
   - Извините! - робко обратился я к молодому хозяину. - А где дедушка с бабушкой? Я Их давний знакомый. Вернее, их дочь Ирина - коллега и подруга моей жены. И мы были здесь в гостях.
   - О-о!.. Тётя Ира - мировая женщина!
   Парень со слегка окосевшими серыми глазами поднялся из-за стола. Был он маленького роста - ниже меня, но крепыш. И щедрое рукопожатие его оказалось по-мужски крепким.
   - Меня Игорьком величают! А вас, коль не секрет?
   - Иваном Кирилловичем.
   - Присаживайся, Кириллыч! Не стой казанской сиротой! Вовремя, весьма кстати ты зашёл. Извини, что так простецки. Не люблю я выканья между мужиками. Не против?
   Не дождавшись моего ответа, взбодрившийся с моим появлением Игорёк продолжил:
   - Пить одному - это не по-русски, сущий алкоголизм и бескультурье! Один не вмажешь от души! - Он по-приятельски уверенно и крепко схватил меня за рукав куртки.
   - Да я не надолго, я хотел лишь дождь переждать... - Я слабо сопротивлялся и позволил усадить себя за стол. - А где хозяева?
   - А я и есть хозяин на сегодняшний день. Дед с бабкой уехали в Клинцы к тётке Ире. А я их внук от старшей дочери. - Игорь нашёл на подоконнике двухсотграммовый гранёный стакан, вытер его домотканым полотенцем. - А ты тоже из Клинцов, Кириллыч?
   - Нет, я из Суражского района, учитель. А из Клинцов моя жена.
   - Понятно. А чего с рюкзаком, извини за любопытство?
   - Во время отпуска решил побродить пешком по Брянщине, - зачем-то солгал я.
   - Одобряю! Не перевелись ещё чудаки на Руси-матушке! - Игорь вдруг встряхнул головой - коротко, по последней моде стриженой. И извиняюще обхватил своей крепкой лапищей мою руку. - Не обижайся! Я в хорошем смысле слова выразился. Давай-ка лучше выпьем!
   Игорь набухал из графина полный стакан. Такая доза привычна для среднестатистического деревенского мужика.
   - Многовато будет! Я столько не вытяну! - пытался сопротивляться я.
   Признаться, у меня не было большого желания выпивать, а уж, тем более, напиваться с незнакомцем. Неизвестно, какая у него пьяная дурь, на какие выкрутасы он способен.
   - Не обижай, Кириллыч! Сегодня мы обязаны выпить! Сегодня по моему закадычному другу Кольке сорок дней.
   - Несчастный случай? - неизвестно зачем спросил я. Из дурацкого празд-ного любопытства?
   - Пьяная драка за шлюху! - Игорь горько усмехнулся и резко, с какой-то злостью, одним глотком опорожнил стакан. - Вам этого не понять! Вы тут мирными туристами по полям и лесам шляетесь. А там!..
   Игорь нервно сжал свой мускулистый кулак и едва сдержался, чтобы не грохнуть им по столу. Я почему-то подумал, что "там" - это на зоне.
   - Верно, там нелегко лямку тянуть? - сморозил я очередную глупость.
   - Лямку?! Там убивают и издеваются над людьми, потому что там... - Глаза Игорька помутнели, наполнились слезами.
   - Успокойся, Игорь! Время нынче такое - везде убивают и издеваются!
   Игорь устало и безнадёжно отмахнулся от меня, нервным движением отодвинул от себя стакан. И взялся за край стола так крепко, будто соби-рался его перевернуть. Признаться, в эту минуту я уже пожалел, что свернул с трассы.
   - Что ты можешь понять?! Если ты ходил в атаку, то в учебную. А там война! Там кровь, смерть! Вот что досталось моему поколению! - Игорь вытолкнул из пачки "Примы" сигарету, закурил. И продолжил уже спокойно. - Я в Чечне воевал. Месяц назад вернулся. Девять месяцев в плену просидел - не в утробе матери. И хоть психом, но вернулся. А Кольку "лягушкой" разорвало на клочки. Разве это тебе понять?!
   - Извини, Игорь... Я не знал. Мы плохо подумали друг о друге. - Я решительно выпил полный стакан приторно-вонючей самогонки. - А понять я тебя могу. Потому что тоже воевал. В Афганистане под Кандагаром. И не позднее, как вчера, тоже поминал друга, погибшего там. Только звали его Виктором, и погиб он восемнадцать лет назад.
   - Ты серьёзно, Кириллыч? - Игорь удивлённо и недоверчиво посмотрел на меня.
   - Серьёзней быть не может. Я вертолётчиком был. Лишился почки. После чего списали под чистую. Кинули на прощанье капитана - и будь здоров!
   Игорь искренне и извиняюще приобнял меня за плечи.
   - Прости, брат! Ей-богу, не мог даже предположить этого. А как твой друг погиб?
   - Как погибают на войне? Разорвалась мина из миномёта, четыре осколочных ранения. Как теперь говорят, несовместимые с жизнью.
   - В таком случае, давай помянем наших друзей! - предложил Игорь.
   - Пожалуй, стоит. У Виктора мог быть такой сын, как твой друг Коля. У меня мог быть...- Теперь я уже не протестовал, когда Игорь налил мне почти полный стакан. Я слегка опьянел и теперь горел желанием напиться. Разбередил душу этот парень с непростой судьбой.
   - У вас нет детей? - Игорь с каким-то недоверием понюхал стакан.
   - Постой! - опомнился я. И потащил рюкзак к себе. - У меня есть водка. Помянем Кольку и Виктора чистой русской!
   Игорь был не против и спокойно слил самогонку в графин. Мы молча выпили водку, закусили: я - куском свинины, он - щепоткой квашеной капусты.
   - Есть у меня дочь, - ответил я на его вопрос, вытряхивая из пачки папиросу. - Твоего возраста. Честно говоря, к ней я и иду. Она в Ростовской области живёт.
   - Пешком в Ростовскую область? - изумлённо спросил Игорь.
   - Как получится... Где пешком, где автостопом. Хочу привести в порядок свои мысли, в своём прошлом всё по полочкам разложить.
   Теперь к этому крепышу я испытывал полное доверие. Он был близок мне по духу, хотя нас разделяла более, чем двадцатилетняя разница в возрасте.
   - Почему вы один? Почему с женой не поехали? - Игорь тоже закурил.
   - Первая жена, мать Оленьки, дочери, ушла от меня семь лет назад, сейчас живёт в Москве. А вторая - Наташа, подруга твоей мировой тётки. Она умерла сорок два дня назад от сердечного приступа. И я её очень любил.
   Не знаю, почему, но если бы я хотел излить кому-нибудь боль своей души, то среди других людей избрал бы этого парня, с которым познакомился всего двадцать минут назад. Вообще, люди с большей охотой открываются, плачутся в жилетку чужим, нежели знакомым, - особенно в дороге, в поезде. Наверное, потому, что нет опасности испытывать перед этим человеком неловкость за минутную слабость, не раскаиваться потом в излишней откровенности. Да и новой встреч, наверняка, не будет. Ведь в поезде люди, случайно встретившись, как правило, расходятся навсегда.
   Но с Игорем другой случай - он такой же подранок, опалённый войной, каким был я восемнадцать лет назад. Он тоже из потерянного поколения. Из другого, но потерянного. А было ли в России в последние восемьдесят лет хоть одно не потерянное поколение?
   - Э-э, Кириллыч! И по тебе жизнь танковыми траками прошлась! Из разных мы с тобой поколений, а горя одинаково тяпнули! Закуришь моих? - Он предложил мне "Приму".
   - Нет, извини. В последнее время я курю только "Беломорканал".
   - Привычка - большое дело. Я вот, Кириллыч, почему у деда с бабкой живу? Потому что мать моя в Мглине, в психушке лежит. Три года назад погиб в автокатастрофе мой отец. Мировой, я тебе скажу, мужик был. Умный, душевный. Уже тогда мать от горя чуть умом не тронулась. А осенью прошлого года я пропал. Она и не выдержала. - Он схватил за горлышко бутылку. - Эх, жизнь моя, жестянка! Давай, мой дорогой Кириллыч, хлопнем по маленькой - и ну её в болото!
   Я подумал, что Игорю сегодня будет легче, если он напьётся. Я по себе знал, как тяжело поминать близкого человека, как болят сердце и память. А когда к одному горю добавляется ещё несколько бед, жить становится невмоготу, и просто необходимо хоть на несколько часов отключиться от неё. Но к моему удивлению, Игорь не пьянел больше прежнего, а пребывал во всё том же полупьяном состоянии.
   - Что ты думаешь о чеченской войне, Игорь?
   Он на минуту задумался. Наверняка, не раз задавал себе этот вопрос и не раз пытался ответить на него. Как я об афганской войне. Но как же тяжело мне это давалось! И Игорю не легче.
   - Хуже, чем ты об афганской. Вы хоть своих там не убивали. А мы...По-разному бывало. Я не знаю, зачем и за что воевал. Я не знаю, ради какой великой идеи погиб мой друг Колька!
   Я понял, что Игорю надо выговориться, поделиться с отзывчивой душой ещё с большой необходимостью и остротой, чем мне. Надо только попросить его об этом. И я попросил.
   - Понимаешь, Игорь... Я ещё и писатель. Написал и издал две книги. Расскажи, если есть желание, как ты спал с этой грязной шлюхой-войной?
   Игорь на секунду опешил, потом, откинувшись на спинку стула, громко расхохотался.
   - Хорошо сказано: спал с грязной шлюхой! Шлюхой-войной! После неё осталось такое же отвращение и презрение к себе, как будто переспал с жалкой и грязной женщиной. - Погасив выкуренную сигарету, Игорь тут же прикурил другую. И моя привычка такова, когда волнуюсь. - Какая тоска всё это вспоминать! Но и не рассказать не могу. Тем более, писателю-афганцу. Сидит, зараза, тут, под сердцем. Иногда среди ночи проснёшься... будто после боя. Весь в поту. Тебе не холодно, Кириллыч? На-ка, фуфайку накинь! Похолодало.
  
   26.
  
  -- В армию меня призвали после СПТУ - на шофёра учился. Шел на службу без боязни, с любопытством даже: смогу ли, ёлки-палки, стать настоящим мужиком, не слюнтяем или всю жизнь за мамкину юбку держаться буду? А тут ещё после смерти отца дикая нуда на душе. Как жить дальше, где работать? В стране и колхозе - развал, разгром. Так что армия была лучшим выходом из положения на тот момент. О том, через что придётся пройти, через какие круги Данте Алигьери, даже не подозревал. С чего вдруг? Не в пограничники попал в тихую столичную Кантемировскую дивизию. Да ещё в ремонтный батальон.
   Спокойно, обыденно, даже скучно прошли первые полгода службы. Гоняли, конечно, офицеры, а больше - дембеля да деды, но в армии все через это проходят. Служба, хоть и грязная, но не пыльная: крути себе гайки с болтами на бээмпэшках и танках.
   И вдруг... 18 декабря вычленили из нашей дивизии отряд и и отправили в Таманскую дивизию. Там сформировали так называемый ударный батальон. А из ударников половина тех, кто всего один раз в жизни из автомата Калашникова стрелял. В общем, перебросили наш батальон на четырёх самолётах во Владикавказ. В те дни, перед Новым годом, нагнеталась, ёлки-палки, напряжённая обстановке в Чечне и вокруг неё. Так что мы того, себя не обманывали: не в Дом отдыха нас привезли и не в бирюльки играть.
   Командиры, хоть и не говорили в открытую о цели нашего визита на Кавказ, но и в обратном не убеждали: активно готовили свои подразделения к боевым действиям. Ёлки-палки! Какая там подготовка за десять дней! Я, к примеру, того... за десять дней этих из ремонтников переквалифицировался в миномётчики. Как будто в могучей нашей российской армии напрочь исчезли специалисты-миномётчики с годовым и более стажем!
   Ну и Бог с ним! Миномёт так миномёт. Не с гаечным же ключом на чеченца в атаку идти. Пацаны старались держать хвост пистолетом. Деды, а их мало было, притихли, перестали обижать салажат, потому что завтра, может быть, придётся вместе воевать, пулям кланяться. А в настоящем бою, оно по-разному бывает.
   За три дня до новогоднего праздника из прибывших и спешно обученных был сформирован полк, который в тот же день через Ингушетию пошёл на Чечню. Двигались, ёлки-палки, как сонные мухи. Ни у кого, даже у коман- диров, не было желания воевать. И красивые слов, вроде "установления конституционного порядка", не помогали. Чувствовали: неладное что-то творится, хотят нас тузы из Москвы мордой в парашу ткнуть. Сами они за праздничным столом сидели, шампанское с дорогим коньяком пили, закусывали икоркой да фруктами импортными, а мы за час до Нового года ещё до Грозного не дотопали и к праздничному столу имели, ёлки-палки, по одному-два сухаря из НЗ, выданного на два календарных дня, да воду в фляжках.
   Я всеми с сослуживцами ехал на ГАЗ-66, крытом тентом. Ребята говорят: это что за хреновина получается - Новый год на колёсах праздновать? Новый год, он и в Африке Новый год. У многих моих попутчиков-сослу- живцев в фляжках вместо воды оказались водка и вино. Без пяти минут двенадцать налили все в наличную тару: кому в кружку, кому в походный стаканчик. Вдруг кто-то говорит: Новый год, ребята! Чокнулись, выпили, крикнули "Ура!" и давай салютовать из ракетниц.
   Что тут началось, ёлки-палки! На полк, как град с ураганом посыпался шквал автоматных и пулемётных очередей. Что нам делать? Резко остановились, заняли боевые позиции, расположили миномёты. И того... Давай утюжить миномётным огнём огневые точки противника. Почти до утра воевали. С нашей стороны - один раненый и тот легко. А вот противник наш потерял восемь человек убитыми и с десяток - раненые. Откуда так точно известно? Да оттуда, ёлки-палки, что противник, обстрелявший нас ночью, и не противник вовсе, а наша пограничная застава, которая, в свою очередь, приняла нас за крупное формирование боевиков.
   Вот с такого придурочного боя, с полной неразберихи в наших войсках началась моя война. Может быть, кого-нибудь из тех восьмерых ребят мина, выпущенная из моего миномёта, прикончила? Ведь и я стрелял. В общем, на душе было гадко и противно, и хотелось кому-нибудь набить морду. Только на чеченской войне не было виноватых генералов и командиров. Всегда и во всём были виноваты обстоятельства. А значит, ничего не оставалось, как набить морду самому себе. Но это же утончённое извращение!
   От такого боевого крещения многие из нас плакали от стыда. А ведь плакать кровавыми слезами должны были те, кто готовил эту операцию.
   Утром первого января наш полк подошёл к северной границе Грозного. Разбили лагерь. Жили в палатках, ждали приказа идти в наступление вместе с Майкопской бригадой. Но какой-то гениальный полководец-генерал отдал приказ атаковать чеченские позиции одним майкопцам. Когда бригаду разгромили, то по её трупам пошёл в наступление наш полк. Ёлки-палки! Сколько крови! Сколько убитых русских ребят! До сих пор спину холодит, как вспомню. А позор какой! Непобедимая... Несокрушимая...
   И всё-таки не совсем зря положило головы большинство майкопцев. Своей гибелью они расчистили нам путь: сопротивление побитых чеченцев было слабым. Полк легко дошёл до городского парка, занял оборону. Батарея, в которой служил я, расположилась возле ресторана "Терек", здание которого выгорело почти полностью. Мы вели огонь по координатам, передаваемым нам офицером-наблюдателем. Били по жилым домом, по объектам, в которых засели боевики. Мирное население попряталось по подвалам. Хотя были пострадавшие и среди них.
   Через неделю полк продвинулся дальше - к центральному рынку Гроз- ного. Мою батарею Бог пока хранил - ни одного раненого, не говоря уже об убитых, Здесь у рынка было легче во всех отношениях. Особенно с питани- ем. Продавцы коммерческих магазинов в спешке побросали всё. Водки, шоколада, сигарет - завались. Вот попировали, ёлки-палки! С утра до вечера все полупьяные. А к отбою надирались, как свиньи. Кроме тех, кому на часы выпадало. И офицеры ничего не могли поделать. Да что там говорить! И они не терялись, до дармовой водки добравшись.
   А вот с водой было хреново. Дорожили каждой каплей. Блок "Мальборо" отдавали за стакан воды. Понятно, что пьянка и на гражданке до добра не доводит. А уж на войне... Пьяному-то море по колено! Появились первые убитые и раненые. Зацепило осколком в голову дружка моего Николая (он из Брянска призывался), когда он лазил за водкой в киоск. Легко, правда, отделался. Зато лёгкие контузии от взрывов мин и снарядов, были почти у всей батареи. Приглохли все немного. Приходилось кричать друг другу, чтобы услышать.
   Повоевавши на рынке, продвинулись к цирку. Готовились брать район за рекой: ударить по боевикам с двух сторон, с фронта - полк, с тыла - морская пехота. Но этого делать не пришлось: ночью дудаевские формирования ушли в Черноречье.
   А потом началась уже не боевая, а политическая неразбериха: то приказ наступать, то отмена его. Начался так называемый переговорный процесс. Атакуют наши ребята, гибнут, захватывая важный стратегический объект, а назавтра в результате договорённостей оставляют этот объект. Через три дня опять его атакуем. Такой бестолковой войны в истории человечества ещё не было.
   В апреле полк перебросили в Шали. Вот тут-то я по-настоящему понял, что такое война и что чеченцы с нами дерутся не на жизнь, а на смерть. А что удивляться? Если бы чеченцы атаковали Ивайтёнки и убивали моих односельчан, и я стоял бы насмерть. Зубами грыз нашу скудную брянскую землю, а дрался бы!
   Наш третий батальон штурмовал пивзавод. Боевики отчаянно сопротивлялись, поливая нас, как из брандспойта, изо всех видов оружия. Девять ребят полегло, ещё столько же на всю жизнь калеками остались в результате той сумасшедшей атаки. Но меня, слава Богу, пронесло. Даже не зацепи- ло.
   После успешных боевых действий под Шали нас перебросили к Сержень-Юрту. Это небольшое селение я ещё до чеченской войны знал. В августе 1991 года пацаном-девятиклассником отдыхал в санатории неподалёку от него. Помню, домой собрались, а тут ГКЧП. С тех событий и началась вся хреновина в Чечне. Так что бывал я раньше в тех местах. Только по другому поводу.
   В Сержень-Юрте закрепилась довольно многочисленная банда или отряд боевиков - называй, как хочешь. Полк при поддержке других наших подразделений должен был выбить дудаевцев из этого селения. К операции готовились серьёзней некуда. В первый же день взяли господствующую над Сержень-Юртом высотку, на которой в девяносто первом году я любил отдыхать, покуривая и беседуя с душевным воспитателем-чеченцем Султа- ном.
   Мы оторвались на километр от тылов, и меня вместе с рязанским парнем Сергеем Копыловым послали за ужином для батареи. Мы спускались по горной тропе, внимательно вглядываясь в камни и жидковатую зелёнку - кусты вдоль тропы. Но это нам не помогло. Как из земли выросли шестеро чеченцев, и они скрутили нас с Серёгой без особого труда.
   Так бесславно я попал в плен.
   Игорь задавил сигарету в пепельницу - уже третью или четвёртую подряд. Разлил по стаканам оставшуюся водку.
   - Устал я, Кириллыч! Да и тебя утомил. А ты ведь с дороги - не мешает отдохнуть.
   Мы почти и не говорили больше, потому что я, действительно, устал. Да, к тому же, почти не спал прошлой ночью. Водка вперемежку с ядрёной ивайтёнковской самогонкой так допекли меня, что я, пока Игорь закусывал, клевал носом. Он заметил это.
   - Пойдём, Кириллыч, я покажу твою кровать. А договорим утром.
   Я уснул сразу же, едва моя голова, наполненная густым туманом, коснулась белоснежной подушки. И опять, не нарочно, меня положили спать на ту же самую кровать, на которой три года назад я спал с Наташей. В моём, будто укутанном ватой, сознании промелькнул её зыбкий образ, но я не смог удержать его, потому что провалился в сон без сновидений.
   Меня разбудил первый. Ещё немощный лучик рассвета, проникший через щель в голубых занавесках. Я не стал долго нежиться в ивайтёнковских перинах, а сразу же выскочил из-под одеяла и по-армейски быстро оделся.
   Не знаю почему, но рано утром я ушёл, не попрощавшись с Игорем. Он так сладко спал, по-детски приоткрыв рот, что я не захотел его тревожить. Я понимал, что поступаю нехорошо, что должен задержаться ещё на пару часов, поговорить с парнем по душам, но ничего не мог поделать с собой.
   Уже на улице я понял, почему сегодняшним утром поспешно бежал от Игоря: боялся, что он попросит меня рассказать об Афганистане. Я избегал о нём рассказывать, даже когда просила Наташа. Тем более, что слишком дорого далось мне спокойствие, воцарившееся в душе, и я не захотел лишний раз тревожить почти зажившие раны.
   И да простит меня хороший русский парень из села Новые Ивайтёнки. Игорь... А фамилии-то я его не знаю. И не спросил. Ирочка была Масловой. Но это в замужестве. А впрочем... Впрочем, разве это столь важно? Главное, что я уношу в сердце его образ.
  
   27.
  
   Я вышел на шоссе и ударился изумлённым взглядом в великолепный рассвет, разлившийся оранжево-красной рекой на полнеба. Несмотря на то, что меня разбудил рассветный луч при помощи богатырского храпа Игорька, из-за задёрнутых штор на окне я не смог определить, какая погода намечается сегодня. И признаться, про себя решил: если над землёй будут висеть дождевые тучи, а воздух явственно пахнуть дождём, то пешая прогулка отменяется. Сяду в первый же автобус до Брянска. Но таким погожим утром пройтись два-три десятка километров - разве это не удовольствие?
   Была ещё одна причина, толкнувшая меня продолжить путешествие на своих двоих: я хотел заглянуть на усадьбу Алексея Константиновича Толстого в Красном Роге. Подышать романтическим воздухом прошлого столетия, побродить по умытым весенним дождём аллеям, по которым когда-то хаживал задушевный русский поэт. Сегодня, конечно, я не дотопаю до красного Рога, но завтра, ближе к вечеру... Впрочем, если не всё зависело от моего физического состояния, то настроения и от Бога, который руководит погодой на планете. Да и зачем мне ставить перед собой какие-то сверхзадачи, если впереди несчитанное время?
   Вышагивая по мокрому асфальту шоссе, я подумал, что покидаю последнее место на Земле, связанное с памятью о Наташе. Оглянулся и низко поклонился Ивайтёнкам. Это было весьма печально, что мы с ней за почти четыре года совместной жизни нигде не побывали: ни в свадебном путешествии, ни на море, ни в горах. Разве может позволить себе подобное российский учитель с двумястами тысячами зарплаты, за которую даже женские сапоги не купишь?! Да ещё с какими длительными задержками эту мизерную зарплату выдавали! А если бы у нас были дети? Нам пришлось бы крутиться, как белкам в колесе, как крутится Вадим, чтобы прокормить своё семейство. Нам, как и ему, пришлось бы выкармливать трёх-четырёх поросят, держать пару коров и полсотни птицы.
   Нет ничего зазорного в крестьянском труде. Но каждый должен заниматься своим делом, предназначенным Господом: крестьянин сеять хлеб, учитель давать знания его детям. Иначе, не учитель, а плохой землепашец будет учить уму-разуму подрастающее поколение, и делать это будет так же плохо, как и пахать землю. Это же так просто и логично. Неужели там, наверху, не понимают этого? Наверное, им нет дела до будущего России. И живут они, как паразиты, заботясь лишь о сегодняшнем дне.
   Тоскливо жить на Руси во времена великих перемен, порой невыносимо. И только наш неиссякаемый русский оптимизм, невысокие запросы и смехотворные потребности спасают нас от озверения. Хорошо это или плохо - я до сих пор не могу ответить на этот вопрос. Мне претит дух стяжательства, распущенность нравов, но не менее ненавистны нищета и скудоумие.
   Впрочем, думать о таких вещах прекрасным майским утром грех.
   Мимо меня пролетела чёрная "Волга", завизжала тормозами в двадцати шагах впереди меня - аж скаты задымились. Из "Волги" шустро выскочил знакомый мне ещё со времён работы в редакции начальник среднего районного уровня Калужкин. Маленького роста, с чуть наметившимся пузком, чрезвычайно подвижный, умеющий залезать в душу любого, даже очень скрытного человека.
   - Иван Кириллович! Сто лет, сто зим! Вот уже где не ожидал вас встретить! - Калужкин по-мусульмански двумя руками энергично тряс мою руку. А по солнцеобразному лицу его расплылась слащавая улыбка, столкнувшись с которой, я суеверно поёжился. - Вы чего пешком? Садитесь, подвезу!
   - Спасибо, Григорий Николаевич! У меня отпуск, и я решил пешочком пройтись по Брянщине...
   - Оригинально! Очень оригинально даже для писателя! Моё дело - предложить!
   Калужкин резво убежал к машине, шустро заскочил в неё. В заднем окне "Волги" я заметил силуэт женской головы. Верно, очередная птаха Калуж- кина, который при одном только лицезрении аппетитной женской попки сладострастно облизывался. И, конечно, по возможности старался не пропускать ни одну из них.
   "Волга" стремительно унеслась в сторону Брянска. Что подумал обо мне Калужкин? Был чудаком, чудаком и остался? Или: остались ещё подобные придурки на белом свете? Не столь важно. Не важно, что люди скажут о тебе, важно, что ты скажешь о себе, когда тебя об этом спросят. Так, кажется, говорил великий человековед Антон Павлович Чехов? И во многом был прав.
   Ах, этот крутой спуск за Старыми Ивайтёнками! В начале марта 1989 года я едва не погиб здесь, летя на бешеной скорости на своём старом "жигулёнке" по шоссе, подёрнутому гололёдом. Я хотел успеть к поезду, уходящему в Москву. В том поезде навсегда уезжали от меня Любаша и Оленька. Нет, не жену я хотел вернуть - её бегство не затронуло ни одной струны моей души. Я хотел уговорить дочь остаться жить со мной. И всё-таки, несмотря на устоявшуюся к тому времени ненависть к жене, я испытывал какие-то чувства, бросившись в погоню за Любашей. Чувство обиды, наверное, родившееся от оскорблённого мужского самолюбия: ведь не я бросил, а от меня ушла женщина, на которую, я думал, уже никто не позарится.
   Я возвратился из Юрмалы и не захотел жить прежней болотисто-смрадной жизнью с неопрятной и вечно сонной женой. Однажды вечером я в сердцах сказал:
   -Если бы тебя не было, я чувствовал бы себя счастливым!
   А через два дня, вернувшись с работы, я застал дома редкий даже для Любашиной неряшливости беспорядок, почти пустой шифоньер и записку на столе:
   Ты хотел быть счастливым - будь им! Я уехала с Олей в
   Москву. Пожалуйста, не ищи нас!
   При всей своей флегматичности, Любаша иногда могла быть остроумной.
   Я всё-таки успел к московскому поезду. Нашёл в плацкартном вагоне жену с дочерью. С большим трудом, но вытащил Любашу на перрон.
   - Оставь мне Оленьку! Она не сможет жить с чужим отцом. Если захочешь, ты ещё родишь себе дочь! - чуть не на коленях умолял я неприс-тупную и ставшую вдруг надменной Любашу. - А ты разве не в силах наделать себе детей? - ехидно спросила она.
   Я понял, что мне не уговорить её в эту минуту, как не мог говорить никогда. Она всегда жила обособленной жизнью в своём странном и непонятном мире, и никого не запускала туда. Лишь однажды это у меня
   Получилось, когда я предложил ей выйти за меня замуж.
   Как я мог влюбиться в такую пустышку? Где были мои внимательные глаза, проницательный ум? Но ведь влюбился и лет пять любил, страдая и надеясь. И отказывался верить пророческим словам Антуана де Сент-Экзюпери: "Меняется мир, а не я". Проходило время, менялся мир, а Любаша оставалась прежней. Она была очень красива, она была чертовски привлекательна, моя эгоистка и пустышка Любаша.
  
   28.
  
   Накануне Нового, 1974 года, я ждал приезда из Москвы моего друга Кости Шикина. Я учился на втором курсе и был популярным поэтом в Гомельском госуниверситете. Разъезжал по всей Белоруссии с творческой группой обкома комсомола, пудря моги работягам на фабриках и заводах, студентам техников и учащимся профессиональных училищ своими бездарными стихами. Со своими наивными виршами я выступал на областных радио и телевидении, публиковал их в многотиражках и однажды - в республиканской молодёжной газете. Я считал себя почти классиком и свысока смотрел на поэтов-первокурсников, которые боготворили меня.
   Костя Шикин учился в МГУ и тоже писал стихи. И гораздо лучше моих. Но в отличие от меня, он с ними не носился, как с писаной торбой, и нигде не публиковал. И всё равно дружил со мной, считая, что есть у меня божья искра, только некому эту искру раздуть. Он написал мне, что приедет на несколько дней на новогодние праздники. И не только потому, что желает увидеть меня - негодяя. В ноябре на подготовительное отделение нашего университета поступила его сестра Надя. И если бы я уважал его, Костю Шикина, писал он, то давно узнал бы об этом и взял сестричку друга под опеку. Костя всегда писал мне чудаковатые и замысловатые по смыслу письма, и мне, неинтеллигентному деревенщине, импонировали его словесные выкрутасы.
   Я встретил Костю на заснеженном перроне гомельского вокзала. В привокзальной пивнушке мы осушили по кружке пива и через каких-нибудь полчаса уже были в общежитии по улице Кирова - прямоугольном, пятиэтажном, безликом здании из красного кирпича - в моей маленькой комнатушке на пятом этаже под номером 532. Мои сожители, все трое благополучно доползшие до пятого курса, на праздники разъехались по домам, а нам с Костей предоставили широкий фронт действий по охмурению не очень недоступных филологинь, биологинь и математичек.
   У кости была любовь с первого курса. В МГУ он попал по взаимному обмену студентами между нашими университетами - с той лишь разницей, что в Москву направлялись лучшие из лучших, а к нам - кандидаты на отчисление. И Костя не замедлил пригласить свою девушку на новогоднюю вечеринку. И у меня было что-то похожее на любовные отношения с однокурсницей Ниной, с которой мы ночами до одури целовались и тискались на лестничной площадке между четвёртым и пятым этажами. Но Нина чтила семейные праздники и укатила к родителям в полесскую глубинку.
   - Вместо твоей пассии пригласим мою сестру Надю, если ты обещаешь не быть откровенным хамом! - нашёл выход из положения Костя.
   - Я бываю хамом только по обоюдному согласию! - отпарировал я.
   - С моей сестрой даже по согласию хамом быть запрещено! - строго предупредил Костя, а потом безнадёжно махнул рукой. - Впрочем, не ты, так кто-то другой. Удел всех женщин, даже горячо любимых сестёр, - любить таких хамов, как мы с тобой.
   Вечеринка по меркам советского студенчества получилась - высший класс. С хорошим югославским "Вермутом", который привёз из Москвы Костя, с довольно приличной закуской и тортом, песнями под гитару (на втором курсе я пытался стать шансонье) и довольно интимными танцами под магнитофон. В молодые студенческие годы, когда хотелось много жить и много любить, все вечеринки, все без исключения свидания казались замечательными и романтическими.
   Костина сестра Надя - небольшого росточка, с короткой стрижкой, с открытыми серыми глазами - оказалась умной девочкой восемнадцати лет.
   В этот вечер мы сошлись с ней душами, читали друг другу много стихов - Есенина и Рубцова. И она смотрела на меня, пьяного и разбитного, как на небожителя, восхищёнными глазами. Она, конечно, влюбилась в меня - гордость и славу историко-филологического факультета - с первого взгляда. Доказательством тому её почти страстные поцелуи на той же лестничной площадке между четвёртым и пятым этажами.
   После часа ночи Костя бесцеремонно вытолкнул меня и сестру из ком- наты, и мы с Надей, целуясь на площадке, слышали характерный скрип панцирной сетки. Надя смущалась и, наверное, краснела, но я не мог этого видеть при тусклом свете ночника.
   По гороскопу я - Рыба, и у меня хорошо развито шестое чувство - предчувствие, интуиция. Но я никогда не умел пользоваться этим данным Господом даром, не доверяя ему. Начиная новое дело, я всегда чувствовал, как оно закончится: хорошо или плохо? И всё равно ввязывался в такие авантюры, которые, согласно моей интуиции, не сулили ничего хорошего. Так было, когда я подписал контракт в военкомате. Всё противилось этому: и ум, и сердце, и душа. Но я захотел квартиры и денег. Хорошей квартиры я так и не получил, да и двухкомнатную малометражку профукал, а деньги, заработанные в Афганистане, через полгода растворились, как дым. Подоб- ный итог я предчувствовал, когда подавал рапорт с просьбой направить меня в Афганистан.
   А моя бурная, но короткая коммерческая деятельность? Подчиняясь инту- иции, я три месяца стойко выдерживал уговоры Шохова открыть предприятие. И когда готовил для этого документы, писал устав, - с тоской погля- дывал на уютные стены моей маленькой двухкомнатной квартиры, с таким трудом мне доставшейся. Я чувствовал, что эта авантюра добром не кончится. Но уж очень радужным, почти райским рисовал моё будущее Шохов, и я не устоял перед соблазном.
   Когда я впервые увидел Любашу, когда мы впервые столкнулись взгля- дами, у меня похолодело под сердцем от плохого предчувствия, но я поле- тел навстречу бесславному концу, как мотылёк на пламя костра. Я пополз, упираясь умом и интуицией, в чёрную пасть супружества, как безвольный кролик во всё пожирающую пасть анаконды.
   Но предчувствие - это лишь мимолётное мгновение. А как долго и лучис- то горят красивые серые глаза! Какой чудодейственный ветерок любви обвивается вокруг томного девичьего стана! И какие минуты блаженства обещают эти чувственные губы! Ах, как хороша была Любаша, когда ей было восемнадцать лет!
   На утро после той памятной вечеринки мы с Костей проснулись похмельные и разбитые. От смеси шампанского. Вермута и водки у меня так болела голова, что я хотел добровольно размозжить её о стену. Если бы мы поспа- ли до полудня, что вполне привычно в первое новогоднее утро, то головная боль и моральные страдания были гораздо меньше. Но нас разбудили в девять часов утра сумасшедшие визги девушек на общей кухне и лошадиный топот проснувшихся студентов по коридору. Топот походил на начи- нающееся землетрясение в Карпатах - самых близких к Гомелю горах. Этот топот походил на землетрясение, когда, как картонные домики, разламываются многоэтажки, и разверзается земля. Этот топот одновременно разбудил меня и Костю.
   - Ты очень плохо себя чувствуешь? - заботливо спросил мой друг.
   - Прескверно! - ответил я.
   - Даже хуже, чем я?
   - Не знаю, Костя...
   - Раз не знаешь, значит, лучше. Раз лучше, то тебе подниматься со своей королевской кровати и смотреть: осталось ли на нашем пиршественном столе чего-нибудь выпить после вчерашнего? Желательно, чтобы это было шампанское.
   Я проиграл Косте похмельный словесный поединок, и вставать первым пришлось мне. Вставать и почти на четвереньках, почти по-пластунски под перекрёстным перестуком барабанных палочек в висках преодолевать немалое двухметровое расстояние между кроватью и столом.
   - Я вас поздравляю, князь! Вчера мы вылакали всё до капли, как голодные свиньи! - ехидно радовался я, как будто сам не жаждал похмелиться.
   - Жаль... - грустно резюмировал Костя. - В настоящее время я олицетворяю Антуана де Сент-Экзюпери, три дня бредущего по безводной пустыне.
   С похмелья я плохо соображал.
   - А вот вода в графине есть!
   - Спасибо, хан! Ты - плебей, ты - туземец из казахского аула, и можешь хлестать с похмелья водопроводную воду. А я человек голубой крови, потомок русского царя и немецкой фрейлины. Поэтому похмеляюсь исключительно полусухим шампанским!
- Ничем не могу помочь, - ответил я. - Потому что, как у потомственного пролетария, у меня в кармане вошь на аркане.
   - Экий ты увалень! Разве не можешь собрать в кулак остатки воли и дой- ти, доползти до моих брюк? Разве ты не можешь, как следует, вычистить мои карманы?
   Я потряс Костиными брюками, как трофейным вражеским флагом. Из карманов на постель высыпалось копеек двадцать медной мелочи.
   - Князь! Ваших капиталов даже на кружку жигулёвского пива не хватает!
   - Какой ты догадливый, узкоглазый Абай Кунанбаев! У меня, как у интеллигентного человека ещё и пиджачок имеется. Серый в клеточку, как у моего дедушки Остапа Бендера. Он на стульчике висит!
   - А в пижаме вашей, князь, всего три копеечки. Если весь капитал сложить вместе, то всё равно не хватает копейки на кружку пива.
   Костя, великий словоблуд, не собирался сдаваться на милость победителя.
   - Не пей пиво в баре, а пей прямо из бочки! - сказал бы мой дедушка Швейк. Тогда у меня останется копейка на лимонад без сиропа.
   Наша бодрая словесная перепалка не излечила несчастные похмельные головы. Со стонами и стенаниями мы начали одеваться, не попадая ногами в брюки.
   - Чего будем делать мой юный пиит? - спросил деятельный даже с похмелья Костя. - Понятно, что пустые бутылки сего дня не принимают.
   - Может, я перехвачу у кого-нибудь из знакомых троячок?
   - Стой! - крикнул Костя. Будто я собирался выброситься с пятого этажа, и поднял вверх указательный палец. - Не мельтеши, когда у гениального русского поэта рождается гениальный экспромт.
   Что пьют поэты без квартир?
   Поэты-пьяницы - не ново,
А гомельский поэт - транжир
   От коньяка и до "Тройного".
   Он разольёт, как ювелир,
   Он выпьет, как художник слова,
   И там, где поп пропьёт псалтырь,
Поэт пропьёт отца родного,
   - Костя! Ты Пушкин! Ты гений! И поэтому с тебя бутылка!
   Довольный собой Шикин сел на кровати, свесил худющие ноги.
   - Закурить хоть дай, друг степей - калмык!
   - И этого нет. Одни бычки!
   Костя удручённо изобразил скульптуру Родена. Мне казалось, что размышлял он о том, у кого стрельнуть сигарет. Но он вскочил на кровать, утопая в панцирной сетке.
   - Нет? В таком случае извольте выслушать ещё один экспромт...
   Что курят в Гомеле поэты? -
   Я узнавал вчера с тоски.
   Днём, оказалось, сигареты,
   А ночью... пардон...
   Я знал без курева поэта,
   Он чуть не наложил руки,
   Тогда заместо сигареты
   Сошли вискозные носки.
   Эх, Костя, Костя! Каким талантливым ты был парнем! Через год разошлись наши пути-дорожки. Ты женился, бросил престижный университет и
   Уехал куда-то в волжские степи. Все эти годы я надеялся встретить твою фамилию среди авторов выходящих в разных издательствах книг, искал её в газетах и журналах. Но ты пропал, будто испарился. Если бы попала в твои руки одна из моих книг, ты, наверняка, откликнулся бы. А может, тебя уже и в живых нет? Бедовым ты парнем был, и звезда смерти светилась на твоём лбу. Такие люди долго не живут.
   Из любого безвыходного положения есть выход, и Костю осенила идея:
   - Пойдём к сестре Надюше. Она у меня ещё тот Плюшкин!
   Полные надежд, мы спустились на второй этаж, половину которого занимало подготовительное отделение. Постучались в комнату N 237.
   Дверь открыла заспанная Надюша. В белой в голубой горошек ночной сорочке она была довольно хороша, хотя вчера не показалась мне таковой.
   - Привет вам с кисточкой! А это мы! - поздоровался Костя.
   - Вы с ума сошли, ребята! Дайте поспать! - недовольно пробурчала Надю- ша.
   Костя ласково обнял сестру.
   - Нельзя растрачивать молодые годы на примитивный сон, сестрёнка! Новый год надо начинать бодро и с оптимистическим настроением. А у нас с Ваней головки бо-бо!.. Короче, принеси пятёрочку страждущему брату!
   - Никакой пятёрочки! У меня есть бутылка вина. Только не разбудите Любу! - почти шёпотом попросила Надюша и оглянулась в комнату.
   Оттуда донёсся мягкий женский голос.
   - А я уже не сплю! Заходите, ребята! Надя, накрывай на стол!
   Нам с Костей понравилась такая решительная инициатива незнакомки. Видимо, Надиной сожительницы. И мы попытались прорваться в столь желанные покои. Но Надюша милой оголённой ручкой перегородила нам путь.
   - Погуляйте минут десять, перекурите! А мы хотя бы приведём себя в порядок.
   - Это же целая вечность, мать! - застонал Костя. Но повиновался.
  
   29.
  
   К девяти часам утра солнце так расщедрилось, что мне пришлось снять ветровку. Остановившись и развязав рюкзак, чтобы положить в него куртку, я почувствовал, что голоден. И немудрено: ведь сегодня я не завтракал. Из съестных припасов у меня остались лишь хлеб, сало и лук. До самого Почепа я вряд ли смогу что-нибудь прикупить, поэтому пришлось завтракать по-украински - запивать хлеб с салом водой.
   Я старательно пережёвывал пищу и думал о том, что пора завязывать с этой авантюрой. Ко всем моим бедам не хватало ещё заболеть и свалиться в дороге. При гастрите убийственно питаться всухомятку, а при гайморите - спать на сырой земле. Поздновато ты, брат, решился на сумасбродную идею пройти пол-России пешком. Это надо было делать лет двадцать назад, когда, как сказали на комиссии в военкомате, ты был здоров, как бык. Повидавши мир, может быть, и писателем хорошим стал бы.
   Впрочем, это уже от Бога. Надо верить в себя и в него. А ты с верой играешь в бирюльки: кажется, верю, но сомневаюсь. Не доверяя Богу, ты не доверяешь себе. И мучиться тебе и на этом свете, и на том. Ты и сейчас не веришь, что после смерти будешь жить в ином качестве, в другом измерении времени и пространства, потому что это не подвластно твоему разу- мению, потому что ты законченный коммунистический материалист и веришь только в то, что можно увидеть и пощупать. Из-за своего неверия ты по капле расточал свою душу. И только любовь к Наташе ещё полнила её, не давала высохнуть до дна. А если утратишь и это чувство, то превратишься в бездушного и самодовольного идиота.
   Сверхзвуковой ракетой пролетел мимо меня серебристый шестисотый "Мерседес" крутого нового русского, обдав меня холодными грязными брызгами. И угораздило меня, умудрённого жизненным опытом человека, расположиться для завтрака в метре от лужи! Если бы меня обдал грязью какой-нибудь трудяга "КамАЗ", я бы отряхнулся и пошёл дальше. Но тут вдруг на ровном месте потерял душевное равновесие и расстроился.
   Я не имею ничего против "Мерседесов". "Мерседес" - это отличная машина - скоростная и удобная. Но в моём понимании она олицетворяет бездуховность и беспринципность, и за это я её ненавижу. Нельзя разбогатеть быстро, не грабя и не обманывая. Я представил себя сидящим за рулём этой престижной машины с самодовольной улыбкой и с восседающей рядом шиковой девицей с сигаретой "Мальборо" в зубах и суеверно поёжился. Я опять же не против комфорта и зажиточной жизни, я против тех методов, которыми это всё достигается. И таким же хапугой мог стать я, если бы мои коммерческие дела пошли успешно. А может, они потому и не пошли, что я не похож на этих хапуг?
   Публицистичность мышления - это от моей тринадцатилетней работы в районной газете. Этого срока достаточно, чтобы в моей черепной коробке что-то сместилось и стало не подвластным моему интеллекту. Меня мутит от высокопарных слов, и я неизлечимо болен совковой болезнью. Ведь и психиатр, долгое время лечащий душевнобольных, сам становится немного сумасшедшим.
   Разве можно думать о высоких материях, старательно пережёвывая сало? Но так уж устроена человеческая натура: глядя на звёзды, он думает иногда о куске хлеба, а, прихлёбывая чай из стакана, видит в нём звёзды. Вот и я за скромным своим завтраком успел поразмышлять о возвышенном и низменном, о Боге и новых русских.
   И так, мне разонравилась идея шататься бездомным пилигримом по необъятной России. А жаль. Ведь в дороге на вольном ветру так хорошо думается и вспоминается. И меньше болит сердце о главной потере в жизни - о Наташе, потому что она не была единственным человеком на Земле. Были те, кого я любил, с кем соприкасался душами, и те, которых ненавидел. Наверное, я любил Наташу больше, чем кого-либо, но никогда мне не выкинуть из памяти остальных. Вспоминая их, я на время забываю о Ната- ше.
   Может быть, это нехорошо, эгоистично - забывать о ней, облегчая тем самым свою жизнь. Но ведь можно сойти с ума, если ежесекундно перед тобой будет стоять её образ, а из всех уголков мира раздаваться душещипательная музыка Грига - "Смерть Озе". Иногда я удивляюсь, как этого не произошло, как я не повесился, замурованный вместе с памятью о Наташе в четырёх стенах?
   Почему этого не случилось со мной? Ведь я не хотел жить, жизнь потеряла для меня всякую ценность. Меня спала Наташа. Вовремя придя в мой сон. Я не доложен искушать Господа. Человек должен жить, раз ему посчастливилось родиться, и пройти через все испытания, положенные ему Богом и судьбой.
   Наградил или наказал человека Господь, дав ему память? Человек может работать, отдыхать, заниматься любовью, спать. Но память его всегда бодрствует, путешествует от настоящего к прошлому и обратно, не логично перескакивая через время и пространство, мучает и доставляет удовольствие. И даже когда человек умирает, она остаётся - то докучает, то помогает оставшимся жить. Если бы я не мог вспомнить о Наташе, когда захочу, если бы я забыл о нашей с нею любви, то разве имел бы право называться человеком?
   И я помню, как сегодняшнее утро, наш первый день. Четверо людей сред-него возраста - я, Наташа, Ирина и Веня - возвращались из сельского клуба после вечера поэзии весёлыми и возбуждёнными. Вокруг нас бархатно трепетал тёплый вечер бабьего лета. Сияющие, как глаза влюблённых, зажигались первые звёзды. Беззлобно лаяли собаки, и облегчённо вздыхали коровы в хлеву. Над головами перешёптывались на сон грядущий берёзы и липы.
   Я смотрел в искрящиеся жизнелюбием глаза Наташи и ощущал себя талантливым поэтом. Тогда мне казалось, что смогу написать такие про- никновенные вирши, какие не снились Блоку. И жаль, что в ту минуту я не сел за письменный стол - может быть, моя творческая судьба сложилась бы иначе. Ибо никогда в жизни и не испытывал такого божественного вдох- новения.
   Но мы сели за обеденный стол и пили сухое вино "Ркацители", от кото- рого морщился, но не отказывался пить дядя Степан и которое наотрез отказалась употреблять тётя Валя. Мы пили вино, а потом танцевали под старые, хрипящие пластинки. Я чувствовал девичью упругость Наташиной груди, её дыхание, отдающее мятным ветерком, и был счастлив. Но движе- ния Наташи были скованными, ей что-то мешало приблизиться ко мне так, как приблизился сердцем к ней я. Мне казалось, что из полураскрытых губ её готов был сорваться вопрос, но каждый раз она плотно сжимала губы и отводила взгляд в сторону. И тогда я решил помочь ей.
   - Наташа, нет ничего предосудительного в том, что вы нравитесь мне. Вот уже полгода, как я официально разведён.
   - Да? - с иронией удивилась она. - А если это дежурная мужская версия для подобных ситуаций?
   И я, не галантно оставив её посреди танца, как мальчишка, подбежал к пиджаку, который повесил на спинку стула, взял свой паспорт и торжественно, как орден, приподнёс Наташе на вытянутых руках. Это было ребячеством и глупостью, но я уже влюбился.
   - Что вы?! - Щеки Наташи залились краской, она отчаянно замахала руками. - Что, вы, я вам верю! Вы превратно меня поняли!
   - А я не гордая, я посмотрю! Хотя в принципе штамп для настоящей любви не помеха! Правда, Веня? - Ирина лукаво посмотрела на своего любовника, рассмеялась и выхватила паспорт из моих рук.
   Полистав документ, Иринка вдруг замерла удивлённо, словно вычитала в нём нечто фантастическое, словно это был паспорт не какого-нибудь директора мелкой коммерческой фирмы, а самого Бориса Николаевича Ельцина.
   - Смотри, Наташа! - Ирина испуганно, как змею, протянула паспорт подруге.
   "Уж не забыли ли в ЗАГСе поставить штамп о разводе"? - испугался я, хотя видел этот штамп собственными глазами и не один раз.
   - Что случилось? - я ничего не понимал и недоумённо смотрел на Венину пассию.
   Теперь уже Наташа изумлённо взметнула свои тонкие брови, внимательно вчитываясь в листок паспорта.
   "Господи! Что они могли там вычитать"?! - от суеверного страха я едва не перекрестился.
   - Мы с вами одногодки! Более того, родились в один день! - почему-то испуганно, растерявшись, сказала Наташа.
   - Вот это да! - воскликнул Веня. - Такие совпадения встречаются редко. Это судьба, друзья мои! И за это я предлагаю выпить!
   За столом Веня заставил нас с Наташей выпить на брудершафт. Наташа притронулась к моим губам лёгким касанием своих губ, но и этого мимо- лётного прикосновения было достаточно, чтобы я почувствовал неповторимый, головокружительный вкус поцелуя. Поцелуй Наташи пах мелиссой.
   Мы перешли на "ты", но Наташа в силу своего импульсивного характера ещё долго переживала мистическое совпадение наших дней рождения, словно на всей планете 25 февраля 1954 года родились исключительно мы двое. И всё-таки даже мне, неисправимому материалисту и безбожнику, этот факт показался провидением.
   - А ты знаешь, Иван, в котором часу ты родился? - Наташа собиралась окончательно развеять все сомнения по поводу этого мистического сов-падения. И, честно говоря, мне не хотелось добивать её мистикой: я уверен был, что часы рождения не совпадут. Так не могло произойти по теории вероятности, потому что, хоть мы и родились в один день, но от разных матерей в роддомах за двести километров друг от друга, в разных областях, в разных государствах, какими стали с прошлого года Россия и Белоруссия.
   - Ну, тут уже ничего не поделаешь: я - утренняя пташка, а ты, верно, - вечерняя.
   - Ой! - вскрикнула Наташа. - В котором часу?
   - В семь утра.
   - Господи! Этого не может быть! - Наташа суеверно прижалась ко мне.
   - Ну, ребята, вы даёте! - Веня восхищённо прицокнул языком, словно мы с Наташей сами выбирали время, когда родиться. - Подобный случай - первый в моей жизни. Жаль, что у вас не совпали фамилии, имена и отчества.
   Потом, где-то через год, Наташа призналась мне, что факт совпадения даты нашего появления на свет стал определяющим в её отношении ко мне. Я ей чуть-чуть понравился в первые часы нашего знакомства, как умненький, занятный тостячок, хотя моя конфигурация соотносилась с Вениной., как фигура Давида Ригерта с фигурой Леонида Жаботинского.
   В первые часы нашего знакомства я ей просто понравился. А после случая с паспортом, она почувствовала, что я её судьба, что сам Бог привёл меня в Добрик.
   Уже стемнело, уже было допито сухое вино, и Веня настойчиво и энер-гично толкал под столом мою ногу и умоляюще заглядывал мне в глаза.
   - Пройдёмся по свежему воздуху? - предложил я Наташе.
   - Это хорошее предложение! - Наташа многозначительно посмотрела на Ирину. И я понял, что и по её туфелькам потоптались под столом.
   Мы вышли в сад. Терпко пахло сеном и медово - антоновкой. А какое звёздное небо! Казалось, все созвездия Млечного Пути решили покрасоваться перед людьми в этот вечер. Успокаивалась, готовясь ко сну, деревня Добрик. И лишь временами перебрёхивались собаки да в ближнем лесу ухал филин. Наташа стояла, прислонившись спиной к стволу яблони, в накинутой на плечи фуфайке, а я грел её ладони в своих руках и, не моргая, смотрел в её таинственно-глубокие, как Космос, глаза.
   - Можно, я тебя поцелую? - как шестнадцатилетний мальчишка, спросил я.
   Наташа потом мне говорила, что эта по-детски наивная просьба тронула её сердце. И она влюбилась в меня бесповоротно.
   Она подалась мне навстречу. Я был опытным ловеласом и знал, как надо целовать женщину на первом свидании: нежно, лишь слегка намекая на страсть. Отпрянув от неё после поцелуя, я нечаянно коснулся упругой груди никогда не рожавшей женщины.
   - Извини!
   - Ваня, мы же не дети! - Наташа рассмеялась и положила мою руку себе на грудь - на правую, к которой нечаянно прикоснулся я.
   Почему я, отчаянный Дон-Жуан в последние три года, в тот вечер вёл себя, как влюблённый прыщавый юноша? Наверное, так подсказывала моя интуиция. Или я, сам того не ведая, перенёсся на четверть века назад? Не знаю. Но я очень хотел понравиться самой красивой женщине на свете. Я сразу же почувствовал в ней романтическую натуру, тонкую душу, и не имел права вести себя, как заурядный похотливый любовник.
  
   30.
  
   А каким я был четверть века назад? Романтичным, неиспорченным, нежным? Неужели неумолимое время безжалостно к любому человеку? Наверное. Оно было безжалостно и ко мне. Но Наташа вернула мне молодость. С ней я не чувствовал себя мужчиной средних лет, на которого начали сыпаться, как из рога изобилия, всевозможные болезни. С ней мне было двадцать лет - не больше. Как тогда, в 1974-м.
   Когда через десять минут мы с Костей Шикиным вошли в комнату N 237, и я взглянул на Любашу, показавшуюся мне земным совершенством, у меня похолодело под сердцем.
   Так родилось дурное предчувствие, которому я не поверил. Оно быстро улетучилось из моего сознания, потому что я был молод и влюбился с первого взгляда. Я вообще очень влюбчивый человек, и большая часть неприятностей, которые случались в моей жизни - из-за этого.
   Может быть, мы поладили бы с Любашей в первый день, если бы не порхала вокруг меня заботливой, воркующей голубкой Наденька. Вчерашние поцелуи на лестничной площадке и дружба с Костей накладывали на меня какие-то обязательства, и я имел право (и то украдкой от Наденьки) только издалека любоваться пышными, волнистыми, светло-русыми воло- сами Любы, её гибким девичьим станом, длинными и стройными, словно выточенными на станке ногами.
   Через неделю уехал в Москву Костя Шикин - шла зимняя сессия. А я продолжал ходить в комнату N 237. Как только возвращались с занятий подготовишки, я уже был там. Приходил, садился на кровать Нади, любившей читать лёжа, обнимал её, целовал, а в это время украдкой поглядывал на Любашу, любуясь её совершенной красотой.
   В свою очередь Любаша относилась ко мне дружески, как к возлюбленному своей подруги - не больше. И то, правда, поклонников у неё хватало. Хотя, как выяснилось позже, я был не прав. Любаша сразу же, с первого взгляда выделила меня и даже слегка влюбилась, как в популярного в университете поэта и рубаху-парня. И оказывается, Надюша была повнимательнее меня и приметила интерес Любаши к моей персоне. И как-то вечером сказала ей:
   - Если ты положишь взгляд на Ваню, считай, что мы больше не подруги!
   Я приходил в комнату N 237, играл на гитаре, целовался с Наденькой, ходил с нею в кино и в театр, а любил Любашу. Так продолжалось два месяца.
   В канун праздника Восьмого Марта я загодя купил два билета в кино- театр имени Калинина на последний сеанс и при полном параде явился за Надей. Она ждала меня и была очень хороша в тот вечер: со стрижкой "гарсон", с неброским макияжем, в тёмно-вишнёвой юбке и шёлковой фиолетовой кофточке. Но ещё неотразимее была Любаша в коротком, плотно облегающем фигуру синем платье, из-под которого обворожительно выстреливали идеальные ноги. У Нади был длинноват нос, слишком худощавое лицо, коротковатые руки. И улыбка - заискивающая, неестественная. У Любаши я не находил ни одного изъяна. Ох, как слепы влюблённые!
   Кто меня толкнул в боку: чёрт или Бог? Кто из них, шутя, толкнул меня в бок, когда я переступил порог двести тридцать седьмой комнаты? Судя по моей дальнейшей жизни - явно не Всевышний. Я заранее подготовил фразу, которую произнёс в следующую секунду, но в последний момент, неожиданно, прежде всего для себя, изменил в этой фразе имя:
   - Люба, поторапливайся! Иначе мы опоздаем в кино!
   - Мы идём с тобой в кино? - Любаша повернулась ко мне и недоверчиво посмотрела удивлёнными, но такими красивыми глазами. - Ты не ошибся именем, Ваня?
   - С то-бой! Именно с то-бой! - зло и резко подчеркнул я, потому что в глубине души чувствовал себя подонком.
   Люба проворно облачилась в шубейку из искусственного меха под леопарда.
   - Я готова!
   Как невинно улыбались её прекрасные серые глаза!
   Сейчас я уже не могу вспомнить, какой фильм мы смотрели, потому что в во время киносеанса всё моё внимание было сфокусировано на Любаше. Я взял её изящную тёплую руку в свою, и реальный мир, окружающий меня, все кинозрители, все страсти-мордасти в фильме не существовали для меня.
   Из кинотеатра мы возвращались пешком. В торжественном, загадочном молчании шли по вечерним улицам Гомеля. Падал крупный снег - такой же белый и пушистый, как пуховая шаль Любы. И сказочный снег, и улыбающиеся глаза Любаши, и фантастический свет неоновых фонарей - всё было возвышенно и романтично и походило на мою мечту о любви, которую лелеял в своём сердце с юношеской пылкостью.
   Не удивительно, что в тот вечер я был в ударе: с чувством читал Любе свои стихи о любви, и она благодарно их слушала.
   Мы не дошли до общежития шагов двадцать и задержались в зимнем парке - студенческом, как мы его называли. Располагался он между учебными и жилыми корпусами университета. Люба держала меня под руку, искоса, с интересом изучая моё лицо, а я мысленно порывался поце- ловать её, но сдерживал себя, боясь испортить первое свидание, испортить сказочный вечер, если Любаша рассердится.
   В полночь мы распрощались на лестничной площадке второго этажа, договорившись о свидании на завтра.
   А назавтра я напрасно прождал Любу в зимнем заснеженном парке, едва не обморозив ноги. Сгустились ранние вечерние сумерки, на чёрном небе проклюнулись первые звёзды, а я, сначала в напрасной надежде, а потом в безнадёжной тоске, утаптывал свежий снег между лавочками, почти неот- рывно наблюдая за входной дверью в общежитие: не покажется ли в её проёме весёлая леопардовая шубка?
Разочаровавшись в жизни и любви, я вернулся в общежитие и сразу же пошёл в Любашину комнату. Остановился на пороге, выражая недоумение и негодование одновременно, но Люба будто бы и не видела меня - отвер- нулась к окну. Зато Надя с готовностью предложила:
   - Пойдём, погуляем, Ваня?
   Она смотрела на меня влюблёнными и преданными глазами. И я не мог послать её ко всем чертям, хотя нервы мои были натянуты так туго, что в любой я мог взорваться. Но я сохранил достоинство интеллигентного и воспитанного молодого человека.
   - Извини, Надя! Совсем нет времени. Надо готовиться к реферату!
   Вернувшись убитым горем в свою комнату, я без сил упал на кровать. Низкий, серо-жёлтый потолок нависал надо мной, грозя обвалиться. Грозил обвалиться на меня всей своей тяжестью жестокий и неуютный мир.
   Я был молод и наивен, и не мог понять резкой перемены в настроении Любаши. Вчерашним вечером она показалась мне, если не счастливой, то доброжелательной, расположенной ко мне. Позже я узнал, что она получила хорошую взбучку от подруг по комнате. Отбивать чужих парней в их девичьем сообществе считалось неприличным. Что касалось конкретно моих чувств - это их не волновало.
   Я был безнадёжно влюблён, но не мог поступиться и частицей своего уязвлённого самолюбия и перестал ходить в комнату N 237. Любаша бегала на свидание к красивому брюнету-хохлу из её же группы, а я страдал в одиночестве, редко ходил на занятия в университет и писал сентиментальные и упаднические стихи.
   Так продолжалось два месяца, так могло продолжаться целую вечность, если бы на первомайские праздники не приехал из Москвы Костя Шикин. За дружеской чаркой я искренне признался ему, что не люблю его сестру, что день и ночь "пускаю нюни" по Любаше. - Не горюй, брат мой азиатский! Я всё устрою. Поговорю и с сестрой и с Любашей. Я не позволю им измываться над русским поэтом! - по-дружески пытался приободрить меня Костя.
   - Неудобно как-то... - сопротивлялся я.
   - Неудобно голову ушами мыть и баб на потолке!.. Беги, мой юный батыр, за бутылкой, а к вечеру разберёмся!
   Но к вечеру Костя нализался так, что до кровати доползти не смог. По своей массе я почти в два раза превосходил Костю и поэтому, согласно нормативу воздействия алкоголя на грамм живого тела, мог самостоятельно передвигаться на своих двоих и даже что-то соображать. Легко переложив Костю с пола на кровать, я решительно стал спускаться по лестнице.
   Как только я переступил порог заветной комнаты, от моей решительности не осталось и следа. Я скромно присел на краешек стула у порога и тупо смотрел на Надю с Любашей, корпевших над учебниками. Они недоумённо поглядывали на меня, едва не сваливавшегося со стула, ожидая моей вступительной речи. Чувствовалось, что я стал ощутимой помехой в их нежной девичьей дружбе, что они почти сговорились против меня. Каждая из них, видимо, ожидала найти во мне сильного, волевого мужчину, а не размазню. И теперь всем видом показывали, что их совсем не трогает явление подгулявшего и несчастного поэта.
   Мне было обидно до слёз, я едва-едва не заплакал. В молодости я был излишне сентиментален, и, когда выпивал сверх нормы, не раз пускал слезу по поводу различных несчастий: то не понимали меня друзья, то не любили девушки. И всё-таки у нежных созданий, сидевших напротив меня за столом, были добрые и отзывчивые сердца. Надя, рассмотрев обиду и страдание в моих глазах, порывалась встать из-за стола, но её опередила Любаша.
   Она подошла ко мне и положила руку на плечо.
   - Ваня, помоги мне, пожалуйста, разобраться в этом сложноподчинённом предложении!
   Моя обида мгновенно улетучилась: ведь со мной заговорила Люба, от которой за два месяца я не услышал ни слова. При случайных встречах она приветствовала меня лишь кивком головы.
   - Я, конечно, помогу! - заплетающимся языком ответил я. - Но после того, как мы разберёмся с вашим предложением, пойдём погуляем.
   Я слишком долго выговаривал эту сложную для пьяного фразу, и Любаша успела обдумать мой ультиматум.
   - Мы никуда не пойдём! - строптиво подёрнув плечами, ответила она.
   Зря Любаша махала красной тряпкой перед мордой раненого быка.
   - В таком случае клянусь: я в последний раз переступил порог этой комнаты!
   Как любой нормальный русский пьянчуга, я легко вспыхивал, мог нагово- рить всяких глупостей и пакостей собеседнику, чтобы наутро, протрезвев, чистосердечно раскаиваться и посыпать голову пеплом.
   И после слов Любаши я вспылил, резко вскочил со стула, опрокинув его, и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
   - Ваня! Подожди! - крикнула Люба вдогонку.
   Я не хотел, чтобы она видела меня рыдающим, поэтому подавил в себе желание остановиться. И стремглав выскочил из общежития. Я добежал до первой скамейки в парке, обвалился на подпиленным клёном и заплакал, как ребёнок, у которого только что отобрали любимую игрушку.
  
   В высунувшемся в окно кабины вихрастом крепыше я узнал гостеприим­ного вчерашнего собеседника, бывшего "чеченца" Игоря.
   - Что ж ты, Кириллыч, по-английски ушёл? У нас в России так не делают! - с упрёком сказал Игорёк, когда я, забросив рюкзак в кузов, сел на пассажирское место.
   В моих планах не значилось подъезжать на попутном транспорте до По­чепа, до которого оставалось километров двадцать, но отказаться от пред-ложения Игоря я не мог. Принял он меня у себя дома, как отца, и, как отцу, открылся своей чистой душой, опалённой войной в Чечне.
   - Извини, Игорь! Я очень рано проснулся, а ты так сладко спал... В общем, не хотел тебя тревожить.
   - Какие телячьи нежности! - Игорь сплюнул потухший окурок в открытое окно кабины. - Полетела, ласточка!
   Не убили в нём война, унизительный плен наивного ребячества. И то правда: парню-то всего двадцать лет. Из плена его выкупили, наверное. Или, скорее всего, обменяли на какого-нибудь боевика-родственника. Удобно ли об этом у него спрашивать, тревожить его память? Времени с тех пор немного прошло. Память ему и без меня докучает. Верно, каждую ночь. Я после афганской войны три года отходил.
   - Игорь, из плена как ты выкрутился? Выкупили или обменяли?
   - Ни то и ни другое, Кириллыч. Ни за что не угадаешь! - Глядя на дорогу против солнца, Игорь щурился. И мне показалось - не без тени иронии.
   - Сбежал?
   - Опять мимо!
   - Ну, тогда не знаю... - Я удивлённо пожал плечами. Четвёртого способа вызволения из плена, исходя из моего афганского опыта, просто не сущест- вовало.
   - Ну ладно, не буду мучить тебя, Кириллыч, расскажу. Очень поучительная история! В общем, сначала сидели мы с Серёгой - тем, что из Рязани, - в Сержень-Юрте. Когда наши начали наседать и почти взяли селение, нас перевезли в соседнее. Через три дня после этого нас с Серёгой разлучили. Его отправили куда-то ещё, а меня оставили на месте. Как же это селение называлось?.. Нет, не вспомню. Чудно как-то, по-чеченски. Жил я в чеченской семье, в которой, кроме стариков, были ещё две молодые женщины - вдовы погибших сыновей хозяев. Как я понял, старики хотели обменять меня на третьего, младшего и единственного оставшегося в живых сына. Он попал в плен к нашим.
   Напрасно наговаривать не буду: надо мной никто не издевался, если не считать, что в кандалах и наручниках сидел. Кормили довольно сносно. По-моему ел то, что и сами хозяева.
   Моё относительное благополучие в плену длилось до Нового 1996 года. А под вечер как-то приехали к старикам боевики - злые, как черти. Долго чаи гоняли, лопотали что-то по-чеченски, ругались. А потом связали меня по рукам и ногам, завязали глаза чёрным платком и увезли в неизвестном направлении. Признаться, перетрухнул я тогда. Думал, что на расстрел везут. Однако после часа езды на "уазике" меня высадили в каких-то скалах и потом ещё около часа вели по горным тропам прежде, чем я попал в какое-то помещение. Там мне развязали глаза, и я увидел узкий каменный мешок с дверью-решёткой. Это была своеобразная камера-одиночка. Камера без окон, похожая на приземистую пещеру.
   Можешь представить, какое уныние охватило меня! Сразу вспомнился "Кавказский пленник" Льва Толстого. Нет, думал я, отсюда мне никогда не выбраться. Кормили меня там плохо, какой-то баландой с отрубями. Даже хлеб давали редко. Раз в неделю приносили таз с водой обмыться. Я поху- дел, оброс, как Тарзан, и сам стал похож на чеченца-боевика.
   Я сидел, как медведь в клетке, и быстро дичал, потому что за целый день только дважды заглядывал в мою пещеру один и тот же пожилой чеченец, что просунуть под решётку миску с баландой и забрать утку. Бедный граф Монте-Кристо! Как он столько лет выдержал в одиночке и не сошёл с ума?! Впрочем, это литературный персонаж. В жизни оно всегда посложнее.
   Я потерял счёт дня и часам, даже во время бодрствования ко мне стали приходить галлюцинации - самые невероятные и нелепые. И глаза начали слезиться, загнивать, потому что весь свет в моей камере - парафиновая свеча, которую я должен был растягивать на неделю.
   Не знал я тогда, сколько времени прошло. Пытался считать дни по выда- ваемым свечкам, тазикам с водой и кормёжкам, но ведь чеченцы не отли- чались немецкой пунктуальностью. Оказалось, что минуло два месяца. И однажды вместо старика мне принёс еду молодой чеченец. Что-то знакомое примерещилось мне в его облике. Я решил, что это была очередная галлю- цинация. Но когда он приблизил своё лицо к решётке, я вроде бы узнал его и нерешительно спросил:
   - Султан?
   Чеченец вздрогнул от неожиданности, высветил свечой моё лицо. С трудом, но, похоже, узнал меня.
   - Игорь? Я знал, что здесь сидит русский. Но чтобы ты...
   - Какое сегодня число? - вдруг спросил я, как будто не было для меня ничего более важного - ни холода, ни голода, ни простуженных лёгких.
   - Двадцатое февраля, - как-то недоверчиво и недовольно ответил Султан. - Я принесу тебе бритву и воды помыться. Ты стал похож на дикаря!
   Я лишь грустно усмехнулся - не в санатории отдыхаю, в котором он был воспитателем.
   Султан ушёл нерешительным шагом, будто над чем-то мучительно размышлял. После неожиданной встречи с хорошо знакомым чеченцем ни капли надежды не родилось в моём сердце. Эта жестокая война сделала меня неисправимым циником. Это раньше мы с Султаном были друзьями, подумал я, любили посидеть на вершине невысокой скалы. Я ему рассказывал о Брянщине, он - о своих горах. И ещё у нас был общий интерес - мы оба любили русскую литературу. А теперь мы по разную сторону баррикад, я его враг, пришедший убивать его братьев, сестёр, мать, отца. И он должен меня ненавидеть.
   Помню, я тогда подумал: а что сделал бы я, окажись на месте Султана? Ничего, наверное, не сделал бы. У меня не было ненависти к нему, но был простым рядовым солдатом, и не в моих силах и возможностях было бы решать судьбу пленного.
   Султан вернулся довольно скоро - минут через десять. Вернулся с тазом тёплой воды, куском мыла и станком для бритья. Потом молча сидел на корточках по ту сторону решётки, наблюдая, как я привожу себя в порядок.
   - Ответь мне честно, Игорь... Ты убивал чеченцев? - вдруг спросил он.
   Что я мог сказать ему? Солгать? Прикинуться поваром или медбратом? Но ведь и он не мальчик. На войне каждый немного психолог.
   - Не знаю, Султан... Я был миномётчиком, и я не видел, куда попадают
   мины. - Я с тревогой, но прямо, немигающе смотрел в его глаза.
   Султан задумчиво теребил кусок какой-то верёвки быстрыми жилистыми пальцами.
   - Зачем ты приехал воевать к нам?
   - Разве ты не понимаешь? Меня, как и большинство других, призвали в армию и привезли сюда. У меня никто не спрашивал моего согласия.
   - Это правда. Русские вожди никогда не спрашивали, чего хочет человек, а чего нет. - Султан поднялся и открыл замок на решётке.
   Он был в новенькой униформе и хромовых сапогах. Подтянутый, строй- ный, с тоненькими усиками - он был похож на генерала Дудаева.
   - Ты хороший человек и мой друг. Поэтому я выпущу тебя! - Он кивком головы приказал мне выйти из камеры. - Я покажу тебе дорогу к вашему блокпосту.
   - Но тебе же попадёт от своих! - От такого неожиданного поворота событий отказывались слушаться ноги. Или из-за того, что за двухмесячное сидение в пещере я сделался практически дистрофиком?
   - Мой отряд ушёл на задание, а я остался, потому что у меня открылась рана на плече. Собирайся! Никто не увидит, что ты ушёл.
   Я нерешительно топтался у стены камеры. Словами не передать, как мне хотелось на волю. Но поверь, я не был воспитан дурно. Я не привык плевать на всех и каждого ради собственной выгоды. Мне очень хотелось жить, но в то же время я хорошо представлял, чем всё это может кончиться для Султана. У чеченцев предательства не прощают.
   - Ты уверен, что делаешь правильно? - Мне искренне было жаль Султана. - Ведь у тебя из-за меня будут крупные неприятности!
   Султан подошёл ко мне, обнял за плечи, как друга, похлопал по спине.
   - Ты говоришь, как настоящий мужчина! Пошли, я покажу тебе тропу, потому что скоро вернутся наши, и я не смогу объяснить, почему отпускаю тебя.
   Султан запер решётку на большой амбарный замок, пошёл к выходу.
   - А за меня не волнуйся. Я командир этого отряда, и мне решать, что с тобой делать.
   - И всё-таки... Над тобой тоже есть командиры!
   - Это мои проблемы, - хмуро ответил Султан.
   У тропы я благодарно пожал руку Султану, по-братски, как это делают мусульмане, обнял его.
   - Спасибо, Султан! Земля круглая, и, может быть, мы когда-нибудь встретимся.
   - Хорошо бы, не на тропе войны!
   Мой чеченский друг улыбнулся и пошёл неспеша по единственной улочке заброшенного горного селения, врезавшегося приземистыми домишками-саклями, сложенными из дикого камня, в скалу.
   Прощаясь, Султан сказал мне, что до ближайшего российского блокпоста всего три километра, а это означает, что через час я буду у своих. Если не нарвусь на возвращающийся отряд Султана. Ну, уж дудки! Я буду осторожнее куропатки! Несмотря на слабость во всём теле, я весело поскакал по узкой каменистой тропе, ведущей вниз, будто за плечами у меня выросли крылья. Ёлки-палки! Как здорово чувствовать себя свободным!
   Игорь вздохнул, прикурил сигарету.
   - Вот такая история, Кириллыч!
   - Поучительная, скажу тебе. Мир тесен, и иногда в жизни нам везёт на встречи. А вот у нас в Афганистане среди местного населения друзей не было. И не могло быть.
  
   32.
  
   "Газончик" Игоря был далеко не новым - пробегал по ухабистым российским дорогам не менее десяти лет. Машина вся дребезжала, грозя рассыпаться на запчасти, и, кажется, "троил" двигатель.
   Игорь заметил, что я прислушиваюсь к работе двигателя, усмехнулся.
   - "Троит", Кириллыч! Ласточка моя с душком. Но хоть за это спасибо председателю колхоза! Перед самой армией успел права получить. А товарищ из Унечи тоже в Чечне воевал - безработный. Кровь за Россию проливал. Теперь на хрен кому нужен. Живи, как хочешь! Не желаешь с голоду подыхать - иди в рэкетиры.
   - И пошёл?
   - Нет пока. Но состояние у него на грани отчаяния. У вас, афганцев, хоть какие-то льготы. А про нас забыли. И с какой стати по нас помнить? Мы ведь не воевали, а конституционный порядок восстанавливали. Вроде добровольных дружинников с красными повязками на рукавах.
   Я вполне разделял иронию Игоря, потому что тоже считал чеченскую войну грязной, мафиозной, коррумпированной. Как хочешь назови - не ошибёшься. А на грязной войне нет героев. Только преступники и жертвы. Но ведь и афганская война не чище.
   - Какие там льготы! Квартиру в Сураже - и ту через три года получил. Нас тоже не больно-то за ветеранов признают!
   - Вы хоть с побрякушками-орденами вернулись. А нас, кроме матов, ничем не награждали! - Игорь со злостью выплюнул окурок в открытое боковое окно.
   - Есть у меня побрякушка, Игорь. Орден Красной Звезды. Но я его, честно сказать, стыжусь и никогда не ношу.
   - Что так? Считаешь, что не заслужил? - спросил Игорь без всякой иронии.
   - Почему?! Я и два ордена заслужил. И Героя, может быть. Только не давали орденов за то, что товарищей раненых с поля боя вывез, за то, что под огнём разведку вражеских позиций вёл. А вот за то, что кишлак с детьми, женщинами и стариками ракетами расстреляли, нас и наградили. Мой друг Виктор по всем меркам войны Героя Союза заслуживал, а даже посмертно медальки не дали.
   - Слишком прямой мужик был?
   - Как в воду смотришь. Подполковник один ему мстил. Сволочь из штаба дивизии. Как-то заявился к нам в полк с инспекцией. Меня от полёта отстранил. Запашок спирта учуял. Мы с вечера на дне рождения товарища усугубили. Виктора не унюхал - тот в свой вертолёт успел смыться. А подполковник со мной должен был лететь. И оказался этот гусь штабной вертолётчиком. Жаль, но и среди нашего брата, вертушечников, свиньи попадались.
   Короче, ведомым с Виктором полетел он. Вылетали на обыкновенное дежурство, а пришлось нашу колонну, попавшую в засаду, выручать. Виктор с другим ведущим (летели двумя звеньями) выхватил наших ребят из ущелья, а ведомый один прикрывал - подполковник смылся.
   Виктор вернулся на аэродром на вертолёте, который больше походил на использованную мишень в тире. Разыскал штабного подполковника и натурально набил тому морду. Загремел бы мой друг и очень далеко, если бы не командир полка. Настоящий мужик! Но с тех пор Виктор попал в немилость: трижды в штаб дивизии направлялись наградные листы на него, Но, видимо, не без участия подполковника назад возвращались.
   - Закуришь, Кириллыч? - Игорь тряхнул пачкой "Примы", предлагая сигарету. - Ах, да... Забыл совсем... Ты "Беломор" куришь!
   - Да нет, пожалуй, не откажусь. Папиросы у меня на исходе.
   - В российской армии всегда подонков хватало. Это не то, что до революции. Понятие "честь" для многих стало незнакомым, чужим словом. - Игорь вздохнул и сделал глубокую затяжку. - К нам однажды генерал, замкомандующего войсками в Чечне на вертолёте прилетел. Тоже с инспекцией. Так, когда из вертолёта выходил, свалился на землю. Перебрал коньячку, бедолага! А в то время наш батальон трое суток горячего обеда не видел, а воду бойцы по глоткам делили. Так и хотелось подойти и врезать по сытой и пьяной морде, когда он, покачиваясь, крикнул нам: "Здорово, орлы"!
   А мне послышалось, что батальон вместо "Здравия желаем, товарищ генерал!", гаркнул: "Сейчас попинаем, товарищ генерал"!
   Ну, вот и Почеп.
   - По каким делам сюда? - спросил я у Игоря.
   - За семенным картофелем. Май скоро кончится, а мы половину площадей не посадили. Техника на ладан дышит, с соляркой перебои, половину семенных клубней в буртах сгноили, и да и ребята-механизаторы порой крепко за воротник закладывают. Если и дальше так реформировать село будем, через три года Россия одними "сникерсами" да "марсами" питаться будет. Шоколад - вещь хорошая, только русскому хлебушек с картошкой милей.
   - Умный ты парень, Игорь! Как учитель тебе говорю. И литературу любишь, по твоим же словам. В институт поступать не думаешь?
   - Мечтал я, Кириллыч, учителем русского языка и литературы стать, как ты. Но, увы... На какие шиши я учиться буду? На пенсии деда с бабкой? Да не в этом даже дело. Ну, закончу я институт или университет по-нынешне- му? И куда? В безработные? Или на зарплату в двести тысяч? Нет, погожу пока. Покручу баранку несколько месяцев и подамся в Мурманск к дружку. Бабок зашибу, мир посмотрю. А там и жениться можно. Тебе где тормознуть, Кириллыч?
   - У кафе. Надо горячего перекусить да и прикупить что-нибудь на дорогу.
   - Ну, бывай, Кириллыч! Удачного тебе пути! - Игорь крепко пожал мне руку.
   - Спасибо!
   Я запрыгнул в кузов, взял свой рюкзак. И уже на шоссе крикнул Игорю:
- Как твоя фамилия?
   - Рукавишников. Как космонавт известный. - Игорь озорно подмигнул мне. - Заезжай на обратном пути!
   Спасибо тебе, русский паренёк, Рукавишников! До чего же мало таких молодых, совестливых и думающих людей осталось на Руси. На таких все наши надежды. Если однажды исчезнут рукавишниковы, Россия перестанет быть Россией.
  
   33.
   Двух-трёх часов мне не хватило, чтобы засветло добраться до Красного Рога. Как только начало смеркаться, едва солнце за моей спиной приобрело бледно-розовый окрас, я стал приглядывать место для ночёвки. Наконец, остановился в небольшом смешанном лесочке полевую сторону шоссе.
   Пока возился с шалашом, пока стаскивал к будущему кострищу сухие ветки и валежник, - всё это время думал о встрече с Игорем Рукавишниковым. Судьбы нынешнему поколению, нынешним детям выпала незавидная. А какому российскому поколению было легко в этом сумасшедшем и жес-током столетии? Война с Японией, первая революция, первая мировая, сем- надцатый год, гражданская, коллективизация, сталинский террор, вторая мировая, послевоенная разруха, целина, прочие ударные стройки - всё это всего лишь трём поколениям. Моему поколению достался Афганистан. И крушение прежних идеалов. Нынешнему - Чечня и криминальная Россия. А что ожидает наших внуков?
   Может быть, их судьба будет счастливее нашей, потому что жить они будут в другом столетии, в другом тысячелетии? Но разве только от смены временных вех зависит жизнь на Земле? Не только. Но мне кажется, что над каждым столетием горит своя звезда. Двадцатый век стал столетием стре-мительного взлёта цивилизации. Не окажется ли двадцать первый веком стремительного падения?
   В ласковых вечерних сумерках не хотелось думать о мрачном будущем человечества. В такое время хорошо сидеть с любимой на деревенской лавочке, прижавшись друг к другу плечами, и слушать, как затихает вечер, ожидая на свидание ночь. И тог не подозревает наивный вечер, что ночь проглотит, поглотит его, как скорпиониха скорпиона. Хорош вечер, задум- чив. Но мне не с кем полюбоваться этой простой земной красотой, тихо помолчать вдвоём. Нет Наташи. И никогда не будет. А смогу ли я с какой-нибудь другой женщиной слушать затихающий вечер?
   Говорят, что время лечит. Это правда. Чем больше времени проходит со дня смерти Натальи. Тем терпимее становится боль утраты. А ещё помогает залечить раны памяти пространство. Когда всё дальше и дальше уходишь от того места, где тебя постигло большое горе, тем легче бьётся сердце в твоей груди. И это не измена памяти о любимом человеке, это - обыкновенная жизнь.
   Трагической или счастливой будет судьба Игоря Руковишникова - неведомо. У него всё впереди. И пусть он сейчас растерялся среди всеобщей неразберихи, я уверен, что ждут его в будущем и любовь, и счастье.
   А что ждёт тебя, Иван Кириллович, в сорок три года с изрядно поседевшей головой? Неужели пятнадцать-двадцать лет здоровой мужской жизни будешь готовиться к старости и безутешно оплакивать смерть Наташи? За это время ты можешь посадить не одно деревце, построить не один дом, за это время ты сможешь родить и вырастить сына, сделать счастливой достойную женщину. Если ты остался жить, обязан делать всё это. И это никак не будет изменой Наташе. Живым - живое.
   Но эти мысли мало утешают меня. Я был уверен, что такая женщина, как Наташа, встречается один раз в жизни. Но разве она, жизнь, должна состо- ять из одного нескончаемого счастья? А ради чувств поспокойнее и счастья поскромнее не стоит жить? Тогда сними ремень с брюк и сооруди петлю на суку этой берёзы. Ибо жить одним только прошлым хуже, чем не жить вообще. Погасший костёр никого не согреет воспоминанием о том, что раньше он горел ярко, потому что в нём нет дыхания тепла.
   Я решил жить, а значит, должен собирать сухой валежник для своего костра.
   Прекрасному парню Игорю Рукавишникову всего двадцать лет, и у него вся жизнь впереди. А кем я был в свои двадцать? Чем занимался? Одно без сомнения: я был счастливее Игоря. Пусть заблуждался, пусть бесцельно прожигал время, но у меня была молодость.
   В двадцать лет я учился на втором курсе Гомельского государственного университета и любил Любашу.
   С того вечера, как Люба поцеловала меня в весеннем студенческом парке, и началась наша удивительная, наивно-легкомысленная, но не поддающаяся никакой логике любовь. А какая любовь в двадцать лет поддаётся логи- ке?
   Назавтра я проснулся таким счастливым, что любил всех и вся на этом белом свете. Даже этого серого мышонка, нагло догрызающего недоеденный плавленый сырок на столе в сумрачной комнате студенческого общежития. В ином настроении я запустил бы в него тапочкой, но сегодня я поздоровался с мышонком, как с приятным знакомым.
   - Привет, крошка! Ну что, вкусно?
   Мышонок не поверил в мою доброжелательность и, пробежав по радиатору отопления, юркнул в норку, прогрызенную в углу комнаты в плинтусе. А жаль. Мне так хотелось с кем-нибудь поделиться радостью разделённой любви. Сожители ещё не вернулись с выходных. Они вернутся только завтра вечером, а Костя остался ночевать у своей возлюбленной - Светланы.
   Признаться, вчера поздно вечером, когда я возвращался с Любашей в общежитие, предложил ей зайти ко мне в гости, попить чайку, но она, до самой нашей свадьбы державшая инициативу в своих руках, отрезала:
- Не многовато ли будет для первого свидания?
Она почему-то забыла, что свидание у нас было уже второе. Она, верно, не помнила о том чудесном мартовском вечере, когда крупные пушистые снежинки садились на её белую шаль и воротничок шубки под леопарда? Я понял, что не скоро буду обладать первой красавицей филологического факультета. Но мне было достаточно обнимать Любашу и касаться губами её красивых и нежных губ, потому что любил её. И только одно присутствие Любы рядом со мной делало меня счастливым.
   А чудесным майским утром 1974 года я вприпрыжку бежал в умывальник, а потом, мурлыча мелодию популярного шлягера про жёлтые листья, чистил зубы. Я спешил, потому что через полчаса мы с Любаше должны были идти в городской парк. Программу спланировали обширную: покататься по Сожу на катере, побывать в планетарии, в кинотеатре, полакомиться мороженым в летнем кафе, полюбоваться чёрными лебедями, покататься на карусели. Но больше всего меня волновало умозрительное видение: мы сидим на лавочке в парке среди цветущих кустов жасмина и, влюблённые, целуемся. Я забыл о друге Косте, я забыл об его сестре, я забыл обо всём на свете. Все люди, все предметы, все абстрактные понятия, существовавшие во Вселенной, у меня сконцентрировались на одном прекрасном божестве по имени Люба.
   Всё так и было, как я планировал, что редко случалось в моей жизни. При моей целеустремлённости я был несколько ленив, особенно в делах глобальных. Но это понимание пришло ко мне через много-много лет. А пока мы возвращались в университетское общежитие на троллейбусе номер один. Мы стояли на задней площадке, я нежно обнимал Любашу за талию и удивлялся: как от счастья не взорвался на миллионы мерцающих звёзд? Светло-серые глаза Любы несколько потускнели и удивлённо холодно смотрели мимо меня. Значение этого взгляда я понял потом, сталкиваясь с ним постоянно на протяжении долгой супружеской жизни. В тот день я думал иначе: Люба устала. Все влюблённые слепы, как новорождённые котята.
   Мы сошли на университетской остановке. Любаша явно была чем-то недовольна. Я так и не смог потом привыкнуть к её резким, чаще безо всякой причины, сменам настроения. Но счастливые люди мало наблюдательны. Я взял Любашу под руку и предложил ей:
   - Приходи часа через два в мою комнату. Мы с Костей устраиваем небольшую вечеринку.
   Она как-то грустно посмотрела на меня.
   - Я приду через час, но сегодня никого не хочу видеть, кроме тебя!
   Признаться, такое предложение ошарашило меня. Что бы это значило? - терялся я в догадках. Мне пришлось долго извиняться перед Костей. Он не обиделся.
   - В чём проблемы, старичок?! Главное, что ты сегодня будешь баловаться с такой красивой цацкой, как Любаша. Завидую!
   - По-моему, ты преувеличиваешь!
   - Как знать! Как знать! - Костя загадочно улыбался, будто всё на свете ему известно и особенно - о женщинах. - Во всяком случае, желаю, чтоб деньги были и чтоб... Сам понимаешь!
Пожелание Кости было грубоватым, но я не мог не простить его, потому что в тот вечер был самым счастливым человеком на свете.
   К Любашиному приходу я подготовился основательно, на сколько позволяло ограниченное время и скудный студенческий бюджет: купил бутылку сухого вина "Рислинг", полкилограмма шоколадных конфет и два пирожных. Выгладил костюм, надел белую рубашку, повязал галстук. А Любаша пришла в экстравагантно простой одежде: в коротеньком красно-голубом халатике и домашних тапочках.
   Я выключил свет в виде засиженной мухами электролампочки без аба- жура и зажёг свечу. Я пытался нечто похожее на торжественно-роман-тическую обстановку в убогой студенческой комнате. Не хватало лишь хрустальных бокалов и цветов.
   Чокнувшись гранёными стаканами, мы с Любашей выпили за нас, и я сразу же полез к ней с поцелуями. Люба вежливо отстранила меня, поднялась из-за стола, вышла на середину комнаты.
   - Ваня, хочешь, я разденусь?
   Она спокойно, испытывающе смотрела на меня. А я от неожиданного предложения (в очередной раз!) подавился конфетой и сидел с полуоткрытым ртом, как дурачок на ярмарке, не в силах произнести хоть слово. От растерянности я и ляпнул это дурацкое:
   - Не хочу.
   Вдруг вспыхнули гневным огнём зрачки Любашиных глаз. Она резко, как заводная кукла, развернулась на сто восемьдесят градусов и направилась к выходу. Я понял, что сморозил непростительную глупость и бросился вслед за ней, схватил за плечи, развернул к себе лицом и начал, заикаясь, сбивчиво оправдываться:
   - Понимаешь... Я это... не хотел обидеть... я просто... Я мечтал, что сам раздену тебя...
   Всё-таки я обладал некоторым умением выкручиваться из сложных положений. Иногда это помогало в жизни, но чаще мои оправдания из-за нежелания числиться в виноватых, даже когда был невиновен, портили впечатление обо мне. Но тот вечер Любаша не почувствовала в моих словах лжи.
   - Это правда? - недоверчиво спросила она.
   - Да.
   И в подтверждение своих слов расстегнул верхнюю пуговицу на её халате. Нежный розовый сосок её маленькой девичьей груди с вызывающим отчаянием смотрел на меня. Чего я испугался? Почему отдёрнул руки от Любиного халатика? Из-за того, что так неожиданно, так обыденно происходило то, о чём я мечтать боялся?
   Любаша мою нерешительность оценила по-своему и сама расстегнула оставшиеся три пуговицы на халате. Она пришла не только без лифчика, но и без трусиков. От этой её решительной готовности мне сделалось не по себе, я чувствовал себя неприятно, будто ко мне пришла не обожествляемая мною девушка, а самая обыкновенная кокотка. Но это оказалось не так. Просто у Любаши был свой романтический взгляд на наше интимное сближение.
   Отбросив халатик на кровать, она два раза обернулась вокруг своей оси.
   - Видел ли ты когда-нибудь такое совершенство? Видел, Ваня?
   И она вызывающе засмеялась. Действительно, она была почти совершенством: с длинными стройными ногами, с гладким, атласным девичьим животом, гибкой талией. И только маленькая грудь чуть-чуть портила картину этого великолепия обнажённой молодости. Всего несколько секунд я смотрел на Любашу и едва не задохнулся от переполнявшей меня страсти.
   - Я люблю тебя, Люба!
   Разве было в этой ситуации что-нибудь уместнее подобных слов?
   Позже Любаша признается, что хотела скопировать поведение её любимой киногероини Анфисы из фильма по роману Шишкова "Угрюм-река", так как была без ума от неё.
   - А теперь разденься ты! - тоном, не терпящим возражения, приказала она.
   А вот от этого предложения я окончательно потерял дар речи. И хотя я активно занимался спортом, был далеко не Аполлоном. Но в то же время, я понимал, что промедление смерти подобно, ибо любой каприз Любаши мог поставить крест на нашей ещё хрупкой любви. Я так разволновался, что едва не задушил себя галстуком, который пытался развязать. Если бы я не был напуган, это можно было принять за безудержную страсть.
   Любаша терпеливо, с лёгкой досадой наблюдала за моими мучениями - прекрасная обнажённая маха в шаге от горе-любовника.
   Сняв рубашку, я, задыхаясь, с трудом смог произнести несколько слов:
   - Понимаешь... Неудобно... Может быть... Может быть, свет погасить?
   - Я не хочу! - капризничала Люба. Видимо, взаимное обнажение при интимном свете свечи как раз соответствовала её романтическому плану на сегодняшний вечер. Хорошо, что лишь свеча горела, а не электролампочка-стопятидесятиваттка.
   Страдал ли ещё один любовник на этом свете так, как я, когда дрожащими руками спускал с себя трусы?
- Ты настоящий мужчина! - сквозь горячий туман стыда услышал я одобрение Любаши.
   Мне показалось, что это сказала прошедшая огонь, воду и медные трубы опытная парижская проститутка. И опять я ошибался.
   Я боялся показаться Любаше неумелым мужчиной, поэтому старался изо всех сил. И удивлялся её наивным, скромным ласкам - это как-то не вязалось с образом, выбранном Любой на сегодняшний вечер. Когда она, отчаянно всхлипнув, упала головой на мою грудь, я был счастлив, как никогда до этого, хотя к тому времени имел достаточный интимный опыт.
   - Если бы я знала, что это так хорошо!.. - с блаженством потянувшись, сладко прошептала Любаша.
   Что это означало? Если бы она знала, давно бы пустилась во все тяжкие?
   Но я понял, что ошибался по поводу её опытности. На самом деле до меня Любаша лишь однажды была с мужчиной - первой своей любовью. Но та близость была случайной и поспешной.
   Обнажённые, мы возлежали поверх одеяла на узкой односпальной крова- ти и не испытывали от этого никаких неудобств. За дверью суетилось вече-рней жизнью студенческое общежитие: перекрикивались на кухне, которая была рядом, девчата, топали по коридору, хлопали двери в комнатах, в холле на всю мощность громкости работал телевизор - передавали футбольный репортаж. Но мы были счастливы вдвоём в комнате. Мы были отгорожены от всякой суеты в этом мироздании параллельным пространством. Мы не имели никакого отношения к суматошному миру людей, а жили только в своём - наполненном любовью и наслаждением.
   Но через пять через пять минут в наш мир покоя и блаженства пытались проникнуть из мира суматошного: в дверь громко и бесцеремонно постучали.
   - Ваня! Любаша! Я знаю, что вы здесь!
   Мы узнали голос Нади, но стойко, как разведчики в засаде, хранили молчание.
   - Идёмте ужинать! Костя ждёт!
   Кто такая Надя? Кто такой Костя? Я не помню вас! Я не знаю вас! Сегод- ня я не хочу помнить и знать любого из людей. Даже тех, кого любил и уважал. Сегодня я хочу только целовать страстные и нежные губы Любаши.
   - Никакой личной жизни! - игриво и жарко прошептала мне на ухо Люба.
   - Вот именно! - согласился с ней я и коснулся губами её тёплого, испуганного соска.
   Напрасно ещё пару минут стучала в дверь и топталась за ней Надя. Она ещё не знала, как безумно горит костёр любви, зажжённый страстными поцелуями двух влюблённых!

34.
  
   Над костром взлетали и кружились лёгкие пушинки пепла, пламя стра- стными оранжевыми языками вылизывало чёрное, чистое тело негритянки-ночи. В котелке закипала вода, и аппетитно пахло индийским чаем чабрецом. К засушенным, запашистым листкам чабреца, которые дала в дорогу тётя Валя, я добавил нежные, ещё липкие листочки лесной малины и ежевики. Пить такой у костра тёплым майским вечером - разве может быть большее удовольствие на свете?
   Едва, обжигая губы, я сделал первый глоток, как услышал за спиной стон придавленной чьей-то ногой молодой травы, затем хруст сухой ветки. Я резко обернулся и увидел сгорбленную фигуру старика, медленно подходящего к костру. Откуда взялся среди ночи этот брянский леший - ведь он вышел из глубины леса? Не живёт ли он там, в медвежьей берлоге?
   - Доброго здоровья вам и вашему костру! - добродушно поздоровался старик.
   Когда он распрямился, то уже не казался сгорбленным. Передо мной стоял высокий статный старик с интеллигентной седой бородкой - олицетворение русского профессора на пенсии. Только что делать профессору в брянской глухомани?
- Здравствуйте! - Я был рад нежданному гостю, могущему хоть на корот- кое время разделить моё одиночество у костра в ночном лесу. - Присаживайтесь, я вас чаем угощу!
   - За чай премного благодарен! Чаёк у костра - это чудесно! - Старик сел прямо на землю, по-мусульмански подобрав ноги под себя. - Признаться, я не думал, что остались в России люди, подобные вам. Романтика нынче не в почёте. Вы не против, если я недолго посижу с вами?
   - Да хоть до самого утра! Я, наоборот, осень рад. Вам с сахаром? -Я протянул старику чай в крышке от термоса.
   - Одну ложечку! - Старик с наслаждением грел руки о горячий металл крышки. - Я бы не додумался или не решился бы на такое романтическое времяпровождение. Пошёл бы ночевать в деревню к знакомой старухе. Постарел, наверное. Судя по вашему рюкзаку и одеянию, вы - турист?
   Старик сам был похож на туриста - в штормовке, в ботинках на толстой подошве. У него был очень внимательный, располагающий к себе взгляд.
   - Можно сказать и так. Я отпускник и решился прогуляться на природе.
   Полезное дело, скажу я вам! Надо последовать вашему опыту. А я, старый дурак, отпуска проводил на море. Жара, муравейники людей. Разве это отдых? Настоящий отдых - это остаться один на один с природой! - Старик осторожно, с удовольствием отхлёбывал чай из крышки.
   - Вы похожи на профессора...
   - А я и есть профессор. Знакомьтесь: отставной профессор биологии МГУ Василий Васильевич Кирюшин. А вы кто будете по профессии?
   - Учитель-филолог Иван Кириллович Смеян. А вы почему отставной?
   - Как видите, я ещё вполне бодр и из ума не выжил. Но, увы, сократили по старости. Недалеко уйдёт страна, в которой сокращают профессоров и в которой, как грибы растут неучи!
   - Я с вами абсолютно солидарен! О какой культуре может идти речь, если уборщица в коммерческой фирме получает зарплату в три-четыре раза большую, нежели учитель или врач?!
   Василий Васильевич сменил позу - видимо, затекли ноги. На этот раз он прилёг на бок, облокотившись на правую руку. Вытащил из кармана штор- мовки кисет и курительную трубку. Неспеша набил трубку табаком, зады- мил. Возле костра приятно запахло дорогим табаком.
   - Приятно встретить в ночном лесу за тридевять земель от столицы товарища по духу! Тяжело нынче живётся тем, кто сеет светлое и вечное... - Профессор вздохнул.
   - Не то слово - тяжело. Невыносимо. Мне кажется, никогда в истории России не был так унижен учитель.
   Признаться, в последнее время мне изрядно надоели разговоры о тяжёлой доле интеллигенции. Чем-то они походили на кухонные беседы под чарку во времена Брежнева.
   Я тоже не ожидал встретить в ночном лесу между Почепом и Красным Рогом московского профессора. И мне было интересно больше узнать о нём, нежели перемывать косточки бездарному правительству и лжедемократам.
   - А вы, Василий Васильевич, с какой целью оказались в ночном лесу? Неужто за ночными бабочками охотитесь?
   - За ночными бабочками нынче новые русские охотятся! - с иронией сказал профессор. - Для практической науки, Иван Кириллович, я, действительно, староват. В мои годы за бабочками не гоняются. В этом лесу, молодой человек, похоронен некто Александр Петрович. Здесь старое , забытое деревенское кладбище. Сам он проживал в Почепе, умер сорок лет назад и пожелал, чтобы его похоронили на родине.
   - Это был ваш друг или родственник?
   - Ни то, ни другое. Я вообще был знаком с ним каких-то пять минут. Но в своё время за минуту до смерти он пытался что-то сказать мне. Что-то важ-ное. Но не успел и не сумел. Тогда я не понял его. А вот недавно, копаясь в архивах отца, наткнулся на дневниковую запись, где часто упоминается этот Александр Петрович. Они с отцом, оказывается, дружили, были начальниками средней руки в Почепе. Меня заинтересовала судьба отца, репрессированного в тридцать седьмом году. С этой целью я приехал в Почеп. И заодно решил побывать на этом кладбище и простить Александра Петровича. Может быть, моего прощения ему и не хватает, чтобы успокоилась его грешная душа. - Василий Васильевич выбил трубку о сук валежины.
   - Из-за того, чтобы простить грех почти незнакомого человека, вы проделали такой путь и чуть не заночевали в лесу?
Профессор положил трубку в нагрудный карман штормовки. Пламя костра играло в его глазах весёлыми сполохами, и от этого они казались молодыми. Но, может быть, и на самом деле были молодыми его карие глаза?
- А что тут удивительного? За восемьдесят лет мы превратились в Иванов, не помнящих родства. Я, например, почти ничего не знаю о дедушке по отцовской линии, будто и не было его на белом свете. Я обязан был простить Александра Петровича от имени отца!
- В тридцать седьмом году между вашим отцом и Александром Петровичем что-то произошло?
   - Тривиальна история. Он написал на отца донос. Но это не означает, что он был бесповоротным подлецом. На поле боя он, возможно, никогда не подставил бы моего отца, потому что в бою смерть красна. Страх постыдной смерти, страх за судьбу своих родных - вот что толкало людей на пре-дательство в те годы. Я пока ещё не разобрался в этой истории, но докопаюсь до истины. Иначе мне стыдно будет умирать! - Василий Васильевич бросил в костёр несколько веток.
   - И не знаю истины, вы всё же простили его?
   - Простил. Люди должны научиться прощать друг друга, иначе они перестанут быть людьми. Без этого мы никогда не разберёмся со своим историческим прошлым.
   - Но как вы встретились с Александром Петровичем? Как он узнал вас? - Я всё ещё не до конца вник в смысл рассказа профессора.
   - Я приехал в отпуск и пришёл в больницу навестить одноклассника. Александр Петрович услышал мои имя и фамилию и подозвал к себе. Но ничего толком сказать не мог - у него было плохо с речью. А через неско- лько дней, на моих глазах умер.
   Профессор поднялся с корточек, и я понял, что он собрался уходить. А мне хотелось хотя бы ещё на минуту задержать его.
   - Скажите, Василий Васильевич, а почему вы ходили на кладбище ночью?
   Профессор рассмеялся.
   - Всё объясняется старостью, Иван Кириллович! Я пришёл на кладбище перед закатом. Но пригрелся на солнышке и уснул. Как старый и облезлый кот на завалинке. - Василий Васильевич протянул мне довольно крепкую руку. - Прощайте! Пойду, пожалуй. А то старушка, у которой я остановился, волноваться будет. Вот моя визитка. Доведётся быть в Москве - заходите. Я живу бобылём.
   Он запахнул штормовку на груди.
   - Похолодало. Спасибо за приют, за вкусный чай! Всех благ!
   Вскоре профессора поглотила ночь. А мне после его ухода сделалось грустно. И главное - неуютно на душе. Одиночество - не всегда благо, оно может тяготить даже немолодого человека. Но делать нечего. Затоптав догорающий костёр, я на четвереньках пополз в свой шалаш.
  
   35.
  
   О-хо-хо! Не доведут меня до добра ночёвки в ночном лесу. Земля ещё холодная и сырая, и, как пить дать, подхвачу я воспаление лёгких или радикулит. Лёжа в шалаше, я боялся засыпать именно по этой причине. Через час, я был уверен, придётся мне выползать насмерть продрогшим кутёнком и бегать по леску, впопыхах собирая валежник, чтобы по новой разводить костёр и согреться. В таком случае стоит ли вообще располагаться на ночь в шалаше? Не лучше ли, пока ещё не замёрз, развести огонь и просидеть у него до утра? А уж если свалит сон на некоторое время - у костра будет теплее и уютнее.
   Ругая себя за легкомысленность, я включил заднюю скорость и стал выползать разгневанным раком из норы, таща за собой рюкзак. Нет, баста! Утром отлавливаю попутку или автобус до Брянска. Оттуда поездом до Орла, затем - до Ростова-на-Дону. Был бы я на десять лет моложе, и был бы на дворе июль...
   Вот и опять я смалодушничал и не довёл задуманное и начатое до конца.
   Не рассчитал своих силы воли и духа. Но и заболеть в дороге - дело не из приятных. Лежать в каком-нибудь незнакомом районном городишке в чужой больнице, в которой никто тебя не навестит, питаться больничной баландой, которая в нынешние времена не отличается от тюремной - нет уж, увольте!
   Кострище ещё теплилось слабо искрящимися угольками, и сухих веток немного осталось. Оторвав лист от купленной в Почепе газеты, я развёл костёр. При его тусклом мерцающем свете бегал, согреваясь, по лесу, собирая валежник. Ну, всё, хватит... Часа на два. Что ж, просидеть ночь у костра - этот вариант лучше, нежели болезнь.
   Вот подумал о больнице и ужаснулся. А ведь я остался практически один. У сестёр своя жизнь и свои проблемы. У друзей - то же самое. Отношение дочери ко мне? Тут ситуация сложная и не ясная. Как же так? К сорока трём годам я растерял больше, чем приобрёл. И кто тому виной? Судьба? Или я сам?
   Неужели долгую прохладную ночь мне предстоит искать ответы на эти вопросы? А найду - что это даст? Я очутился у черты, с которой надо начинать новую жизнь. Или не начинать. Умирать вообще - не страшно. Это я понял ещё в Афганистане. Страшно умирать в одиночестве с нечистой совестью, с незавершёнными делами и невыплаченными долгами.
   Если бы мне предстояло умереть через час... О чём бы я думал? Перебирал бы чётки воспоминаний или считал грехи, прося у Бога их отпущения?
   А Наташа? Моя милая, незабвенная Наташа? О чём думала она, умирая? Обо мне? О нашей любви? О том, что так и не удалось родить и вырастить ребёнка? О том, что несправедливо умирает молодой? Скорее всего, Ната- ша не успела обо всём этом подумать. Врач из Суража уверял меня, что Наташа умерла во сне. Увы, мне никогда не узнать её последнего сна. Меня ли она видела, маму свою или светлый тоннель на пути в вечность?
   Сколько раз я смотрел смерти в лицо! Но видел ли я его? Каково оно, лицо смерти? Разное. Спокойное, умиротворённое, с душераздирающими криками и стонами. Смерть-разочарование, смерть-благо, смерть-отчаяние. Смерть - непререкаемая неизбежность мироздания - очень многолика.
   В первый раз я мог умереть, не увидев белого света. Я не говорю о том, что мою шестнадцатилетнюю мать едва не уговорили сделать аборт. Может быть, это был для меня не самый худший вариант. Но она решила рожать, и роды получились очень тяжёлыми. Я родился почти мёртвым, нахлебавшись материнских вод. Но старая еврейка-медсестра, принимавшая роды, смогла откачать меня. Услышав, наконец, мой крик, акушерка предрекла:
   - Этот мальчик будет жить долго и умрёт мудрым.
   Пока её слова, за исключением приобретения мудрости, сбываются.
   Когда мне было полтора года, я мог погибнуть во второй раз. Мать несла меня, прижав к плечу, в деревенские ясли-сад. Шла по обочине улице. Справа - грунтовая дорога, слева - глубокий ров, наполненный водой. И вдруг навстречу вылетела полуторка с пьяным вдребезги водителем за рулём. Полуторка мчалась прямо на нас. Мама, на сколько могла, наклонилась ко рву, но от неожиданности и испуга не догадалась перебросить меня с правого на левое плечо. Машина пронеслась мимо, кузовом зацепив меня и маму. Нас отбросило в ров. К счастью мама удержала меня в руках, иначе я захлебнулся бы вонючей жижей. Скользящий удар бортом кузова при- шёлся по моему лицу. Когда перепуганная насмерть мама прибежала со мной в больницу, мое лицо напоминало кровавое месиво. Два часа за мою жизнь боролись врачи, и я выжил. Выжил без последствий в смысле разума, ведь у меня было сильное сотрясение мозга. В память о том происшествии у меня осталась слегка вдавленная переносица и едва заметный шрам над надбровьем.
   А судьба продолжала испытывать мою жизнь на прочность. Мне было пять лет, когда моя семья переехала на казахстанскую целину. Мы жили в небольшом казахском ауле в Кокчетавской области. Кажется, он назывался Золоторунным. В ауле жили лишь две русскоговорящие семьи - наша и из ссыльных с Поволжья немцев. Поэтому в том безоблачном возрасте я довольно бойко лопотал по-казахски, утратив, к сожалению, этот навык позже.
   В один из дней я пошёл к маме-доярке на ферму. Она доила коров в конце длинного база. Я находился в самом его начале между стойлами, когда на меня понеслась огромная корова мышиной масти. Я растерялся и замер на месте, как вкопанный. Корова снесла меня, как пушинку. И опять я почти двое суток находился без сознания, но, в конце концов, отделался двумя сломанными рёбрами.
   Я учился в седьмом классе, и моим любимым развлечением был футбол. Возвращаясь с очередной футбольной баталии, я беспечно гнал мяч по пустынной деревенской улице, а в это время на тяжёлом мотоцикле "Урал" по ней мчались двое подвыпивших молодцов, спеша в совхозную кассу за зарплатой. Страшный удар в спину отбросил меня на десять метров вперёд. Это произошло неподалёку от моего дома.
   Потеряв сознание, я не слышал, как истошно вопила наша соседка.
   - Кирилл! Кирилл! Твоего сына задавили!
Отец в это время благополучно прирезал кабанчика. С длинным окровавленным ножом он выскочил на улицу. Я представляю себе лица незадачливых мотоциклистов, когда отец с этим ножом, похожим на кинжал чеченца, подскочил к ним и вопросил, как средневековый палач:
   - Вы что, суки, наделали?!
   Я пришёл в сознание, но не мог передвигаться самостоятельно. Даже в этой критической ситуации отец не взял меня на руки и не отнёс домой. Это сделали соседи. Через пять минут он спокойно осмаливал кабанчика соломой и даже не поинтересовался, как я себя чувствую. К счастью, я отделался не переломом позвоночника, а его сильным ушибом и ссадинами.
   Сложными, отнюдь не родственными были отношения у нас с отцом в моём детстве. Может быть, из-за того, что я родился, когда отец служил в армии, и он впервые увидел меня трёхлетним? Часть вины за эти отношения лежали на моей матери, которая с малых лет настраивала меня против отца, поливая его (по заслугам, наверное) всяческой грязью. Я был слишком мал, чтобы разобраться в сложных психологических перипетиях. Отец же чувствовал моё настороженно-презрительное отношение к нему и ненавидел меня. Я стал разменной монетой в нечистоплотных взрослых играх. И льстивая любовь матери была не лучше жестокости отца. В нашей не было искренних чувств друг к другу. Мы все были отпетыми безбожниками плодами системы, в которой жили.
   Окончив девятый класс и получив права тракториста, я решил подработать на сенокосе, чтобы съездить на месяц к маминой сестре в Чебоксары. Мне выделили старенький трактор МТЗ-5, широкозахватные грабли. И вот я, преисполненный гордости, трясусь на кочках, выбиваясь в передовики социалистического соревнования. Обедаем мы на полевом стане, куда приехала моя мама - совхозный дезинфектор - травить крыс и мышей. Отец работает в той же сенокосной бригаде на таком же стареньком МТЗ-5.
   После обеда отец приказал мне набрать из трактора-гиганта К-700 ведро солярки. Пока я занимался этим, водитель ГАЗ-51, с которым приехала мама, разругался с бригадиром за путевые листы. Возбуждённый ссорой и изрядной дозой выпитого, шофёр выскочил из столовой и побежал к своему "газончику", стоявшему в пяти шагах от К-700. Чтобы вырулить на полевую дорогу, ему необходимо было развернуться задним ходом. Громко хлопнув дверцей, водитель - мордастый, лысоватый дядька - врубил заднюю передачу, отпустил педаль сцепления, а педаль акселератора вдавил до самого полика. Машина леопардом прыгнула на меня. Через доли секунды я превратился бы в яичницу. Я до сих пор не пойму, как успел за такой мизерный отрезок времени что-то сообразить. Или это была сверхреакция, которую выдал инстинкт самосохранения? Когда "газончик" задним бортом припечатал К-700, едва не опрокинув двенадцатитонную машину, я оказался в узком пространстве между баком и кабиной. Кузов машины замер на расстоянии спичечного коробка от моей головы.
   Истошно кричала моя мать, наблюдавшая за этим действом с крыльца столовой. Заорали, заматерились на водителя механизаторы, курившие на улице. А тот, ничего не соображая, испугался и никак не мог включить переднюю передачу. Когда, наконец, он отъехал, я с лицом белей снега от пережитого не мог оторвать своего тела от трактора, будто "газончик" на самом деле насмерть припечатал меня к нему.
   Заработав на сенокосе триста рублей, я поехал отдыхать в Чебоксары. Ничем особенным не запомнился мне этот город - довольно серый, однооб-разный, среднестатистический областной российский центр. Но какова красавица была в этих местах Волга! Широченная, величавая! Я, как мне казалось, неплохо плавал и во благо своего рождавшегося самолюбия решил переплыть Волгу. Я совсем не подумал о том, что великая русская река и степное озерцо, похожее на километровую в диаметре лужу, говоря языком одессита, - две больших разницы. Кроме приличного расстояния, надо было ещё бороться и с течением.
   Когда я доплыл до середины реки, меня оставили силы и воля. Я готов был камнем пойти ко дну, я уже начал тонуть. И утонул бы, если бы проезжавшая мимо моторная лодка не остановилось около меня.
   Каждый раз, когда смерть дышала мне в лицо, находился какой-нибудь удивительный, чудесный случай моего спасения.
   После второго курса я поехал с университетскими друзьями на шабашку в целинный совхоз, в котором вырос. По договору мы должны были сменить крышу на двух зерноскладах. Это были помещения для хранения пшеницы по шестьдесят метров длиной и по двадцать шириной. И высота от конька до пола была приличной - более двенадцати метров.
   Мы сняли шифер - старый и прохудившийся. И я, сидя на коньке, стал отрывать от обрешётки изоляцию в виде полос рубероида. Оторвав пару рубероидных лент, я подвигался к середине склада. И во время этой незамысловатой операции вдруг проломалась ветхая обрешётка, и я рухнул вниз. Пока друзья по шабашке бегали к заведующему зернотоком за клю- чом, чтобы вынести меня из склада, если и живого, то с переломанными костями, я стоял, провалившись выше колен в бурте пшеницы, почти умер- ший от страха, который испытал в мгновение свободного падения. В скла- де с бетонированными полами, в складе, в котором легко могли разместиться пять тысяч тонн пшеницы, оказался небольшой, тонн на пять, буртик зерна, в середину которого я точнёхенько упал. Два метра вправо, два метра влево, и я, самое малое, переломал бы ноги. Пятый этаж дома - это всё-таки высота.
   Нет, господь определённо не спешил призвать меня к себе. После случая в шабашке я стал бояться высоты, но в том же году записался в аэроклуб, прыгал с парашютом, летал на вертолёте, чтобы доказать прежде всего себе: я мужчина. И доказал...
   Пригревшись у костра, я уснул. Во сне я тоже боролся за жизнь, почему-то оказавшись на крутой крыше высотного дома. Вот-вот я должен был сорваться и полететь вниз, но каждый раз успевал схватываться рукой за какой-нибудь выступ или ограждение. Куда я лез и зачем? Я помню, что здание было похоже на башню, напоминающую силосную, уходящую в небо. Я упорно старался вскарабкаться на крышу, но каждый раз срывался и повисал на руках, чувствуя под ногами страшную бездну пустоты. Такое чувство я испытал, когда впервые прыгал с парашютом. Всего мгновение я парил в свободном полёте над землёй, но успел познать ощущение бездны. В очередной раз оборвавшись и повиснув на руках, я понял, что силы оставляют меня, вот-вот распрямятся онемевшие от напряжения пальцы, я готов был закричать от ужаса... И проснулся.
   Было темно и тихо. Слабым дымком курился костёр. И накрапывал дождь - мелкий и частый. Это уже сюрприз, который я не ожидал, ведь закат был ясным, обнадёживающим. Волей-неволей придётся лезть в шалаш и там медленно умирать от пронизывающего холода. Но, наверное, это будет лучше, чем мокнуть под дождём.
   И, действительно, на этот раз шалаш показался уютнее. Всё познаётся в сравнении - верно сказано. На землю я постелил газету, а рюкзак приспособил под спину. Сидеть более-менее было удобно. Поджав ноги к груди, поплотнее закутавшись в куртку, я курил папиросу и думал о завтрашнем дне или о сегодняшнем - лень было посмотреть на часы. Вечером я уже буду сидеть в тёплом, обязательно купейном вагоне, читать газету или книгу или беседовать на непринуждённые темы с попутчиками. Я ничем не отличаюсь от других - хрупкий продукт цивилизации. Примитивная ночёв- ка в майском лесу становится для меня вселенской проблемой.
   По крыше шалаша всё шумнее и настойчивее стучал дождь. Прошло несколько минут, и капля за каплей начали просачиваться сквозь наложенные друг на друга ветки. Две-три из них упали мне за воротник. Пришлось покидать насиженное, нагретое место и перебираться в самый угол шалаша,
   где ветки были гуще и уложены плотнее. Шалаш защищал от ветра, но от дождя... Если он усилится, перейдёт в ливень, то к утру я превращусь в мокрую курицу.
   Ни одна из моих авантюр не приносила мне пользы и дивидендов. Значит, так мне на роду написано. И всё же три дня путешествия не были напрасно потраченным временем. Они благотворно сказались на моём настроении, на психологическом состоянии. С головой окунувшись в жизнь и даже в борьбу за существование, я перестал воспринимать её равнодушно, в моих ушах уже не звучала постоянно безнадёжно трагическая музыка Грига. Кроме неё, я ещё слышал шелест травы, посвист ветра, шуршание дождя по своду шалаша. И вместо засиженной мухами люстры на потолке дома, видел солнце и звёзды. И образ Наташи, устойчивой галлюцинацией терзав- ший моё воображение, заслонивший от моего взора окружающий мир с его реалиями, вдруг отодвинулся на второй план и скромно присутствовал со мной на фоне реальных событий и воспоминаний, не истязая больше боль- ного сердца и смутной души.
   И до самого надёжного уголка шалаша добрался дождь, потому что круп- ная холодная капля упала мне за шиворот и обожгла ложбинку между лопатками, заставив вздрогнуть и поёжиться. Может быть, лучше пойти сейчас в ближайшую деревню, в ту, в которой ночует Василий Васильевич, напроситься к какой-нибудь одинокой бабуле на ночлег, залезть на рус- скую печь и блаженно впитывать каждой клеточкой тела тепло российской избы?
   Я только подумал об этом, а на душе уже сделалось уютнее. Я ожидал второй капли за воротник, а её, как ни странно, не было. Я прислушался. И не услышал шуршания дождя. Вместо него едва слышно шелестели листья на вершинах деревьев, на крыше моего шалаша. Я посмотрел на часы и облегчённо вздохнул: через час-полтора начнёт светать.
  
   36.
  
   Всё-таки хотелось спать, и я с трудом боролся с дремотой. Из-за этого курил папиросы одну за другой, отчего во рту сделалось горько и пакостно, будто не дым пропускал через лёгкие, а жевал нерастолчённый табак. До чего же пагубная привычка - курение! Понимаю это каждой извилиной мозга, а бросить курить не могу. Пробовал, но больше трёх дней не выдер- живал. Уж больно солидный стаж курильщика.
   А когда это я затянулся первой сигаретой? Вспомнил! Двадцать первого декабря тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. Почему так точно помню эту дату? Да потому, что связана она с первой любовью. С Ритой.
   У каждого или почти у каждого человека есть первая любовь. Может не быть второй, третьей, четвёртой, но первая обязательно бывает. И меня она не обошла стороной. Но, если честно признаться, я основательно запутался в этом понятии - первая любовь. Иногда мне кажется, что у меня этих первых любвей было три. Я не хочу давать им порядковые номера, как в бюро инвентаризации. Это было бы кощунством по отношению к такому божественному чувству.
   Одна из них - Рита. Я влюбился в неё в восьмом классе. Ей посвяшал первые робкие и аляповатые стихи. Ей декабрьским буранным вечером назначил свидание на перекрёстке улиц, на которых мы жили в целинном совхозе. Свидание под электрическим столбом. Я написал стихотворение с признанием в любви, а внизу листочка в клеточку, вырванного из школьной тетради нарисовал схему посёлка, пометив крестиком место встречи и указав время свидания. Я сбежал с урока математики, чтобы незаметно пробраться в раздевалку и сунуть записку в карман клетчатого Ритиного пальто. Я чуть не попался за этим занятием гардеробщице и мог быть обвинённым в постыдном поступке - воровстве.
   Дома в тот день, двадцать первого декабря, я не мог ничем заниматься: ни приготовлением уроков, ни своим любимым чтением, потому что с нетер-пением ждал назначенного мною часа. Из-за нетерпения я пришёл на свида- ние на четверть часа раньше.
   Лёгкая позёмка, с утра безобидно лизавшая жёсткими снежными язычками улицы степного посёлка, к вечеру сказочным чудовищем разрослась в буйный, свирепо завывающий буран. Буря девятым валом накатывалась на целинный посёлок, наметая у домов и заборов огромные, как терриконы в Караганде, сугробы. В трёх шагах не видно было ни зги. В такую погоду хозяин собаку на улицу не выгонит, а я хрупкой девчушке свидание назна- чил! До чего бестолкова бывает молодость! Но как она прекрасна!
   Я прождал Риту, наверное, целую вечность. Мои ноги в ботинках прев- ратились в айсберги, и я звонко стучал этими льдинами друг о друга. К тому же, буран сопровождал изрядный, градусов под тридцать мороз. Поэтому прихватывало щёки и нос, которые я время от времени растирал
   шерстяной перчаткой.
   Все пятнадцатилетние влюблённые, как шекспировские Ромео и Джульетта, немного сумасшедшие. Я терпеливо замерзал среди буранной степи,
   один-одиношенек в огромном холодном Космосе. Я учёным котом по цепи любви бродил вокруг электрического столба и вытоптал магический круг надежды на жёстком снегу. И когда я уже отчаялся дождаться возлюбленную, сквозь тонкий завывающий посвист бурана услышал её звонкий оклик:
- Ваня!
   Рита подбежала ко мне - лёгкая, стремительная, как снежная метель. Она была укутана в большой, оренбургский пуховый платок, и я видел лишь её блестящие даже в сумерках глаза.
   - Ты сумасшедший, Ваня! Разве можно так?!
   А я был на седьмом небе от счастья, потому что Рита в страшный буран, сбивающий с ног, пришла ко мне на свидание. Об этой минуте я мечтал ночами, эту минуту я предвкушал в сладких юношеских грёзах. И что примечательно: в том прыщавом возрасте, когда юноши тэт-а-тэт занимаются сексуальными играми, я никогда, даже в мыслях, не представлял Риту своей сексуальной партнёршей. Она была для меня недосягаемым божеством.
   Я был глуп, как любой пятнадцатилетний влюблённый. Это сейчас, умуд- рённый жизненным опытом, я мог бы покорить Риту красноречием и жаром своей любви. А в тот день я предложил невнятно, заикаясь:
- Рита, давай с тобой дружить!
   Она звонко, как школьный колокольчик, рассмеялась. И этот иронически-заразительный смех не проглотил даже посвист заунывной бури.
   - Смешной ты, Ваня! Я не смогу с тобой дружить, потому что уже дружу с Андрюшей.
   И, не попрощавшись, она так же легко и стремительно побежала домой.
   Какое страшное, невыносимое для юного сердца горе обрушилось на меня! Горе обрушилось на меня многотонной лавиной тоски, придавило к земле, расплющило сердце. И без того тёмная, забитая плотным снегом и жёстким ветром реальность стала вдруг гуталиновой - непроницаемо чёрной, и заглотила меня в свою бездну.
   Я не помнил себя, я растерялся. Мне хотелось взвыть одиноким, изгнанным из стаи волком, сошедшим с ума валухом биться об электрический столб головой, раненым обезумевшим беркутом царапать и рвать когтями жёсткий снег. Меня отвергли!
Впервые жизнь моя показалась никчемной и бессмысленной. Я должен был уйти в буранную степь и там назло, в назидание бессердечной Рите замёрзнуть. И ушёл бы, если бы не услышал голоса будущего своего: ещё не всё потеряно, я стану много лучше Андрюши, стану известен и знаменит, и Рита никуда не денется - полюбит меня. Она просто не сможет не полюбить меня, если все вокруг будут говорить только обо мне, и от поклонниц мне не будет прохода.
   Подгоняемый этой надеждой и сильным попутным ветром, я возвращался домой. И долгую зимнюю ночь до самого утра беззвучно проплакал в подушку. А утром написал какое-то душераздирающее, сентиментальное стихотворение о несчастной безответной любви.
   До самой весны я безнадёжно и безответно любил Риту. Я вытягивался из последних сил, чтобы покорить её сердце: блистал остроумием во время школьной игры в КВН, опубликовал стихотворение о первой любви в районной газете, на баскетбольной площадке, зная, что Рита сидит среди болельщиков на балконе, вытворял такое, что потом, после упорных тренировок, повторить не мог. Но ничего не помогло по одной примитивной, но значимой для пятнадцатилетней девочки причине: я, как и Рита, учился в восьмом классе, а Андрюша - в десятом. И тогда же я впервые закурил.
   Неожиданно и стремительно, как всегда бывает в казахстанских степях, налетела весна. В начале апреля ещё плотным, нетронутым покровом лежал снег, а в конце месяца зазеленел в степи молодой ковыль и распустились подснежники. В начале мая было сухо и тепло, как летом.
   Выходным майским днём я от нечего делать решил прокатиться на вело- сипеде по улочкам посёлка. И неожиданно встретил Риту, которая тоже выехала на прогулку. С короткой стрижкой, в спортивном трико, плотно облегающем стройную, уже почти женскую фигурку, кареокая Рита была красива той ранней девичьей красотой, когда исчезает подростковая угловатость, и открываются первые округлости женского совершенства. У меня дух захватило от волнения и, ни на что не надеясь, я предложил:
   - Поедем, покатаемся?
   - Куда?
   - К озеру.
   - Поедем, - ответила Рита, и это стало для меня большой неожиданностью.
   Мы катались у озера и по степи не менее двух часов, пока на весеннюю степь не стали стремительно опускаться сумерки. При первых вечерних звёздах мы приехали к школе, слезли с велосипедов и сели на широкую бетонную плиту, на которой любили сиживать влюблённые нашего посёлка. Своим плечом я ощущал нежное и тёплое плечо Риты и от волне- ния и застенчивости чувствовал себя неловко. Я боялся вспугнуть драгоценное присутствие Риты одним неосторожным движением или словом. Но и бессмысленная игра в молчанку могла ей надоесть. Боясь этого, я вдруг осмелел: приблизил свои дрожащие от страха губы к её губам и прикоснулся мимолётным, испуганным поцелуем.
   - Ты совсем не можешь целоваться, Ванечка! - смеясь, сказала Рита. - Я научу тебя, а то не будешь нравиться девушкам!
   Она смело обхватила мою голову руками и прильнула к моим губам в долгом, глубоком поцелуе.
   - Вот и всё! - Рита поднялась с плиты. - Помни меня. Завтра мы уезжаем в Башкирию.
   - Почему? - опешил я.
   - Потому что умерла бабушка, оставила в Уфе большой дом, и мы будем там жить! - резко, с какой-то обидой ответила Рита. - Не провожай меня!
   Скоро её зыбкая при свете ночных фонарей, хрупкая фигурка на велоси- педе скрылась за поворотом. Больше никогда я Риты не видел. И ничего не слышал о ней. Я хотел написать Рите письмо, но она никому не оставила своего адреса. Но после того майского вечера ни одна девушка, ни одна женщина не сказали, что я не умею целоваться.
  
   37.
  
   В небольшой столовой в Красном Роге подавались вчерашние холодные шницели и светлый, безвкусный чай. Реформирующаяся, рыночная Россия завтракала по качеству не лучше, чем в советские времена. Зато цены стали намного круче, и даже двухсуточный резиновый шницель не каждому был по карману. Моей учительской зарплаты едва ли хватило бы на одни завт- раки в краснорожской столовой. Каким удачным получился этот эпитет, потому что на раздаче стояла такая упитанная краснорожая тётка, что пере- спелый помидор по сравнению с её щеками мог показаться грибом-дожде- виком.
   Едва я сел за стол и расставил приборы в виде кривой алюминиевой вилки, как в столовую шумно ввалились два мужика примерно одного возраста - лет тридцати. Одного из них - высокого и худого, с бойкими серыми глазами - я хорошо знал. Это был водитель-дальнебойщик из Суража, которого и стар, и млад звали просто - Мосей. Мосей как-то подвозил меня из Брянска, а потом я писал о нём зарисовку в районную газету. В день, когда я брал у него интервью, мы с ним основательно выпили и громко орали песни в его квартире на пятом этаже.
   Если ты с человеком основательно набрался, если, тем паче, пел с ним застольные песни - это, по русским понятиям, твой очень близкий товарищ. Так принято в нашей добродушной России. Поэтому Мосей, узнав меня, бросился к моему столу и обнял, как родного старшего брата.
   - Кириллыч! Какими судьбами! Неужели к Алексею Константиновичу в гости приехал? - затараторил Мосей, искренне интересуясь моей судьбой.
   Я имел намерение посетить усадьбу А.К. Толстого, но сегодня утром изменил свои планы. Я ведь здесь бывал не один раз и навряд ли что-то новое открою для себя. Сегодня с утра я из романтика вдруг превратился в жестокого реалиста, что частенько бывало в моей жизни. Мой характер - нордически неустойчивый и был сравним с переменчивой весенней пого- дой.
   Мосей был известным балагуром и непоседой и, как правило, его мало интересовали ответы на вопросы, которые он задавал сам. От моего столика он побежал к буфету, на ходу крикнув буфетчице:
   - Валюша, дороженькая! Сегодня пивко у тебя хорошее или как?
   - У меня всегда хорошее пиво! - подчёркнуто обиженно ответила пожи- лая буфетчица. - Сколько кружек наливать, охламон?
   - Мне нельзя, я за рулём, а вот бутылочного в дорогу три пары возьму!
   С охапкой пива Мосей вернулся к моему столу. Его товарищ, тоже знакомый мне, но мимолётно, - добродушный кареглазый здоровяк с вьющимися тёмно-русыми волосами, - апатично прислонившись к стене, невозмутимо, с некоторой иронией наблюдал за суетой напарника.
   А Мосей, откупорив бутылку обручальным кольцом, налил полный гранёный стакан пива и придвинул его мне.
   - Выпей, Кириллыч, за старую дружбу!
   Ответить отказом я и не смог бы, даже если бы захотел. Мосей уже не обращал на меня никакого внимания и снова кричал буфетчице:
   - Валь, заверни мне с десяток шницелей и пару "Килек в томате"! Да полукопчёной колбасы с полкилограмма отвесь!
   И тут же переключил свой интерес на меня.
   - Так какими судьбами ты здесь, Кириллыч?
   - Еду в Ростов к дочери, - прогоняя жёсткий шницель пивом, ответил я.
   - В Ростов через Красный Рог? - На секунду опешил Мосей. - Ну, ты даёшь! По-моему, из Суража до Ростова доехать проще, чем из Красного Рога!
   - А я решил автостопом. Ты куда едешь?
- В Москву за столичной водкой. Вдвоём с корешком Сергеем.
   - Возьмёшь до Ельца?
   - А як же! Конечно, возьму! Тебя да не взять! Дожёвывай - и покатим.
   Я знал, на сколько по складу своего характера нетерпелив Мосей, и поспешил закончить с завтраком. Почему я напросился ехать с ним до Ельца? Почему не до Орла, откуда легче уехать на Ростов-на-Дону? Неужели не умер во мне червячок авантюры, на который я клюнул, решив проехать автостопом пол-России? Впрочем, у меня было достаточно времени, чтобы передумать.
   Дожёвывая шницель, я подумал о том, что постоянно чего-то боюсь и не спешу к дочери, ищу причину, чтобы оттянуть встречу с ней. Я не знаю, не уверен, что встреча со мной обрадует её. Всё-таки столько лет прошло!
   - Испортился ты совсем, Кириллыч! Это же надо додуматься - пешком в Ростов шуровать! - Мосей плавно пустил свой "КамАЗ" вперёд. - И давно шагаешь?
   - Пятый день.
   Мосей присвистнул.
   - Не споро. Эдак ты до осени не дошёл бы!
   - А мне спешить некуда! - с тоской ответил я. Мосей был парнем понятливым.
   - Извини, Кириллыч! Слышал, жена у тебя умерла... Мои соболезнования.
   Я промолчал. Напоминание о Наташе больно резануло по сердцу. Я не был расположен к серьёзным душещипательным разговором и даже к пустопорожней болтовне, потому что после бессонной ночи и завтрака меня клонило в сон.
   - Володя! Ничего, если я немного подремлю? Ночью почти не спал.
   - Валяй! Только чего на седушке корчиться? Полезай в спалку!
   Я уснул сразу же, как только коснулся головой подушки. Но недолго спал глубоким сном - минут пятнадцать. Я не привык спать в машине, которая гонит по ухабистым российским трассам. То на яме "КамАЗ" подпрыгнет, то притормозит Мосей - я просыпаюсь. И опять забываюсь в непродолжительном сне. Из-за этого сновидений было несколько - одно причудливее другого.
   В одном сне Наташа шла весенним, жёлтым от распустившихся одуванчиков лугом с полным подойником молока в цветастом, деревенского покроя платье, хотя никогда в жизни не доила коров. А я восседал горделиво на гнедом жеребце из детства с длинным кнутом в руке. Она неспешно и плавно шла ко мне, и улыбка её была такой же открытой и яркой, как весеннее солнце и его дети - распустившиеся одуванчики. Но, когда Наташа подошла ко мне, вдруг оказалось, что это не Наташа вовсе, а моя мама - молодая и красивая, ещё не разочаровавшаяся в жизни. Я что-то хотел спросить у неё, что-то детское и очень важное, но не успел, потому что машина Мосея подпрыгнула на ухабине.
   Забывшись в другой раз, я увидел конопатое от ярких звёзд ночное небо. По нему сполохами вспыхивали голубые хвостатые кометы, а я, невидимый и неосязаемый, гонялся за каждой из них, как несмышлёный котёнок за клубком ниток, и ни одну из них не мог поймать. А потом я вдруг, как нега- тив на фотобумагу, проявился вдруг среди ночного неба, дёрнул за кольцо парашюта и прямо из Космоса начал опускаться на Землю. Подо мной разноцветными огоньками светился какой-то приморский город, и торжественные, радостные улицы его готовы были принять меня желанным гостем. И вдруг поднялся сильный ветер и начал сносить меня в сторону моря. Я не смог справиться с туго натянувшимися стропами парашюта и со страхом подумал, что через несколько минут на дне этого незнакомого, чёрного, как вечный Космос, моря, я найду успокоение своей душе. В жизни равнодушно относясь к своей грядущей смерти, во сне я боялся умереть.
   Но я напрасно боялся, потому что ноги мои коснулись не мягкой и уступ- чивой морской волны, а жёсткого раскалённого песка. Песок был настолько горячим, что припекал мои пятки даже через ботинки. Исчезла ночь, исчез- ло море - всю землю до горизонта заволокло зыбкое, оранжево-красное марево, будто горела планета. Я, даже не выпутавшись из парашюта, пута- ясь в стропах, бежал, спотыкаясь и высоко подпрыгивая, по раскалённой пустыне, ища спасение там, где его невозможно было найти. А вслед мне удивлённо смотрела большая ящерица, похожая на варана. И тут песок начал сочиться в тех местах, где я ступал своей ногой, пока не закрутился в огромную, всепоглощающую воронку, увлекая меня за собой.
   Я хотел, но не успел крикнуть о помощи, потом что снова проснулся.
   После этого кошмарного сна, я некоторое время не мог уснуть, размышляя: к чему бы это странное сновидение, есть ли в нём потаённый смысл, какое-то мистическое значение? И ничего, логически объясняющего не мог придумать, кроме как: ночное небо сравнить с раем, а раскалённую пусты- ню - с адом. Неужели я до того грешен и чёрен в делах своих, что ни одна светлая душа-комета не захотела встретиться со мной? И даже Наташа? Усмехнувшись тому, что моё толкование сновидения было не менее стран- ным и мистическим, чем сам сон, я опять закрыл глаза, и ухабистая дорога укачала меня.
   А дальше мне снилось такое, что и пересказать трудно: что-то обрывочно-абстрактное, пёстрое, как картина сюрреалиста. Этот пёстрый виртуальный мир раскручивался радужной спиралью и вдруг вспыхнул сплошным торжественным пламенем. Это Солнце, - подумал я во сне и проснулся.
   - Чего не спишь, Кириллыч? - покусывая фильтр сигареты, поинтересовался Мосей.
   - Не получается. Видимо, чтобы спать в машине, надо к этому привыкнуть.
   - Привычка - большое дело! - согласился Мосей. - Музычку врубить?
   - Как хочешь...
   Из динамика у меня за спиной царапался приблатнённый хрип Шуфутинского.
   - Классная кассета? - спросил Мосей.
   - Я не люблю этого певца. Он стал популярным на волне пошлости и безнравственности.
   - Не обижайся, Кириллыч, но это у вас, писателей, высокие материи, а нам и Шуфутинский сойдёт. Нынче вся попсовка на один манер.
   Разговор у нас не клеился - этому мешало моё дурное настроение. Но Мосей был не из тех, кто мог долго и терпеливо молчать. Если не имели желания говорить с ним, он находил тему для длительного монолога. Последние пять лет он работал дальнебойщиком, повидал свет, и ему было что рассказать своему спутнику.
   - Смотри, Кириллыч! Видишь, на повороте плечовка стоит? Корявая, как моя молодая жизнь. Такую страхолюдину я на плечо не взял бы. Но с дру- гой стороны, такая девица дешевле стоит. А ты знаешь, как мой друг и напарник Серёга залетел? Ну, тот, что сзади нас едет... Весёленькая исто- рия!
   Подхватил как-то Серёга забойную плечовочку на Ельцовском перекрёстке. Кто-то из водил высадил. А он из Воронежа гнал. Девочка попалась с бешенством матки. Серёга от Ельца до Брянска двое суток ехал - на подводе быстрее можно добраться. Здоровье всё положил и бабки - до последней копейки. А ей всё мало любви и водки. Да и Сергей мой на это дело не промах, в раж вошёл. В общем, поехала она с ним до конца, до Суража. Серёга-то женатый, с женой, в отличие от меня, неплохо живёт. Он ведь как думал, когда плечовку до Суража прихватывал? Ага, друг мой Мосей со своей стервой к ейной сестре в Самару укатил. Квартирка Мосея прогуливает, и ключик от неё в нагрудном карманчике. Продолжу-ка я удовольствие в Сураже, а через три дня - в новый рейс. И всё в полном ажуре. А того не знал, что Мосею, то бишь, мне, жонкина сестра поперёк глотки стала, как бензопила на поленья распиливала: и пью не так - много, и ем не так - некультурно.
   Открывает Серёга мою квартиру своим ключом, а там - мы с Ольгой. Рас- строился, конечно, но махнул рукой: хрен с ней, с плечовкой, на Сураж- ском посту ГАИ не пропадёт. И сел за стол, чтобы со мной за встречу по пять-шесть стопок ударить. Короче, крепко выпили, как всегда у нас это бывает. Серёга при кайфе совсем забыл о плечовке. Является поздно вечером домой, а его Катька на пару с той плечовкой чаи гоняет. Что было там - тебе, писателю, представить не сложно.
   Мосей рассказал мне довольно банальную историю и сам это понял, не обнаружив с моей стороны никакой реакции на неё. Озабоченно почесав затылок, он на непродолжительное время замолчал.
   На выезде из Брянска, за кольцом нам пришлось подождать несчастного Серёгу, которого остановил инспектор ГАИ. Напарник Мосея отделался лёгким испугом: двадцатью тысячами штрафа без квитанции. И два "КамАЗа" с восемнадцатьютонными белыми фурами дружно погнали дальше.
   Мосей выключил надоевшего ему Шуфутинского и, не отрывая взгляда от дороги, спросил с участием:
   - Ты сильно любил свою жену?
   - Она для меня была всем, - честно ответил я. - Всем, чем дорожил на этом свете!
   - Да-а... Жизнь... - Мосей вздохнул. Но через несколько секунд оживился. - Знаешь, Кириллыч, в моей бестолковой жизни была большая любовь, но я её проворонил. Не разглядел вовремя. Совсем не к жене, как можно подумать. С Ольгой я от тоски сошёлся в своё время. Понимаешь, запил, захолостяковался. Ольга на лицо и характером - ничего. Подумал я так: а почему бы и нет? Вот и женился сдуру. Ну а с Танькой... С Танькой у меня сумасшедшая любовь была! Такая раз в жизни бывает. Но я, дурак-дура- ком, слишком поздно это понял. Не дорожим мы тем, что имеем, а потом локти кусаем.
   Мосей бросил на меня быстрый взгляд. Я вовсю клевал носом, и он, вздохнув, замурлыкал что-то невнятное под Шуфутинского.
  
   38.
  
   Я сделал вид, что сплю, потому что у меня не было желания слушать какую-нибудь пошленькую водительскую байку. И настроение было несо- ответствующее для этого, и хотелось побыть наедине со своими мыслями. Чтобы создать себе атмосферу одиночества, не обязательно уходить в пустыню и зарываться в бархан. И среди толпы на переполненном стадионе ты можешь остаться один на один с собой, если захочешь. Чтобы остаться одному рядом с Мосеем, надо лишь закрыть глаза. И вовсю клевать носом.
   Чтобы действительно не превратиться в сомнамбулу, которой по фигу всё, происходящее вокруг неё, надо о чём-то думать. А у меня в голове такая каша с мешаниной, что остановиться на чём-то отдельном, конкретном невозможно. Как в современном авангардном клипе, в сознании обрывочно мелькают какие-то образы, ситуации, абстрактные картины. Я хотел сосредоточиться на образе Наташи, вызвать его из памяти. Вроде бы получилось это: издалека, со второго плана на меня наплывали чистые голубые глаза. Наташины? Нет, нет. Тут что-то было не то. Не хватало в них затаённой, непреходящей Наташиной грусти. Голубые глаза были отчаянно-веселы. Эти глаза знакомы мне, знакомы давно. Но это не Ната- шины глаза. И светлые льняные волосы, развевающиеся на ветру, словно свадебная фата невесты, тоже не её.
   Кто же это? Господи! Женя-Женечка! Я ведь любил её, когда мне было восемнадцать лет.
   Это неправда, что настоящая любовь бывает у человека единственный раз в жизни. Любовь не укладывается в прокрустово ложе философских и нрав- ственных норм, она неподвластна ни юридическим, ни общечеловеческим нормам и законам. Она, как и сам человек, всегда бывает индивидуально и неповторима. И в этом вся её прелесть и вечная молодость. Есть одна прос- тая и точная формула любви: она или есть, или её нет. И она не признаёт никаких точных расчётов. Стоит только применить к ней математику, и она гибнет. Так получилось у нас с Женей. Мы с ней испугались любви, как боятся люди проснувшегося вулкана. А жаль. Эта любовь была предтечей любви к Любаше. И выживи она, кто знает, как бы сложилась моя судьба? Но ведь не мы ею управляем...
   В 1972 году я приехал в деревню Смеяновку на Гомельщине, в которой родился и провёл первые годы жизни. Приехал к бабушке Любе. Не только для того, чтобы отдохнуть, а ещё и попробовать со второй попытки посту- пить на историко-филологический факультет университета. На этот раз - Гомельского. Первую неудачную попытку я делал в Казахстане, в Караганде. Там я не был национальным кадром и, набрав на экзаменах на полтора балла больше своей одноклассницы-казашки, в отличие от неё. Не прошёл по конкурсу. Я приехал поступать в Белоруссию, где должен быть национальным кадром, но здесь привилегии имели только нацменьшинства вроде дагестанцев и якутов. В Союзе всё делалось для того, чтобы младшие братья и сёстры любили старшую сестру Россию, чтобы латыши, казахи, грузины любили русских. А через двадцать лет оказалось, что они ненавидели нас всеми фибрами души. Нет, сколько не поливай тёплой водой дикий цветок, он всё равно останется диким. Что ж, это их право любить или ненавидеть нас. Что заслужили...
   Было тёплое и ласковое лето. После пыльных, бескрайних целинных степей я с особой остротой воспринимал красоту полесских рощ, боров и дубрав. Я не уставал днями бродить по лесу, собирать ягоды и грибы, слушать лесных птах - ведь всего этого я долгие годы был лишён. Но мне надо было серьёзно готовиться к экзаменам, почти не выходя на свет из бабушкиного чулана.
   Я двенадцать лет был отрезан от родной деревни, как эмбрион от пуповины, жил на чужбине и вырос почти душевным уродом без роду и племени. Но шесть первых лет жизни здесь оставили глубокий след в моём сердце. И там, в Казахстане, бродя по степи среди скудно седого ковыля, я всегда мечтал о прохладе полесских лесов. За это время я лишь однажды побывал в родной деревне: после девятого класса на летних каникулах я провёл здесь август. Понятно, что, кроме близкой родни, я никого в Смеяновке не знал, и почти никто не знал меня.
   В один из тёплых июльских вечеров, на четвёртый или пятый день приез- да, отупев от гениально бездарного романа "Что делать?", я решил развеяться и сходить в сельский клуб на киношку "Мировой парень" с Олялиным в главной роли и, может быть, остаться на танцах.
   У входа в кинозал я столкнулся с высокой белокурой девушкой с голубыми глазами, которую знал раньше, два года назад. Она была возлюбленной моего троюродного брата - очень душевного и романтичного малого, кото- рый, между прочим, был старше меня на пять лет. Девушку звали Женей. Брат познакомил меня с ней, а она, в свою очередь, со своей одноклассницей Полиной - черноглазой невысокой крепышкой, больше похожей на хохлушку, нежели на белоруску. Частенько мы вчетвером бродили по тихим улочкам Смеяновки два года назад. Бродили тихими августовскими вечерами.
   Женя первой решилась подойти ко мне.
   - Ваня? Ты откуда взялся? - Она подбежала ко мне, как к давно и хорошо знакомому, и чмокнула в щёку.
   За два года Женя очень похорошела: из плоскогрудой, угловатой девочки-подростка превратилась в цветущую, имеющую всё необходимое, чтобы считаться красивой девушку. Я даже не сразу поверил, что это Женя. И уточнил:
   - А ты - Женя? Как же изменилась!
   - В худшую сторону? - пошутила она.
   - Совсем наоборот.
   - А ты не сильно подрос. Но зато как возмужал!
   Диалог ещё продолжался, мы говорили какие-то дежурные в таких случа- ях фразы, которые обычно говорят люди друг другу при встрече, если они давно не виделись, пока не перешли на конкретных знакомых.
   - А Полина? Она здесь? - спросил я.
   - Полина уехала к сестре. Она выходит замуж за местного хлопца.
   - Ранняя пташка! - с иронией сказал я. И вспомнил о своём троюродном брате. - А Саша, я слышал, женился. Уж не на тебе ли?
   - Шутишь! Куда мне ещё замуж! А ему невтерпёж было. Он теперь нам с тобой не чета - в Гомеле живёт, преподаёт в институте! - Мне показалось, что всё это Женя сказала с горечью в голосе.
   - Это я знаю. Хотя, какой он преподаватель! Что-то вроде лаборанта...
   - Ну, да Бог с ним! Ты-то как? В отпуск к бабушке приехал? - У Жени осталась привычка двухлетней давности: задавая вопрос, теребить пуговицу на рубашке или пиджаке собеседника.
   - Всё сразу... И в отпуск, И с целью поступления в университет.
   - А я уже учусь. В Минске в медицинском училище. На каникулы прие- хала. - И Женя вдруг заглянула в мои глаза. - Ты помнишь лето два года назад?
   Я не успел ответить на этот вопрос, потому что прозвенел последний звонок, и вошли в кинозал. Но что я мог на него ответить? Помню, конечно! В возрасте восемнадцати лет помнится почти всё до последней мелочи, потому что ещё не нагромоздились в мозгу всяких важных и не очень собы- тий, близких и не очень людей.
   Два года назад и Женя, и Полина были пятнадцатилетними деревенскими девушками, только начинавшими изучать азбуку взрослой любви. Полина и целоваться-то не умела: когда я её целовал, она закрывала глаза и плотно сжимала губы, будто отдавала их на экзекуцию. Мы бродили по улицам и околицей деревни вчетвером, читали стихи. Брат Саша тоже баловался этим. Мы с Полиной небыли влюблены друг в друга, просто в наших жилах играла молодая кровь, которая требовала внимания противоположного пола, поцелуев и объятий при луне. Когда наступает юность, приходит время любви, и бесполезно было его останавливать или пережидать.
   А потом Саша на неделю уехал в Гомель по каким-то своим делам, и мы гуляли втроём. Помню ту ночь, когда мы забрались на сенник в хлеву, что стоял во дворе Полины. Подчердачное помещение наполовину было заполнено свежим луговым сеном с терпким до головокружения запахом чабреца, земляники и полыни. Я лежал, утопая в сене, между Полиной и Женей, лаская свою подругу, не переходя при этом определённых границ, потому что Полина находилась в том возрасте, когда в ней ещё не проснулось женское либидо, и она позволяла ласкать свою маленькую грудь, живот, покрытый нежным пухом лобок из чистого любопытства. Мои ласки не вызывали ответной страсти, девушка только-только начинала прислушиваться к ним, но до их понимания и осознания было ещё далеко.
   А Женя? Женя была почти на год старше Полины и в этом вопросе нам- ного опытнее подруги, потому что встречалась с двадцатилетним парнем. Это я понял, когда во мраке сенника она взяла мою свободную левую руку - ближнюю к ней и осторожно положила на свою обнажённую, ещё не развитую грудь. Но я почувствовал, как от прикосновения моей ладони к острому соску по всему её телу пробежала сладострастная дрожь. И после этого касания мой интерес к Полине угас, и я переключился на Женю. Но я не мог предать славного своего брата, и, слава Богу, что через три дня мне надо было уезжать в свой Казахстан.
   Не об этой ли мимолётной близости вспомнила Женя, когда задала вопрос, на который я не успел ответить? Если бы это было так - надеялся я. Женя сегодняшняя мне определённо понравилась.
   К сожалению, я увлёкся кинофильмом, отдалённо напоминающий боевик - в те времена большой редкостью на советском киноэкране, и даже забыл взять руку Жени в свою. Её рука была совсем рядом - на подлокотнике сиденья, и мизинцем касалась моего колена.
   После кино мы танцевали на летней танцплощадке. Мне приятно было ощущать горячей рукой гибкую девичью талию, налитую молодой силой грудь, острыми сосками прожигающую мою тенниску. Несколько раз Женю приглашали на танец местные парни, но каждому из них она вежли- во отказывала, посвятив весь вечер мне. Мы много говорили об учёбе, литературе, кино, стихах и музыке. Я открыл в ней начитанную девушку, тонкую, романтическую натуру. Мне было легко общаться с ней, потому что многое из того, что я любил, любила и она.
   - Ты по-прежнему пишешь стихи? - спросила она во время одного из последних танцев.
   - Балуюсь, - скромно ответил я, хотя считал себя чуть ли не классиком - ведь мои стихи без проблем публиковала районная газета, и в своём степном районе я считался известным поэтом.
   - Почитаешь мне сегодня?
   - Конечно.
   После танцев я пошёл провожать Женю домой, и к моему счастью, она жила далеко от клуба, на противоположном краю деревни. Я читал ей свои стихи - больше о любви и пытался рассмотреть что-нибудь значимое в её внимательном, изучающем взгляде, направленном на меня. Но слишком тёмным был вечер, чтобы читать чувства в глазах, о них больше говорила её рука, покоящаяся на моей ладони.
   - Твои стихи намного лучше тех, что ты читал два года назад. И много душевнее, чем у Саши, - сказала Женя, когда мы подходили к её дому.
   Мне польстила её похвала, и я благодарно пожал ей руку. Мы уже подошли к Жениной калитке, когда я решился задать вопрос, волновавший меня весь сегодняшний вечер.
   - Женя, у тебя есть парень?
   - Есть. В Минске. Он высокий и красивый, но совсем не интересный.
   - А я интересный?
   - Очень. Это я отметила ещё два года назад.
   - Но некрасивый и низкого роста?
   - Отчего же... У тебя есть своя, мужская красота. От тебя одновременно веет и силой, и нежностью. Такое сочетание редко встретишь в современном мужчине, - сказала Женя, как будто она была женщиной с солидным жизненным опытом. - А ростом ты ниже меня совсем не намного. Так что совершенно напрасно комплексуешь, Ваня!
   Я решил сыграть в игру фифти-фифти, потому что так коротки летние каникулы, и тратить время на долгие ухаживания и завоевание сердца белокурой красавицы было бы преступлением. Я перешёл реку сомнений, сжигая за собой все мосты, и впервые в жизни, может быть, преодолел робость перед девушкой.
   - Ты могла бы встречаться с таким парнем, как я?
   - Не только могла бы. Я хочу встречаться с тобой. По крайней мере, в Смеяновке нет и маленького намёка на альтернативу тебе. - Женя улыбнулась и хитро посмотрела на меня. - Ты давно должен был поцеловать меня. Я уже устала ждать!
   Разве надо было уговаривать меня? Целоваться я умел и любил.
   И загорелись яркими звёздами наши вечера любви на укромной лавочке под тремя берёзами-подружками. Днём я готовился к экзаменам, а только надвигались на деревню сумерки, спешил на свидание с Женей. Мы не ходили в кино, на танцы, мы избегали общества своих сверстников, потому что нам хорошо было вдвоём. Мы были преданы своей лавочке, мы доводи- ли друг друга до изнеможения ласками. Женя позволяла мне всё, кроме одного - самого заветного и интимного.
   Но это продолжаться долго не могло. Нельзя всю жизнь ходить по канату над пропастью - однажды всё-таки сорвёшься в неё. Какая-нибудь случай- ность: окрик, порыв ветра, судорога в мышцах, и ты потерял равновесие, сорвался в бездну. Нельзя без последствий длительное время жонглировать горящими факелами у сухого стога сена. Когда-нибудь искринка упадёт на него, и разбушуется ликующее пламя. И как долго могла удержать непрочная плотина девственности могучую лавину молодой, полноводной реки, появившейся от слияния двух бурных ручьёв, безумно несущихся с косо- горов в лощину любви?
   Каждый вечер несгорающая страсть терзало моё тело. И однажды я угово- рил Женю оставить нашу лавочку и прогуляться околицей деревни, как мы делали это раньше, два года назад. Она не почувствовала опасности или делала вид, что чувствует её, ведь на лавочке нас останавливали не только негласный запрет Жени на последний прыжок в пропасть любви, но и опасность быть застигнутыми нежелательными свидетелями. Именно поэтому Женя была так привязана к нашей скамеечке - та охраняла от моих посягательств на её девственность, которой семнадцатилетняя девушка дорожила.
   Но в тот августовский вечер Женя потеряла бдительность. Ибо кто мог помешать нам сойти с ума на чуть приметной тропке за околицей деревни,
на берёзовой аллейке? Тропа из деревни через просторное поле убегала в лес, и у кого могло быть дело в лесу в два часа ночи?
   Моим неистовым поцелуям и ласкам не было преграды в виде спинки лавочки, и острые лопатки Жени коснулись мягкой травы. Она безвольно откинула белокурую голову, когда я нервно срывал с неё трусики, а она встречной волной бёдер помогла мне это сделать. Я в безумной спешке рвал пуговицы на своих брюках, когда прямо над собой услышал грубый мужской голос, возникший в пространстве неожиданнее, чем гром в январе:
   - Бог в помощь!
   Встрепенулась подо мной, свернулась беззащитной молодой ежихой в клубок Женя. Я обомлел от страха и суетливо прикрыл своей грудью голову Жени, ибо ни у одной девушки в деревне не было таких естественных соломенных волос.
   Если Бог видел всё это, он должен был наказать двух остроумных смея- новских мужиков, нелепым образом оказавшихся в два часа ночи на пус- тынной тропе за околицей деревни. Ибо одно из самых страшных прегрешений на свете - мешать чужой любви.
   Мужики удалились зловещими привидениями в сторону деревни, а Женя суматошно вскочила, подхватила с травы свои трусики и стремительно, словно спринтер, сорвавшаяся со стартовых колодок, прямо через огороды побежала домой. И я, парализованный случившимся, не смог догнать её. Да и не было никакого смысла догонять.
   Назавтра в привычное вечернее время я терпеливо в течение часа ждал Женю на нашей лавочке. Уже печальные Стожары запутались, заблудились в кронах берёзок-сестриц, уже погас ли, растворились во тьме последние зрячие окна в Смеяновке, а моей возлюбленной всё не было. Я понял, что не только сегодня. Но и завтра, послезавтра - никогда, может быть, не дождусь Женю. Но я любил её и был настойчив: набрался смелости и наглости постучать в дверь её дома. Открыла мне донельзя удивлённая мать Жени.
   - Ваня? Так поздно?! Проходи, проходи! - Она узнала меня, хотя видела лишь однажды и то мельком в сумерках. - Какой мужчина вырос! Ведь я нянчила тебя совсем маленьким! Удивлён? Я с мужем когда-то жила на квартире твоих родителей после окончания медицинского училища. И вы с Женей два года были, как брат и сестра.
   - Жаль, что я не помнил того времени, но этот факт из моей младенческой жизни меня поразил.
   - Здравствуйте, Вероника Петровна! - Я был смущён и растерян.
   - Ты к Жене? А она что-то занемогла сегодня. Но не на столько, чтобы не выйти на улицу.
   Вероника Петровна из горницы прошла в спальню, неплотно прикрыв за собою дверь. Вольно-невольно я слышал, как она громким шёпотом угова- ривала дочь:
   - Не будь такой бессердечной! Выйди к нему! Ведь у вас всё так хорошо складывалось. Разве ты не говорила мне, что Ваня тебе нравится? Кто тебе нужен? Смазливый алкаш? Тупоумный грубиян? Ваня - замечательный юноша. Умненький, воспитанный.
   - Мама, я не хочу замуж. Я боюсь влюбиться в него бесповоротно и поте-рять голову!
   - Вот дурочка! Если бы меня так любили! Он что, гонит тебя замуж?
   - Дело не в нём, мама, а во мне. Я не хочу, не желаю жить в деревне и тем самым погубить себе жизнь. Я хочу окончить медицинское училище. Я многое хочу, но только не замуж в семнадцать лет.
   - А просто встречаться нельзя?
   - Нельзя. Мы с ним слишком азартные и темпераментные люди. Мы можем натворить больших глупостей!
   - Ну, если дело так безнадёжно и зашло так далеко, я дам ему вежливый от ворот поворот, - с сожалением сказала Вероника Петровна.
   Я не желал даже вежливого пинка под зад и бесшумно, на цыпочках поки- нул их дом. И больше не искал встреч с Женей, хотя страдал, хотя грезил о ней ночами. Я тоже подумал, что мне рано жениться, тем более, что после успешно сданных экзаменов, вопрос о моём поступлении в университет практически был решён. Я должен стать человеком устроенным, думал я тогда, обеспечить своё будущее, а время любви придёт. И изменил своему первому большому чувству.
   Любовь потом пришла - не один раз и не к одной женщине. Это было тем более не трудно с моей влюбчивой натурой. Но разве может сравниться самая большая, самая нежная и страстная любовь с первой любовью? С той любовью, которая не забывается никогда? А Рита? А Галя? Но если у меня было три первых любви, разве я не самый счастливый человек на этом свете?
   И только сейчас, трясясь в "КамАЗе" по разбитому шоссе от Брянска до Орла, я понял, что Женю любил сильнее и глубже, нежели Риту и Галю. Отношения с Ритой и Галей были замечательной и красивой прелюдией к большой, чувственной симфонии, какой была моя любовь к Жене. Она, эта симфония, могла стать гениальным произведением, если бы мы с Женей не испугались написать её.
  
   39.
  
   Когда я впервые увидел Наташу - белокурую и голубоглазую, - не образ ли первой любви пробудил глубокие чувства в моём сердце? Хотя нет. Кроме этих, чисто внешних совпадений, Наташа совсем не была похожа на Женю. Любое сравнение с Наташей должно выглядеть кощунством. Все лучшие качества женщин, которых я любил, вобрала в себя моя последняя любовь на Земле - Наташа: застенчивость Риты, душевную щедрость Гали, романтичность Жени, загадочность Любаши, неистовость Тамары. Но отчего я так уверен, что Наташа - моя последняя любовь? Ведь мне всего сорок три года. Если Господь позволит мне дожить до старости, у меня, наверное, будут женщины. Но разве я смогу кого-нибудь из них любить так, как любил свою покойную жену? Такой любовью Бог награждает один раз в жизни и не каждого человека. И я благодарен ему за то, что оказался среди избранных.
   - Голосует, гад! - прервал мои приятные воспоминания Мосей.
   Возле гаишной будки стоял упитанный сержант в униформе и держал полосатый жезл, как противотанковую гранату, которую собирался метнуть под колёса наезжающего "КамАЗа".
   Выйдя из машины, Мосей не захлопнул дверцу, и я слышал весь его диа- лог с инспектором.
   - В чём дело, командир? Вроде у меня всё в порядке...
   - Всё в порядке может быть у голой бабы. Что везёшь?
   - Пустую тару. Вот накладные...
   - Не дурак! Вижу, что налегке катишь. Осматривать машину или как?
   - Да вроде всё в порядке...
   - В порядке?! Резина почему голая?!
   - Да ведь всего одно колесо и то - не ведущее. Оно теперь, знаете, сколько стоит?! Моей двухмесячной зарплаты на одно колесо не хватает!
   - Это твои проблемы, товарищ водитель! Машина государственная. Не выезжай на линию, пока всё не будет о*кэй!
   - А семью кормить?
   - Слушай, ты что, меня разжалобить хочешь? Знаешь, сколько таких несчастных, как ты, за день мимо меня проезжает?! Тысячи и тысячи! На всех моей жалобки не хватит!
   - Мимо вас, пожалуй, проедешь! - с иронией ответил Мосей.
   - Не лезь в бутылку - хуже будет! Будем дальше искать изъяны или как? - стоял на своём неумолимый инспектор ГАИ.
   - Лучше "или как", командир! Червонец сгодится?
   - Ты что, недавно на свет родился? За то, что я палку поднял, уже черво- нец набежал. А у тебя резина лысая, масло подтекает... Это только нево- оружённым взглядом. А если... Если...
   - Не надо "если"! - всерьёз испугался Мосей. - Два червонца...
   - Думаю, что на тридцати сойдёмся. И не надо со мной торговаться - не на рынке. Вон там, под кирпичиком крага. Положи в неё - езжай себе на здоровье. И не думай нахамить - назад возвращаться будешь!..
   - Сам ты хамло! - в сердцах выругался Мосей, включая передачу. Но, к великому сожалению, инспектор не мог слышать этих справедливых слов.
   А мне после подслушанного диалога сделалось тошно на душе. Так нагло, беспардонно в моём присутствии никто ещё взяток не брал. Бедная моя Россия, ну нисколько ты не изменилась со времён Николая Васильевича Гоголя! Всё те же дрянные дороги, дураки-начальники и чиновники-взяточники. Ошибся Господь, проводя границу между Европой и Азией по Уральскому хребту. Её надо было провести по Бугу и Дунаю. "Да, скифы мы! Да, азиаты мы!" Ты прав, товарищ Блок!
   - Пока до Москвы доеду, полторы-две сотни как ни бывало! В Подмосковье - там гаишники покруче. На такие деньги и не смотрят даже. Им меньше полтинника и не предлагай - обидишь!
   - Да-а... нелёгкая жизнь у вас, дальнебойщиков! - посочувствовал я.
   - Жить можно было бы, кабы не твари эти. Бывают, понятно, исключения - не берут. Но это единицы. А управы на них нет!
   - Потому что вся Россия в этом дерьме погрязла - от гаишника до мини- стра.
   - К чёрту, Кириллыч, политику! От неё мозги набекрень съезжают! - Мосей раздосадовано сплюнул. - Не трави душу! Давай лучше музычку послушаем!
   Допёк Мосея инспектор взяточник. Но я знал, что он отходчив, как любой вспыльчивый человек. Надо только отвлечь его от мрачных размышлений.
   - Ты помнишь свою первую женщину, Володя?
   Он, действительно, отвлёкся, слегка оживился даже, уточнив:
   - Которую первую? Первую любовь или первую, которую того... Сам понимаешь!
   - Ту, которую того... - Я улыбнулся.
   - Помню, а как же! Моя первая баба у половины суражских мужиков первой была. Барселона. Знаешь такую? Мы все у неё университеты проходили. А дело было так. Собрались мы как-то с дружком Борисом в Фёдоровку. По грибы якобы. Он на два года постарше меня было, давно в Фёдоровку проторил, а я только восьмой класс окончил. Сошли с автобуса в Фёдоровке, а хатка Барселоны рядом с остановкой. Мне-то невдомёк Борькины планы...
   Борька мне и говорит:
   - Пойдём, зайдём в эту хату, попросим воды испить!
   - Так криница рядом! - говорю ему, удивляясь. - И водичка в ней клёвая!
   - Не спорь со старшими, когда у них на уме важные дела! - обрезал меня Борька.
   Хатка приземистая, скособоченная, сенцы - вот-вот развалятся. Зашли в сенцы - темно, хоть глаз выколи. Борька постучал.
   - Воходьте! Открыто! - ответил из хаты женский голос.
   Вошли. Вся хата - одна горница четыре на четыре. Из мебели - шифоньер, кровать, да стол, возле которого два кривых стула. За столом ближе к выходу сидит баба лет пятидесяти, но на морду ещё ничего.
   - С выпивкой, хлопчики? - спрашивает она ласково.
   Борька ставит бутылку водки на стол. А на столе - буханка хлеба, миска с солёными огурцами. И ещё одна миска - с презервативами до краёв. В общем, налаженный конвейер любви.
   Выпили втроём по стопочке. Тут баба та, Барселона, спрашивает:
   - Ну, хлопчики, кто из вас первый?
   Борька в мою сторону кивнул.
   - В первый раз? - спрашивает Барселона.
   У меня от страха язык отнялся и коленки дрожат.
   - Ничего, научим! - успокоила меня Барселона.
   И научила. За один вечер - всем премудростям. Благодаря Барселоне, суражские мужики в большинстве своём - хорошие любовники.
   Я расхохотался.
   - Чего ты? - удивился Мосей.
   - Ничего. Просто не от тебя первого о любвеобилии и жертвенности Барселоны слышу.
   - А я что тебе говорю! Она ведь профессор сексуальных наук! - Мосей выбросил окурок в форточку. - Ты уж извини, Кириллыч, в город въезжаем. Помолчим полчасика. Ту внимание нужно.
   Мы подъехали к Орлу. И я был не против помолчать, потому что и мне моя первая женщина вспомнилась. Только мне повезло больше, чем Мосею.
   Моей первой женщине было не пятьдесят, а семнадцать лет. Мне же. Как и ему, - семнадцать.
  
   40.
  
   Как дивный сон, я хранил в памяти последнее свидание с Ритой, а вкус её чувственного, прощального поцелуя ощущал на своих губах несколько дней. И немудрено - впервые меня поцеловала девушка. Но в пятнадцать не нужно много времени, чтобы переболеть неразделённой любовью.
   Во время выпускных экзаменов за неполную среднюю школу я увлёкся девочкой из параллельного класса Галей Нигматуллиной. Я знал, что она встречалась с взрослыми парнями из совхоза, что она была не очень приле- жна в учёбе, поэтому в восьмом классе ей уже исполнилось семнадцать лет. Она выгодно отличалась от моих ещё угловатых одноклассниц своей женственностью, округлостью форм, какой-то глубокой теплотой тёмно-карих глаз. И ещё - немножко была похожа на Риту. Но в отличие от Риты,
   в её глазах тайным огнём горели такие страсти, что мне, безусому юнцу, и
   не снилось. Поначалу она и относилась ко мне, как к мальчику, младшему брату.
   У Гали были проблемы на экзаменах, и я помогал ей. В благодарность за это она пару вечеров посидела со мной на знаменитой железобетонной пли- те, слушая мои наивные разглагольствования. Мы сидели рядышком, я в волнении ломал пальцы на своих руках, потому что не знал, куда их де- вать. Положить одну из них на плечи девушки, а другой ласкать её волосы и грудь для меня было преступлением большим, нежели кража. Мне каза-лось: если я хоть пальцем притронусь к Галине, то немедленно буду опозорен. Она посмеётся над моими чувствами: ведь я был младше её и ниже ростом. Для мальчишки в пятнадцать лет жизнь становится невыносимой, когда над ним посмеются.
   А одноклассники, узнав о наших встречах, досаждали мне скабрезными разговорами и намёками. Ведь Галина безотказность хорошо была известна в посёлке. Они завидовали мне, завидовали тому, что я раньше их познал женщину. Я тоже мечтал, как они, как все прыщавые мальчики, о первой женщине, но страшная тайна соития с ней отнимала волю, рождала комп- лекс неполноценности. В горячем юношеском воображении я уже несколько раз переспал с Галиной, но стоило нам сесть на железобетонную плиту, как мои руки делались парализованными, и я трусливо прятал их в карманы брюк.
   А между тем, приблизился день выпускного бала, после которого Галина должна была уехать в областной центр в городское профтехучилище, где она собиралась учиться на повара. Она была из неблагополучной семьи с родителями-пьяницами, совсем из другого района и жила в интернате вместе с такими же трудными подростками, как она, с необеспеченными детьми, детдомовцами и ребятами с полустанков и полевых бригад, где не было школ.
   Галя, благодаря мне, и последний экзамен сдала на заветную троечку. Возбуждённая, выскочив из класса, она бросилась ко мне на шею и по-матерински благодарно расцеловала.
   - Ванечка! Без тебя я ещё год сидела бы в восьмом классе. Что ты хочешь в награду?
   Я смущённо потупил взор долу. Неподалёку от нас стояли мои одноклассники, с любопытством наблюдали за нами, и я, совсем растерявшись, потерял дар речи.
   - Хочешь, я весь выпускной вечер буду с тобой, а потом погуляем с тобой до утра? - Нашла выход из положения Галя.
   Я благодарно кивнул головой в знак согласия.
   Выпускной бал получился скучным, вялым, политизированным, как все выпускные школьные вечера в те годы. Патриотические речи и напутствие учителей и родителей-активистов, праздничные столы с печеньем, конфетами и лимонадом в школьной столовой, "приличные" танцы и идиотские игры для дошколят. Но мы с одноклассниками подогрели себя вином, кото- рое распили за углом столовой. И ещё я был почти влюблён в Галину, весь вечер танцевал только с ней и почти терял сознание, когда она плотно прижималась ко мне грудь и животом.
   В конце вечера Галину вызвали на улицу двое совхозных парней, не так давно вернувшиеся из армии. Галина вышла, и я, подумав, что она больше не вернётся, с горя съел всё печенье за праздничным столом. Но через пять минут она появилась в проёме дверей - красивая и нарядная, цветущая девушка, отчего показалась мне ещё более недоступной, - и помахала мне рукой, подзывая к себе. Я сорвался с места, едва не опрокинув стулья.
   Мы вышли на улицу, где нас ждали двадцатилетние ребята - недосягаемо взрослые для меня.
   - Хочешь выпить винца, Ванец? "Агдамчика"? - спросил один из них.
   Отказаться - означало бы расписаться в своей немужественности. И я, до этого почти не выпивавший, лихо прихлопнул стакан отвратительной оте- чественной бормотухи.
   - Иди гуляй, хлопчик! А Галю мы забираем!
   - Почему? - обиженно спросил я.
   - Нет, сегодня я никуда не пойду! У меня выпускной! - твёрдо сказала Галина. - Извини, Коля, но мы встретимся завтра.
   Она взяла высокого парня, которого, видимо, звали Николаем, за рукав и отошла с ним в сторону. С минуту что-то шептала ему на ухо.
   - Ну, как знаешь! - равнодушно сказал Николай. - Пойдём, Василий, усугубим это дело у автолавщика!
   - Ты зря подумал плохое, Ванечка! - двумя руками ухватившись за мой локоть. - Я ведь обещала тебе весь вечер до утра. Давай сегодня не будем возвращаться в столовую. Лучше сбежим!
   - Согласен! - Я чуть не задохнулся от счастья.
   - Эх, бутылочку вина с собой бы да конфет на закуску! - как-то развязно сказала Галя.
   - Сейчас организую! Подожди минуточку!
   Я весёлым молодым козликом поскакал в столовую. Прямо из ваз набрал в карманы печенья и конфет под осуждающие взгляды чопорных педагогов, отозвал в фойе одноклассника и за две цены выторговал у него бутылку портвейна.
   - Всё в порядке! - радостно сообщил я Галине, показывая бутылку и хлопая по карманам пиджака. - А куда мы с тобой пойдём?
   Выпитое с Галиными хахалями вино сделало меня смелым и решительным.
   - Куда прикажешь! Ведь сегодня ты мой кавалер и повелитель!
   В нашем посёлке и его окрестностях было не так много мест, где можно было уединиться с возлюбленной: лесопосадка у пруда да озеро - вот, пожалуй, и всё, не считая балок в степи, заросших ковылём и пылью.
   - Пойдём на озеро к роднику! - воодушевлённо предложил я.
   - Далеко, но зато романтично! - немного подумав, согласилась Галина.
   Мы вышли из совхоза в тёплую, терпко пахнущую молодой полынью степь. Искусственное озеро насыпали в тридцать третьем году узники ГУЛАГа, когда строилась трансазиатская железнодорожная магистраль. Озеро должна была обеспечить водой станцию Джаксы. Вообще-то это место казахи Малого джуза издревле называли Жок-су - нет воды. Но разве может станция, построенная зэками с помощью комсомольцев-доброволь- цев, носить такое неблагозвучное имя? И её остроумно переименовали в Жаксы, что с казахского переводится, как "хорошо". Правда, добавили начальной буквой "Д" по прихоти неизвестного начальствующего грамотея. В 1954 году через месяц после моего рождения в урочище Белагаш решили основать новый совхоз, и первопроходцы-целинники вбили первый колышек в километре от озера. Если бы райкомовцы-начальники узнали перевод на русский язык названия Белагаш - деревянная поясница, они вряд ли строили бы целинный посёлок в ложбине, по которой гуляют сквозные ветры. Но разве думали о таких мелочах в героические годы освоения целины?
   Шагая с Галиной под руку по ночной июньской степи, я об этом не думал. Мне было хорошо, мне улыбались все звёзды нашей Галактики. Ласковый южный ветерок с Кызыл-Кумов обдувал наши разгорячённые лица. И как замечательно, как проникновенно в этот вечер звучали мои наивные стихи!
   - Это ты всё мне посвятил? - восхищённо глядя на меня, спросила Галина.
   - Тебе! - солгал я. Солгал, потому что все прочитанные стихи были посвящены Рите.
   Галина остановилась, привлекла меня к себе и чувственно поцеловала меня в губы. Я ответил ей поцелуем, как научила меня Рита. Копившаяся две недели страсть взбурлила во мне, и осмелели мои руки. Но Галина вежливо остановила меня, подарив надежду на будущее блаженство.
   - Позже, позже, Ваня!..
   Напряжение страсти, как короткое замыкание, вспыхнувшее на мгновение в нас, перешло в неловкое молчание. Я запамятовал оставшиеся непрочитанными свои стихи, а Галина и прежде не отличалась разговорчивостью, предпочитая слушать пылкую риторику умненького мальчика. И только сладострастные брачные песни цикад да хоровые концерты лягушек на озере нарушали ночную тишину. В этот вечер одна за другой падали звёз- ды, но мы забывали загадывать желания.
   Так, неспеша, дошли мы до кирпичного завода, стоящего на берегу озера. Прошлым летом я здесь работал, чтобы купить себе велосипед -мою давнюю, с первого класса мечту. Это был каторжный труд мальчишки: целый день большой совковой лопатой бросать тяжёлую глину на транс-портёр. Но я выдержал эту каторгу в течение месяца и получил 250 рублей, которые у меня чуть не отняли, едва я с зарплатой, полученной в совхозной кассе, зашёл за угол конторы.
   Меня перехватил белагашский бандюга и хулиган, наводивший ужас на всех мальчишек посёлка Еловиков - мой одноклассник, но на целых три года старше меня. Окружённый двумя "шестёрками" из девятого класса, он бесцеремонно приказал мне:
   - Можешь оставить себе червонец на конфеты, а остальное давай сюда! - Щедрость Еловикова не знала края.
   Я вспомнил, как валился без сил, вернувшись с работы домой, как болели руки и спина от невыносимо тяжёлого труда, и представил, что на новеньком, блестящем заводской краской велосипеде будет кататься этот бездельник и тупица Еловиков, и слёзы обиды горьким комом застряли в горле.
   - Не отдам! Я пахотой их заработал!
   - Умные пашут, дураки гуляют! Давай, я сказал! - Еловиков вплотную приблизился ко мне.
   Я не был слабаком да и маменьким сынком тоже. Но слишком большой была разница в возрасте. С одним Еловиковым не справиться, а у него ещё два помощника.
   - Убей, но не отдам!
   - Слушай, давай поладим без мордобоев. Можешь оставить себе полтинник!
   Я неплохо бегал, и это могло меня спасти. И, сделав обманный финт в правую сторону, я стартовал в левую, как на стометровке. Но Еловиков не купился и ловко подставил мне подножку. Я растянулся на пыльной земле, больно ударив коленки и локоть левой руки. Но, к счастью я упал рядом с кирпичом - таким, какие делали у нас на заводе.
   Полный бессильного отчаяния, плача без слёз от боли, я схватил кирпич и что есть силы запустил его в Еловикова. Кирпич точнёхенько угодил в острый затылок переростка-одноклассника.
   Еловиков упал, но не потерял сознания, а схватившись рукой за ушибленное место, удивлённо рассматривал свою окровавленную ладонь, стоя передо мной на коленях. На всякий случай я подобрал кирпич и стоял с ним наготове. "Шестёрки" испуганно отступили на пять-шесть шагов.
   - Ты что, псих? Ты же убить меня мог! - Не верил в случившееся Еловиков.
   - И убью в следующий раз, если полезешь!
   Я сказал это так уверенно, что Еловиков поверил мне. С кирпичом в руке, гордый своей отчаянной смелостью, я пошёл домой. С того дня Еловиков со своей бандой никогда не задирал меня, обходя десятой дорогой. Я сделался котом, который гулял сам по себе. И пока не уехал из совхоза учиться в университет, ни разу ни с кем не подрался. А Еловиков кончил плохо: после пятилетней отсидки в колонии он по пьяному делу что-то не поделил со своими дружками, и те убили его.
   За кирпичным заводом был глубокий яр, со склона которого бил родник. От родника брала начало небольшая, пересыхающая летом речушка, впадавшая в Ишим.
   Возле родника на склоне яра, поросшего ласковой травой, мы с Галей и расположились. Я расстелил на траве свой праздничный пиджак, разложил на нём конфеты и печенье. Всё было готово к первому в моей жизни пикнику с женщиной тет-а-тет. Я не догадался прихватить с собой стакан с праздничного стола, и мы, захлёбываясь, пили вино прямо из горлышка. Я что-то говорил и говорил без умолку, наверное, что-то глупое и наивное, пока Галина сладко и томно не растянулась на траве - так, что задралось до белых трусиков её голубое бальное платьице. И тут же она ошарашила меня прямым вопросом:
   - У тебя была женщина?
   - Я... дружил... с одной девочкой... - растерянно и невнятно пролепетал я.
   - "Дружил"! "С девочкой"! Ну, ты даёшь, Ваня! - Галина звонко и необидно рассмеялась. - Иди ко мне, мой дурачок! Поцелуй меня!
   Я стоял в двух шагах от неё и не мог отвести напряжённого взгляда от её красивых, раздвинутых ног, матово и призывно белеющих при ярком свете полной луны. Меня звала к себе девушка, жаждущая мужской любви. Впервые в жизни меня звала к себе девушка, а я не мог сдвинуться с места, потому что онемели, сделались ватными мои ноги, и, казалось, что я умираю от страха.
   - Ну, что же ты, дурачок?! Не бойся! - Галя протянула навстречу мне изящные тонкие руки. - Я тебя не укушу. Иди ко мне!
   Как подкошенный, я рухнул перед ней на колени. И первое же её прикосновение к моим губам отняло у меня всё: разум, дыхание, жизнь. Я полетел в бездонную пропасть среди разноцветных, радужных сполохов. И откуда-то издалека, из другой Галактики, наверное, доносился до меня приглушённый жаркий шёпот:
   - Не волнуйся, Ванечка! Не спеши, мой славный дурачок! Не спеши!..
   Как любовник я в ту ночь был не очень, но мне повезло с моей с моей первой женщиной, которая до рассвета терпеливо обучала меня азам любви.
  
   41.
  
   - Ну вот, слава Богу, проехали этот чёртов Орёл! -уже беззлобно выругался Мосей.
   Вот так. Несколько подонков в милицейской форме могут дать дурную репутацию замечательному русскому городу, явившему миру Тургенева, Бунина, Лескова. И тем печальнее, что подонки эти находятся на государственной службе.
   - Что загрустил, Кириллыч? - Мосей вопросительно посмотрел на меня.
   - Да нет, задумался просто.
   - В дороге всегда на раздумья тянет. Я ведь, пока не стал дальнебойщиком, как думал? Прошёл день - и ладно. А теперь часто душа болит. Ох, немало я грешен перед Господом! - Мосей сказал это с грустью. И он тоже о смысле жизни размышляет, душой страдает. Неужели это удел любого, мало-мальски совестливого человека? Но Мосей и тоска - понятия почти не совместимые. Через минуту он уже забыл о горько обронённых словах, повернулся ко мне и заговорщески подмигнул. - Не переживай, Кириллыч! Доедем до Ельца, заночуем. А там на стоянке найдём попутку до Ростова-на-Дону. До него и до Краснодара много ребят ходит - Всероссийская дорога жизни всё-таки. Зато сэкономишь на дороге. У вас, учителей, зарплата - один раз с другом прилично в ресторане не посидишь!
   - А ты проницательный, Володя! - без всякой иронии похвалил я его.
   - Ещё бы! Пять лет на трассе. Такого повидал! Все дальнебойщики - философы, что надо. Когда крутишь баранку в полном одиночестве, до такого можно додуматься! Жаль, Бог мне мозгов не дал, а лень - образования. Я такую диссертацию по философии отгрохал бы! Недаром писатели лучшие свои романы в тюрьмах писали. Сервантес, например.
   - В нашей тюрьме роман не напишешь. В нашей тюрьме главное - выжить!
   - Тоже верно! -согласился Мосей. Но вот на дальняк сгонять - любому писателю полезно. Если бы ты с годик со мной покатался, на всю творческую жизнь сюжетов насобирал бы! А в тюрьме какие сюжеты?
   - Сюжет сюжету рознь, - не согласился я. - Иные писатели и без сюжета могут шедевр написать. Всё зависит от таланта, Богом данного.
   - У тебя он есть. Это я тебе говорю - Мосей!
   Скорее всего, это было лестью. Ею Мосей хотел поддержать меня, чтобы я совсем не раскис. Ну что ж, и за это спасибо!
   Но в ту же минуту в серых глазах Мосея надёжно поселилась тревога: за Орлом тоже был пост ГАИ. И у дальнобойщика тревога будет жить до тех пор, пока он благополучно или не очень не проедет его. В наше время, когда наивысшим божеством, главным идолом стала взятка, водители перед постом ГАИ трепещут не меньше, чем грешник перед Страшным Судом. Но если на Небесах есть шанс не попасть в жуткий сонм грешников, то для инспектора российского ГАИ каждый водитель - неисправимый грешник и дойная корова.
   Пока Мосей на малой скорости подкатывал к зловещему посту ГАИ, я задумался. Не всё безнадёжно в этой жизни и в стране, как я себе представляю. И рядом со злом всегда есть место добру. И рядом с недочеловеком, откровенной сволочью всегда можно встретить душевного человека. Как нет в природе в чистом виде железа, так нет в мироздании в чистом виде добра и зла. Есть руда в виде жизни, и от тебя зависит, что ты будешь выплавлять из неё. Не безгрешен я, не безгрешен Мосей. Но есть какой-то основной стержень, и он не такой уж гнилой и у него, и у меня.
   Можно жить, пока любишь. Со смертью человека не умирает любовь к нему. Наташа ушла. Растворилась во времени и пространстве. Но её плоть. А её душа, её образ навечно остались со мной. И я их люблю, люблю Наташу. Так же, как во времена нашей счастливой жизни в Лопазне. Мне кажется, рядом с Наташей невозможно было не чувствовать себя счастливым.
   ... С рассвета заладил нудный, моросящий дождь - ни одного просвета на угрюмом цинкового света небе. Даже куры не рискнули выбираться из курятника и терпеливо ждали завтрака в сумеречном дощатом сарайчике. Не спешила сегодня управляться с хозяйством Наташа - слонялась сомнамбулой по кухне от газовой к столу, забывая то вилки, то нож..
   по привычке она рано готовила завтрак и, по-моему, напрасно это делала, потому что был выходной, и я не спешил вылезать из-под тёплого одеяла, пытаясь сосредоточиться, собрать разболтанные, спросонья анархистски настроенные мысли на чём-нибудь одном -- важном. И то правда: куда спешить, если даже пёс Чаплин боится высунуть нос из конуры.
   - Ванечка! Ты думаешь сегодня подниматься? - лениво окликнула меня Наташа.
   - А зачем? - задал я ей риторический вопрос.
   На пять минут всё в доме затихло, но затем в спальню заглянула Наташа - уже умытая, причёсанная, но ещё не сменившая халат на рабочую одежду.
   - Ну, ты совсем разнежился, старичок-боровичок! Хотя бы помог бедной женщине по хозяйству управиться! - с укором сказала она.
   - Что того хозяйства, Наташенька?! Пять полудохлых кур и подсвинок! Чай, мы с тобой не фермеры!
   Мне страсть как не хотелось выползать на свет божий и окунаться в житейские проблемы, от которых уже тошнило.
   - А завтрак я для кого готовила, лентяй?! Омлет горячим есть надо! - Наташа, переборов собственную апатию, энергично и решительно подошла к кровати, сдёрнула с меня одеяло.
   Упругие её щёчки сразу же покрылись жизнерадостным румянцем, из раз- реза халата заманчиво подмигнула сексуальная ложбинка между налитых грудей. Я схватил Наташу за руку, шутливо потянул её на себя. Она потеря- ла равновесие и уткнулась носом в мою щеку. Но не отпрянула - прижалась горячей щекой.
   - Будет бузить, дуралей колючий! Ночи не хватило! - Это она произнесла с сокровенным удовольствием, и у меня сразу же поднялось настроение. Я погладил её по бедру. Наташа вырвалась из моих объятий. - Иди завтракать! На это дело у нас сегодня ещё время будет!
   Соответственно резко подскочившему настроению у меня взыграл сума- сшедший аппетит, каким он бывал, когда я возвращался из многочасового похода за грибами. Чмокнув Наташу в губы, я по-армейски резко соскочил с кровати, парой-тройкой энергичных взмахов руками изобразил утреннюю гимнастику и стал натягивать шорты.
   - Ну, ты просто помешался на своих шортах, "хермер американский" (так меня за привычку ходить в шортах дразнили деревенские старухи)! Прилип к ним, как банный лист! - Наташа ухватилась за шорты, пытаясь стащить их. - На погоду посмотри!
   Отчасти она была права. Но ведь я не собирался сегодня выходить из хаты. Разве что по нужде. Но Наташа была неумолима, и пришлось натягивать брюки. После завтрака Наташа ушла в хлев кормить наше нехитрое хозяйство. Я наблюдал за двором из окна кухни через уныло-серую завесу мороси, с наслаждением раскуривая самокрутку, запивая терпкий дым запашистым чаем, заваренным на травах. В моей душе, как чай на травах, настаивался покой. Я чувствовал себя этим июньским днём уютно и благодушно.
   Я с благодарностью Господу созерцал через окно пасмурный день, огра- ниченный узким двором с цветущим шиповником у забора. Занудливый дождь не портил мне настроения, и я предвкушал ту минуту, когда окунусь в уют дивана и с удовольствием поселюсь в причудливом мире романа Маркеса "Сто лет одиночества". Наконец-то, сегодня я его дочитаю!
   Наташа ходила по двору, выманивая из курятника кур: "Цыпа-цыпа-цыпа"! Закоренелая горожанка, она быстро освоилась в деревенской жизни, будто с детских лет жила на селе. С удовольствием копалась на грядках, а в подсвинке души не чаяла, ласково называя его Климушкой.
   Нет, определённо день сегодня выдался удачным, "безработным", и настроение кстати. Маркес! Доберусь я до тебя!
   Дабы не успела вернуться в хату Наташа и не придумала для меня какой-нибудь мелкой работы в виде починки тяпки или граблей, я, загасив само- крутку в пустую консервную банку, юркнул в горницу.
   Мой зад ещё не соприкоснулся с кожей дивана, как раздался уверенный стук в дверь. Со скрипом дверь отворилась, и раздался хриплый женский голос:
   - Хозяева! Есть кто дома?
   Чертыхнувшись, я отложил книгу и вышел на кухню. В дверях стояла Катюха Клюква, которая выглядела лет на десять старше своих тридцати двух лет. Непричёсанная, неопрятная, в накинутой поверх блеклого платья грязной фуфайке, из которой клоками торчала вата, со слезящимися бесцветными глазами и вечно красным от регулярных злоупотреблений алкоголем носом. Из-за этого, видимо, и уличное прозвище её - Клюква. А может, из-за того, что увидеть Катюху можно было только наклюканной. Клюква в левой руке зажала грязную ручонку трёхлетней девчушки, а в правой - полное ведро молока.
   Девчушка в серых байковых шароварах, натянутых до груди, в болоньевой курточке, замасленной до невообразимого цвета и накинутой прямо на голое тело, острыми чёрными глазёнками шныряла по неубранному после завтрака столу. Но там ничего, кроме хлеба не было. Я подал краюху голод- ному ребёнку. Но и за хлеб девчушка ухватилась с жадностью, как за шоколадку.
   Говорят, что этого ребёнка, пятого по счёту, Катюха родила после того, как полгода отработала уборщицей у армян-сыроделов, открывших четыре года назад сыроваренный мини-заводик на колхозном животноводческом комплексе. Не удивительно, что девчонка такая черноокая.
   - Молоко надо, хозяин? - Катюха смотрела прямо в мои глаза, не мигая и не стесняясь, будто жила исключительно праведной жизнью.
   - Молоко? - как-то даже растерялся я. - Что это будет стоить?
   - Бутылка самогона и сто пятьдесят на месте...
   От похмельной жажды Катюха облизнула потрескавшиеся бесцветные губы и сверлила меня жалобным коровьим взглядом. Меня же ошарашила дикая по своей нелепости картина: давящаяся "пустым" хлебом девчушка и продающая за бутылку самогона ведро молока мать, не замечающая, как пожирает взглядом это молоко её голодная дочь. Я, наконец-то обрёл дар речи.
   - Как же тебе не стыдно, Катюха?! Дети у тебя голодные, а ты целое ведро молока за бутылку продаёшь!
   Коровий взгляд Клюквы сменился на сурово-отчаянный, словно я тяжёлым каблуком отдавил ей ногу.
   - А ты кто таков, Кириллыч, чтобы стыдить меня? Папаня с мамашей? Хошь - бери, нет - другие охотники найдутся. На рынке нынче молоко - девять тысяч трёхлитровая банка!
   - О детях подумала бы, Катюха! - совсем не убедительно упорствовал я.
   - А чего о них думать-то?! Им, как в прорву! С утра сожрали буханку хлеба и чугунок картошек! А у меня голова раскалывается, хошь об стенку стучи, как Докин козёл! - Катюха нервно подёрнула своим клюквенным носом. - Колья такой жалостливый - налей бутылку на халяву!
   Вряд ли я нашёлся бы ответить нежданной гостье что-нибудь вразумительное, если бы не появилась на пороге моя хозяйка.
   - Что за сыр-бор у вас? Ты по какому делу, Катя? - Наташа подошла к рукомойнику, ополоснула руки, запачканные поросячьей мешкой.
   Клюква сразу же утратила всякий интерес ко мне, тонко подметив, кто в этом доме на самом деле решает хозяйственные вопросы.
   - Да вот, предлагала твоему хозяину молоко подешёвке, а он кочевряжится. Воспитывает меня! Учитель! Что он в нашей горькой бабьей жизни понимает! А тебе, Васильевна, по знакомству за бутылку всё ведро уступлю!
   Наташа лишь усмехнулась, принесла из чулана бутылку самогона, неспе- ша откупорила посудину, заткнутую пробкой, скатанной из газеты, налила полстакана. Всё это время Катюха завороженно смотрела-следила за её неторопливыми движениями, словно не верила до конца в свершившееся чудо.
   - Выпей, коль так страдаешь! - Наташа всунула стакан в трясущиеся руки Клюквы. - Нам столько молока не надо - у соседки берём. А пол-литра за то, что тебе налила, возьму.
   Наташа прямо из ведра зачерпнула полулитровую кружку молока, взяла за руку девочку, села на табуретку и посадила на колени девчушку.
   - Попей молочка с хлебом - сытнее будет! Как тебя зовут?
   - Леня, - шмыгнув носом, ответила девочка.
   Она со страхом посмотрела на мать, которая собиралась с духом, чтобы влить в себя вожделённую жидкость, решилась-таки взять кружку из рук Наташи. И пила молоко с не меньшей жадностью, чем мать самогон.
   Катюха выпила, занюхала тыльной стороной ладони, с недоумением, словно он был без дна, вертела в руке пустой стакан. Наташа, поглаживая девочку по белобрысой голове, будто и не замечала гостью. Клюква поняла, что в этой хате ей ничего больше не обломится, а сто граммов было недос- таточно, чтобы притупить не проходящую похмельную боль.
   - Что тут рассусоливать?! Моё дело предложить, ваше - отказаться! - Она решительно подхватила ведро с молоком. - Пошли, Ленка!
   Девочка шустро соскочила с колен Наташи и уцепилась тоненькими цыпастыми ручками за подол платья матери.
   - Отнеси молоко детям! Неужели у тебя нет сердца? - устало сказала Наташа. Она понимала, что её слова отлетят от Клюквы, как от стенки горох.
   - К вам приходить, как в партком. Ты лучше за Кириллычем смотри, со своими спиногрызами я сама разберусь!
   Глухо, тупо захлопнулась дверь за Катюхой. А Наташа вдруг заплакала. Сидела отрешённо на табуретке, а из синих глаз её лились обильные слёзы. Давненько она не плакала, несмотря на нашу неустроенную жизнь. Я понимал её. Подошёл и осторожно погладил по голове, как обиженного ребёнка.
   - Что за гадость эта жизнь, а, Ваня?!
   Я хотел ответить ей что-нибудь успокаивающе одобряющее. Но Наташа сорвалась с табуретки, выскочила в сени, не закрыв за собою дверь, крикнула с порога:
   - Подожди, Катя, вернись!
   Клюква затормозила у самой калитки, оставив дочь, развернулась, как по команде "Кругом!", едва не расплескав молоко. Мокрые от дождя волосы неопрятными локонами наползали на её глаза, но она, обуянная надеждой, не обратила на это внимания, оптимистически засеменила обратно, и полное ведро молока в правой руке, верно, казалось ей пушинкой.
   - Зайди со мной в хату! - безапелляционно приказала ей Наташа. И ласко- вее позвала малышку. - Иди сюда, Ленка! Иди, золотце!
   Клюква застыла у порога, ожидая, что хозяйка вынесет бутылку самогона. Признаться, этого ожила и я. Поэтому возмутился:
   - Ты что, Наташа, с ума сошла?! Она из дома последнее тащит, а мы поку- пать будем?
   Но Наташа, ни слова не говоря, потащила за собой в горницу дочку Клюк- вы, а та не очень упиралась. Катюха недоумевала в пороге:
   - Куда она малышку потащила?
   Я молча пожал плечами. Но Клюкву не тревожил даже её собственный вопрос.
   - Давай-ка, Кириллыч, закурим!
   Из пачки "Беломора" я вытолкнул папиросу и протянул ей Катюхе. Она взяла с полочки над русской печью спички, прикурила, села прямо на пороге, по-мужски расставив ноги так, что выглядывали из-под платья синие трусы. Но эта опустившаяся женщина ничего не могла вызвать у меня, кроме чувства брезгливости.
   - Опусти подол! - сказал я, отвернувшись. - - Да ладно тебе, Кириллыч! Все вы, мужики, одинаковые. Вам лишь бы свой огурчик куда-нибудь всунуть. Али не права я? А тебе не отказала бы, кабы зашёл когда с бутылкой. Хошь в какой экспозиции! - Клюква мелко, пошленько захихикала, обнажая гнилые прокуренные зубы. - Небось, надоела жонка? Никакого разнообразия, что щи по три раза в день хлебать. А Катюха умеет хорошего мужика приветить!
От необходимости продолжать с ней этот нелепый, пустой разговор меня избавила Наташа, вышедшая из зала с малышкой, преображённой до неузнаваемости: лицо вымыто, волосы причёсаны, и одета в элегантный красный костюмчик со свитерком. Правда, дисгармонировали с эти нарядом чёрные резиновые сапожки.
   - Вот, хотела подарить костюмчик Ириной внучке. Ну да ладно, купим другой! - Наташа гладила девочку по льняным волосам - взволнованная, раскрасневшаяся.
   Но Клюкву волновали другие проблемы.
   - Так вы не будете покупать молоко?
   Наташа посмотрела на неё с укоризной и с состраданием. Но это нисколько не тронуло Катюху.
   - Надо бы обмыть обновку! - Наглости Клюквы не было предела.
   Наташа аж побледнела от негодования.
   - Иди, Катюха! Иди, подобру-поздорову! - жёстко сказала жена чужим каким-то голосом и вышла во двор.
   Клюква подхватила ведро и процедила сквозь зубы на прощанье:
   - Вот люди! Из-за стопки самогона задавятся!
   Я вышел проводить её, боясь, как бы она чего не стащила в сенцах. Катю- ха никогда не проходила равнодушно мимо того, что плохо лежит.
   Клюква ушла, не притворив за собой калитку, в которую с любопытством заглянул лохматый соседский пёс. Из конуры выскочил наш Чаплин и побежал обнюхивать своего гостя. Собаки миролюбиво рыкнули друг на друга - поздоровались. У них были свои приятельские отношения, своя мораль, не понятная людям. И я подумал, что не смогу с уверенностью ответить, какая из моралей - людская или животных - чище? Иная сука бывает матерью заботливее, нежели Клюква.
   По-прежнему моросил мелкий занудливый дождь. И моё настроение теперь соответствовало этому пасмурному дню. Вряд ли сегодня я смогу открыть роман Маркеса. Но не это волновало меня. Куда подевалась Наташа?
   Жену я отыскал и копны соломы - мокрую, продрогшую, плачущую. Обнял за плечи, поцеловал в солёные от слёз губы.
   - Ладно, Наташенька! Всё равно за весь мир не наплачешься! Пошли в хату!
   - Так-то оно так. Но всё равно горько...
   В сенцах Наташа, уже успокоившаяся, накинула крючок на дверь. Дове- рительно шепнула мне на ухо, будто кто-то мог услышать:
   - Нас сегодня целый день нет дома!
   - Наташа, я же тебя знаю, как облупленную! К чему эти прелюдии?
   Уже на кухне, обняв меня, Наташа виновато посмотрела мне в глаза.
   - Ванечка! Я понимаю, что у нас с тобой солидный возраст, что жизнь нынче тяжёлая. Но я хочу девочку! Беленькую, с твоими умненькими глазами.
   Я посмотрел на неё. Как на умалишённую.
   - Наташа! Ты до сорока лет не смогла нормально забеременеть!
   - Ну и что? С тобой мы лишь один раз пробовали. Вдруг сейчас получится?
   Я не хотел разубеждать её, лишать призрачной надежды. В тот день Наташа любила меня страстно и неистово. И Бог откликнулся на её мольбы. Жаль, что родить не смогла. Но четыре месяца беременности, по её словам, были самым счастливым временем в её жизни. В эти дни она летала, будто за спиной у неё выросли крылья.
  
   42.
  
   "КамАЗ" резко дёрнулся, накренился вправо. Меня бросило на дверцу, и я больно ударился локтем о ручку, управляющую боковым стеклом.
   - Что-то ты совсем захирел, Кириллыч! - Мосей свернул с шоссе и оста- новился у края зеленеющего поля озимой ржи. - Спускайся с небес на землю! Сейчас дольём солярки из запасного бака и перекусим. Вот и Серёга на подходе!
   Пока ребята копались в машинах, я приготовил "стол" на газетах, пост- ланных на траву, выложив всё содержимое и тормосков: жареные бушевские окорочка, домашнюю и полукопчёную колбасу, маринованные опята, вареные яйца, свежие огурцы, сало и чай в термосе. Консерву-кильку затол- кал обратно в тормосок Мосея. И без того обед получался шикарным. Моим вкладом в общее изобилие была пачка печенья.
   - Богато живём! - Мосей, потирая руки от удовольствия, присел на колени у края нашей скатерти-самобранки. - А жалуемся, что русский народ обнищал! Ты, Кириллыч, на нас с Серёгой не смотри - хряпни для аппетита!
   Сергей в знак согласия кивнул головой, но на всякий случай спросил:
   - Может, не имеется в наличии?
   - Что такое бормотуха перед такой царской закусью?! Я сейчас настоящую выпивку принесу! - И Сергей бодро, несмотря на полноту, сбегал к своей машине м вернулся назад с двухлитровой пластиковой бутылкой из-под пепси-кола.
   - Своей выработки - не магазинная отрава. Попробуй, Кириллыч! - И напарник Мосея щедро наполнил походный пластмассовый стаканчик.
   Самогон и вправду оказался знатным - градусов под шестьдесят крепостью. Выпив, я показал Сергею большой палец. Тот благодарно улыбнулся и аппетитно вгрызся крепкими зубами в окорочок.
   Некоторое время ели молча, пока хлебосольный Сергей не предложил:
   - Выпей ещё, Кириллыч! Мы бы тоже рады, да служба. Ничего, слегка на ночёвке оторвёмся!
   - Боюсь, что многовато будет!
   - А что тебе терять? Можешь дрыхнуть до самого Ельца! - Мосей лего- нечко подтолкнул ко мне стаканчик с самогоном. - Без стеснений, Кириллыч! А ты, Серёга, реже мечи, а то Буш на тебя окорочков не напасётся!
   - Ладно тебе! - ответил Сергей и с сожалением отбросил обглоданную косточку. - Нет, ты прав, Мосей. Надо сдерживать свой аппетит, а то скоро в "КамАЗ" не влезу.
   - Вот, вот! Люблю самокритичных людей! - Рассмеялся Мосей.
   У меня не было аппетита, в отличие от Серёги. Оно и понятно - я баранку не кручу. Поэтому, закусив выпитое кружочком полукопчёной колбасы, я начал потихоньку убираться на "столе".
   - Что решаем, Мосей? - спросил Сергей, помогая мне упаковать остатки пищи в сумку. - Если хорошо поднажать, в два часа ночи в Москве будем!
- Не гони лошадей! - ответил Мосей, ковыряясь спичкой в зубах. - Ночью гаишники звереют. К тому же, надо найти спонсора Кирилловичу, чтобы до Ростова довёз, Заночуем в Ельце.
   - Но до не го всего три часа ходу. Засветло ещё приедем! Сергей, как профессиональный дискобол, зашвырнул свёрток с остатками еды в кусты.
   - Ну и ладненько! Пока мы ласточек своих подшаманим, Кириллыч нам картошечки поджарит на "Шмеле". Посидим, как люди с твоим домашним коньячком.
   - В Ельце, так в Ельце... Нам, татарам, один хрен! - безропотно согласился Сергей.
   После обеда мы не проехали и десяти километров, как в Дроскове нас остановили гаишники. Мосей с документами пошёл к ним и вернулся скоро, донельзя удивлённый.
   - Сегодня будет дождь или снег!
   - С чего ты так решил? - не понял я его.
   - После Орла за просто так попустили и здесь отмазались по дуре. Без пожертвований в пользу голодающих. Остались в России ещё чудеса!
   Но едва он это произнёс, как подбежал запыхавшийся Сергей.
   - Мосей, дай десятитысячную, а то он с полтинника сдачу не даст!
   - Это уж точно - не даст! - Мосей усмехнулся, - На сколько накрутил?
   - На тридцатку - стандартно! - бросил на ходу Серёга, помчавшись к инспектору.
   - Сегодня вечером будет расчудесная погода, поверь мне, Кириллович! - И Мосей громко расхохотался.
   Великий русский народ! Только неисправимое чувство юмора спасает тебя!
   После калорийного обеда с аппетитными каплями Серёги меня сладко потянуло на сон. В вымытое Мосеем лобовое окно пригревало ласковое майское солнце. Меня так разморило, что я не заметил, как уснул.
  
   43.
  
   По осеннему лесу, спотыкаясь, бежал человек. Вокруг его грязных кирзо- вых сапог маленькими смерчами закручивалась золотистая берёзовая листва. Человек бежал, огибая деревья, словно флажки лыжник-слаломист. Но человек бежал аритмично и неуклюже. Он высоко и смешно подпрыгивал, преодолевая поваленные буреломом деревья. Он походил на клоуна, который репетировал номер с побегом и преследованием. Сдержанно, со скрипом подхохатывал клоуну сухостой.
   Человек бежал по осеннему лесу, хотя можно было не бежать. Никто его не преследовал. Никто не догонял. Разве что капризный ветер, от нечего делать гуляющий по роще. На пути человека встретился пень - широкий и удобный. Человек мог остановиться. Присесть. Перевести дыхание. Поду- мать. О том, что не стоило сломя голову бежать по роще в неизвестном направлении. Впереди его ничего не ждёт, кроме разочарования, которое он оставил позади себя. Зачем догонять то, что можно найти, не сделав ни шага!
   Но человек не внял голосу разума. Он бросил мимолётный взгляд на пень. Взгляд, полный брезгливости. Словно посмотрел на болотную кикимору. И пробежал мимо. Но его мимолётного взгляда было достаточно, чтобы он потерял концентрацию внимания. Может быть, всего на секунду. И его правый сапог зацепился за сук полуистлевшей валежины. Человек неуклюже полетел вперёд, некрасиво, как поломанные крылья, раскинув руки. Длинная пола брезентового плаща зацепилась за сук. И погасила его неле- пый полёт. Он упал в метре от валежины, ободрав о сухие сучья руки. Больно ударился правым коленом. Едва не вывихнул правый локоть. Старая, помятая, сильно сплющенная фетровая шляпа сорвалась с головы. И отлетела к кусту можжевельника.
   Человек уткнулся лицом в сырую прохладную листву. И заплакал. Не отболи. И не от обиды. Просто, чтобы поплакать. И чуть-чуть от того, что пошёл дождь. Не тот дождь, что нагло стучит каплями по натянутому на спине брезенту. Не ливень, что сечёт ледяными батогами обнажённую голову с жидкими, спутавшимися волосами. А так - плотная морось, кото-рая не падает на землю, а ложится. Дождь, спускающийся на парашюте.
   Человек лежал и плакал, размышляя: почему? Почему бежал, упал и заплакал? Последний раз он бежал три года назад, опаздывая на автобус. Последний раз он падал прошлой зимой, поскользнувшись на ледяном крыльце. Последний раз он плакал четыре года назад, когда умерла от рака младшая сестра. Во всех этих случаях были причины бежать, падать и плакать.
   Человек был писателем. И потому - немного философом. Он понимал, что любому физическому воздействию должна предшествовать причина. Не может беспричинно бежать говорливый ручей. Не может беспричинно падать белейший снег. Не может беспричинно в начале апреля плакать берёза. Ни у кого из них не было души. А ведь только душа может плакать беспричинно. Хотя бы потому, что она есть.
   Человек приподнял голову. Перестал плакать. Положил перед собой руки ладошками в небо. Легче перестать плакать, если обратить руки ладошками в небо. В сиротливую пригоршню может опуститься небесная благодать, осенний покой. Но человек посадил на ладошку свою душу. Невидимую. И от этого очень одинокую.
   Душа была одинокою и обнажённою. Ей было неуютно и холодно под моросью-дождём, спускающимся на парашюте. Человек жалел её и мог спрятать. На груди под брезентовым плащом. Или ещё лучше - в груди, где ей положено жить. Но ему так хотелось посмотреть на неё. И поговорить с ней. И пусть она невидима - это не важно. Если сильно захотеть, всегда можно увидеть то, что чувствуешь. И поговорить не только с тем, кто русского языка не знает, Но и с невидимым и безголосым. И даже с Богом. Надо только хотеть и уметь верить.
   Человек всего-навсего хотел поговорить со своей душой. Ради этого он вышел в ненастный осенний день из дома. Четверть часа шёл по грязным улочкам деревни, наступая на свежие коровьи лепёшки. Долго, задыхаясь из-за больного сердца, поднимался в гору. Брёл унылыми серыми пажитями. А потом, достигнув края берёзовой рощи, вдруг отбросил в кусты грибную корзинку. И побежал. Забыв про своё больное сердце. Про ноги, поражённые остеохандрозом. И про дождь, собиравшийся на западе.
   Душа лежала перед ним на ладошке, ёжась от дождя и холода. Человек мучительно искал первую фразу, чтобы начать разговор с душой. Ведь это не с похмельным соседом разговаривать, который выслушает любую чушь, лишь бы ты плеснул ему в стакан вонючей самогонки. И не с псом Чаплином, который отстал, вырывая из-под пня полёвку. И не с самим собою, как тихопомешанный в психиатрической больнице. Душа - вещь деликатная. И важно задать верный тон разговору. Иначе не получится душевно. Иначе она не отзовётся тебе. Не поймёт тебя. Не успокоит.
   Пока человек искал первую фразу, душа сказала уныло:
   - Извини, пожалуйста! Но я знаю всё, о чём ты хочешь поговорить со мной. Ведь всё-таки я твоя душа!
   Человек немало удивился. И кивком головы смахнул капли, которые присели на его веки. Это очень странно, когда душа первая заговаривает с тобой. Когда ты даже полслова не произнёс. Разве так заведено в мироздании? Но делать нечего: надо что-то ответить ей. Или же спрятать её, как продрогшего котёнка за пазуху. Нет, нет! Зачем же иначе он бежал, падал и плакал?
   - Если ты всё знаешь обо мне, скажи: почему я бежал, падал и плакал?
   - Посмотри на свои руки!
   Человек несколько секунд внимательно рассматривал свои ладони.
   - Ничего, кроме тебя, не вижу. Ни небесной благодати, ни покоя.
   - Если ты видишь меня, должен увидеть и покой, и небесную благодать.
   - Почему?
   - Потому что я душа не юнца, а старца.
   - Только и всего? Это и есть причина того, что произошло со мной сего- дня? - изумлённо прошептал человек.
   - Неприятное и неизбежное по имени...
   - Старость... - уныло выдохнул человек. - И нет никакой надежды?
   - Отчего же?.. Смотря кого встретишь сегодня в лесу. - Душа зябко поёжилась. - Спрячь меня! Ведь ты вытащил меня на свет божий без всяких одежд. Я не люблю гулять по осеннему лесу обнажённой. Да ещё в то время, когда с неба на парашюте спускается эта противная, занудная морось.
   Человек осторожно положил свою душу за пазуху. И резко поднялся с земли. Из-под его ладошек ленивыми куропатками выпорхнули несколько листьев. Он стряхнул плащ и отыскал под кустом шляпу-блин. От того, что шляпа была одного возраста с ним, она сделалась ему ближе. Почти, как душа, которая, согреваясь, уютно мурлыкала где-то под сердцем.
   Из-за дождя почти не шуршали листья под ногами. Не взлетали и не кружили над землёй. Хотя на западе, откуда дул лёгкий ветерок, небо начинало светлеть. Морось не была такой плотной, как полчаса назад. Распогоживалось.
   Человек прошёл мимо большого и удобного пня. Хотя мог присесть и отдохнуть. Тем более, что побаливала ушибленная нога, отчего он прихрамывал. Выйдя на небольшую опушку, он подобрал палку в два пальца толщиной. Вытащил из кармана плаща охотничий нож, обрезал палку, построгал её. Вот тебе и временный костыль.
   Человек сложил нож и собирался вернуть его в карман, как под берёзой с кривым, с излучиной стволом он заметил боровик. Осанистый, с мясистой, почти чёрной шляпкой. А в метре от него замаскировался под позолотой листьев ещё один - поменьше.
   Человек срезал боровики и поспешил за корзиной. Пока отыскал корзину, пока вернулся в рощу, дождь прекратился. Сплошное моросящее небо разорвал ветер. По небу зловеще плыли косматые облака, редея. Так, что сквозь них пытались пробиться октябрьские лучи солнца.
   Попался ещё один боровик, и в человеке взыграл азарт грибника. Забыв про отдыхающую душу, он разгребал палкой-костылём листья, искал грибы. И через полчаса был уже в другом конце рощи. Он уже подумывал перейти через овраг в сосновый бор, где собирался поискать рядовок, как со стороны деревни, слева показался ещё один грибник. Идиллия блаженного одиночества была нарушена. Но человек и не думал расстраиваться. Иногда приятно ощутить, что ты на Земле не один.
   Грибником оказалась древняя старуха. Маленького роста, высохшая. С крючковатым носом, как у Бабы-Яги. Лет ей было не меньше восьмидесяти. Человек узнал старуху - жила она на одной улице с ним, через пять хат. У старухи сильно болели ноги, она и до лавочки доходила с трудом. А тут гляди-ка! В рощу за два километра от деревни забрела.
   Человек сблизился со старухой. В её маленьком грибном лукошке лежало пару сыроежек, с пяток чёрных груздей и подосиновик с выцветшей шляпкой.
   - Здравствуй, баб Моть! - с удивлением поприветствовал её человек. - Чего тебя-то в лес занесло? В непогоду-то!
   - Ох, мил-человек! Нужда заставила...
   - Какая нужда! Побойся Бога! Дети за тобой присматривают, пенсия неплохая. С голоду-то не помираешь!
   - Да в том ли дело?! - Старуха тяжело дышала, искала взглядом, на что присесть.
   Человек отыскал небольшой пенёк, усадил старуху.
   - Так что у тебя за нужда, баб Моть?
   - А нужда теперь у меня одна... - Старуха неспеша поправила хустку под подбородком. На груди распахнулась тёмно-синяя, видавшая виды болоньевая куртка, и человек заботливо помог застегнуть её. - Умру я нынечной зимой. Вот и пришла в рощу прощаться. Нынче я со всем, чего любила, прощаюсь...
   - Да брось ты, баб Моть! - пытался пошутить человек. - Ты ещё меня переживёшь!
   Старуха укоризненно покачала головой.
   - Себя обманешь, а Бога - нет. Много пожила, много увидела. Пора уж.
   - Не боишься в лесу помереть?
   - На всё воля Божья! - Старуха вздохнула. - Я бы и не против. Место хорошее, чистое. Людской корыстью не испоганенное.
   - Ладно, баб Моть... Давай-ка, я тебя до деревни доведу!
   - А и доведёшь! - задумчиво вглядевшись в небо, согласилась она. - только не спеши. Ступай за овраг в бор, курочек-гусочек поищи! А на обратной дороге меня кликнешь. Я по роще совкаться буду. Помоги подняться-то! Совсем беспомощной старая Мотя сделалась! А было время - пешком до Киева ходила!
   ... Я бродил по лесу, срезая щедро высыпавшие рядовки. Время от времени прислушивался к своей мудрой, отдыхающей душе. И слышал, кажется, как она сладко посапывает. Я не стану будить её понапрасну. Потому что и сам знаю: несмотря на болезни и груз прожитых лет, рано мне ещё оплакивать свою старость. Я ещё могу бежать и падать. И подни- маться.
  
   44.
  
   И очнулся я, когда наш "КамАЗ" затрясло, как в лихорадке. Мы спускались по уложенной булыжником улице в Ливнах. Сердце учащённо билось, готовое вырваться из груди.
   "Это из-за сновидения"! - подумал я.
   И вспомнил сон. Ничего особенного, из-за чего можно было так разволноваться. А с другой стороны - вроде и не сновидение это. Кажется, прошлой осенью со мной это происходило в реальной действительности. И морось была. И по лесу я бежал. И упал, зацепившись за валежину. И старуху Мотю встретил, которая нынешней зимой умерла тихой смертью на печи. Может, это и не сон вовсе, а воспоминание в полудрёме? Но с душой-то я точно не разговаривал. И на ладони её не садил. До такой шизы я не дохо- дил в реальности. Так сон это или не сон?
   - Володя, я спал?
Мосей изумлённо взглянул на меня.
   - А кто его знает, Кириллыч?! - Мосей пожал плечами. - Глаза вроде были закрыты. И голова порой болталась, как у тряпичной куклы. Лёг бы в спалке, не мучил себя. И меня не соблазнял бы.
   Значит, скорее, спал, чем дремал. Что ж, наверное, и такое бывает, когда реальность жёстко переплетается с вымыслом. Человеческий мозг и не на такое способен! Главное, что мораль этого сна-воспоминания мне ясна: жить надо, пока живётся. Бежать, падать и подниматься. А куда бежать? И далеко ли убежит бегущий?
   Нет, надо внять совету Мосея и забраться в спалку. Усну, не усну, а хоть ноги свободно вытяну. Занемели они, заныли. Вот только выкурю папиросы - и полезу.
   Три спички испортил, пока прикурил. В Почепе мне "Беломор" сыроватый продали. На пачку папирос коробок спичек надо.
   - На твою соску спичек не напасёшься! - Подметил это и Мосей.
   - Ты прав! "Беломор" В Погаре стали делать - дрянь. То сырой, то полувысыпанный. А кашель от него - нутро выворачивает!
   - Лучше на "Приму" перейди, если на приличные сигареты денег не хватает. Вот, попробуй "ЛМ" - "Любовь мента", как мы их называем. - Мосей вытащил почти полную пачку американских сигарет из-за козырька на ветровым стеклом. - Дарю! Мы, дальнебойщики. - не самые бедные люди в России. Зарплата по суражским меркам неплохая, да и калым три- четыре раза в месяц. Миллиона три-четыре набегает.
   - На три миллиона мне год работать надо! - сказал я, прикуривая сигарету. Она, действительно, была не плохая по качеству.
   - Вот именно. А ты стесняешься! Ел, как будто каждый день окорочка и колбасу уплетаешь, - нехотя.
   - Да аппетита не было, - ответил я в оправдание.
   - Это под Серёгин чемергес и аппетита нет?! Ну, ты даёшь, Кириллыч! - Но тут же Мосей положил руку мне на колено. - Извиняй, Кириллыч! Запамятовал!
   - Ничего страшного.
   - Но с другой стороны, живым - живое. Всякое случается в жизни. Но хоронить себя в таком возрасте- это преступление. Это я тебе, как философ, говорю.
   - Наверное, ты прав, - согласился я только потому, что не был расположен к разговору по душам. - Что-то совсем меня разморило. Полезу я в спалку!
- Полезай, Кириллыч! До Ельца ещё выспишься. А я музон свой приглушу!
   Хороший парень Мосей! Повезло мне, что наши пути в Красном Роге пересеклись. Но должно же мне хоть в чём-то, хоть чуть-чуть везти. Без этого, хоть в петлю лезь!
   Проснулся я перед самым Ельцом. Видимо, спал долгое время без сно- видений, потому что, силясь вспомнить сон, припомнил только короткий эпизод: лунной ночью я лежал, раскинув руки, на траве среди стройных берёз, и надо мной тепло горели две голубых звезды. И всё. И всё? Но эти звёзды на что-то были похожи. На что-то родное, любимое. На глаза Ната- ши!
   И я вдруг испугался. Чего? С минуту. Наверное, не мог сообразить: в чём причина испуга? А потом непроизвольно полез во внутренний карман пиджака. Вот чего я испугался! Мне показалось, что я забыл фотографию Наташи. Нет, нет, вот она - в паспорте.
   Мосей бросил косой взгляд на раскрытый мной паспорт. Заметил Наташину фотографию, протянул руку. Что поделаешь - отказать нельзя. Хотя мне почему-то было неприятно, что кто-то чужой. Пусть даже хороший парень Мосей, будет прикасаться к её фотографии. Как будто к живой Наташе.
   - Твоя жена, Кириллыч?
   Я лишь утвердительно кивнул головой. Почему от этого простенького вопроса к моему горлу подкатился ком, а на глаза навернулись слёзы? Потому что спросил Мосей о Наташе, как о живой.
   Мосей рассматривал фотографию внимательно, даже скорость машины сбросил.
   - Красивая! И добрая. По глазам видно. - Он вздохнул и вернул мне фото- графию.
   "Была! - с тоской подумал я. - И красивая, и добрая - была"!
   Наташа с грустной укоризной посмотрела на меня, будто сказать хотела:
   "Почему была? Ты что, забыть меня решил"?
   "Прости, Наташенька! Прости меня, идиота"!
   Не стесняясь Мосея, я поцеловал фотографию, положил ей в паспорт, а его вернул во внутренний карман пиджака - туда, где сердце. Пусть согре- вает его!
   Вдоль трассы в Ельце, по обе её стороны, на протяжении, наверное, полу- тора километров стояли ельчане,а ещё остроумнее - ельцинцы, предлагавшие проезжающему люду однообразный товар: небольшие чёрно-белые телевизоры и изделия из цветного стекла. Во всех телевизорах обещал русскому народу счастливую социалистическую жизнь кандидат в Президенты Зюганов. Но не успели мы проехать ста метров вдоль торговых рядов, как его сменил Лебедь - единственный мужик из всей этой гоп-компании, которому я немного доверял. Хорошо, что я никого из них не слышал. И потому смотрел на претендентов не с грустью, а с иронией. Они казались мне безмолвными марионетками с шевелящимися губами, кото-рые дёргает за верёвочки жестокий и лживый кукловод с именем Властолюбие.
   Ельчане-ельцинцы, выгнанные на трассу нуждой (я знал, что в Ельце изготавливаются малогабаритные телевизоры и изделия из цветного стекла), не обращали внимания на будущих вождей в телевизорах и даже на проезжающие мимо машины, в которых могли сидеть потенциальные покупатели. Они равнодушно и печально взирали на окружающую реальность, но она не отражалась в их глазах.
   - Сколько их тут, бедолаг! Их всегда столько? - с горечью спросил я.
   - Бывает и больше, - ответил Мосей. - Им зарплату телевизорами да бока- лами выдают. Они ж не йоги, чтобы стеклом да диодами питаться! Вот и торчать по вечерам в любую погоду. Всегда, когда проезжаю мимо них, мне становится стыдно. Тебе не стыдно за нашу несчастную Россию, Кириллыч?
   - Мне тошно от стыда. Но что я или ты, что мы можем изменить?
   - Ничего. Потому что мы, русские, любим быть обманутыми. Помянешь моё слово, через три недели эти бедолаги пойдут и проголосуют за Ельцина! - Мосей сплюнул в окно, выдернул сигарету из пачки, лежащей на панели приборов.
   - А за кого голосовать ты знаешь?
   - Как и все. За Ельцина.
   - Почему? - удивлённо спросил я.
   - Потому что все они одинаковы: один лучше другого. И Ельцин того же сорта. Но лучше свой Кощей Бессмертный, чем чужая Баба-Яга. Ну её на хрен, эту политику! Лучше о блядях поговорить!
   - Но политика - та же проституция.
   - Ненавижу проституток! - безапелляционно отрезал Мосей. - Это оттуда, с Запада, пришло. Среди русских баб во все времена проституток мало было.
   - Не уверен. Ещё во времена Петра Великого проституток в Воронеж завозили на потеху корабелам.
   - Э-э, Кириллыч! Ты путаешь кое-что с пальцем. Русские баба - не проститутки, а бляди. Это не мат, а гордое русское слово. Проститутка отдаётся за деньги, она лжива и неискренна. А блядь ложится с мужиком по зову плоти. Она не требует долларов, но такое вытворяет!
   - Очень интересно. Сам додумался?
   - А как же! Не твой Фрейд. Дальнебойщики - философы почище твоего Фрейда! - Мосей сбросил скорость. - А вон, видишь, стоянка! Мы первые будем.
   - Скажи мне, Мосей. А плечовка - это проститутка или блядь?
   Мосей посмотрел на меня, как учитель на ученика-тугодума.
   - Нет, лучше ты мне скажи: какая проститутка за бутылку водки и неско- лько сигарет, которые тут же с тобой выпьет и выкурит, пятерым мужикам даст? Нет, плечовка - это русская самоотверженная блядь. Читал "Таис Афинскую"? Про греческих гетер, что сопровождали Александра Македонского в походах?
   - Читал. Очень хороший роман Ефремова.
   - Так вот, уважаемый писатель! Плечовка - это наша дальнобойная гете- ра.
   - А вы, дальнебойщики, не боитесь какую-нибудь интересную болезнь подхватить? - с ехидцей спросил я.
   - Если такое случается с дальнебойщиком, плечовку обольют бензином и сожгут.
   - Это водительские байки или факт? - не поверил я Мосею. Слишком неправдоподобно это выглядело в конце двадцатого столетия.
   - Как сказал бы Горбач, на трассе такой случай имел место. И лично я от него пострадал, хотя никого не обливал бензином и не поджигал. Когда-нибудь расскажу. Делов на целый роман! - осей вырулил на стоянку и ударил по тормозам. - Тпру, ласточка!
   Мосей и Серёга занялись машинами, а я сбегал к ближайшей колонке за водой и сел чистить картошку. Со звоном и всплеском ударилась о дно кастрюли первая картофелина. И вдруг я увидел идущего по шоссе, прих-мывающего на правую ногу, очень знакомого мне парня. Напряг все свои извилины, чтобы вспомнить его. Здесь, в Ельце, не жил ни один из моих знакомых. Но в жизни всё может быть - Земля круглая.
   Хромой вдруг остановился, повернулся ко мне, внимательно всмотрелся и спокойно поковылял дальше. Какая знакомая походка! А этот своенравный поворот головы! Господи! Лёшка Малахов!
   Я уже приподнялся с ящика из-под водки. Уже собрался окликнуть хромо-го, как меня вдруг осенило: что ж это я, дурак, делаю?! Ведь я самолично был на похоронах Лёшки. И парнем он не может быть. Ему нынче было бы немногим меньше, чем мне.
  
   45.
  
   Жаркое ташкентское лето 1980 года. Душный спёртый воздух в палатах военного госпиталя. И напрасно были распахнуты окна настежь, потому что на улице было ещё жарче. Казалось, знойный ад афганских песков перелетел за мной в Ташкент.
   Мне сделали операцию, вырезав пробитую пулей почку, и этим я сполна отдал долг Родине, которой зачем-то потребовалось искупать своих несмы- шлёных сыновей в кровавых купелях Афганистана. Ничего я не был должен ни одному из афганцев - диким и гордым жителям гор пустынь, никто из них ничего не должен был мне. Ноя прилетел в Афганистан выполнять какой-то интернациональный долг, потерял своего лучшего, потерял собственную почку, потерял веру в жизнь.
   Я знал, что через неделю-другую меня выпишут из госпиталя, но не пони- мал, что буду делать в другой, мирной жизни. Я был боевым офицером, которого не собирались выгонять из армии. Меня вряд ли допустили бы к полётам с одной почкой, но нашли бы какую-нибудь не пыльную должность на одном из захолустных аэродромов. Я мог бы тихо и спокойно дослужиться до военной пенсии. Но я не мог оставаться в армии, которая меня обманула.
   Мне вдалбливали в голову в школе, университете, в армии, что Советский Союз - миролюбивая страна, что "не надо ей земли чужие". И, когда моя миролюбивая страна отправила меня убивать афганцев, никак не покушавшихся на её свободу, я разочаровался и отчаялся. Разочароваться в Родине - то же самое, что разочароваться в родной матери. После этого не хочется жить.
   И мне было бы совсем невыносимо ожидать выписки, если бы не сосед по палате, десантник Лёша Малахов. У него ампутировали правую ногу, и молодому двадцатилетнему парню можно было сойти с ума от горя. Каково быть калекой в таком возрасте! А он не только сам выстоял, а ещё и помо- гал другим. Нет, он не был врачом-чудодеем, в мгновение ока исцелявшим физические болячки. Он своим жизнелюбием лечил раны пострашнее - искалеченные, разочарованные души.
   - Всё познаётся в сравнении, - говорил Лёшка Малахов на перекуре. - И жизнь, и смерть, и горе, и счастье. У меня отрезали ногу - увы, печальный случай. Но из всего взвода я остался в живых один. И это - подарок судьбы, если хотите!
   В первые часы знакомства он мне показался слишком легкомысленным и циничным. Поэтому я спросил у него с неприязнью:
   - Получается так: если бы тебе оторвало ногу, а весь взвод оставался цел и невредим, ты умирал бы от горя? Для того, чтобы обрести чувство счастья, потребовалась гибель целого взвода?
   - Я не убивал своих друзей! И поверь мне: здесь, под сердцем, я ношу такую чёрную боль, что никому и не снилась! - ответил Лёшка, сверкнув своими тёмно-карими, почти цыганскими глазами. - Но отчасти ты прав. Я обязан быть счастливым, иначе погибшие ребята не простят мне. Я должен быть необыкновенно счастлив за всех них - тридцать человек.
   - А скорбь по погибшему другу? Куда её девать? Надо быть законченным подонком, чтобы забыть о смерти самого близкого друга!
   Мне казалось кощунством. Вернувшись с этой позорной и страшной войны, потеряв друзей и веру, говорить о каком-то личном счастье. Может быть, этот весёлый десантник хорохорится, успокаивает больше себя, чем нас, пытается отвлечься от проблем, которые ждут его впереди? Ох, как нелегко будет ему на гражданке с одной ногой! Не любят инвалидов в нашей стране за то, что портят общую приятную картину здорового физически и нравственно общества. Только в порядке исключения, может быть, только из жалости полюбит его какая-нибудь дурнушка. А сколько из-за этого физического недостатка других ограничений в молодой жизни!
   Если бы я утешал Лёшу, рыдающего ночи напролёт от горя, это выглядело бы естественным. Но получалось, что он утешал меня - более старшего и более здорового. Это казалось мне унизительным, и я злился.
   Мы с ним по-разному проводили свободное время. Я больше бездеятельно лежал на кровати, изучая каждую трещину на белом больничном потол- ке, мучительно размышляя о прошлом и настоящем, и боялся думать о будущем. А Малахов или читал запоем любые книги, не отбирая по вкусу, или бойко прыгал на своих костылях из палаты в палату. Я бы не сказал, что его везде принимали с распростёртыми объятиями.
   "Комсорг" - обозвал я Малахова про себя после того, как он сказал:
   - Что толку бесконечно посыпать голову пеплом, если ты ни в чём не виноват. Помнят друзей не слезами, а делами.
   Как можно быть не виноватым на этой пошлой войне?! Нет, Малахов определённо - демагог. Так думал я тогда.
   И мой сосед слева, сержант Костюкевич - мой земляк из Белоруссии, которому ампутировали кисть левой руки и вырезали половину лёгкого, относился к Малахову неприязненно.
   - Поскакал наш кузнечик людей уму-разуму учить! - Однажды, когда Лёшка покинул палату, сказал он. - Ему бы политруком быть!
   - Изображает из себя Маресьева! - поддержал я земляка.
   - Ему что? У него батька в райкоме работает. Приедет на всё готовенькое. А у меня старая мать в деревне. Сёстры в Минске под музыку своих мужиков танцуют. Кто ей поможет? Я - с одной рукой и половиной лёгко- го? А мне куда идти работать? До армии баранка баранку крутил. А теперь что? В институт идти учиться на какого-нибудь бухгалтера или начальника? Так Бог розуму не дал. Ледзь восемь классов окончил. Кузнечику хоро- шо - на всё готовенькое.
   По-своему он был прав, этот молодой крестьянин из Белоруссии. Но, думая о Малахове с неприязнью, я уже тогда чувствовал, что есть в нём что-то такое, чего нет у меня, Костюкевича - твёрдый, несгибаемый стержень жизни, наверное. Может быть, всё, что он говорил, не бахвальство? Почему не допустить, что это его жизненная позиция?
   Но я был слишком обозлён, чтобы принять это. Я тоже считал его пар- тийным выкормышем, уродливым ребёнком лживо-пропагандистской системы. И во время тихого часа как-то подкузьмил его:
   - Ну что, политрук? Все палаты обскакал?
   Он никогда не обижался на непонимание. Терпеливый и жизнерадостный, он вдруг сжался весь, побледнел, и по крутым скулам заходили желваки.
   - Никогда не называй меня так! Я ненавижу политруков! Я ненавижу всё, что связано с коммунистической системой. Для меня Ленин и Сталин - убийцы, а Брежнев - демагог. И, если хочешь, можешь доложить об этом в КГБ. Ведь ты же, в отличие от меня, коммунист!
Я опешил от неожиданности. Какого угодно, но только не такого признания, ожидал услышать от Малахова. Я верил ему, потому что сказано это было зло, жёстко и искренне. А ведь я, действительно, состоял в партии, хотя в последнее время вспоминал об этом, когда секретарь парторганизации требовал взносы. Я забыл, когда в последний раз был на партсобрании, и мне было всё равно: исключат меня из партии или нет.
   Но всё-таки я вступил в партию по настоянию замполита полка, хотя Витя Михалёв имел мужество отказаться. Всё зависело от личной позиции: я не видел в этом ничего плохого, а Виктор по своей натуре был анархистом. В те времена я представлял из себя послушного мальчика, а Виктор, с его склонностью к военной службе, считал партийную дисциплину наси- лием над личностью. Как же я тогда, в Польше, когда вступал в партию, принял мудрые слова друга за демагогию.
   - Дисциплина дисциплине рознь. Дисциплина в армии - осознанная необходимость. Без единоначалия и субординации, как меня не тошнит от этих слов, армия развалится. Единоначалие в партии - это возможность партийных вождей управлять массой людей, как стадом баранов. Доказывать свою правоту легко, когда её не надо доказывать.
   А ведь теперь, пройдя по кругам афганского ада, когда официальная пропагандистская версия войны не имела ничего общего с правдой окопов, я понимаю справедливость слов Виктора. И мне сделалось стыдно, что я бережно хранил свой партийный билет в целлофановом пакете под подушкой. К сожалению, в то время у меня не хватило смелости уйти из партии, громко хлопнув дверью. Позже я успокоил свою совесть тем, что "потерял" партийный билет и не явился на бюро райкома партии за строгим выговором и новым билетом. И ещё раз струсил, уехав в тот день из Суража к матери. Мне объявили выговор за прогул и исключили из партии.
   - Но у тебя же отец - инструктор райкома партии! - Я смотрел на Мала- хова широко раскрытыми от удивления глазами.
   - Уже завотделом пропаганды. Мой отец - жалкий человек, продукт системы. Он всю жизнь гнул спину перед вышестоящими. Он всю жизнь был гарсоном партии - мальчиком на побегушках. Я люблю его, но не уважаю.
   - Слушай, Лёша, трудно тебе придётся в жизни с такими взглядами!
   - А у тебя, боевого афганца, другие взгляды?
   - Нет. Теперь я твёрдо могу сказать - нет.
   - А мне будет не трудно. Мне будет весело. Очень тяжело жить, когда надо лгать и изворачиваться. А жить с высоко поднятой головой, не лизать задницы высокопоставленным тупицам - это по-человечески, это весело!
   - Но ведь за это могут...
   - Могут посадить, расстрелять, выслать из страны. Они всё могут. Кроме одного - заменить мне мозги. Но я все свои страхи оставил под Джелалабадом. И теперь хочу жить открыто и весело.
   - Нет, я не смог бы пойти в одиночку против целой системы, - честно признался я. - В конце концов, у меня семья есть. Да и бесполезно всё это! Обух топором не перешибёшь!
   - А я и не призываю тебя к этому. И сам не собираюсь вилами по воздуху размахивать. У меня конкретная задача: всегда и всюду помогать воинам-афганцам. Потому я и живым остался один из всего взвода, чтобы посвятить этому оставшуюся жизнь! - Как же в своей горячности и непреклонной убеждённости антикоммунист Малахов походил на комсомольца Павку Корчагина! - При тебе клянусь, что каждому из своих ребят я поставлю на могилу хороший памятник и всем, чем смогу, буду помогать их семьям!
   И хотя это звучало высокопарно, я верил ему. Лёшка Малахов поставит на могилы однополчан тридцать один мраморный памятник, он обобьёт пороги десятков военкоматов, райкомов и райисполкомов, выбивая квар- тиры, ремонты, пенсии, пособия родным погибших боевых товарищей. И в Сураже он заставит уважать ветеранов-афганцев почти, как ветеранов Великой Отечественной. Весёлый и внешне беспечный, он за пять лет так посадит своё сердце, что ночью 21 января 1985 года (по иронии судьбы - в годовщину смерти В.И. Ленина) оно остановилось.
   Он говорил мне:
   - Моё время придёт. Мы ещё будем строить новое, более справедливое общество. Я в это верю!
   Время пришло. Но он несколько месяцев не дожил до него. Как был бы разочарован бескорыстный великий гуманист Лёшка Малахов, доживи он до сегодняшнего дня. Но его никогда не обманули бы те, кто утверждает, что у власти сегодня стоят демократы. Он нашёл бы точное слово, как назвать их.
   Лёшка и мою судьбу перевернул и устроил. Это благодаря ему я попал в маленький, тихий брянский городок, где он родился, вырос и умер двадцати пяти лет от роду.
   Я поделился с ним горькими размышлениями о своём будущем. От скуки я написал в госпитале два рассказа, и Лёшка, прочитав их, хорошо отозвался, хотя он вряд ли что смыслил в литературной критике. Критерием его оценки был отзыв: читать интересно.
   Он спросил меня:
   - Значит, ты не привязан ни к одному месту нашей бескрайней Родины? И тебе всё равно, где жить?
   - Отчего же... Я не хотел бы жить в Казахстане, потому что там нет лесов. Я не хочу жить в Якутии, потому что там холодно, а в Туркмении - потому что там жарко.
   Малахов хлопнул себя по единственному, левому колену.
   - Тогда по всем параметрам тебе подходит Сураж. Я всё устрою!
   Сураж так Сураж, - подумал я тогда. Мне было как-то всё равно. Я боль- ше переживал из-за другого: неделю назад послал телеграмму Любаше, чтобы она приехала в Ташкент. Ни ответа, ни привета. Малахов знал об этом и переживал не меньше меня. Он подобной болезнью переболел за полгода до ранения.
   - Провожала меня в армию красивая девушка Лида, - рассказывал он мне. - Её на самом деле Лидой зовут. Иван, поверь мне, она пролила море слёз на вокзале, она целовала мои руки и клялась, что умрёт без меня. Что поделаешь, она испугалась умереть и полгода назад вышла замуж за своего одноклассника. Я сильно любил её, и, можешь представить, как переживал. Но всё, что случается, - к лучшему. Если бы она сейчас отказалась от меня, это была бы трагедия!
   - А если бы не отказалась?
   - Да ты что! Лида не из тех девушек, которые способны на жертвы. А я и не переживаю. Со своей будущей женой я ещё не познакомился.
   И одноногий афганец Малахов на удивление быстро найдёт свою судьбу.
   Уже через три месяца после возвращения в Сураж он женится на тихой и душевной девушке, которая тайно любила его со школьной скамьи. Через год у них родится сын Маджид, которого он, преодолев сопротивление родни, назвал в честь погибшего командира взвода. Маджид - и мой сын, крестник, которого я, к великому стыду своему, не видел уже полгода.
   Я ждал известия от Любаши почти месяц. И только за три дня до выписки из госпиталя получил от неё письмо - коротенькое. Я и сейчас помню его наизусть.
   "Здравствуй, Ваня! Я живу у сестры в Москве. Приехать не могу. Нам с Олечкой здесь хорошо. Ты не написал о своих планах. Впрочем, вряд ли, чтобы они были у тебя. Я не знаю, стоит ли нам планировать дальнейшую совместную жизнь, потому что я от тебя отвыкла? Не обижайся. Люба".
   Это было, как удар грома среди ясного неба. Любаша и дочь живут в Москве. Но как они живут? Хорошо? В коммунальной комнатке три на четыре, а у сестры - муж и двое детей. И хорошо? А что скрывается за словами "потому что я от тебя отвыкла"?
   Полностью обескураженный, я показал письмо Лёшке. Он прочитал его и задумчиво присвистнул.
   - Что ты обо всём этом думаешь? - приставал я к нему.
   - Извини, но я ничего не могу тебе сказать. Я ничего об этом не думаю, кроме того, что надо ехать в Сураж, устроиться, а потом съездить за женой и дочерью. - Никогда Малахов, когда говорил со мной, не отводил глаза в сторону.
   - Ты что-то не договариваешь. Это не похоже на тебя. Почему ты присвистнул? - Горькая правда письма, о которой я догадывался, терзала меня.
   Мне не давала покоя эта страшная догадка - пока ещё интуитивная, не облачённая в одежду жестоких слов, Я боялся её зловещей тайны, и мне не терпелось её открыть.
   - Ты же знаешь, что я не могу лгать! - Малахов попытался уйти, уже взял- ся за костыли, но я придержал егоза рукав халата.
   - Но ты не любишь и юлить!
   - Хорошо, Иван. Я думаю, что ты настоящий мужик. Поэтому скажу, что думаю. Она от тебя отвыкла, потому что у неё есть другой мужчина. Когда любят, не отвыкают. Когда любят, скучают и ждут.
   - Это неправда! Откуда ты можешь знать жизнь, пацан! - почти нахамил я Малахову.
   - Извини... - только и сказал Лёшка.
   Я не поверил своей интуиции, я не поверил ему, потому что не желал в это верить. Для меня поверить его словам означало бессмысленность моего дальнейшего существования. Но Лёшка не умел лгать. Он был на пять лет младше меня, но на полвека мудрее. Может быть, потому, что один из всего взвода остался в живых. Он увидел правду в Любином письме. А я узнал её только через десять лет. Вернее, через десять лет, наконец, захотел узнать правду о Любашином пребывании в Москве.
   Поэтому и ехал в Сураж с надеждой, что меня любят и ждут (я всегда умел обманывать себя), ехал для того, чтобы устроить семейный очаг, чтобы жить с теми, кого люблю: женой и дочерью.
   Лёшку Малахова выписали на неделю раньше, но он жил в дешёвой гостинице, дожидаясь меня. Он был настоящим другом. Потом в Сураже с помощью отца устроит меня на работу в редакцию. Благодаря его пробивной силе, я получу двухкомнатную квартиру. Но так его закрутят дела и обстоятельства, что он почти забудет обо мне. Я не обижался на него, потому что у меня всё было благополучно, и мне не требовалась помощь, в которой нуждались другие "афганцы" и родственники погибших одно- полчан.
   Но всё ли благополучно было у меня после того, как я приехал в Сураж? Вряд ли. Я не узнавал Любашу, вернувшуюся ко мне из Москвы. Любаша до моей службы в Афганистане и после моей демобилизации из армии - две разных женщины. Теперь она была настоящей - такой, какой родилась. До этого она играла со мной в любовь и семейную жизнь. А где были мои глаза? Мои глаза были в шорах слепой любви.
  
   46.
  
   Ну вот, картошка начищена. Я разжёг бензиновую походную плитку - "Шмель", нарезал сало, и вскоре оно аппетитно зашкворчало на сковороде. Сергей высунул из-под поднятой кабины взлохмаченную круглую голову,
   которая, казалось, без помощи шеи крепилась к могучим плечам. Солнцеобразное, никогда не унывающее лицо его было перепачкано мазутом.
   - Кириллыч! Кухарь быстрее - желудочным соком изойду!
   - Надо же! Скоро у янки все бройлеры кончатся! Три окорочка за обедом умял и опять жрать хочет! - Мосей деловито и неспеша, что дисгармонировало с его характером, укладывал ключи в ящик под фурой. - Кириллыч! Ты общаком картошку не ставь! Разложи по тарелкам, а то мы с тобой натощак укладываться будем!
   - Ну, уж объем я вас! - не обиделся Сергей.
   - Ты знаешь, Кириллыч... - Вытирая руки ветошью, Мосей подошёл ко мне. - Собрались мы как-то тесной компашкой в человек шесть выпить на День автомобилиста. Водки набрали много, а закуси - кто чего из дома прихватил: огурчики-помидорчики, сальцо-колбаска. Разложили всё на полянке в лесу, разлили родимую беленькую, а я сдуру тост начал говорить. Ну, ты знаешь меня! У меня язык - отрезать и поджарить! В общем, говорил я долго и красиво, товарищи меня слушали, рты пооткрывавши, преданно смотрели мне в рот. Слушал и Серёга, но в мой рот не смотрел, а втихомолку наяривал за обе щеки. После тоста мы чокнулись, выпили... Ба! А закусывать-то уже нечем! Серёга, негодяй, всё подчистую умял!
   - Вот трепло! Я всего-навсего крыглик домашней колбасы съел. Я, страсть, как её обожаю!
   - А о друге своём забыл! Я ведь тоже домашнюю колбасу уважаю. Если дело касается жратвы, Серёга о матери родной забывает! - Мосей расхохотался.
   - Ну, гад! Я сейчас тебе покажу! - Сергей выскочил из-за машины.
   И взрослые мужики покатились по траве, как малые дети. Сергей без труда заломал Мосея, но тот, юркий и жилистый, вывернулся и оказался у друга на спине. Поддав пятернёй ему по заду, Мосей скомандовал:
   - Но-о! Но-о, Буян!
   Но конь попался норовистый, и через минуту уже Мосей просил пощады. И я едва удержался - так захотелось устроить кучу-малу с этими двумя весёлыми мужиками. В эту минуту моя, ещё четыре дня назад невыносимая печаль задвинулась в самые дальние и глухие задворки памяти. Всё прави- льно: живые должны жить и радоваться жизни. Иначе зачем они живут? Как говорил Лёшка Малахов? Я обязан быть счастливым. За себя и за Ната- шу.
   После ужина, сытые и слегка опьяневшие, мы в кабине Мосеева " КамА- За" резались в подкидного дурака. И постепенно - слева, справа, с тыла, с фронта подъезжали и останавливались на стоянку машины, в основном большегрузные, самых различных марок, о многих из которых пять лет назад я даже не слышал.
   Майские сумерки быстро сгустились, и при свете ночника трудно стало
   масть карт. Отложив колоду, Мосей предложил:
   - Ну что, ребятки, организуем по-английски лёгкий второй ужин? Эдак скромненько - с сальцом, винцом? У меня имеется бутылочка!
   - И у меня имеется! - Находясь в приподнятом настроении, я просто не мог поддержать его предложения.
   Я полез в спалку и вытащил из рюкзака бутылку розового портвейна. И в это время в дверцу кабины со стороны водителя постучались. Мосей приспустил стекло. Снаружи донёсся женский голосок с хрипотцой:
   - Ты, что ли, Мосей? Давно тебя не видела! Проскакиваешь наш Елец, как кастрированный жеребец!
   - Здоров, Частушка-Потаскушка! Запрыгивай с другой стороны к нам! Винцом угостим! - сказал Мосей женщине в короткой юбке-плащовке, с короткими, осветлёнными перекисью водорода волосами. Гостья была ярко выхвачена из темноты фарами грузовика, стоявшего напротив нас. Она была худа, небольшого росточка и, судя по походке, шустрая.
   - Одна у нас, а сколько вас?
   - Не бойся, нас всего трое! - ответил Мосей.
   - И все трое сдаются без боя?
   - Вот стерва языкастая! - Мосей восхищённо прищёлкнул языком.
   - За словом в карман не лезет! - согласился Сергей.
   Я терпеть не мог разбитных и вульгарных женщин, но сегодня находился в пьяно-добродушном настроении, да и в этой развязной бабёнке было что-то бесшабашное, балагурское, больше присущее остроязыким деревенским старичкам, нежели молодой, лет тридцати женщине. Она была уже в кабине и без тени смущения уселась на колени Серёги.
   - Наше вам с кисточкой и подмытой писечкой! - Она чмокнула Сергея в щёку.
   - Привет, Инна! - Мосей налил ей вина в пластиковый стакан. - Какими ветрами?
   - А мои ветра - в Ельце до утра! Где родилась - там и спилась! - Инна резким движением, по-мужски опорожнила стакан. - А это кто с вами, такой застенчивый интеллигентик? Не начальник ваш?
   - Это наш друг-писатель, - с некоторой гордостью сказал Мосей.
   - Иван Кириллович, - представился я и по глазам Мосея понял, что смо- розил глупость.
   - Это уже лишнее, Кириллыч! Инна именами-отчествами не интересуется!
   - Отчего ж...Коль Кириллыч, то хвала - буду знать, кому дала! - Блондинка откровенно посмотрела на меня, словно в моих глазах хотела вычи-тать: что я за штучка?
   Мосей рассердился.
   - Ты что, Инна?! С Кириллычем не похабничай, всё-таки культурный человек - не нам с тобой чета!
   - Да ладно, Володя! Не пугай человека! - В этой компании мне меньше всего хотелось казаться интеллигентом.
   - Выпили по одной, не вредно и по второй! - в своём стиле продолжила Инна.
   - Налью, - сказал Мосей. - Если споёшь частушку, что в прошлый раз сочинила про Серёгу. Ты помнишь её?
   - А как же! Я все свои произведения помню! Мне записывать некогда!
   И, поцеловав Сергея в пухлую щёку, тоненько запела:
   Средь раздолия полей
   Вырос наш бугай Сергей,
   Только мало толку -
   Между ног - с иголку!
   Я с Мосеем расхохотался, а Сергей слегка обиделся.
   - Вот дура языкастая!
   - Ну что ты, бычок мой! Это же шутка!
   Мосей выпил вино, толкнул Серёгу в бок.
   - Ну ладно, ребята! Ты, Инна, поразвлекай тут Кириллыча, чтоб не скучал, а мыс Серёгой пойдём, ему попутную до Ростова найдём.
   - Заикастый, кажется, до Ростова едет, - подсказала Инна.
   Я не почувствовал подвоха в их уходе. Действительно, надо было дого- вориться, чтобы кто-нибудь из дальнебойщиков взял меня до Ростова.
   Как только ребята ушли, Инна обняла меня за плечи. Я чувствовал себя неловко. Но от выпитого кружилась голова, а от откровенных объятий ельцовской потаскушки вдруг ожила в моих жилах кровь. Мне захотелось того, о чём я не думал, запрещал себе думать больше сорока дней.
   А руки Инны уже забрались под мою рубашку и ласкали мою грудь. Из затемнённого ветрового окна, мне показалось, укоризненно смотрела Ната- ша. Я попытался отогнать наваждение, отвернул взгляд в сторону, но и из бокового окна Наташа смотрела ироническими глазами. Я оторвал руки Инны от себя, попросил:
   - Не надо, Инна! Я не хочу. Давай лучше поговорим.
   - В первый раз такого мужика встречаю! - удивилась Инна и закурила сигарету.
   То, что могло произойти между мной и Инной, - запретный плод для меня. Запретный, пока в памяти не затуманится дорогой образ жены. Но отпустит ли он меня когда-нибудь?
   Но ведь я мужчина в расцвете сил! Я живая плоть! И сама Наташа не хотела бы, чтобы я записывался в схимники. Живым - живое. Но ведь рядом со мной сидит потаскушка! Это как посмотреть на данную ситуацию. Что больше измена памяти о Наташе: мимолётная, ни к чему не обязывающая связь с потаскушкой или здоровый секс с хорошей, скромной женщиной? Ведь, чтобы переспать с порядочной женщиной, надо испытывать к ней какие-то чувства - иначе она не подпустит к себе.
   Ощущая плечом грудь Инны, я со стыдом чувствовал: меня гнетут похот- ливые желания. Но неужели я так слаб волей, что не смогу сдержать в узде мужскую природу? А зачем? Рано или поздно это случится. Я никого не буду любить сильнее Наташи. Я вообще, может быть, никого из женщин не буду любить. Но если я остался жить...
   Инна докурила сигарету и испытывающе заглянула мне в глаза.
   - Ты вот зажался, Кириллыч! А у меня из-за тебя неприятности будут!
   - Какие неприятности? - не понял я.
   Но Инна не ответила, а решительно положила голову мне на колени. Я поднял глаза на ветровое стекло. И не встретился с взглядом Наташи. Не было его и в боковом окне. Она отпустила меня на произвол судьбы. И я не в силах был противостоять настойчивым ласкам потаскушки. Закрыв глаза, обречённо вздохнул.
   - Только это, Инна! Не более!
   Ребята вернулись примерно через час. Они могли бы вернуться и раньше, потому что мне не о чем было говорить с ельцовской потаскушкой. И ей было наплевать на мои душевные переживания. Она смолила сигарету за сигаретой, стряхивая пепел прямо на полик. Мосей подошёл к машине, с любопытством поглядывая на меня.
   - Выметайся, Частушка! Тебя Заикастый заждался! Кстати, он в Краснодар гонит. Так что, Кириллыч, до Ростова ты доедешь. Только скучновато будет. Заикастый - мужик хороший, только не шибко разговорчивый. Одно слово пять минут выговаривает.
   Инна выскочила из машины и о чём-то шепталась с Мосеем. Я приспустил боковое стекло, и ветер донёс до моих ушей обрывки их разговора.
   - Твою просьбу выполнила. Гони бутылку!
   - На, червонец! Хватит с тебя!
   - Странный мужик твой писатель. Закомплексованный какой-то!
   - У него любимая жена недавно умерла, дура!
   - Я же не знала... Я поласковее была бы!
   - Ладно, проваливай!
   Ах, Мосей, Мосей! И когда ты успел с Потаскушкой сговориться?! Но за что тебя осуждать? Ведь ты ради меня старался, даже в ущерб себе.
   Отнюдь не святым был Мосей, но в его груди жила русская душа, отзыв- чивая на горе других. Я никогда не был его другом, я был просто знакомым, собутыльником на один вечер. Сколько таких шапочных знакомств бывает в жизни! Но он, не привыкший к тонким, интеллигентным штучкам-дрючкам, бережно опекает меня, по-своему помогает мне забыть своей беде. Пусть грубовато, примитивно, но он уже помог мне. Волей-неволей я переступил ту черту, которая разделяла мои прошлое и будущее.
   Мосей вернулся от Сергея, с которым, видимо, обговаривал стратегию завтрашнего дня, и сразу же принялся готовить две постели: мне - в спалке, себе на сиденьях.
   Укладываясь спать, он спросил:
   - Ты не в обиде на меня, Кириллыч?
   Что я мог ответить ему? И вправе ли я был обижаться на него, даже если бы он поступил где-то не тактично? Мы с ним очень разные люди. Но и очень похожие. Русскими душами. Как бы мы ни издевались над собой, как бы ни высмеивали свои лень и глупость, наша нация - балованное, капризное, но любимое дитя Господа. Мы ещё несмышлёныши, но душевны. И за это нам много прощается.
   - Всё хорошо, Мосей! Спасибо!
  
   47.
  
   Дорога вообще располагает в философским размышлениям, а с таким водителем, как Заикастый, - десятикратно. Своей комплекцией он был точной копией Сергея, но сантиметров на двадцать ниже того. Чтобы не докучать себе и другим заиканием, он редко пользуется речью, почти всё время молчит, и многие принимают его за глухонемого.
   Почти лишённый возможности разговаривать с людьми, он просто влюб- лён в автомобильный приёмник и не выключает его даже тогда, когда в него врываются радиопомехи, даже проезжая под высоковольтной линией.
   Заикастый (я даже имени его не знаю) целыми днями слушает всю бели- берду, что передают по радио: лживые новости, неоткровенные интервью, слащавые модные песенки с бездарными текстами, глупые назидательные радиопостановки, пошлую рекламу. Иногда мне казалось, что ему всё равно, что слушать. Одна передача сменяла другую, а ни единая жилка не вздрагивала на лице. Но потом заметил: когда шли спортивные новости, когда шёл к завершению спортивный репортаж, он внимательнее прислушивался к радиоприёмнику.
   Его светло-серые глаза под лохматыми рыжими бровями были постоянно устремлены на дорогу. А добавит к этому нос с горбинкой, то Заикастый напоминал коршуна, терпеливо высматривающего добычу. За весь день он ни разу, кажется, не взглянул на меня, будто в кабине "МАЗа" он находился один. От этого я поначалу испытывал некоторый дискомфорт, а потом привык.
   Вот так прозаично заканчивалось моё путешествие: сегодня к вечеру, если всё будет нормально, я буду в Ростове-на-Дону. У меня не хватило воли и желания проделать весь путь пешком. А жаль. Если бы я совершил такой подвиг, с полным основанием мог называть себя настоящим мужчиной. Увы, я оказался болен плотью и немощен духом. Всё на свете делается по веленью Божьему, а значит, так надо было, чтобы в кафе Красного Рога я встретил Мосея и его друга. В течение почти суток я общался с ними и был так близок к ним, будто я, трое, жили на необитаемом острове.
   Не вторгаясь в их судьбу непосредственно, я с ними соприкасался, благодаря открытости и доверчивости русской души, и после этого моя судьба не стала казаться несправедливой и беспросветной. Несмотря ни на что, Мосей и Сергей были оптимистами, любили жизнь и умели надеяться на лучшее будущее. И частичками своих жизнелюбивых сердец они щедро поделились со мной. Благодаря им, я понял, что нельзя бесконечно страдать, пора с головой окунуться в жизнь, до конца выполнить ту миссию, с которой я пришёл на эту планету.
   Когда солнце уходит на запад, восток погружается во тьму. Это непреложный закон жизни. Мне показалось, что моё солнце навсегда закатилось за косогор моей судьбы. Но я ошибался. Пока не погасло светило жизни, рассвет, в конце концов, наступит. Надо только терпеливо дождаться его.
   Разве не было в моей жизни закатов, когда наступала беспросветная, кажущаяся вечно беспробудной ночь? Но однажды приходит рассвет, и круг жизни продолжается. И самый чудный рассвет в моей жизни - это три года и восемь месяцев, которые были посвящены Наташе, которые стали последним сроком её жизни.
   Из радиоприёмника громко и дико завыл какой-то среднеазиатский акын. Взглянув на меня (впервые за день!), Заикастый улыбнулся и стал крутить волноискатель радио. И остановился на первой попавшейся передаче на русском языке. О какой-то солистке областного масштаба. Я и не слушал бы эту передачу, если бы солистка не запела душевно:
   Напилася я пьяна,
   Не дойду я до дому...
   Много раз я слышал эту народную песню. И ничего. А тут вдруг сердце защемило. К чему бы это? Я мучительно стал выискивать в памяти причину беспокойства и тоски, с которыми вдруг стала ассоциироваться эта невинная песня. И докопался. Так ведь эта песня - последняя из тех, что я слы- шал из уст Наташи. У жены было красивое сопрано. Но пела она редко. Наверное, потому, что мне медведь на ухо наступил.
   А пела Наташа эту песню прошлой поздней осенью.
   ... Резко похолодало. А казалось, что и зимы в этом году не будет. Север- ный пронизывающий ветер встретил меня, как только я спустился с крыль- ца. По двору суетились золотистые берёзовые листья. Заигрывали с дубо- выми - рыжими, тяжёлыми. На стогу ячменной соломы ветер задрал чуб-вихор индейца или панка. Пригорюнились последние цветы-сиротки на клумбе - хризантемы и календула.
   Вчера после уроков я работал на огороде - высаживал зимние сорта чеснока и моркови. И даже свитер снял. Миновала половина октября, а тепло стояло, как во время бабьего лета. Даже клубника кое-где зацвела. И вот с приходом северного ветра, проникающего до спинного мозга, резко похолодало. От холода не спасёт толстый вязаный свитер и брезентовый плащ.
   Сегодня выходной, и я с укоризной посмотрел на пустое пластмассовое ведро в моей руке. Придётся ему пустопорожним прыгать на полку в кладо- вой. В такую погоду вряд ли разумно отправляться на пруд. Пропала моя мечта об обеде с картошечкой и жареными карасями.
   Солнце неторопливо, как бы нехотя, выплывало из-за далёкого холма, поросшего мелколесьем. И ни одного облачка на небе. Арктический анти- циклон - вчера вечером по программе "Время" о нём говорили. Но кто нынешним синоптикам верит? И я не поверил. На рыбалку собрался. Когда ломаются твои планы, когда рушатся твои пусть маленькие, пусть смешные, но мечты, настроение волей-неволей испортится.
   Давя сапогами хрустящую поседевшую от инея траву, я прошёл к дровянику. Набрав охапку дров, вернулся в хату. Разожгу камин, вскипячу чай, разбужу Наташу. И будем с нею молчать у уютного огня. А может быть, поговорим о чём-нибудь лёгком, не значащем для нас и больного общества, чтобы не портить воскресенья.
   Сухие дрова занялись сразу. Пламя весёлыми языками лизало заднюю стенку камина. Через десять минут в хате сделалось уютно. Заскрипела кровать под Наташей.
   - Ваня, ты чего, на рыбалку не пошёл?
   - На улице погода - хороший хозяин собаку из хаты не выгонит.
   Наташа зевнула, сладко потянулась.
   - Ты, Наташенька, вставать думаешь? Поросёнок не кормленный! - Я плохо спрятал раздражение. Из-за испортившейся погоды. Из-за того, что уже три вечера сажусь за письменный стол, чтобы приступить к роману. Но ничего, кроме названия "Не убежит бегущий". Не оставил на чистом листе бумаги.
   - Мог бы и сам покормить! Не принц по крови!
   Я сижу на корточках перед камином к Наташе спиной. Поэтому она не видит по глазам моего настроения. Чтобы не поссориться с женой, я молчу. Наташа тоже живой человек, и у неё тоже может быть дурное настроение. Лучше погреюсь немного у камина и сам пойду кормить небогатое хозяйство.
   - Ваня, я могу понежиться хоть один выходной? Тем более - в хате так холодно! Из-под одеяла выползать страшно!
   Я упорно молчу. Подбрасываю в камин несколько поленьев. Сосредоточенно курю сигарету.
   - Ты решил со мной в молчанку играть, Ваня? - В голосе Наташи появилось раздражение.
   - Я не молчу, Наташа. То есть, не специально молчу. Я думаю... Ой, кажется, чайник закипает!
   Потеплело в хате. Вместе с холодом, казалось, ушло раздражение сегод- няшнего утра. Пока я готовлю немудрёный завтрак из гренок и чая, Наташа успела управиться по хозяйству и умыться. А могли поругаться из-за пустяков!
   В окно заглянуло октябрьское солнце. Я отдёрнул занавески на кухне. Мы пьём чай и молчим. Каждый о своём. Наташа устала. Это видно по кругам под глазами. По левой руке, безвольно лежащей на столешнице. В материальном плане жизнь у нас - не сахар. Зарплаты у нас мизерные, да и задер- живают их по три-четыре месяца. От одной нищеты белугой завоешь! Шевельнулось у меня под сердцем чувство досады на себя. Потом - на весь мир. Но что толку самоедством заниматься?
   - Что на обед готовить будем? - спросила Наташа.
   - У нас есть выбор? - с иронией сказал я. Хотя в этом больше виноват я, чем она. И поэтому продолжил уже примирительно:
   - Картошки отварим и навернём с огурцами малосольными да грибками! А перед этим - по сто граммов.
   Наташа не успела ответить мне. В дверь, не постучавшись, вломился запыхавшийся сосед Михаил. В сапогах, фуфайке и без головного убора. Небрит, волосы взъерошены. Светло-голубые, почти бесцветные глаза беспокойно бегают по сторонам, словно ищут что-то. Никак, похмелиться будет просить!
   - Беда у меня, Кириллыч!
   - Самогонки нет, Миша! Не обессудь!
   - Да не в этом беда... - Миша мощным плечом подпёр косяк двери, уподо- бившись Атланту, будто этот косяк собирался рухнуть. - Кабан наш заболел. Третий день ничего не ест. Резать надо!
   - А может, ещё обойдётся? Ветврача вызывали? - Тоном поднаторевшей в ветеринарии спросила Наташа.
   Миша обречённо вздохнул.
   - Вызывали. Сказал - хана, стафилококк. Любка белугой ревёт. Она за ним, как за дитём ухаживала.
   Резать и разделывать свиней я умею - отец научил. Это знали в селе и не один раз приглашали помочь. И я ждал этого, как праздника. Во-первых, свежину люблю. Во-вторых, в качестве оплаты за работу два-три килограм- ма свинины отваливали. В нашем положении по нынешним временам - целое богатство.
   - Что поделаешь... Будем резать! - сказал я.
   Из ящика стола на кухне я взял нож, предназначенный для этих целей - длинный и узкий. Обулся в резиновые сапоги. Поцеловал Наташу в щёчку.
   - Не скучай тут без меня! Почитай что-нибудь. Или телевизор включи.
   - Найду чем заняться! - Наташа улыбнулась мне.
   Она тоже была рада этому обстоятельству - пожалуй, два месяца без мяса сидели. Хотя грех радоваться, когда у людей горе. Но так уж устроен человек. Редко нынче найдёшь альтруиста. Слава Богу, что кабанчик у Миши ладный - почти годовалый. Подсвинков резать жалко.
   - Пошли, что ли, Миша! - Я шагнул к двери.
   - И вы, Васильевна, часа через два приходите! Любе поможете со свежиной, если не против, - сказал сосед Наташе.
   Она была не против.
   Кабанчик Миши, действительно, был плох - чуть вытолкали из пуни во двор. Он сразу же и свалился на бок. Резать его - никаких проблем. Даже не пикнул. Через две минуты уже грозно загудели паяльные лампы.
   - Кириллыч, при этих долбаных стафилококках мясо хоть можно употреблять?
   - А что ветврач сказал?
   - Вроде как можно...
   - И я так думаю. С другой стороны - какая разница, от чего ноги протянет?! Зато с полным желудком!
   - Твоя правда, сосед!
   Мы с Мишей дружно орудовали паяльными лампами и ножами. Я старал- ся делать всё самым аккуратным образом, чтобы не терять марку фирмы.
   - Да брось ты, Кириллыч, сойдёт! - Миша явно спешил.
   Я ответил ему назидательно:
   - Шкурка, сосед, дело тонкое, как и восток! От неё весь вкус сала зави- сит.
   - А по мне - один хрен. Мне сало, что со шкуркой, что без неё. Абы сало! Абы чарка к нему была! Любка, ещё горячей воды неси!
   Соседка была расстроена донельзя. Утешать её в данную минуту - беспо- лезно. Утешится, когда одну-другую стопку выпьет. Ещё и песню затянет. Такой уж наш русский характер.
   И вот уже последний лоскут сала внесён в сени. Мы с Мишей вымыли руки в тазу с горячей водой. Со стола в сенях я захватил свой законный трофей - свиное ухо. Хозяин не перечил. Я режу свиней у него в третий раз, и он знает о моей слабости. Как вкусно хрустит ухо на зубах! Миша лишь укоризненно покачивает головой.
   - Не пойму людей, что по шкуркам помирают! Что в них хорошего?
   - На вкус и цвет, Миша, товарищей нет. Я, например, не пойму, как можно пить самогонку Камазы? От неё же вонь на полверсты!
   - Сравнил кое-что с пальцем! В этой вони градусы имеются! А в твоей шкурке что? -Миша запустил руку в карман фуфайки. Но вытащил её пустой. - Давай, Кириллыч, твою закурим! За махоркой в дом идти надо!
   - А у меня сегодня "Примы" нет. Директор школы две пачки "Явы" подогнал по дружбе.
   - Да ладно, хрен с ним! Покурим и "Яву", абы на халяву! - скаламбурил Миша и расхохотался.
   Мы закурили. Я присел на завалинку. Миша предварительно постучал в окно.
   - Бабы! Скоро будет готово?
   - Погуляйте минут десять! - крикнула из кухни Люба.
   - Ага, значит, и Наташа здесь. А я и не заметил, когда она пришла. Миша грузно опустился рядом со мной.
   - Грех Бога гневить, Кириллыч! Но сегодняшний случай кстати. Башка, как барабан. А Ваську всё равно на Покров резать собирались! - Мише не сиделось на завалинке. Даже не докурив сигарету, он вскочил. Беспокойно, с надеждой заглядывал в окно кухни: когда же позовут к столу? Если бы не моё присутствие он давно бы был в доме и досаждал Любе.
   Наконец-то, из сеней выглянула соседка - растрёпанная, раскрасневшаяся.
   - Прошу к столу, Кириллыч! И ты уж, страдалец, заходи!
   Невелика хата у соседей: кухонька, спальня, горница. И убранство небога- тое: столы, стулья, шифоньер, комод, телевизор, кровати - простенькие, самодельные. Но всё чисто и аккуратно. В красном углу, как и полагается, икона под расшитым рушником. На кухне полыхает жаром русская печь. В её зеве аппетитно шквырчит свежина. В двух больших сковородах. Это будет пир!
   Стол накрыт в горнице. Или, как по новой моде её называют, в зале. Разносолов немного. Но зато по-деревенски обстоятельно: горка дымящейся паром сопкой картошки, солёные огурцы с помидорами, творог со сметаной. В центре стола - пузатый, задымлённый временем графин с самогоном.
   - Садитесь, работники! Свежину подаём! - пригласила хозяйка.
   Усаживаясь за стол, я бросил тёплый, влюблённый взгляд на Наташу. Она раскраснелась у печи, глаза горят жизнелюбием. Наташа озорно вздувает белокурый вихор, падающий на глаза. Деревенская жизнь совсем не изменила её - она по-прежнему стройна и интеллигентна. Нет, моя Наташа никогда не обабится! Даже в семьдесят лет...
   Миша перехватил мой взгляд, по-доброму усмехнулся.
   - Кириллыч, вы с Васильевной до сих пор, как молодожёны!
   - Разве это плохо?
   - Отчего же... Я завидую по-хорошему!
   Женщины поставили сковороды по обе стороны графина. Открыли крышки. В ноздри ударил такой густой, душистый от лука и чеснока запах - голова закружилась! Нет ничего лучше свежины в деревне поздней осенью! Знаю, что тяжела эта пища для моего желудка, что опять меня замучает изжога. Но ничего с собой поделать не могу. Кажется, наесться до отвала свежины - и умереть легко.
   Мише не до моих телячьих восторгов по поводу свежины. Он уже схватил за горло графин. Да с такой жадностью, что мне показалось - он лютого недруга душит. По-русски налиты до краёв объёмные стопки. Уже подняли их, как Люба спохватилась.
   - Вот дура-баба! Хлеба-то не нарезала!
   - Да ладно тебе! Выпьем - подашь! - Миша мысленно уже глотал само- гонку и был недоволен задержкой.
   - Не по-русски это! Ты, чай, не чукча! - возмутилась Люба.
   Но Миша и не ждал, пока она вернётся с хлебом. Хлопнул стопку с устатку и захрустел солёным огурцом. Люба, вернувшись, рассердилась:
   - Вот нелюдь! Без тоста, не чокнувшись! Людей бы постыдился!
   - Да ты тостуй! Я ещё налью! - невозмутимо ответил Миша.
   - Я те налью, алкаш! Кириллыч, спасибо тебе за помощь! Золотой ты человек: и учитель, и писатель, и кабанчика заколоть-обделать - пожалуйста! Не к сроку, конечно, зарезали... - Люба едва удержала стопку, чтобы не расплескать её. - Но, слава Богу, хоть не прозевали. Пока этот алкаш слюни пускал, я ноченьку в пуне отдежурила. Ну, да ладно! С Богом!
   И соседка по-мужски опрокинула стопку в рот. Мне нравилась Люба за свою прямоту. Бывала она резковата, остра на язык, но душа у неё отзывчивая. И с Мишей своим, несмотря на жестокие перепалки, жила неплохо. Муж её не был запойным алкашом. Бывало, что и набирался крепко раз-два в неделю. Но по пьяному делу вёл себя смирно. Искал кровать, а не скандала. Работал Миша лесником, зарабатывал с левыми приработками неплохо. Поэтому Люба, по равнению с другими деревенскими бабами, могла чувствовать себя счастливой. Ибо после всех реформ, всех потрясений девяностых годов пили в деревне безбожно.
   Одолеть две сковороды свежины мы не смогли. Зато графинчик хозяйке пришлось наполнить ещё раз. Пока женщины перемывали косточки ближ- ним и дальним соседям, пока обсасывали подробности последних деревенских новостей, мы с Мишей мудро предавались питью и обжорству. Через час я уже с трудом дышал. Бешено колотилось сердце.
   В Мише ещё осталась толика благородства, доставшегося в наследство от далёких предков. Прежде, чем уткнуться носом в тарелку с творогом, он поблагодарил меня:
   - Спа-с-сибо т-тебе, Кирил-л-лыч! Нор-р-р-мальный т-ты м-мужик!
   Люба заметила уход мужа из реальной действительности. Попросила меня:
   - Кириллыч! Помоги моего борова до кровати дотащить! Наклюкался всё-таки!
   Я выбрался из-за стола под пристальным взглядом Наташи. Она изучала моё состояние. И с удивлением обнаружил, что и меня в самый раз тащить до кровати. Но я был гостем. К тому же, деревенским интеллигентом. И мне пришлось напрячь всю свою волю, чтобы вернуться к столу.
   - Налей себе ещё, Кириллыч! Съешь ещё печёночки!
   На самогон и свежину я уже смотреть не мог. Веки слипались сами по себе.
   - Ты что, Люба?! Посмотри на него! Как бы ему плохо не стало... Совсем о своём здоровье не думает! - заругалась жена. От выпитого она раскраснелась, будто из парной вышла. Глаза сузились и заблестели.
   - Ты, Наташа, тоже хороша! - с трудом проговорил я. - Пожалуй, ещё стопочку выпью!
   Но сил налить себе самогона у меня не осталось. Чтобы не опозориться, надо было ретироваться.
   - Вы гуляйте, бабоньки, а я потопал домой! Что-то очень устал сегодня...
   - Совсем устал! - Наташа рассмеялась и поднялась из-за стола.
   - Посиди со мной, Васильевна! Мы ещё и не пели с тобой, - жалобно попросила соседка.
   - Сам-то дотопаешь? - Наташа испытывающе посмотрела на меня.
   - Не такой уж я и пьяный! - Я с трудом, но всё-таки попал в рукава фуфайки.
   Я вышел на улицу. Преодолеть мне надо было всего метров тридцать. И это обнадёживало. Пошатываясь, осторожно, будто по минному полю, я шёл по улице. И не замечал холодного северного антициклона. Тихо, слов-но из приглушённого радиоприёмника, из окон Любиной хаты до меня долетела песня.
   Напилася я пьяна,
   Не дойду я до дому...
   Сегодня я выпил порядком. Даже слишком. Но странное дело: сегодня не жалел себя - талантливого и непризнанного, как бывало в таких случаях. Наоборот. Я чувствовал себя комфортно. Я ощущал себя обыкновенным пьяным русским, возвращавшимся со свежины. А ещё - парусом, послушно бегущим под северным попутным ветром по житейскому морю.
  
   48.
  
   Сегодня утром я со своими суражскими друзьями-дальнебойщиками заспался. Нас разбудил Заикастый, уже готовый в дорогу. Поэтому я не успел позавтракать. К одиннадцати часам утра начало посасывать под ложечкой, и неприятно урчал желудок. Притупляя чувство голода, я бес-престанно курил, и во рту ощущался неприятный привкус горечи, будто я нажевался полыни. Но больше всего, пуще неволи хотелось другого. Мы уже больше четырёх часов ехали после Ельца, и Заикастый ни разу не остановился, благополучно миновав пять или шесть постов ГАИ. Неужели у него другое, более приспособленное к дальним дорогам устройство мочевого пузыря?
   Я мог бы попросить его остановиться. Но из-за того, что ехал с Заикастым на птичьих правах, да и из-за интеллигентной ложной стеснительности не хотел докучать ему, создавать дополнительные неудобства. И до определённого срока терпел. В конце концов, решил: пусть лучше лопнет моя совесть, чем мочевой пузырь. К великому стыду, я даже имени Заикастого не знал, потому обратился в неопределённой форме:
   - Остановите, пожалуйста!
   Заикастый сбавил ход, затем притормозил, даже не повернув головы в мою сторону.
   Я выскочил из машины и чуть не упал, ступив на землю - так затекли ноги, что сделались непослушными, ватными. Размяв ноги, я потянулся до хруста в суставах. Вокруг меня широко и привольно раскинулась весело зеленеющая воронежская степь - совсем, как целинная, с такими же невысокими, покатыми сопками. Лишь вдоль трассы тянулась узкими полосами по обе стороны лесопосадка. Туда я и побежал.
   Здесь, под Воронежем, солнце было знойным, почти летним, гораздо жарче, чем на Брянщине. От этого солнца даже молодой ковыль на вершинах сопок начал желтеть. Перед самой лесопосадкой на склоне небольшого овражка я увидел тюльпаны - дикие степные тюльпаны: два жёлтых и один белый. Господи! Это мои любимые цветы детства - самые красивые в степи. Я таких после Афганистана и не видел, хотя дома в палисаднике у меня росло несколько десятков. И пусть на клумбе тюльпаны цветом сочнее, всё равно их не сравнить с дикими степными. Совсем по-другому смотрятся эти живые огоньки среди скудной растительности - божественно, фантастически!
   Я принёс тюльпаны в "МАЗ" Заискастого. И растерялся - не знал, куда их приспособить. Заикастый по-доброму улыбнулся, взял тюльпаны, понюхал. Тюльпаны пахли почти неуловимо для человеческого носа. Мне всегда казалось, что они пахнут степью и дорогой. Но Заикастый всё-таки что-то унюхал в них, может быть, те же запахи, что и я: степь и дорогу, потому что снова улыбнулся, завернул стебли цветов в клочок газеты, полил его водой из пластиковой бутылки и осторожно положил букетик на панель приборов. Судя по этим действиям, за внешней нелюдимостью Заикастого пряталась отзывчивая на красоту душа.
   - Меня Иваном зовут. А тебя? - Я подал ему руку.
   Заикастый, опять открыто улыбнувшись, показал пальцем на панель. Там была наклеена этикетка от одеколона "Саша".
   - Саша? - переспросил я.
   Он утвердительно кивнул головой.
   Из-за тюльпанов, из-за мгновения душевной человеческой доверительности между мной и Сашей настроение моё поднялось. Сейчас перекусить бы чем-нибудь - и было бы совсем хорошо. Но в моём рюкзаке из всех пище- вых продуктов - только печенье и папиросы. Хотя последние к пищевым продуктам относили лишь в советские времена. Но Саша-Заикастый будто услышал громкий призывной вопль о помощи, исходящий из моего желуд- ка. Откуда-то из-за спины, из спалки он вытащил батон и круг краковской колбасы и разломал то и другое пополам.
   - Спасибо! - поблагодарил я его.
   Но Саша ушёл в себе, как только "МАЗ" тронулся с места. Его взгляд был далеко-далеко у сопки, что разлеглась посреди степи на самом горизонте. И независимо от хозяина, его отрешённости, сосредоточенно ходили желваки на его скулах. Казалось, что окажись в это мгновение в руках Саши резино- вый шланг вместо колбасы, он не обратил бы внимания на подмену, а про- должал бы сосредоточенно жевать. Интересно, услышу я хоть одно слово из его уст, пока мы доедем до Ростова.
   По радио передавали последние известия. Я почти не прислушивался к ним, потому что шёл привычный, набивший оскомину набор новостей: Чечня, выборы, Югославия. И только, когда промелькнуло в тексте, читае- мом диктором, слово Афганистан, я включил своё внимание. Со стороны Афганистана просочились на территорию Таджикистана группа моджахедов оппозиции. Погиб один российский пограничник.
   Восток - дело тонкое, Петруха! Это из любимого моего фильма "Белое солнце пустыни". Мы так увязли в Афганистане семнадцать лет назад, что пожинаем плоды своего легкомыслия до сих пор. И до сих пор гибнут наши ребята. Но пограничники гибнут лицом к границе, охраняя свою Отчизну. И пусть это Таджикистан - чужая уже страна. Но если бы провели границу между Россией и этой азиатской страной, мало что изменилось бы. Самолюбивые, полудикие афганские племена пуштумов, таджиков, узбе- ков, афгани тучами саранчи налетели бы на Таджикистан и поглотили бы его. И нас не оставили бы в покое, потому что не скоро простят войну, в которой участвовал я. И на новой границе гибли бы наши пограничники.
   Мы воевали, когда граница была за нашей спиной, на чужой территории. Как будто нам не хватало своих песков, безжизненных гор и бездорожья, как будто мало было нам ненависти прибалтов, поляков, чехов, чеченцев. Мы хотели любить всех, всем дарить добро, и несли его на мушках авто- матов и в прицелах танков. И не понимали, когда такое добро принимали с неблагодарностью. Я тоже шёл воевать, чтоб землю в Кабуле крестьянам отдать. И всё-таки не бездумно я принял это решение и не из-за своих марксистко-ленинских убеждений. В Польше у меня разладилась семейная жизнь.
   Я с большим трудом терпел равнодушие Любаши к жизни и ко мне, я с всё меньшей охотой возвращался с полётов домой. И радовался, когда перепадала редкая командировка в Гданьск или в Союз. Когда я возвращался со службы, Любаша не бросалась с радостью ко мне на шею, не снимала с меня шинель, не кормила обедом - она спала на диване с книгой на носу или смотрела телевизор. Она бросила работу в библиотеке, не выходила даже в гарнизонный магазин, полгода не была в парикмахерской и из своего гардероба меняла только два халата: один на другой в процессе загрязнения. Она была безразлична ко всему. И оживала лишь в постели со мной и иногда, когда баловалась с Олечкой. Может быть, потому я ещё любил её.
   Я пытался что-то предпринять, как-то расшевелить её, меня подавляла её инертность. Иногда мы ругались, и это уже было кое-что. Освободилось место кассирши в офицерском клубе, но я не уговорил её выйти в люди. Она так и не смогла расстаться с возрастом юности и всё о чём-то грезила.
   О прекрасном принце, который каким-то невероятным, нелепым образом попадёт в нашу убогую квартиру на пятом этаже Дома офицерского соста- ва.
   В конце концов, я устал и махнул на Любашу безнадёжной рукой. Вечера проводил в комнате Виктора среди офицеров-холостяков, расписывая пульку в преферанс и поглощая невероятное количество водки и пива. Несколько раз Виктор пытался уговорить меня посетить красивых и досту- пных полячек, но я, почти разочаровавшись в жене, всё ещё любил её.
   И решение добровольно лететь в Афганистан отчасти созрело на почве семейных неурядиц. Я надеялся хотя бы этим сильнодействующим лекар- ством разбудить свою спящую красавицу. Увы, эту новость Любаша восприняла с не меньшим равнодушием, чем известие о моей очередной, стратегически важной командировке в Гданьск.
   - Любаша! - от разочарования опешил я. - Но ведь там война и там убива- ют!
   - Ты у меня счастливый! - Она беспечно пожала плечами. - Тебя не убьют!
   Наверное, она была права, моя прекрасная сомнамбула: ведь меня, дейст- вительно, не убили. А там, в Афганистане, летая в одном звене с "ангелами смерти", я надеялся и загадал: если вернусь из этого пекла живым и невре- димым, жизнь у нас с Любашей пойдёт по-другому. Я думал, что разлука, её переживания за мою жизнь спасут любовь.
   Но я начисто забыл об одной фразе из Любашиного письма, которое она в стройотрядовскую бытность прислала в Казахстан.
   "Я от тебя отвыкла, Ваня"!
   И это было написано всего через месяц после разлуки.
  
   49.
  
   Бабье лето было в самом разгаре, и даже сентябрьские ночи стояли тёп- лые и ласковые. Рубино-янтарным огнём полыхали рощи и дубравы, жирующие на зиму пауки развесили между деревьев и кустов свои кружева. В тени боров мясисто зрели боровики, а по молодым соснякам блестящими негритятами резвились маслята. Но во всём этом нарядном торжестве всё равно чувствовалась грусть прощания: не так щедро отдавало своё тепло солнце - низкое и тусклое. Нет-нет, и налетали короткими холодными порывами ветра, и печально курлыкали журавли, собираясь в походные клинья. И ещё тоскливее становилось, когда на солнце наплывала туча, надолго укутывала его, и становился слегка сумрачным воздух, а вся природа в напряжении затихала, и, казалось, каждый её увядающий листок с вздохом жалуется небу: скоро, очень скоро наступят холода.
   Под стать сентябрьской погоде переменчивым было моё настроение. Отыскав среди мха и травы очередной боровик, я несколько секунд радовался, любуясь ядрёной его ножкой или мясистой тёмно-коричневой шляпкой, а потом, раздвигая коленями папоротник, брёл обременённый тоской. Ничего на свете нет печальнее безответной любви, и светлая грусть осени только добавляла в мое сердце печали.
   Я написал Любаше покаянное письмо, но до сих пор она ничего не отве- тила. Поссорились мы по-детски глупо. Но эта ссора не возникла на голом месте - она копилась в нас целое лето. Любаша и в восемнадцать лет плыла по жизни по воле волн и размышляла только категориями настоящего. Она почти не помнила прошлого и не хотела заглядывать в будущее. Простившись в конце июня влюблёнными молодыми людьми, она уехала на Полесье со стройотрядом, а я в Казахстан - на шабашку.
   После первого курса я тоже ездил со стройотрядом на стройки Нечерноземья. Наш отряд носил гордое имя коммунистического, а это означало, что по окончанию работ мы не получили ни копейки. Пахать с утра до ночи безвозмездно высокой идеи ради было обидно даже мне, активному комсомольцу, верящему в победное будущее коммунизма так искренне, как не верила моя покойная прабабка Ульяна во Христа.
   Из Казахстана я писал Любаше каждый день, хотя писать письма на шабашке было дорогим для здоровья удовольствием: делалось это за счёт сна - ведь пахали мы от зари до зари. Любаша упорно молчала, но я это списывал на возможную её нелюбовь к писанию писем. В конце концов, я так забомбардировал её сентиментальными посланиями, что она ответила коротеньким письмом. Вообще, коротенькое письмо - её фирменный знак в вопросах переписки. Она писала неопределённо, завуалировано, полунамёками. Вроде того: я и умный, и добрый, просто замечательный -почти ангел, но она сомневается в своих чувствах и поэтому ничего не может мне обещать.
   Через месяц, перед самым моим отъездом из Казахстана, Любаша прислала ещё одно письмо, почти записку. Читая его, я впервые столкнулся с её страшным и непонятным словом "отвыкла". Она сообщила, что отвыкла от меня, и стоит ли привыкать друг к другу снова, когда встретимся в университете.
   Я был влюблён и наивен. Я не знал, что, работая в стройотряде, она встре- чалась со своим однокурсником, что роман их был очень даже бурным. Я ничего не знал и не хотел знать, я летел на крыльях любви в Гомель, чтобы скорее встретиться с Любашей. Но очень медленно шёл поезд "Павлодар-Москва". Поезд шёл так медленно, что я, лёжа на второй полке, считал верстовые столбы. Товарищи по шабашке пили и гуляли напропалую, а я маменьким сынком-паинькой возлежал на полке, считал верстовые столбы и строил воздушные замки. А до 31 августа - времени встречи с Любашей - была целая вечность. Аж три дня!
   Я всего один день пробыл у бабушки в деревне. Всего один день - 31 августа. Но и в этот единственный день не находил себе места, слонялся из угла в угол, как заполошенный, как приговорённый к расстрелу смертник. Наблюдая за мной, бабушка с высоты своей шестидесятилетней мудрости изрекла пророческую фразу:
   - Пропал ты, парень, не за понюх табака!
   Она знала, что говорила, потому что в нашем роду не умели влюбляться "по-человечески" и жить спокойно. Каждому из нас необходимы были роковая любовь и жизнь, похожая на шекспировскую трагедию. Но в нашем роду умели любить, сжигая своё сердце дотла. Так любила непутё- вого деда-красавца моя бабушка. Убежала в одном платье за любимым на край света её дочь. Но дальше всех пошёл младший брат мамы, мой любимый дядя Сергей, который из-за несчастной безответной любви пере-резал себе вену и только счастливой случайности остался в живых.
   Моя мудрая бабушка всё знала наперёд и наверняка, когда сказала:
   - Пропал ты, парень, не за понюх табака!
   Я приехал в Гомель самым ранним, самым первым дизель-поездом, кото- рый приходил в город в семь утра. И два часа кряду, измозолив глаза вах- тёрше, слонялся по фойе общежития, высматривая Любашу. Вахтёрша - полная круглолицая старушка - сжалилась надо мной.
   - Иди, Ванятка, попей со мной чаю! Оголтелый! Сказано, что поэт Пуш- кин - пропеллер в задницу ввинчен! Не пропадёт твоя Любаша!
   Старуха-вахтёрша уже десять лет работала в общежитии филологического факультета и литературно была подкована основательно. По крайней мере, она свободно, как чайной посудой, пользовалась известными писательскими именами, когда ругалась со студентами.
   - Ишь ты, какой умный нашёлся! Прям Флобер!
   - А нализался-то как! Похлеще Есенина Серёжки!
   - Бродют тут Фолкнеры всякие!
   - А ты не прикидывайся Стендалем! Я своих всех знаю! Ты к нашим Шекспирам не примазывайся!
   А кличка у бабули была вполне литературная -Жорж Санд, потому что никак до неё не могло дойти: почему у бабы-писательницы мужское имя?
   Пока я прихлёбывал чай - крепкий, по-деревенски запашистый, баба Вера, она же Жорж Санд, учила меня уму-разуму.
   - Вот ты, Ванюша, самый наш умный и любимый студент. Поэт на всю область известный (она видела моё выступление по областному телевидению), состоишь в студсовете и вообще редактор стенгазеты (нашу студен- ческую стенгазету, которую мы выпускали в общежитии, баба Вера от нечего делать выучивала чуть ли не наизусть)! И позволяешь вертеть собой этой вертихвостке Любаше! Она мизинца твоего не стоит! Скажешь, красивая, что артистка? Да я покрасивше её видывала! - Вахтёрша на кусок моей булки подложила кружок колбасы. - Ешь, ешь, бедовый! У неё, у Любки, ветер в голове! Ох, и тяпнешь ты с ней горя не меньше, чем Отелло с Дездемоной! Глянь! Вон идёт. Туп, туп, туп... Королева красоты!
   - Баб Вер! Перестаньте!
   - Что, "перестаньте"?!.. Я бы её, кралю размалёванную, к своему внуку и близко не подпустила бы! Вы же, молодые, - слепые котята!
   Да ведь это же здорово, что молодость слепа и видит всё в розовом свете! сейчас такой молодости днём с огнём не сыщешь!
   Мои телячьи восторги по поводу нашей с Любашей долгожданной встре- чи были утопическими. Она поздоровалась со мной сдержанно. И вела себя подчёркнуто терпеливо, позволяя осыпать холодно-прекрасное лицо своё чувственными бурными поцелуями. Я не обращал внимания на то, что Люба пришла не одна, а с Надей. Лишь когда мы пришли в бывшую их комнату, спала с моих глаз пелена восторга.
   - Извини, Надя, здравствуй!
   - А слона-то мы и не приметили! - Надя грустно улыбнулась.
   Я был настроен очень решительно. Ещё трясясь в поезде по дороге в Москву, я твёрдо решил сразу же брать быка за рога и, не дав Любе даже рта раскрыть, смять её своей напористостью. Я сто, двести раз проговорил, прорепетировал гениальную по своей простоте фразу:
   - Эти деньги на нашу свадьбу, Люба!
   И с гордостью положил на стол перед ней нераспечатанную пачку черво- нцев - целое состояние для студента. Любаша, будто дочь миллионера, презрительно посмотрела на деньги, обильно политые моим трудовым потом.
   - За тысячу хочешь меня купить?
   Я был влюблённым, но гордым поэтом, как и подобает быть служителю муз. От того, что Любаша поняла меня превратно, кровь ударила мне в голову, и в припадке бешенства я швырнул пачку червонцев в открытую форточку окна.
   - Ну и дурак! - констатировала Любаша и, гордо развернувшись, ушла.
   Мир перевернулся, потускнел, почернел в моих глазах, и я, как ребёнок, расплакался. Рядом со мной сидела Надя, гладила меня по спине, утешала. Но вдруг, словно вспомнив о чём-то важном, вскочила.
   - Ты не уходи, Ваня! Я сейчас вернусь! - сказала Надя и выбежала из комнаты. Но я не слышал её слов. Для меня мир потух и оглох.
   Надя вскоре вернулась, принесла мою пачку червонцев (хорошо, что окно комнаты выходило во двор общежития, а не на улицу) и сунула их в мою походную сумку. Потом расстегнула молнию на своей хозяйственной сумке, стала выставлять на стол домашнюю снедь: жареных окуньков, котлеты, грибы, сало и в довершение всего - двухлитровую банку само- гона.
   Я отрешённо сидел на кровати - на голой панцирной сетке. Надя осто- рожно дотронулась до моего плеча.
   - Ваня! Тебе сейчас обязательно надо выпить! Тебе сегодня надо очень много выпить! - по-матерински уговаривала она.
   Это было очень кстати. Мне ничего не оставалось, как напиться.
   Надя сбегала к вахтёрше, принесла два стакана. А когда она резала хлеб и сало, в комнату вошла баба Вера с простынёй, наволочкой и одеялом. Она с сожалением посмотрела на меня.
   - Ванятка! Нельзя так убиваться! Плюнь и разотри!
   Я ничего не ответил ей, безучастно сидя на кровати и отвернувшись к окну. Баба Вера безнадёжно рассекла воздух рукой.
   - Наливай, Надюша! - Вахтёрша взяла стаканы и одним из них толкнула меня в плечо. - Давай выпьем, Ванятка, за встречу после каникул!
   Я представил, как смешно и жалко выгляжу со стороны, украдкой вытер слёзы и даже выдавил из себя подобие улыбки.
   - Давайте, баба Вера! Давай, Надя! Надя, а где твоя тара? - Я отдал Наде свой стакан, а сам взял с подоконника пустую полулитровую банку и набухал в неё на две трети самогона.
   - Вот и хорошо. Пить так пить! - Одобрила мой поступок вахтёрша.
   - За вас, мои хорошие и добрые женщины! - сказал я и улыбнулся им.
   Но, видимо, улыбка получилась такой трагической, что женщины - старая и молодая - едва не поперхнулись от моего пожелания.
   - Мне больше нельзя, я при исполнении, - хрустнув солёным огурцом, сказала баба Вера. - А ты, Надюша, побудь с ним! Его нельзя оставлять одного!
   - Хорошо, я буду с ним! - с готовностью согласилась Надя.
   Я пил стакан за стаканом, почти не закусывая, пока не заселённая жильцами комната общежития с голубыми свежевыбеленными стенами, с голыми кроватями с окном без штор не поплыла перед моими глазами, пока не исчезла в чёрной пропасти, резко расцвеченной красными и синими блёстками.
   Я проснулся среди ночи с тупой головной болью и сильной жаждой. Рядом со мной, свернувшись калачиком, спала какая-то женщина в лиф- чике и трусиках. Я сразу не мог сообразить: кто это мог быть? Но проснувшийся лучик надежды, спавший вместе со мной, заставил меня поднять левую руку и прикоснуться к женщине, прильнувшей ко мне. Узкие бёдра,
   Хорошо развитая грудь, короткие волосы - всё это не совпадало с моей надеждой. Медленно, из самых глубин памяти ко мне стали возвращаться обрывочные кадрами, словно в бездарно смонтированном фильме события вчерашнего дня. А в это время лежавшая рядом со мной женщина просну- лась, потянулась поднятой над кроватью рукой.
   - Надя? - узнал я.
   - Я, Ваня!
   Я испугался. Я почти ничего не помнил с того момента, как ушла баба Вера. Почему оказался на кровати? Кто раздел меня до трусов? Неужели?
   - Я ничего не помню, Надя! - признался я хриплым голосом, облизнув спекшиеся от похмельной жажды губы. - Мы ничего с тобой?
   - Ты был слишком пьян для того, чтобы вести себя хорошо или плохо, - почему-то с грустью ответила Надя.
   - Значит, я был ниякий?
   - Ниякий.
   Я попытался подняться.
   - Куда ты? - встревожилась Надя.
   - Я хочу пить!
   - Лежи, я сейчас подам.
   - Но я не только пить хочу...
   Надежда догадалась.
   - Не ходи далеко. Женский туалет рядом. Там никого не будет ночью.
   Я вышел из комнаты в одних трусах. Когда вернулся назад, Надя была уже в ситцевом халатике - заспанная, но уютно-домашняя - и суетилась у стола. Окно, вместо штор, было завешено газетами.
   - Ты, наверное, хочешь похмелиться? - с участием спросила Надя.
   - Осталось?
   - Не такой уж ты герой, чтобы выпить два литра почти первача!
   Я осмотрелся, чтобы найти свои брюки.
   - Я хочу одеться. Где мои брюки?
   - Они мокрые. Я их постирала.
   Я покраснел и с ужасом ощупал трусы. Надя тихо рассмеялась.
   - Нет, нет, не беспокойся! Ты лишь сходил в Ригу. Такое с любым может
   случиться.
   - Прости, Надя!
   - Да ладно. Выпей лучше!
   После стакана самогона мне стало легче, и я даже сжевал котлету. После этого меня опять потянуло на сон.
   - Извини, Надя! Я не выспался.
   - Я тоже.
   Прямо со стула я буквально свалился в кровать. Надежда прошла к выключателю и выключила свет. Подошла к кровати и сняла халат.
   - Подвинься! Кровать-то односпальная...
   - Зачем? - не понял я.
   - Ты мне предлагаешь на голой панцирной сетке спать? - Надя решительно юркнула под одеяло, обдав меня теплом молодого тела. Я отвернулся лицом к стене, но почувствовал, как по моей спине ласковыми гномами прохаживаются нежные девичьи пальчики.
   - Надюша, я не железный!
   - Это хорошо! Это замечательно! - жарко выдохнула она в моё ухо и быстрым движением расстегнула лифчик. Я лопаткой почувствовал острый ожог от твёрдого и раскалённого соска. Надя прикоснулась губами к мочке моего уха.
   - Надюша! Наутро ты об этом будешь жалеть! - пытался я остановить её,
   хотя в пору было останавливать меня.
   - Я ни о чём и никогда не буду жалеть, - сдерживая дыхание, ответила она. - Повернись ко мне, Ваня, это неприлично!
   Я перевернулся на спину.
   - Извини, Надюша... Я мужик и хочу тебя. Ты хорошая девушка, но, к сожалению, я люблю другую. Завтра и ты, и я будем проклинать свою слабость. Я не хочу обижать тебя хотя бы потому, что ты сестра моего друга.
   - Ты обидишь меня, если ещё раз отвернёшься к стене. Я не хочу думать о том, что ты любишь Любашу, а не меня. Я никогда не буду упрекать тебя, Ваня, за сегодняшнюю ночь. Я люблю тебя и хочу, чтобы ты стал моим первым мужчиной.
   Она попыталась не дать мне говорить, замкнув мои губы своими губами. Но это замыкание не дало электрического разряда страсти.
   - Мне трудно будет это сделать.
   Надя ладошкой зажала мои губы.
   - Молчи! У тебя уже были женщины?
   - И не одна.
   - Я тоже хочу стать твоей женщиной. Хотя бы на одну ночь! - Она нежно поцеловала мою грудь.
   Я не мог сопротивляться её неумелым ласкам. Из-за этой неумелости они и возбудили меня.
   Проснувшись утром, я чувствовал себя не в своей тарелке и боялся встретиться взглядами с Надей. Я облачился в брюки, натянул тенниску и, вместо слов прощания, сказал:
   - Прости меня, если можешь...
   - Ты ни в чём передо мной не виноват! - Надя грустно улыбнулась мне.
   Конечно, я ни в чём не виноват перед Надей. Просто я не любил её. А жаль. Может быть, в обратном случае моя жизнь сложилась бы иначе. Но ведь мы не руководим своей судьбой, хотя думаем, что наоборот. Я ни в чём не был виноват перед Любашей. Просто она не любила меня. И от осознания этой правды я, вместо месячного отдыха, поехал с другой, на курс младше группой на уборку картофеля. И вот теперь ходил по лесу среди бабьего лета и с печалью созерцал мир. Мне казалось, что ничего хорошего не ждёт меня впереди. В двадцать лет я ощущаю себя усталым и старым.
   Но что спасло нашу с Любашей любовь после того, как я вернулся в университет? Разлука? Навряд ли. Скорее всего, стечение обстоятельств. Когда в начале октября возобновились занятия в университете, Любаша ещё бегала на свидания к однокурснику, с которым играла в большую любовь в стройотряде. А я, в свою очередь, закрутил роман со смазливой и умненькой однокурсницей. Любаша забеспокоилась. Она-то была уверена, что я вечность буду чахнуть по ней.
   И вот в ноябре в университет приехал знаменитый белорусский писатель. Как председатель литобъединения университета, во время встречи с ним я оказался в президиуме и представил писателя. Какими же глазами смотрела на меня Любаша, когда я в фойе непринуждённо беседовал с кумиром почитателей белорусской литературы!
   После встречи с писателем Любаша дождалась меня и попросила её проводить домой. Она жила вместе с Надей на квартире у железнодорожного вокзала.
   В воздухе кружился и, казалось, не падал на землю пушистый первый снег. А в подворотне пятиэтажного дома стояли двое влюблённых и целовались с сумасшедшей страстью. Мне кажется, что никогда больше не целовала меня Любаша так, как в тот тихий ноябрьский вечер.
  
   50.
  
   Обедали мы с Сашей Заикастым в придорожном кафе в Павловске. И на первое, и на второе здесь подавали любимые мною русские пельмени: на первое - с бульоном, на второе - со сметаной. Я был голоден, и мог съесть две порции, но не четыре. Именно столько каждому из нас Заикастый.
   Наворачивая пельмени, я подумал о том, что не просто так вспомнил о Наде. Она чем-то была похожа на Наташу. Не так эффектна, конечно, но любила меня не менее самоотверженно. Надя вышла замуж за хорошего парня, родила двух детей. Когда вышла моя первая книга, я подписал её и выслал Наде в Брестскую область. Она прислала мне благодарный ответ и предложила встретиться, поговорить, вспомнить молодость. На встречу с Надей в Гомеле я преднамеренно не взял с собой Любашу. Мне не хоте- лось, чтобы Надя видела, в кого превратилась её подруга и моя жена.
   Мы встретились на вокзале. Был чудесный июльский день, и не хотелось проводить его в пыльном и душном городе. Мы сели на автобус и уехали в лес под Клёнками.
   Там во время пикничка я с удивлением узнал, что и через двенадцать лет Надя любит меня, что своего первенца назвала в честь меня Иваном. И, отдаваясь мне, она ни секунды не сомневалась, что делает правильно. В тридцать лет Надя, обретя округлость форм, смотрелась эффектнее, чем в восемнадцать. И превратилась в умелую, темпераментную любовницу. И тогда я выложил ей всю свою жизнь, всю свою душу. Надя плакала вместе со мной, но наотрез отказалась от новых встреч, от возможности соединить наши судьбы.
   - Ведь по-своему я люблю Колю, - с грустью сказала она. - Я ему многим обязана, у нас очень дружная семья. А ты всю жизнь останешься моей первой любовью, моим самым любимым мужчиной.
   - Но если когда-нибудь, через двадцать-тридцать лет мы случайно встретимся с тобой...
   - Я, не раздумывая, отдамся тебе! - Надя рассмеялась и смахнула с ресниц слезу. - Прощай, Ваня! Не ищи встреч со мной, пожалуйста! Коля очень переживает. А книги свои высылай! Все до одной!
   Через три года вышла моя вторая книга, но я забыл выслать её Наде.
   - Сколько я должен, Саша? - спросил я у Заикастого, когда мы выходили из кафе.
   Он отрицательно покачал головой. Это уж слишком! Находиться на содержании у дальнебойщиков я не желал. Не уподобляться же плечовке или бичу! Я вытащил из кармана десятитысячную и всунул её в руку Заикастого. Тот взял ассигнацию и уверенно затолкал её в нагрудный карман моей рубашки.
   - Так нельзя, Саша! - возмутился я.
   И тут, как гром среди ясного неба, я впервые услышал голос Заикастого.
   - Мо... Мо... Мо...сей... у... уу... бьёт! - Саша сделал свои глаза жалки- ми и испуганными, резанул ладонью по шее. Это выглядело тем более смешно, что вид у него был очень суровый.
   Я понял, что Мосей приказал довезти меня до Ростова на полном дальне- бойщицком довольствии и не стал больше спорить. У этих людей с годами устоявшийся устав, и не стоит лезть в их монастырь со своим.
   Едва мы отъехали от Павловска, как я сразу же уснул. Меня тут же разбу- дил лёгким толчком Заикастый, кивнув головой в сторону спалки. Я разул- ся и с облегчением растянулся на матрасе. Шоссе от Воронежа до Ростова было лучше качеством, и уснул спокойно и глубоко, будто ехал в купе скорого поезда.
   Какими причудливыми, какими фантастическими могут быть сны! В них могут перепутаться, переплестись между собой прошлое, настоящее и будущее. В них могут отвергаться законы механики и Пространства, в них может быть совместимым несовместимое. Казалось бы, в такой пёстрый хаос смешиваются люди, факты, события, что ни о какой логике говорить не приходится. И вместе с тем, любой сон логичен и соотносим с реальной действительностью - надо только уметь разглядеть эту логику.
   Таких закатов я не видел в природе - густой, как кисель туман, из которо- го фантастическими силуэтами проступают огромные, извилистые, корявые деревья. И этот густой туман, подожжённый закатом, горит, будто вся Вселенная схватилась единым и беспощадным пожаром; туман движется, и, кажется, что это играют сполохи огня.
   Среди огненного тумана за чудовищными деревьями иссиня-рубиново блестит извилистое гадючье тело реки. Река знакома и не знакома мне. Я не могу разрешить сомнения во сне, потому что с заднего плана наплывает на меня идиллистическая картина: две женщины сидят на природе, одна - в белых одеждах, другая - в чёрных. И в одной из них я узнаю Наташу, в другой - Любашу.
   В правой руке каждой из них совершенно одинаковые фарфоровые чашки с красными петухами. Из чашек женщины пьют чай. Наташа - уверенно, отрывистыми глотками, а Любаша - осторожно, взасос. Так они пили чай, когда жили со мной - из моих чашек с красными петухами. А в левой руке у каждой - по цветку. У Наташи - белая роза, у Любаши - бледно-розовый гладиолус. Отпив глоток чая, каждая из них подносит к носу свой цветок и нюхает. Делают по глотку чая и снова нюхают цветы.
   Удивительно, но я видел и не с привычной высоты в метр семьдесят, а выше - метров с трёх-четырёх, будто забрался на дерево и наблюдал за ними. Но дерево не могло перемещаться в пространстве, а я видел женщин, пьющих чай с разных ракурсов: слева, справа, сверху - словно я кружил над ними планером.
   - Я очень любила Ивана! - сказала Наташа.
   - Я тоже его любила! - сказал Любаша.
   - Но ты любила его эгоистично! Ты испортила ему жизнь!
   - Почему? - невинно, как могла только одна она, удивилась Люба. - Я ему не мешала. Он жил, как хотел. Разве это нехорошо: не ограничивать свобо- ды человека?
   - Но он хотел внимания к себе и любви...
   - Я тоже хотела к себе внимания. Как это было, когда он за мной ухажи- вал. А потом он стал смотреть на меня, как на красивую куклу.
   - А я счастлива, что постоянно была окружена его вниманием и любовью! Каждый день нашей жизни был, как первый день любви. Всё по-новому, всё свежо! - Нежным голубым огнём горели Наташины глаза.
   - Милая, ты слишком мало с ним жила - всего три года. Ты не успела надоесть ему! Ваня такой же эгоист, как и все мужчины!
   - Неправда! Он был романтиком, мечтателем. Ты не смогла его понять.
   - Я не смогла? - опять невинно-удивлённо переспросила Любаша. - А он меня понимал? Он, когда просил руки, обещал мне золотые горы! Я думала, что буду женой знаменитого писателя, что у меня не будет недостатка в деньгах, что знаменитости страны будут целовать мне руки. А он таскал меня по вонючим военным гарнизонам!
   - Но мы, женщины, должны быть терпеливыми. Ваня был хорошим писателем, но стечение обстоятельств... - Защищала меня Наташа.
   - Может быть, у не и присутствовал талант. Но он был очень ленив и комплексовал. В последние годы почти ничего не писал, превратившись в заурядного пьяницу и бабника. Я не о таком муже мечтала!
   - Хорошие жёны сами лепят себе мужей. А Ваня был податливым материалом. Надо было просто любить его.
   - Он сам положил крест на своём творчестве! - не унималась Любаша. - Я ему не мешала творить.
   - Но и не помогала...
   - Я не разбираюсь в писательской кухне. Как я могла помочь ему?
   - Поддержкой. Как я.
   - И много он написал с твоей поддержкой?
   - Одно стихотворение, - смутилась Наташа.
   - Вот видишь! На самом деле он мне угробил жизнь, а не я ему. Он обманул меня, потому что не стал знаменитым писателем.
   - Об этом мы можем спорить бесконечно! - остановила её Наташа. - Пойдём, а то опоздаем на похороны.
   Они поднялись с травы и начали медленно удаляться, поглощаемые густым, красным туманом. Я не ощущал себя, но точно знал, что следую на трёхметровой высоте за Наташей и Любашей. Может быть, я был великаном-невидимкой?
   Рассеялся туман, и густые сумерки опустились на землю. Тянулась длин- ная-длинная аллея с песчаной дорожкой из причудливо согнутых, будто искусственных деревьев, на которых безжизненно неподвижны были листья, словно искусный мастер вырезал их из жести и покрасил зелёной краской. Неподвижность листьев выглядела тем более странной, что я видел, как у идущих впереди меня женщин развеваются на ветру прозрачные газовые шали: прозрачно белый - на шее Наташи и прозрачно чёрный - на шее Любаши.
   Женщины шли бок о бок и продолжали разговор, начатый у реки.
   - И всё-таки Ваня был добрым человеком, у него прекрасный характер! - сказала Наташа.
   - У него был слишком лёгкий характер. Он не мог довести до конца ни одного начатого дела. Увлекшись чем-нибудь, он быстро остывал. Это касалось и женщин. Тебе повезло, ты мало прожила с ним. Ты уже никогда не разочаруешься в нём.
   - Ваша любовь, к сожалению, окончилась ненавистью друг к другу. Это печально, потому что Ваня не любил ненавидеть, - с грустью в голосе сказала Наташа. - Когда не любишь, когда ненавидишь, маленькие недо- статки в твоих глазах вырастают в большие пороки. Тебе Ваня, наверное, казался полным и невысоким, совсем не привлекательным?
   - Почему? Несмотря на относительную полноту, он очень обаятельный. Хотя бы потому, что не похож ни на кого. Я никогда не смогла бы его ненавидеть. Я и сейчас его люблю, но того, периода учёбы в университете, - романтичного и энергичного. А Ваню взрослого я не воспринимала. Мне сделалось с ним скучно.
   - Он мне рассказывал о тебе совсем другое. В моём представлении ты была сомнамбулой.
   - Такой меня сделал он. Апатией я защищалась от его авантюр. К тому же, я была разочарована.
   Наташа и Люба свернули с тёмной аллеи и пошли чистым полем, застлан- ным сплошным ковром белых ромашек, на сверкающие вдали огоньки.
   - Почему его хоронят ночью? - удивилась Наташа. - Я никогда не видела, чтобы людей хоронили ночью.
   Они пришли в деревню, очень похожую на Лопазну, только улицы в этой деревне были широкими и чистыми, как в прибалтийских посёлках, в дома - аккуратные, выкрашенные в яркие цвета.
   Они вошли во двор - широкий и просторный, внутри которого суетились люди в чёрных балахонах с факелами в руках. Посреди двора почему-то на козлах для распилки дров стоял широкий массивный гроб. Ив гробу том, скрестив руки на груди, лежал я. И почему-то голова моя была неестественно огромной с уродливо выпуклым лбом, не пропорциональная тулови- щу. Голова уродца с моим лицом занимала половину гроба.
   Люди в балахонах с факелами в руках раздвинулись перед идущими к гробу женщинами, и я увидел, что под чёрными балахонами совсем нет лиц, будто балахоны ходили сами по себе. Женщины подошли к гробу и положили цветы мне на грудь. Наташа - белую розу, Любаша - бледно-розовый гладиолус.
   -Давайте хоронить, пока не проснулся Господь! - услышал я хриплый голос.
   И угрюмые, молчаливые балахоны принесли чёрную крышку от гроба и накрыли ею меня. Сразу же сделалось темно и невыносимо душно. Я хотел в ужасе закричать, чтобы не хоронили меня, но голос застрял в моём горле. И тогда, собрав все силы, я ударил по крышке гроба изнутри.
  
   51.
  
   Я проснулся в обильном липком поту. В кабине было душно и сумеречно. Заикастый зачем-то закрыл боковые окна. Когда я сполз на сиденья, когда, мучимый жаждой, выпил половину полуторалитровой бутылки воды, заме- тил, что за окнами машины идёт дождь - по ветровому стеклу ритмично и старательно бегали дворники. Я хотел спросить у Заикастого, где мы проез- жаем, но вовремя вспомнил, что это бесполезное дело. Тогда я посмотрел на часы. Восемь вечера. Значит, проспал я шесть часов кряду. И за это время мы проехали около трёхсот километров. До Ростова - рукой подать.
   Неужели таким долгим, длиною в шесть часов, был мой странный сон? Нет, конечно. Учёные доказывают, что сон длится несколько секунд перед пробуждением. У меня нет аргументов, чтобы спорить с ними. Они доказы- вают, что сон - это продукт автономной деятельности мозга, а я думаю, что сон - это совместная деятельность мозга и Космоса. Ибо, почему мёртвые разговаривают с живыми да ещё и хоронят этих живых? Кто свёл никогда не встречавшихся прежде, живших в разных временных и пространственных мирах Наташу и Любашу? Мой мозг?
   Это сновидение пугало меня тайной пророчества, и я не хотел думать о нём, пытаясь отвлечься на что-нибудь из реальной действительности. А её почти не было, кроме говорящего опять о выборах радиоприёмника, угрю- мо молчащего Саши Заикастого, однообразно кружащейся за окнами машины сумеречной степи да асфальтированного шоссе, по которому шныряли автомобили.
   Казалось, ничего не происходит в мире в эту минуту. И вдруг из радиоприёмника полилась до боли знакомая, щемительная музыка Грига и запела безутешная Сольвейг. Это мне показалось наваждением. Я даже уши прикрыл ладонями, чтобы убедиться: не внутри ли меня звучит эта мелодия? Но нет, музыка исчезла и вновь появилась, когда я отнял ладони от ушей. Я ни на шутку испугался и суеверно поёжился. Странное сновидение с моей смертью и музыка Грига, сопровождавшая меня в чёрные дни тоски по Наташе, показались мне мистическим совпадением.
   Но разве обязательно слушать Грига, поставив пластинку на проигрыватель или включив магнитофон? Почему эту музыку не могут передавать по российскому радио? Нет, это не совпадение, а глубокий и тайный смысл. Это знак оттуда, из Космоса или параллельного мира мёртвых. И н случайно пришла в мой сон Наташа, не случайно говорила обо с Любой. Видимо, там, перед Страшным Судом, она вместе со своей душой защищала и мою, потому что, в отличие от Любаши, была способна на жертву ради любимого.
   Наташа страстно хотела родить от меня ребёнка. Обязательно дочурку. С первым мужем она прожила восемь лет, со вторым - шесть. И лишь раз - от первого мужа - неудачно забеременела. От меня она понесла в ту ночь, когда я впервые приехал к ней на свидание в Клинцы. Но через полтора месяца случился выкидыш. Врачи запретили ей даже думать о беременности, но она ещё раз уговорила меня - уже в Лопазне. И опять выкидыш. После четырёх месяцев! Отчаявшись, она поставила спираль. По крайней мере, так сказала мне. А что если?
   Страшная догадка болючей молнией полоснула по моему мозгу. А что если она не ставила спирали? Что если она, скрывая от меня, упорно пыта-лась забеременеть и родить дочь? И умерла от этого? Нет, нет. Её осматривал патологоанатом и констатировал остановку сердца. Её большое любя- щее сердце оказалось слабее этой жестокой реальности.
   После смерти Наташи я подспудно, постоянно чувствую свою вину перед ней. Почему я наотрез отказался жить в Клинцах? Мне предлагали работу в редакции. Наташа договорилась дёшево снять квартиру. Но я с упорством капризного ребёнка твердил, что никуда не уеду из Лопазны, тоже по сути своей чужого села. Мне было тридцать девять, и я устал от перемен в своей жизни. В таком возрасте опять слоняться по квартирам - это было выше моих сил. Я так устал от суеты, а мне полюбилась работа в школе, неспешная деревенская жизнь.
   И тогда пришлось жертвовать Наташе. Она съехала от родителей из тес- ной двухкомнатной, но со всеми удобствами квартиры, бросила любимую работу, проверенную временем подругу, уютный городок, в котором родилась и выросла. Она пожертвовала своими привычками своей устоявшейся жизнью ради любимого человека.
   Но почему не смог пожертвовать ради неё я?
   И открылась мне неприятная правда. Та, о которой говорила в моём сновидении Любаша: я - эгоист. И всю жизнь был эгоистом. Я всегда принимал решения, которые были удобны мне, а не моим близким. И никогда не прислушивался к мнению Любаши, считая, что такая инертная женщина не может иметь собственного мнения. Я не считался с мнением Наташи, эгоистично полагая, что она готовностью следовать за мной куда угодно доказывает свою любовь ко мне. Ей тоже было трудно перевернуть свою жизнь в тридцать девять лет. И, может быть, переживая из-за этого, посадила своё сердце? А это означает, что есть и моя доля вины в её преждевременной смерти.
   А из радиоприёмника уже полилась другая мелодия Грига - "Танец Анитры". Видимо, в программе был концерт, составленный из его произведений. Я с ужасом ждал, что следом за "Танцем Анитры" душераздирающе заплачет скрипка в "Смерти Озе".
  
   52.
  
   Заикастый пожалел меня и не стал оставлять на въезде в Ростов-на-Дону в одиннадцать вечера. Мы заночевали в поле, недалеко от перекрёстка, от которого одно шоссе уходило на Волгодонск, а другое - на Краснодар. Рано утром мы тепло распрощались: Саша даже обнял меня и одобряюще похло- пал по спине. Очень жаль, что об этом душевном человеке я узнал совсем немного, почти ничего: его зовут Саша, он дальнебойщик, судя по номерам, - из Смоленской области, а судя по обручальному кольцу на безымянном пальце правой руки - женат. По возвращению в Сураж обязательно встре-чусь с Мосеем и попрошу рассказать о Заикастом. А знает ли Мосей боль- ше моего?
   Я стоял на перекрёсте до тех пор, пока "МАЗ" Заикастого не скрылся за горизонтом. Было раннее утро. Над донской степью поднимался огромный вишнёвый шар солнца. Казалось, что я попал на другую планету, в другую Галактику, потому что это был иной, неземной красоты рассвет, и солнце другое - объёмнее и косматее того, что выкатывается ранним утром над брянскими лесами. От светила в бледно-розовый цвет окрасились небо, перистые облака и сама майская степь, которая к концу последнего весеннего месяца уже начала жухнуть под жарким южным солнцем. Со стороны Дона дул довольно прохладный свежий ветер, и мне пришлось вытаскивать из рюкзака свитер.
   В такую рань трудно поймать попутную машину, и всё же мимо меня нет-нет, а проносились легковушки - импортные и отечественные, но все попытки остановить их были тщетными. В такую рань ездят в основном деловые, занятые люди, торгующие импортной водкой и другой ерундой вроде напитков, жвачек, сигарет в придорожных забегаловках вдоль волго- донской трассы.
   Я прошёл из конца в конец какой-то донской хутор, который мало чем отличался от целинных североказахстанских посёлков: те же широкие улицы, оштукатуренные и выбеленные дома, низкие палисадники из шта- кетника. Но в отличие от казахстанской целины, во дворах было много фруктовых деревьев: яблонь, вишен, абрикосов. Я уезжал с Брянщины, когда там цвели сады, а здесь уже завязались плоды.
   Утренний воздух был наполнен знакомыми, но уже забытыми запахами. Пахло полынью, овечьим помётом и пыльной степью. Мне показалось, что я чудесным образом попал в детство. Те же запахи, те же ощущения.
   Я помню свои первые ощущения, связанные со степью, хотя мне было чуть больше пяти лет. Поезд на станцию Джаксы прибыл таким же ранним утром. За переселенцами, к которым относилась и наша семья, прислали машину: открытый ГАЗ-51. Переселенцев было немного - человек десять, и все со своими нехитрыми пожитками разместились в кузове. Я, придерживаемый мамой, сидел н большом фанерном чемодане у бокового борта и мог обозревать местность, которой проезжали. Терпкий запах полыни щекотал нос, но это было приятное ощущение. А вот вид ровной, без конца и края степи пугал меня. Я привык к полесскому лесу - высокому и плотно- му. Здесь же мой любопытный взгляд не мог зацепиться даже за кустик. Но особенно пугала огромное красное солнце, висящее над степью. Оно было так близко от нас, что, казалось, вот-вот накатится на одиноко бегущую среди степи машину и сожжёт всех нас заживо. И ещё мне казалось, что никто в этой степи не живёт, что среди этого бескрайнего пространства только эта машина и мы, переселенцы.
   Но вот кто-то заметил бегущее по степи животное, похожее и на собаку, и на волка.
   - Волк! Волк!
   Переселенцы повскакивали с мест и дружно, возбуждённо закричали. И взрослых тоже угнетала кажущаяся безжизненность новых земель.
   - Это корсак! - с солидностью ответил ехавший вместе с переселенцами казах - молодой мужик в ярко-синей сатиновой рубахе. Я впервые в жизни видел людей с такими узкими глазами.
   - Это что, не волк? - удивлялись переселенцы.
   - Корсак - сын волка и лисы. Хитрый, как лиса, и злой, как волк!
   Казах-попутчик явно преувеличивал достоинства корсака, повадками больше походившего на гиену, нежели на волка и лису, но испугал меня, пятилетнего мальчишку до смерти. Я долго ещё боялся выходить в степь один, опасаясь ужасно хитрых и ужасно злых корсаков.
   Потом над нами пролетел беркут, лениво взмахивая огромными крыльями. А на маленьком пригорке, который в здешних местах называли сопоч- кой, мы увидели странных зверьков в жёлтых шубках. Зверьки по-челове- чески стояли на задних лапках и быстро-быстро двигали челюстями. До моих ушей донёсся тоненький писк.
   - Сурки свистят! - объяснил казах.
   - Похожи на больших хомяков, - буркнул мой отец.
   От лицезрения корсака, беркута, сурка сделалось веселей на душе не только у меня: пугающая своей обширностью и пустынность степь, оказывается, была полна жизнью и движением.
   К середине лета у меня появился новый друг - молодой сурчонок Сурка, который жил в нашем сарае. Как он попал к нам, я не помню, но очень привязался к зверьку. Он боялся людей, мой Сурка, при их появлении сразу прятался в нору и только ко мне относился доверительно. И даже брал хлеб с моей ладони.
   Сразу за хутором, наконец-то, среагировал на мою голосующую руку "жигулёнок"-шестёрка. Водитель - парень лет двадцати - высунул голову из машины.
   - Куда тебе, дядя?
   - До Семикаракорска.
   - Годится. Тридцать кусков с тебя.
   - А дешевле?
   - Дешевле я тебе и дверцы машины не открою!
   И, взвыв, "жигулёнок" умчался по шоссе в сторону Волгодонска.
   "Здесь торговаться не любят"! - с иронией сделал я неутешительный вывод для себя.
   Это надо учесть в будущем, ведь две-три недели я намерен пожить у дочери. Правда, я не знал, как меня встретят, и, вообще, живёт ли моя дочь на хуторе Шаминка? Я же около года не получал от неё писем.
   Я хотел заказать телефонный разговор с Оленькой, но передумал. Заяви- ться неожиданно - это лучше: меньше забот и суеты по приему дорогого гостя. А на случай внезапного переезда дочери у меня был запасной вариант: в Волгодонске жила моя двоюродная тётя, которая рада будет принять племянника, а в Цимлянске - однополчанин, боевой товарищ по
   Афганистану. По любому из трёх адресов я найду себе пристанище.
   Для меня было не в диковинку, что рассветы и закаты в степи скорые, как и то, что недолго в этих местах гостят весна и осень. Едва оторвалось солн- це от горизонта, как моментально высохла роса на травах, прохладный ветерок сменился суховеем. И через полчаса пешего хода мне стало жарко: пришлось прятать в рюкзак сначала свитер, а потом и штормовку. Здесь, в Ростовской области, уже и не пахло весной - от жары кое-где, особенно на грунтовых дорогах, уже успела потрескаться земля.
   В босоногом пятилетнем возрасте меня заинтриговали эти трещины в земле, в которые свободно просовывалась детская ладошка. Я тогда уже знал, что Земля круглая, и поэтому подумал, что трещина насквозь прошивает планету, и, если погромче крикнуть в неё, меня услышит на обратной
   стороне Земли какой-нибудь американский негритёнок. И, прижавшись губами к трещине, я кричал в неё что есть мочи, но никто не отвечал мне. Губы мои были в грязи, которую я размазывал по потному лицу, а на зубах хрустела солоноватая степная пыль. Не было конца моему разочарованию, если бы я не догадался, что до обратной стороны Земли очень далеко - дальше, чем до Джаксов (до станции было восемь километров), и поэтому меня не слышат. Ведь если на станции гудит паровоз - его и то еле слышно в нашем совхозе "Жаксынский". У меня же голос был послабее паровозного гудка, как бы я ни старался.
   В детстве все мы старались докопаться до истины и верили взрослым. Когда я спросил у мамы о происхождении каменного угля, она ответила мне, что его добывают из земли. Я поверил ей и, стащив из дома спички, пытался поджечь землю во дворе, тыкая горящей спичкой в грязь. Спички с шипением гасли, и я подумал, что у них слишком немощное пламя, чтобы зажечь землю, и поджёг соседскую копну сена - от неё уж точно земля загорится. Герострата из меня не получилось. Но какой же переполох поднялся в белорусской деревне! К дому соседа бежали люди с вёдрами, лопатами и баграми. Отец убил бы меня, если бы я попался под горячую руку. Но я спрятался в хате соседа и в окно с интересом наблюдал за пожаром.
   Я искренне верил бабушке, которая говорила мне, что в колодце живёт водяной с длинной седой бородой и длиннющими руками, и боялся подхо-дить к колодцу ближе, чем на три шага. Особенно после того, как водяной утащил на дно колодца пьяного соседского мужика. И утопил бы того, если бы в колодце было побольше воды.
   И только в две вещи я никак не мог поверить (и до сих пор не могу пред- ставить): как это радио говорит за три девять земель от Москвы, а я из какой-то круглой тарелки слышу московских дикторов в деревне? Я пробовал кричать в тарелку: "Москва! Москва! Ты меня слышишь?". Но Москва меня не слышала. Ещё я не верил, что какой-то ток, которого я в глаза не видел, может бежать по тонким проводам и зажигать лампочки в доме.
   Вспоминая своё наивное детство, я грустно улыбнулся. Каким прекрасным был мир, когда я открывал его, и каким жестоким оказался, когда я соприкоснулся с ним!
   Из-за поворота со стороны хутора, оставшегося за моей спиной, показался старенький "Москвич". Сегодня мне было не резон добираться до Семикаракорска пешком. Во-первых, это более ста километров, а во-вторых, у меня в рюкзаке не было ничего съестного.
   Правой рукой я начал энергично сигналить, и "Москвич", чихнув вых- лопной трубой, остановился. За рулём сидел солидный мужик предпенсионного возраста в серой хлопчатобумажной рубахе с короткими рукавами. Он мне показался доброжелательным из-за добродушных серых глаз. Но я боялся ещё раз обмануться, поэтому предложил:
   - За тридцать тысяч довезёте до Семикаракорска?
   - Садись! - Мужик кивнул головой в сторону сиденья рядом с собой. - Ты не местный? Не ростовский?
   - Нет, из Брянской области. Еду в Шаминку в гости к дочери.
   - Понятно, - распевно сказал мужик. - У вас на Брянщине за подвоз тоже деньги берут?
   - Сейчас кто как. Но в основном - да. Не очень-то автостопом покатаешься. Особенно - частники.
   Я бросил рюкзак на заднее сидение и уселся поудобнее.
   - Курить можно?
   - Коль угостишь, вместе покурим, - добродушно согласился водитель. - О-о, "Беломорчик"! А у нас тут все богачами заделались, только с фильтром курят. Вот времена пошли, ети их так! Раньше, если бы я за деньгу кого-нибудь подвёз, меня же мои земляки и разодрали бы пополам! А сейчас... Что, мне трудно человека подвезти? Что, он мой бензин выпьет? Или "Москвич" мой развалит?
   Ни шатко, ни валко бежал старенький "москвичок", но мне спешить было некуда. Может быть, в этой жизни мне некуда и не к кому будет спешить. А разве это плохо: жить размеренно, не спеша, погрузившись в свой собственный мир, никого туда не допуская? Я всегда боялся одиночества, всегда любил, чтобы меня окружали люди, которым я нужен, которые нужны мне. Моей душе было неуютно, когда я надолго оставался один в квартире, словно дикий зверь в клетке. Одиночество казалось мне заточением в тюрьму, ограничением свободы общения с миром. Когда ушла от меня Любаша, когда она уехала с Оленькой в Москву, я места себе не находил по вечерам среди пустых четырёх стен, меня душили тоска и скука. И, убегая от тяжёлого пресса одиночества, я шёл к друзьям-товарищам, просто выходил в город - в кинотеатр, ресторан, бродить по улицам. Лишь бы с кем-нибудь перекинуться словом.
   Я всегда боялся одиночества, потому что мне всегда было страшно оста- ваться один на один с собой. Когда все уходят, и ты остаёшься один, к тебе наведываются в гости тяжёлая память и докучливая совесть. Под их стро- гим и бдительным надзором я переставал чувствовать себя свободной личностью, занимался самоедством, начинал комплексовать и ненавидеть жизнь. Это были сложные отношения с внешним миром, апогей которых мог привести меня к самоубийству, что едва не случилось, когда к балке в сарае я уже привязал верёвку. Это могло случиться, когда я с шизофренической настойчивостью искал крюк на потолке в лопазненском доме после смерти Наташи.
   Но теперь мне это не грозило: я быстро привык к одиночеству и полюбил его. Я открыл, что в одиночестве гораздо больше свободы и смысла, чем в обществе людей. Оно никогда не заставит покривить душой, совершить неблаговидный поступок, не унизит тебя, не родит в сердце твоём чувств обиды и мести.
   Это мудрое созерцательное состояние души, помогающее проникнуться главной сутью твоего рождения и существования в этом мире: познать самого себя. Вот почему так неторопливы и мудры в жизни старики: они поняли, приняли и полюбили одиночество.
   В таком случае идеальным спутником на жизненном пути мог быть чело- век, подобный Заикастому, который не боится своего одиночества и не мешает твоему. Мне вдруг захотелось смерти, которая сверхолицетворяет состояние покоя и свободы, когда ни от кого и ни от чего не зависишь, никто и ничто не зависят от тебя.
   И сумасбродное желание возникло в извращённом размышлениями мозгу: врезался бы вон тот, идущий навстречу в полукилометре от нас "КамАЗ" в "Москвич". И всё - вечный покой, вечная свобода. Никто не обязан тебе. Никому не обязан ты...
   И тут же мысленно, суеверно перекрестился: упаси Бог! Ладно, сам дурак, жизнью своей не дорожу. Зачем же на невинного мужика, который из сочувствия подобрал тебя на шоссе, накликать беду?! У него, небось, семья, дети, внуки. Он живёт ради них, суетится, и не надо ему покоя и свободы от всего.
   И вдруг я, наконец-то, понял, почему еду к дочери Ольге, хотя принимал это решение спонтанно, не думая ни о чём. Так ведь она осталась единст- венным человеком, ради которого мне еще стоит жить. Больше нет никого, кому я должен и обязан.
   Вспомнив Ольгу, я коснулся самого болючего нерва в своём мозгу: я страстно хотел сына от Любы, от Наташи. Любаша, родив Ольгу, наотрез отказалась плодить "нищету", а Наташе не дал радости материнства Гос- подь. Нет у меня наследника и, возможно, уже не будет.
   Наследник? А что он от меня унаследует, кроме сумасбродных заумных измышлений, оставшихся в рукописях? Что, кроме душевной боли и разва- ленной страны унаследовал бы мой сон, если бы он был? Может быть, это и к лучшему, что он не родился?
   Да разве вечно быть России разорённой и не приспособленной для чело- веческой жизни? Разве только золотом и недвижимостью измеряется наследство? И разве нет продолжения роду моему? Ведь у Оленьки может родиться сын - мой внук, мой наследник.
   Но это простое, естественное для природы дело становится проблемой. В письмах я спрашивал у дочери о своих будущих внуках. И в последнем своём послании больше года назад Оля совершенно серьёзно написала мне, что "рожать в наше время - самоубийство". Так что в ближайшие годы мои надежды на внука призрачны.
   Я не мог, не имел права по-отечески отругать Ольгу в ответном письме, повлиять на её решение. Семь лет мы не виделись с ней. Я представляю её нынешнюю, взрослую по фотографии, которую она прислала мне. И, слава Богу, если она ещё помнит меня, считает отцом. Я ничем, кроме доброго слова, в настоящее время не могу помочь ей. Разве я могу заставить её рожать?
   - Ну, как там у вас, на Брянщине? - прервал мои размышления водитель "Москвича".
   - А как везде, наверное. Зарплату выдают не вовремя, производство падает, колхозы практически развалились.
   - И что они себе думают в Москве?
   - О себе они как раз думают! - нехотя ответил я, потому что меньше всего желал сегодня разговоров о политике.
   Это почувствовал и водитель и сменил тему разговора.
   - Дочь давно здесь живёт?
   - Два года.
   - А вы сами из учителей будете? Или из врачей? - поинтересовался води- тель.
   - Учителем работаю в сельской школе.
   - Не завидую вам!
   На этом интерес к моей персоне у водителя "Москвича" упал. Он печаль- но задумался о чём-то своём. О чём? Да мало ли проблем у русского люда?! Его сегодня перевели на положение голодной скотины, метающейся по скудному пастбищу, которым в настоящее время представляется Россия, в поисках пищи. Мы за кусок пищи часто грызёмся друг с другом, готовы перегрызть друг другу глотки, но однажды соберёмся в отчаянную свору и перегрызём глотки тем, кто загнал нас за красные флажки. На русском долго можно ездить и даже погонять его кнутом, но нельзя доводить его до полного отчаяния.
   Как мило, со слезами на глазах я думаю о своём народе! Сентиментальный интеллигент! Народ молчит, потому что потерял нравственные ориентиры. Он привык долгие годы питаться демагогией и ложью, а этой пищи и сейчас в достатке. Русский народ - наивный романтик. Пообещай ему счастливое будущее, и он будет ждать десятки лет. И я боюсь, что девяносто первый год - это цветочки. Ягодки нас ждут впереди.
  
   53.
  
   У поста ГАИ в Семикаракорске мне недолго пришлось ждать попутки до Шаминки. Инспектор - молодой сержант - оказался родом с этого хутора. Как только водитель "Москвича" высадил меня на посту, не взяв с "нищего учителя", как он выразился, ни рубля, я подошёл к инспектору, чтобы рас-спросить дорогу на Шаминку.
   - Я сам шаминский! - радостно ответил тот. - А вы к кому едете?
   - К дочери.
   - А кто она такая? Я там всех знаю!
   - Она не местная. Она замужем за шаминским парнем Юрой Хлебосоловым.
   - За Юриком! Так это же мой одноклассник и корешок. А Оля, значит, ваша дочь? Красавица! Повезло Юрке! - Сержант взял меня под руку, как давнего хорошего знакомого. - Вадик, сваргань чаёк!
   В гаишной будке большим неуклюжим шкафом передвигался ещё один инспектор, но без лычек. Не прибавив в скорости движения, он подошёл к двери и крикнул:
   - Давно готово, Сэр! Прошу к столу, Сэр!
   - Это у меня кличка такая - Сэр. Сокращённо от сержант. - Курносый инспектор безобидно улыбнулся. Он показался мне добродушным трепа-чом, не способным на пакости, которые творят на дорогах его коллеги.
   Но первое впечатление бывает обманчивым. Сэр довёл меня до лестницы, ведущей в святая святых для водителей - ведь они поднимаются в гаиш- ную комнатёнку с не меньшим трепетом, нежели верующий по ступенькам храма.
   - Вадик! Прими дорогого гостя, а я с одним коммерсантиком поговорю! Вон, на "Вольво" прёт!
   Сэр вернулся на исходное место на трассе. Пока Вадик разливал чай в керамические чашки, Сэр возвратился с боевыми трофеями - охапкой импортных сладостей: пачкой печенья, тремя "Сникерсами" и чипсами. Поверх всего этого лежала пачка сигарет "ЛМ".
   - Вот, товарищ угостил к чаю. И пачку "любви мента" дал! - радовался он.
   Я понял, что не будь Сэр инспектором ГАИ, его товарищ-коммерсант и одной сигареты закурить не дал бы. Но в настоящий момент я не был учителем, я был простым отпускником, поэтому не решился на воспитательную беседу с представителями правоохранительных органов. Да и беседа эта им была до одного мягкого места. В стране, где взятка превра- тилась в заурядную привычку, где талант её брать ценится выше таланта художника, такие беседы уместны только в психиатрической больнице.
   За чаем я спросил у Сэра:
   - Ну, как живут Юра с Олей?
   - Как живут? Неплохо по нынешним временам. Юрка - парень заводной, юла. Сопрёт, что плохо лежит. Даже у себя самого. Так что не голодают!
   Слышать такое от служителя правопорядка в другой стране было бы странным, но только не у нас, в России.
   - Передайте Юрику, что в выходные заскочу к ним в гости, - сказал на прощание Сэр.
   Он вышел на трассу и сразу же остановил мне попутку - маленький, юркий "Опель". Водитель - высокий и худой парнишка лет двадцати, не более, с неохотой взял меня в качестве попутчика и за всю дорогу не проро- нил ни слова.
   Разве можно говорить о чём-либо с человеком, которого подсадил к тебе мент? Для крутого парня (а таким, уверен, считал себя водитель "Опеля") это было, выражаясь сленгом, за падло. К тому же, от поворота на Большую Мартыновку до Шаминки мы доехали за каких-то двадцать минут, потому что стрелка на спидометре "Опеля" не падала ниже отметки "100".
   Я вышел из "Опеля" на холме, а внизу, в долине реки Сал, раскинулся хутор Шаминка. Где-то среди этих аккуратных, основательно построенных кирпичных домов, утопающих в зелени садов, живёт моя дочь Оленька. Признаться, когда я только собирался ехать к дочери, по-другому представлял себе донские хутора и станицы - очень сильное воздействие на моё образное мышление оказал роман Шолохова "Тихий Дон". Я представлял себе хутор по аналогии с описываемым Татарским из десятка-полутора мазанок - аккуратных, небольших, выбеленных хаток, окружённых вишнё- выми деревьями, с просторными дворами, приземистыми сараями и амба- рами, с многочисленной скотиной и птицей во дворах. Но хутор Шаминка ничем не отличался от усадеб целинных совхозов. Впрочем, как и другие поселения в этом районе, которыми я проезжал. Да и на что я мог надеяться, если события в "Тихом Доне" и сегодняшний день разделяют восемьдесят лет - почти целый век.
   И почти целый век, мне казалось, я не видел дочери. Это для меня семь лет - не время. За эти годы я внешне не изменился. Разве что засеребрились сединой виски. А Оля из подростка, верно, превратилась в настоящую женщину. Она была похожа на Любашу внешне, но от меня у неё характер и крупная родинка под левой лопаткой. У нас были прекрасные отношения, мы любили друг друга нежно и доверительно. Оленька поверяла мне свои тайны чаще, чем флегматичной матери. И я был весьма удивлён, что он предпочла уехать с матерью, а не остаться со мной. Причём, уехать тайно, не попрощавшись. Ведь четырнадцать лет - это не возраст, когда нельзя принимать самостоятельные решения.
   Но что сейчас об этом думать! Главное, что Оля жива и здорова, судя по редким, раз-два в год, письмам не обижается на отца. Год назад она соби- ралась приехать ко мне в отпуск, но что-то там у них с Юрой не получилось - об истинной причине она не хотела писать в письме. И я обещался прие- хать к ней прошлым летом, но я не выполнил своего обещания по совсем уж прозаической причине - не было денег.
   Нет, зря я волнуюсь и сдерживаю порывающиеся к побегу ноги. Всё будет хорошо. Оля будет рада моему приезду. Ведь я не бросил её, не хотел бросать. Я же догнал их с матерь на брянском вокзале. Я уговаривал жену оставить мне дочь, а Оленька так и не вышла из вагона. Она стояла у окна и грустно смотрела на ругающихся, расстающихся навсегда родителей.
   Боже мой! Как тяжело было смотреть ей на ту омерзительную картину! Ведь для неё в тот миг, наверное, рушился мир. В отчаянии - до отхода поезда оставалось две минуты - я призывно помахал Оле рукой, но она лишь покачал головой в знак отрицания. Почему она, будучи привязана сердцем больше ко мне, всё-таки выбрала мать? Женская солидарность? Об этом я узнаю, может быть, сегодня.
   У магазина я увидел привычную русскому глазу картину: с утра нализавшегося и спящего в тени акаций местного алкаша и трёх старух у крыльца, оживлённо обсуждающих местные новости. Если прошлой ночью никто не умер, то какой-нибудь мужик избил свою жену, или женщина застала свое- го мужа с любовницей. Мало ли что могло произойти за вчерашний день на хуторе, а старухи остались такими же, как и во времена Шолохова. Когда твоя жизнь остановилась и все её события позади, на уровне воспоминаний, ничего не остаётся, как интересоваться чужой жизнью и смаковать её собы- тийные коллизии.
   Я зашёл в магазин, чтобы прикупить гостинцев. И ошибся, надеясь на это. Благо, что мы с Заикастым остановились в Павловске, и я купил на рынке при автовокзале зятю зажигалку-пистолет, а дочери - зонтик. В магазине, кроме хлеба, одного сорта колбасы, конфет с печеньем и спиртного, ничего не было. Сюда ещё не добрались рыночные отношения с импортным изо- билием, когда товаров много, а купить не за что.
   Я взял литровую бутылку водки "Распутин", килограмм полукопчёной колбасы, конфет. За все эти небольшие удовольствия выложил около ста тысяч рублей - половину моей месячной зарплаты.
   Выйдя из магазина, я спросил у пожилых женщин, которые, казалось, собрались здесь проговорить до самого вечера:
   - Где живёт Юра Хлебосолов, не подскажете?
   - А зачем он вам понадобился? - строго спросила самая молодая из старух - лет шестидесяти, в цветастом платье, с потускневшими карими глазами и густыми бровями, которые сходились на переносице. Она была мала рос- том, но широка в талии. - Вы кто?
   - Я тестем ему прихожусь.
   - Неужто?! - Пухленькая старушка всплеснула пухлыми ручками. - Вы отец Оли?
   И, не дожидаясь моего очевидного ответа, залилась степным жаворонком:
   - Какой молодой! Да ведь и правда: Юрка у меня меньшенький. А ведь мы с вами сватами приходимся. Родственники, значит!
   - Очень рад! - Я, действительно, был рад: не успел зайти на незнакомый хутор, как сразу же встретился с родственницей.
   - Меня Анной Николаевной зовут. Я ведь тоже брянская. Мы сюда в пять- десят седьмом из Климово приехали по переселению. А вас, кажется, Иваном Кирилловичем кличут? Оленька о вас рассказывала, книгу вашу показывала! - как чапаевская Анка, строчила, как из пулемёта, Анна Николаевна.
   - Сваха у вас - настоящая трындычиха, не соскучитесь! - подкузьмила её одна из товарок - высокая худая старуха.
   Но Анна Николаевна уже не слушала его, а, подхватив меня под руку, уверенно потащила по широкой асфальтированной улице.
   - Вот Оленька рада будет! Вот рада! Она сейчас дома сидит с маленьким. Такой крикун, такой неугомонный!
   - Маленький? - Ошарашенный, я остановился.
   - Как же? Вы не знали? Оля три месяца назад сына родила. В честь вас Иваном назвала. Она вам не писала? Вот бессовестная лентяйка! - Сваха опять схватила меня за рукава и побежала, быстро семеня полными ножка- ми, по улице. Я, будучи выше её, едва поспевал за нею.
   Мне бы сейчас остановиться, перевести дух, осмыслить нежданную, дорогую для меня новость, но разве сделаешь это с такой суматошной старухой-свахой? Я одно и успел подумать:
   "Получается, что я уже дедушка"!
   И тут же Анна Николаевна подтвердила это.
   - Вы теперь молодой дедушка! Вот Оленька будет рада! И Юра будет рад! А я уже радуюсь! Надо же, мечтала свата увидеть, а он вот, сам на меня вышел! А Ванечка какой хорошенький! Тьфу, тьфу, тьфу... Пухленький, глазки серенькие, умненький. А лобик - как у генерала или профессора! -Сваха семенила рядом со мной, снизу вверх заглядывала в мои глаза. - Я думала: на кого он похож, внучек мой? Юрка-то маленький, худенький. И Оленька ваша. Теперь вижу: весь в своего деда, Ванечка наш!
   Нет, остановить эту говорливую старушку невозможно, как снежную лавину в горах. Если я какое-то время проживу в Шаминке, мне придётся привыкать и к свахиным словесным автоматным очередям в Афганистане.
   Разве что слова, вылетающие из свахиных уст, безопаснее афганских пуль.
   - А у Ванечки есть родинка под левой лопаткой? - Я задал вполне резон- ный вопрос, раз внук так похож на деда, то бишь на меня.
   - Как же! Как же! Аккурат под левой лопаточкой, как у Оленьки!
  
   54.
  
   Возле красного кирпичного дома в двадцати шагах от меня и свахи и по правую сторону улицы молодая худенькая женщина с рыжими волосами развешивала постиранное бельё. Я со своей близорукостью не мог отчётливо рассмотреть её лица, но в облике женщины было что-то неуловимо знакомое и дорогое - даже под сердцем защемило. Я не успел осмыслить своей интуитивной догадки, как женщина, бросив на землю таз с бельём, выскочила на улицу. От бега и ветра развивались её выкрашенные хной волосы и полы коротенького в синий цветочек халата.
   - Папочка! Родненький! Папочка! - Она бросилась ко мне на шею и заплакала.
   - Оленька! - только и смог выдохнуть я, потому что слёзы радости комом застряли в горле.
   - Как же я по тебе соскучилась! - всхлипывая, сказала Оля и внимательно, изучающе смотрела на меня влажными глазами.
   - А ты бы знала, как я соскучился!
   - Но почему ты не написал ничего, не позвонил? Мы встретили бы тебя! Как доехал? Хорошо? - тормоша меня, расспрашивала дочь.
   - Доехал я просто замечательно! - Я обнял Ольгу на ходу, прижал к себе. - Обо всём потом поговорим. А сейчас веди меня в дом, мне не терпится увидеть внука! Надо же, не написала, такую радость утаила!
   - Некогда было, папа, всё откладывали. С Ванькой-то не соскучишься! Он сейчас спит, но деду посмотреть на него можно.
   Я напрасно опасался отрицательной реакции на моё появление. Теперь я видел, что Оленька искренне рада моему приезду.
   Оставив разговоры на вечер, Оленька отправила меня спать.
   - Отдохни, папа, с дороги часок-другой, а я со сверковью займусь обедом и баньку истоплю. Ты уж извини! - И она, как в детстве, прижалась щекой к моей жёсткой, небритой щеке.
   - Ладно, доченька, ладно! - не стал спорить я, потому что и на самом деле после такой дороги, после таких эмоций чувствовал себя совершенно разбитым.
   А ещё - опустошённым. Так давно не улыбалась мне счастье. И когда его оказалось так много: и радость встречи с дочерью, и её искренняя любовь ко мне, и розовощёкий бутуз, пускающий пузыри во сне - мой долгожданный внук, сердце моё едва выдержало. Чтобы не волновать дочь, я украдкой положил под язык таблетку глицерина и прилёг на диван. Вырывающееся из груди сердце скоро успокоилось. Но уснуть мне не удалось.
   Квартира у Оленьки по нашим русским меркам довольно большая для супружеской пары с одним ребёнком: три спальни, большой зал. Самую дальнюю из спален дочь, видимо, отвела мне. Здесь стоял раскладной диванчик, на котором я возлежал, неуклюжий какой-то стол, старый, хрущёвских времён платяной шкаф, два стула. Окно, выходящее на запад,
   прикрывали дешёвенькие, ситцевые шторы голубого цвета. На некоторое время комната будет моим пристанищем - в этом я теперь был уверен.
   В комнате, несмотря на большое окно, было прохладно. Размеренно тикали настенные часы, показывающие одиннадцать часов утра. Не было слышно голосов дочери и свахи - они, видимо, суетились на летней кухне во дворе. Оленька успела мельком показать мне своё хозяйство и вкратце рассказать о нём. Устроилась она поосновательнее своего бестолкового отца: и корова, и три подсвинка, и птицы всякой не считано - гусей, уток, индюков, кур. Крепкий кирпичный сарай, банька. Летняя кухня и гараж - тоже из кирпича. Правда, всё это им оставила Анна Николаевна, овдовевшая три год назад, а сама переехала в их однокомнатную квартиру в двух- этажном коттедже.
   Ну что ж, хоть за дочь я мог быть спокойным. Однако, не покидало меня чувство уязвлённого самолюбия: я-то, отец, ничем не помог ей и, к великому сожалению, помочь не могу. Я был достойным наследником своих пролетарских родителей, ничего не оставившим детям своим в наследство, кроме памяти о них. И как я ни успокаивал себя, ставя во главу угла смысла жизни нематериальные понятия: любовь, честность и прочие нравственные абстракции, чувство стыда за свою нищету в сорок три года мучило меня. Это было не правильно. Это было не нормально. И, к сожалению, нищета была не только следствием моего неумения жить. В нынешней России трудно реализовывать свои способности, особенно - творческие, не посту- паясь принципами, не унижаясь, не воруя, не продавая душу дьяволу.
   Не хотелось в такой радостный день думать о неприятном, и я постарался отогнать мрачные мысли. Получилось бы это - я не знаю, не уверен, но за стеной заплакал ребёнок. Я сорвался с дивана и побежал в соседнюю ком- нату, как делал это много лет назад, когда мы с Любашей жили на квартире в Гомеле, и среди ночи просыпалась Оленька. Причём, сделал всё это, подчиняясь какому-то рефлекторному чувству, природному инстинкту.
   Ванятка выпутался из пелёнок и, смешно боксируя воздух розовенькими ручками и ножками, голосисто уакал. При моём появлении он сразу затих, с недоверчивым любопытством рассматривая меня. Я сделал ему козу и пощёлкал погремушкой. Обнаружив под внуком мокрую пелёнку, я взял чистую, висевшую на спинке кроватки, перепеленал его. Получилось не очень эстетично, но зато надёжно. Ванятка, почувствовав родную кровь, тянулся ко мне крошечными ручонками, но я давно не держал в руках грудных детей и боялся неуклюжим движением навредить внуку.
   Сладко щемило под сердцем, и на глаза мои навернулись слёзы умиления. Я не удержался и, осторожно придерживая голову внука, взял его на руки. Я прижимал тёплый комочек к груди с такой бережностью, с такой нежностью - никого на свете не было дороже этого человечка!
   Эту идиллистическую сцену застала Оленька, вбежавшая в комнату прямо в переднике.
   - Папка! Да ты у меня настоящая нянька! И перепеленал уже! - Она взяла Ванятку из моих рук и перепеленала по-своему. - Что, Ванятка? Признал дедушку? И пустышку тебе не дал, а не плачешь!
   В полдень прикатил на тракторе МТЗ-82 мой зять - щупленький, подвижный, с вызывающе торчащим из-под кепки хохолком. Бросился ко мне обниматься, как с дорогим и долгожданным родственником.
   Что ж, может быть, это и правильно - сразу брать быка за рога. Сам я гораздо труднее схожусь с людьми. Долго привыкал к первой тёще, так и не сумел назвать мамой вторую и папой - тестя. И обличьем, и характером Юра был похож на свою мать, и только худосочность, видимо, от отца. Впрочем, может быть, и сваха в молодости была газелькой.
   Мой зять служил в Таманской дивизии. Во время увольнительной прогул- ки познакомился с моей дочерью. А после армии увёз её в Шаминку, где и сыграли свадьбу. Вот и всё, что я знал об их любви из Оленькиных писем.
   - Давайте выпьем за приезд дорогого тестя, за знакомство! - сказал тост Юра и, едва чокнувшись, опрокинул залпом рюмку коньяка. В Шаминке был винно-коньячный завод, и этот благородный напиток подавали на стол в трёхлитровой банке (в баллоне, как её здесь называли), как у нас на Брян- щине самогон.
   Зять, видимо, был не дурак выпить, потому что надкусив кусочек колба- сы, тут же решительно налил по второй рюмке.
   - Между первой и второй промежуток небольшой! - Он поднял рюмку.
   - Юрик! - Сваха укоризненно посмотрела на сына. - Дай гостю закусить!
   - После второй и закусим! - не сдавался зять.
   - Тебе на работу, Юра! - вставила своё слово и дочь.
   - Три рюмки - рабочая норма для классного тракториста!
   Зять, как и обещал, выпил три рюмки, наспех поел и запрыгнул в свой трактор. Как только МТЗ, урча, скрылся за поворотом улицы, поднялась из-за стола и Анна Николаевна.
   - Вот бедовый! Весь в отца! - скорее с восхищением, чем с осуждением оценила она сына.
   А ведь Юрка бедовый, скорее всего, в неё, в сваху.
   - Пойду, поиграюсь с Ваняткой. Вам есть о чём поговорить - давно не виделись.
   Странно, но сваха с её говорливостью за обеденным столом практически молчала. Я заметил, что, уходя в дом, Анна Николаевна посмотрела на меня с некоторым осуждением. Ей было за что меня осуждать: я не видел дочь семь лет! Не был на свадьбе, на крестинах внука. Но ведь никто меня не приглашал, никто не сообщил о свадьбе и рождении внука. И от этой мысли мне стало немного обидно.
   - Папа, я заметила, тебя что-то угнетает. Случилось что-нибудь? - спроси- ла Оленька.
   Я обречённо вздохнул.
   - Полтора месяца назад у меня умерла жена Наташа.
   Оля некоторое время - минуты две молчала.
   - Соболезную... Ты любил её?
   - Очень. Как ни одну женщину до неё.
   Я не боялся говорить правду дочери. Чтобы понять её, она была доста- точно взрослой.
   - А Тамара?
   - Какая Тамара, Оля? - не понял я.
   - Из-за которой ты почти не появлялся в доме, забыв о моём существовании...
   Господи! Вон оно что! Я о Тамаре почти забыл и уж ни в коем разе не подозревал, что именно из-за Тамары дочь держит обиду на меня.
   - Что тебе сказать ...
   - Правду, папа! Давай сегодня скажем друг другу всю правду, какой бы горькой она ни была. Это не помешает мне и дальше любить тебя. Ведь я чуть не умерла от боли в сердце, когда ты стоял на перроне брянского вокзала и звал меня. Но я тогда была слишком глупа и наивна.
   - Ты думала, что я предал тебя и маму?
   - Да... Но тогда я не знала, что она уже давно предала тебя. Ещё когда ты воевал в Афганистане. - Ольга зло, со звоном переставляла тарелки с обеденного стола в мойку.
   - Что ты говоришь, Оля?! Откуда ты знаешь?
   - Я читала твои письма к ней из Афганистана. Каждая их строчка дышала любовью. А она в это время спала с моим будущим отчимом, разбивая ещё одну семью.
   - Ну зачем ты так! - Я давно уже не люблю Любашу, но мне было непри- ятно, что дочь так отзывается о матери. - Нельзя так, Оля! Может быть, они любят друг друга...
   - Отчим - да. Отчим любит её, как и ты когда-то. Он не плохой человек, добрый. Но она не любит его. Она никого не любит, кроме себя. Я это поздно поняла.
   - Не надо, Оленька! Мать тебя любила...
   - Любила. Как куклу. Как игрушку. Когда у куклы появились проблемы, она чуть не возненавидела её! - У дочери на глазах блеснули слёзы.
   - Откуда ты знаешь о Тамаре?
   - Мать рассказала. Из-за этого я не осталась с тобой, хотя любила тебя больше матери. И ещё... Стыдно признаться. Мне очень хотелось жить в Москве.
   Во время траура по Наташе я, видимо, сильно посадил своё сердце, и этот тяжёлый для и меня и дочери разговор подействовал на него - оно работало с перебоями. Я не хотел пугать Оленьку и вышел из летней кухни на минут- ку, будто бы в туалет, а сам за стеной украдкой положил под язык таблетку нитроглицерина. Постоял немного, успокаивая сердце. Я не должен нерв- ничать. Но как можно оставаться спокойным, когда чувствуешь себя подле-цом? Единственная и любимая дочь, живя в Москве, переживала страш- ную душевную драму, а я, её отец, обидевшись на четырнадцатилетнего несмышлёныша, не приехал, не разыскал, не поговорил по душам. Я бросил её на произвол судьбы, посчитав достаточным выплату алиментов. Я жил в своё собственное удовольствие. Разве я не эгоист? Разве я лучше Любаши? И какое доброе сердце надо иметь, чтобы простить меня после этого?! Но разве я могу быть уверенным, что Олечка до конца простила меня? Я обязан, я должен повиниться перед ней.
   Я вернулся на кухню, подошёл к дочери, обнял её и... неожиданно для себя и Оли заплакал.
   - Прости меня, Оленька! Ради Бога прости! Я оказался бесчувственным чурбаном, тупоумным эгоистом!
   - Ты что, папа, перестань! - Оля обняла меня за шею, фартуком вытерла слёзы: сначала - мои, потом - свои. - Ты не виноват... Ты не бросил меня. Ты примчался за мной в Брянск. Это я, дура, тебя предала!
   Обнявшись, мы сидели с дочерью на кровати, стоявшей в летней кухне, и плакали очищающими, облегчающими душу слезами.
   - Я вернулся из Юрмалы, и мне сделалось невыносимым жить с твоей матерью, - продолжил я, когда схлынуло напряжение взаимного раскаяния. - Честно признаться, я едва не совершил суицид. Когда вы уезжали в Моск- ву, я давно уже порвал с Тамарой и был, как никогда, одинок. Я редко бывал дома, потому что не мог видеть Любашу. Своим равнодушием ко мне и к жизни она разбивала моё сердце.
   - А я? - спросила Оленька. - Ведь я тоже была одинока, а ты практически забыл обо мне!
   - За это и прошу у тебя прощение. И за то, что не приехал за тобой в Мос- кву. Я не имел права обижаться на тебя. Ты была наивным подростком. Но ведь я - умный, взрослый человек. Я должен был понять твои чувства и приехать в Москву.
   - Всё правильно, пап! Через несколько месяцев я сама во всём разобралась. Я узнала, что мама с отчимом встречались ещё в 1980 году, чтобы между ними была любовь. Мы ютились двумя семьями в тесной комнатёнке. Вечный шум, ругань, упрёки, безденежье. Твоих алиментов ждали, как манну небесную. Я возненавидела Москву. Если бы ты приехал, я бы, не раздумывая, побежала бы за тобой, как любящая и верная собачка. Но ты не приехал. Я собирала деньги и сама хотела сбежать к тебе, но в последний момент передумала, потому что боялась, что ты простишь мне предательства.
   - Доченька, как же ты мучилась!
   - А ты разве не страдал?
   - Я осень скучал по тебе!
   - Но почему не приехал прошлым летом?
   - Почему? Стыдно признаться, Оленька... Но отец твой - последний нищий на деревне. У меня не было денег, чтобы приехать. Вернее, я нашёл бы деньги на дорогу, но ведь... Показаться зятю нищим тестем... Чтобы ты меня стыдилась... Это тяжело!
   - Это ложное самолюбие, папа!
   - Может быть. И потом, я боялся своей вины перед тобой. Ты писала мне такие нейтральные письма, я не сумел прочитать между строчками твоего истинного отношения ко мне. Ты так редко писала, что я подумал: ты прос-то выполняешь дочерний долг перед человеком, который произвёл тебя на свет.
   - Папочка! - Оленька прижалась ко мне, поцеловала в щеку. - Я не умею и не люблю писать писем. Да и кто их сейчас пишет, письма. Ты не огор- чайся! Мы оба виноваты друг перед другом. Но ведь не поздно исправить ошибку, простить друг другу мелочные обиды и любить.
   - Какая же ты у меня умница, дочурка! Но почему ты с Юрой не осталась в Москве? Ведь ты училась в институте. Бросила?
   - Нет, перевелась на заочное. А в Москве не остались, потому жить негде было. Отчим купил двухкомнатную квартиру и был не против, чтобы мы с Юрой жили у них. Но мать... Она ведь родила мне брата. Я не хотела тебе писать об этом. У неё появилась новая игрушка, а старая стала не нужна. А ещё она боялась, что появится внук, и ей придётся возиться с двумя малы- шами. В общем, что о жене обязан заботиться муж, а ей хочется пожить в своё удовольствие, она и так истратила полжизни на эгоистов - мужа и дочь. И мы с Юрой уехали в Шаминку. К тебе мы не могли приехать, потому что мама из каких-то источников узнала о твоих неприятностях в бизнесе. И ещё: что ты продал квартиру и женился на какой-то вертихвостке из Клинцов.
   - Наташа была замечательным человеком! - возмутился я.
   - Я верю тебе. Но что уж ворошить прошлое! Давай забудем! Мне так хорошо, что ты приехал, что ты по-прежнему любишь меня!
   - Жаль, что всё так получилось. Мне кажется - все неприятности приклю- чились из-за того, что твоя мать не любила меня. В этом, может быть, и я виноват.
   - Папа! О чём ты говоришь?! Она и с отчимом хорошо жила всего два года. А потом опять сделалась равнодушной и безучастной. И он, бедолага, мучается. У него уже три года есть любовница. Тебе, папуля, как это ни жестоко звучит о своей матери, не повезло с первой женой. Зато дочь тебя любит и боготворит!
   - Спасибо, Оленька! Как я рад видеть тебя!
   - Папа! Я никогда и никуда больше не отпустила бы тебя от себя. Но... - Только что улыбающаяся дочь помрачнела.
   - В чём дело, Оленька? Мы договорились сегодня говорить друг другу только правду.
   - Не складывается у меня нормальная жизнь с Юрой. И выпивает частень- ко и, что хуже всего, подгуливает. А начну прижимать, свекруха, как квочка, над ним трясётся. Он ведь её младшенький, любимчик. Терпи, -говорит мне, - на то они и мужики, чтобы пить и гулять. А наше дело бабское - терпеть. Но я-то терпеть долго не намерена. Не возьмётся за ум - брошу. К тебе перееду. Не выгонишь?
   Слова дочери отозвались болью в моём сердце. Я-то думал, что у неё всё хорошо.
   - Конечно, не выгоню. С радостью приму! Но ещё большей была бы моя радость, если бы твоя семейная жизнь наладилась.
   - Будем надеяться. Дочка у тебя - не дура. И не тряпка, о которую можно ноги вытирать. Я хотела бы, чтобы ты остался, жил с нами. Но не хочу ввязывать тебя в наши сложные отношения. С этим я должна разобраться сама. Или-или. Третьего не дано. Ты потерпишь, папочка? Я так хочу быть с тобой!
   - Потерплю, конечно! - ответил я с грустью. - А почему бы вам с Юрой не переехать в Лопазну? У меня, правда, тесновато. Но в колхозе большие квартиры пустуют. Механизаторы не лишние. И тебе в школе место найдётся. Может быть, оторвавшись от матери, Юра поумнеет?
   - Нет, папа. Не поеду я к тебе со своими проблемами. И Юра ни за что не поедет. Здесь он вырос, здесь друзья, мама. Не будем пока об этом. Глав- ное, что мы снова нашли друг друга. Ты очень устал. Тебе надо отдохнуть.
   - Спасибо тебе, доченька!
   - За что?
   - За то, что ты выросла такой умной и справедливой.
  
   55.
  
   Я рано лёг спать и, беспробудно опочивав полусутки, проснулся в шесть утра - в одно время с зятем и дочерью. У меня было хорошее настроение, чего при пробуждении давненько не случалось. Я снова обрёл свою дочь, у меня появился внук - а значит, смысл жизни.
   Накинув штормовку прямо на майку, я вышел во двор, в котором терпко пахло навозом и полынью. Ярко, щедро целовало майскую землю донское солнце. Хутор был наполнен утренней суматохой: перекликались через заборы бабы-соседки, нетерпеливо мычали коровы, хрюкали и визжали проголодавшиеся свиньи, лаяли собаки, блеяли овцы - торжествовала, несмотря ни на что, жизнь. И я был её значимой частицей.
   Прорвавшись через гусиное стадо, собравшееся на дневную кормёжку на реку Сал, я вошёл на летнюю кухню, чтобы умыться. Там в одиночестве сидел зять - взъерошенный и хмурый с похмелья. Оленька доила корову во дворе.
   Вчера мне не удалось перекинуться с зятем даже парой слов, потому что он вернулся с работы впять часов вечера совершенно в невменяемом состоянии и, не раздеваясь, завалился спать на летней кухне, забыв заглушить свой трактор. Это за него сделала Оленька.
   Застав зятя в неэстетичном, мягко говоря, состоянии, я стал быстро терять оптимистический настрой на сегодняшний день. Место радости в душе заняла тревога за будущее дочери.
   - Будь здоров, отец! - вяло поздоровался зять и литровым ковшом полез в сорокалитровый бидон.
   - Здравствуй! - как можно спокойнее ответил я, хотя нервы уже скручивались в тугую пружину.
   - Похмелиться не желаем? У меня тут виноградное сухое! - Зять болез- ненно сморщился - видимо, побаливала голова.
   Чувство неприязни росло и росло во мне, как снежный ком, скатывающийся с горы. Но я был гостем и обязан был держать себя в руках.
   - Я никогда не похмеляюсь. Да и не пьян был с вечера.
   - Это упрёк? Камешек в мой огород? - Юра вызывающе посмотрел на меня.
   Видимо, зятя всё-таки мучила совесть за вчерашнюю пьянку, а такое поведение было своеобразной защитой от нравоучений. Но я понял это после того, как сказал:
   - Я просто отвечаю на твой вопрос. А на правах тестя должен сказать: выпивка никого до добра не доводила. Погубишь свою жизнь, жизнь моих дочери и внука!
   Ну кто меня тянул за язык?! Я не имел права обострять отношения с зятем, ещё как следует не познакомившись с ним.
   - Вот чё, папаша, тесть мой ненаглядный! Приехали в гости, гостите на здоровье! Мы люди хлебосольные, даже фамилия такая. А в наши дела свой нос не суйте! Где вы семь лет пропадали, чтоб нас жизни учить!
   Зять в один присест выхлебал полковша вина. Заводиться с ним, когда он на взводе, не имело смысла. И всё же я, здоровый и крепкий мужик, оскорб- лённый худосочным птенцом, с трудом удержался, чтобы не снять ремень, зажать его голову между ног и не отхлестать по тощей заднице. Решив не обращать на него внимания, я умывался.
   - Обиделся тесть? А зря. Я ведь, хоть и злой с похмелья, но добрый и справедливый. Бывай здоров! Я на работу.
   Боже мой! Что же он наработает в таком виде?! И ведь за рулём, на трак- торе!
   Зять уехал, а я, находясь в дурном настроении, попытался помочь дочери управиться с многочисленной скотиной.
   - Папа! Я сама привыкла. Ты лучше в доме присмотри, чтобы Ванятка не проснулся и не испугался! - Выгнала меня со двора Оленька.
   Я сидел в зале и смотрел программу "Утро" по телевизору, прислушиваясь: не завозился ли в Олиной спальне внук?
   Ванятка был на сон горазд и спал до половины девятого, пока не управи- лась по хозяйству мать. После этого он долго и жадно минут десять сосал мамину грудь. А я с умилением наблюдал эту идиллию.
   - Папа, мне стыдно! - Пыталась прогнать меня из зала Оленька.
   - Доченька, ты же мать! Это самая прекрасная картина на свете. Жаль, что я не Рембрандт! Дайте мне налюбоваться вами, нарадоваться сердцем!
   - Папа, я тебе ещё одну маленькую тайну не раскрыла. Думаю, что прият- ную для тебя! - Оля загадочно улыбнулась.
   - Что у Ванятки родинка под левой лопаткой?..
   - И это тоже. Но главное, что он родился 25 февраля, как и ты.
   Я аж подпрыгнул на стуле от изумления.
   - Это правда?
   - Да.
   - Надо же! Второй раз в жизни такое мистическое совпадение!
   - А первый? Первый когда?
   - С женой Наташей мы родились в один год, в один день, в один час.
   - А в какое время ты родился?
   - В семь часов утра.
   Оленька весело рассмеялась.
   - На этот раз тебе, дедушка, не повезло. Мы с Ваняткой вечерние.
   Нет, есть всё-таки какая-то магия в совпадении цифр и дат. От того, что Ванятка родился именно 25 февраля, он стал мне ближе и дороже, будто это я сам родился вновь и розовощёким бутузом с упоением сосу материн-скую грудь.
   После завтрака Оленька засуетилась, пеленая Ванятку и укладывая его в коляску.
   - На прививку опаздываем. А к тебе, папа, небольшая просьба: соседка Люба с мужем на похороны в Ростов уехала. Попросила за больной мате- рью присмотреть. А мне, видишь, некогда. Ты сходил бы к ним, покормил старуху. Если тебе не трудно.
   - Конечно, доченька! Мне не трудно. А чем кормить?
   - У них в холодильнике куриный бульон. Разогрей его на газплите до средней температуры и из стакана напои.
   - Будет сделано! - сказал я и пошёл на соседний двор.
   В полусумрачной комнате на кровати лежала старуха, похожая на саму смерть бледно-жёлтым лицом, впавшими глазами, заострённым, с горбин-кой носом.
   - Это ты, Оля? - прошамкала старуха, услышав, что кто-то вошёл в дом.
   - Нет. Я - её отец. Оля попросила, чтобы я накормил вас.
   - Спасибо, добрый человек! Вот никудышная я! И помирать надо, а есть хочется...
   Старуха с жадностью пила из кружки тёплый куриный бульон. Выпила, откинулась на подушки, отдышалась.
   - Спешишь, добрый человек?
   - Да не то, чтобы очень...
   - Посиди со мной чуток. Совсем забросили старуху, как ненужный хлам. У них своих делов полно. А я лежу тут одна-одиношенька. Жду внуков со школы. Прибегут, пошумят - всё ж веселее. Правду люди говорят: старость не радость. Помереть бы мне, да Господь не забирает.
   - Зачем вы так, бабушка? Каждому свой срок.
   - Так-то оно так. Только не хотела я обузой для детей стать. Но Бог по-иному распорядился. Я ведь не так давно слегла. Прошлой весной бегала.
   Чтобы не обижать старуху, я присел на стул возле её кровати. Терпеливо выслушал её жалобы на болячки, детей, внуков. И вспомнил свой аллегорический сон в дороге. Вот и ещё одна встреча со старухой. По сравнению с ней, я - юнец. Мне ещё долго страдать на этой земле. И радоваться. Бежать, падать. И подниматься.
   Это правильно. А какова старость ждёт меня? Будет ли кто-нибудь прис- матривать за мной перед моей смертью? Будет ли стоять у моей кровати хоть один родной человечек? Оленька со своими проблемами живёт от меня за тридевять земель. Успеет ли к тому часу вырасти мой внук? А если и успеет, разве у него не будет своей жизни? Умирать тебе, Иван Кириллович, в полном одиночестве в больничной палате, если до этого времени не приютит тебя какая-нибудь старушка-вдова! А чего ты хочешь? Сам ты разве сидел, не смыкая глаз, у постели умирающей матери? Разве ты закрывал ей глаза?
   Моя мама умирала не в моём доме, а у сестры. Мама не любила Любашу и наотрез отказалась ехать ко мне. К тому же, она хотела дожить свой век поближе к родной деревне. Скитаясь всю жизнь по чужбине, она не хотела умирать вдали от родины.
   И всё равно живёт во мне чувство вины перед матерью. После смерти отца, которого мать, несмотря ни на что, любила, она как-то удалилась от нас, уже взрослых детей со своими семьями и многочисленными проблемами, ушла в себя, в своё безрадостное прошлое, в котором, верно, выискивала и находила редкие, счастливые мгновения.
   При редких встречах - раз-два в год - она почти не разговаривала со мной по душам, как бывало прежде, сидела тихонько в сторонке, слушала наши беседы с сестрой, с удивлением, как за чужими, незнакомыми людьми наблюдала за нами.
   И Наташу она не приняла в своё сердце, относилась к ней настороженно и отстранённо. Ни разу не назвала невесткой, не обратилась по имени. Ната- ша сильно переживала из-за этого, а я злился на мать вместо того, чтобы поговорить с нею по душам, развеять её предубеждение против моей второй жены. Мать не могла простить мне того, что Оленька не живёт со мной. И всё равно я был не вправе обвинять или судить её. Хотя бы потому, что она родила меня и так трудно вырастила. Я должен был попросить у неё прощение за свой сыновний эгоизм, но не успел. Я плакал и просил проще- ние у матери на похоронах. Не поздно ли? Простила ли она меня?
   Я не любил касаться в своих воспоминаниях двух тем, особенно болез- ненных для меня: взаимоотношений с родителями и Афганистана. Возвра-тившись от соседки-старухи и войдя в дом, я начал рыться в книжном шкафу, чтобы почитать что-нибудь, отвлечься. На глаза попался томик Михаила Осоргина. Оленька, хотя и училась на физико-математическом факультете пединститута, любила и понимала литературу. В её библиотеке не было модных нынче бездарных сентиментальных романов о любви. Я открыл книгу и начал читать.
   "При иных закатах солнце, опускаясь, красит прощальным светом облака на западе, и этот свет бежит до крайних границ на востоке, а там на одну минуту распускается роза. Это - наше воспоминание о детских годах, и нужно им дорожить, оно мимолётно. Оно даётся в утешение уже не имею- щим будущего".
   Боже мой! Мой выбор книги был неудачным. Не в смысле талантливости автора. Первые же строки "Времён" не увели меня от горестных воспоминаний, а, наоборот, обострили их. Я представил степь в бело-жёлто-руби- новых огоньках тюльпанов и себя, скачущего навстречу поднимающемуся солнцу. Красной масти молодой скакун по кличке Гордый нёс меня навст- речу будущему, и я верил, что оно будет счастливым. Не все мечты сбыва-ются, более того - сбывается малая, сотая, тысячная доля того, о чём мечтал в детстве и юности. И всё-таки иногда я был счастлив на этой земле.
   Я поставил книгу на место, и мой взгляд упал на ящик с пластинками. Почему-то я подумал, что среди них обязательно должна быть пластинка с музыкой Грига к драме Ибсена "Пер-Гюнт", ведь дочь разделяла мою давнюю и трепетную любовь к этому норвежскому композитору.
   И не ошибся. Открыв крышку проигрывателя, я бережно сдул пыль с пластинки и запустил её. Господи! Ты снисходил к Григу, когда он писал эту музыку! И как же он страдал сердцем и душой, думая о Пер-Гюнт и Сольвейг! И как же страдал я, слушая её! Почему людей тянет на самоистязание, почему они не берегут своего сердца?! Но почему истязание? Поче-му не очищение, не облегчение души? Григ никогда не истязал мою душу. После его музыки мир становился тревожным, но чистым, как после летнего дождя.
   - Ты слушаешь, Грига, папа? - спросила меня возвратившаяся с фельдшерско-акушерского пункта Оленька и вывела меня из печально-роман- тического оцепенения. - Ты до сих пор без ума от классической музыки?
   - Да, Оленька! Она грустит и тоскует со мной, а потом возвращает меня к жизни обновлённым.
   - Ты всё такой же нежный и чувственный. Прости меня, папа! Я вела себя, как эгоистка, забыв, что ты недавно пережил огромное горе. Расскажи мне о своей Наташе.
   - Как-нибудь потом, Оленька! Это же сильно болит.
   - Извини! - Она ласково погладила меня по плечу, прислонила голову к моей груди.
   - Наташа очень бы любила тебя! Она так мечтала о дочери. Она не раз уговаривала меня съездить к тебе, но я был глуп и упёрт, как испанский бык на корриде.
   - У тебя есть её фотография?
   Я вытащил из нагрудного кармана рубашки бумажник и подал Оленьке свою любимую чёрно-белую фотографию Наташи. Дочь с минуту внима- тельно рассматривала её.
   - Я верю тебе, папа! Я верю, что она полюбила бы меня. - И, вернув фотографию, потянула меня из комнаты. - Хватит о печальном! Теперь я хочу, чтобы ты исполнил мой каприз!
   - Какой?
   - Я семь лет не пробовала твоего борща. Никто в мире не готовит такого вкусного украинского борща, как ты! Для этого я даже бараньих рёбрышек достала!
   Для меня не было лучшей похвалы, чем высокая оценка моих кулинарных способностей. Я умел и любил готовить. И повар из меня получился бы более талантливый, нежели писатель.
  
   56.
  
   Я с удовольствием кудесничал на кухне. Возился с овощами с таким вдохновением, будто писал давно задуманный роман. Я видел его, чувствовал, но никак не мог ухватиться за первую фразу. Я был уверен, что если запущу её на бумагу, меня не остановить до последней точки. И вдруг, когда дочь зашла на кухню в лёгком белом платье - лёгкая, как пушинка,
   Я подумал: "А Наташа не любила белый цвет". И чуть не выронил из рук кухонный нож. Господи! Ведь это и есть первая фраза моего романа: "Наташа не любила белый цвет"...
   Я едва не побежал в дом, чтобы записать её в записную книжку. Но лишь усмехнулся про себя: не такое уж это сложное предложение, чтобы не запомнить!
   - Папа! Ты чего вдруг растерялся?
   - Да так, доченька... пригрезилось. Не обращай внимания!
   Дочь понимающе кивнула головой, схватила со стола яблоко и побежала с кухни. Какой она ещё ребёнок, а уже мама! Впрочем, дети всегда остаются детьми для родителей, даже если им по сорок лет.
   Когда борщ был почти готов, на кухню весёлым вихрем ворвался зять.
   - Уговорил бригадира по случаю приезда тестя отпустить меня с работы!
   Он подбежал ко мне, доверительно и извиняюще положил руку на моё плечо.
   - Извини, отец! Утром я вёл себя по-хамски. Сам понимаешь - с похмелья. Больше такого не повторится!
   "Не такой уж он законченный подлец, мой зять"! - подумал я.
   - Ладно... - примирительно сказал я. - Кто старое помянет...
   - А мы с тестем сейчас на рыбалку поедем! - радостно сообщил Юра вошедшей на кухню дочери.
   - На Сал? - спросил я.
   - Нет. На Сале рыбы осталось - всем хутором на уху не наловишь. Мы поедем на рыбхозовские пруды. Там есть заброшенный, неохраняемый пруд, где караси с лещами клюют - вам и не снилось! - Суетной Юра уже наливал коньячный напиток ковшом в баллон - трёхлитровую банку. - Приготовь что-нибудь закусить с собой, Оля!
   - Сначала пообедайте, а потом хоть на Азовское море езжайте! - сказала дочь. - Ты же не пробовал борща, приготовленного тестем!
   - Борща?! - воскликнул зять. - Ты о нём мне все уши прожужжала! Я желудочным соком исходил - страсть как хотел его попробовать!
   Я понимающе улыбнулся. Зять, когда надо, умел льстить.
   - Оля умела готовить борщ не хуже меня.
   - Не скажи, папа! Твой ни в какое сравнение не идёт! Вроде делаю всё, как ты, а чего-то в нём не хватает. Наверное, твоей души.
   Давясь и обжигаясь, хлебая так, будто вот-вот у него отберут тарелку, Юра вряд ли мог оценить вкус моего борща. Всем своим непоседливым существом он уже был там - на пруду. И мне не дал рассиживаться за столом.
   - Поспеши, отец! Через пять минут отчаливаем! Только червей копану...
   На прудах, в десяти километрах от хутора, действительно, клёв был знатный. За каких-нибудь два часа мы втроём: я, зять и его друг Сашок натаскали целое ведро стограммовых карасей и лещиков. На закате сварилась уха, и мы уже намеревались испробовать её под коньячок, как резко пошёл ко дну поплавок на моей удочке. Затем леса натянулась и дёрнулась так, что чуть удилище в пруд не утащило. Я схватился за удочку и стал вытаскивать рыбу из воды. Шло тяжело - видимо, попалось что-то весомое. Возле меня забегали, засуетились зять с другом.
   - Эх, сачка нет! Но ты, отец, осторожненько его тяни! - советовал Юра.
   - Не спешите! Не спешите! - Сашок - худющий и длинный парень со смешными, растопыренными ушами - готов был броситься в воду.
   Я подтащил рыбу к берегу. Это был лещ килограмма на два. Юра уже изготовился вытащить леща, как он, хватанув воздуха, громко хлопнул хвостом по воде, оторвал леску от удилища и вместе с крючком ушёл под воду.
   - Вот незадача! - расстроился Юра. - Не надо было его из воды выводить!
   - Гляньте, гляньте! - закричал Сашок. - Поплавок вынырнул! Вон плывёт!
   Я не знаю, что со мной случилось - наверное, поддался бездумно азарту, но в мгновение ока сбросил брюки и прыгнул в пруд.
   - Ты с ума сошёл, отец! Здесь же ила по пояс! - закричал зять.
   Пруд был мелким - по грудь в самом глубоком месте. А насчёт ила Юра преувеличивал: проваливался я чуть выше колен. Идти по дну было неудобно, и поплыл за поплавком саженками. Но поплавок вдруг исчез из поля моего зрения.
   - Поплавок пропал! - крикнул я ребятам.
   Они напряжённо следили за чистой, подкрашенной закатом гладью воды.
   - Вот он! Вот он! Справа вынырнул! - вопил, как ребёнок, Сашок.
   Минут пять я гонялся за поплавком, пока лещ не заплыл в прибрежные камыши. Там, в камышах, мне удалось схватиться за леску. Осторожно подведя леща к ноге, я опустил руку в воду и изловчился просунуть пальцы под жабры рыбине. Подняв широкого, упитанного леща, я ликующе закричал:
   - Вот он! Смотрите, какой красавец!
   Я осторожно вышел с рыбой на берег, и Сашок перехватил леща из моих рук. Помогая мне снимать мокрую майку, Юра изумлённо воскликнул:
   - Ну, отец! Ну, ты даёшь! Не знал, что ты такой отчаюга! Не раздумывая, в воду бросился! А лещ-то! Красавец! Из этого пруда такого ещё никто не вытаскивал.
   По первой стопке коньяка мы выпили за удачную рыбалку и за моего леща.
   - Ты азартный рыбак, отец! Если не против, чуть не каждый день на рыбалку ездить будем. По возможности, конечно. А в выходной с ночёвкой можно забуриться!
   - Я-то не против. Рыбалку я уважаю!
   Юра аппетитно прихлёбывал уху из котла.
   - Ты ещё раз извини, отец! Погорячился я утром. Теперь вижу, что мужик ты хороший, наш. И Ольга тебя любит. Живи у нас сколько хочешь, я только рад буду!
   - Спасибо на добром слове! - только и сказал я.
  
   57.
  
   Вечером Юра и Ольга спать легли рано, за два часа до полуночи, потому что с рассветом надо было подниматься. А мне спать не хотелось, и я вышел во двор, присел на лавочку под жердёлой. Вечер стоял свежий и тёплый, и на востоке уже проклюнулись первые звёзды. С юга, с Азовского моря дул лёгкий майский ветерок. Время от времени мимо дома по тротуару проходили влюблённые парочки.
   Казалось, в эти минуты удивительного покоя душевного блаженства я ни о чём не думал и не мечтал. После коньяка, которым мы с зятем злоупотребили, легко и приятно кружилась голова. Вокруг меня тихо и неназойливо текла жизнь: назначались свидания, целовались юноши и девушки, ругались, мирились и любили друг друга жёны и мужья. В этой жизни было место и для меня. И теперь я знал его. Моё место здесь, где живут мои дочь и внук. И там, где ждут меня друг Вадим и ученики. И не важно, где я буду жить. Главное, что я нуждаюсь в них, а они нуждаются во мне. И смешно, что я пытался убежать от жизни, не зная даже - куда.
   И вдруг я услышал плач за спиной. Это плакал мой внук Ванятка.
   Где-то на краю донского хутора среди однообразных кирпичных особняков, среди коряжистых и уродливых тополей, среди томной степной тишины, время от времени вспарываемый гудением проходящих по трассе машин, плакал ребёнок.
   На хутор угрюмой и пресыщенной любовницей пришла Ночь и обвила его тёмными руками мулатки и возлежала с ним на шёлковых простынях мая, не требуя ласк и любви. Хутор спал. Ночь сторожила его сон, как любимая женщина, страдающая бессонницей. Благостной была тишина. Даже лай собак на другом конце хутора, казался сигналом всесильного Времени, которым оно напоминало о себе. И лишь рядом, за моей спиной плакал ребёнок.
   Ночь, качнувшись ухом луны, чутко прислушалась. И по Млечному Пути не бежали автомобили-звёзды. Ночь остановила их, чтобы они своим шуршанием не мешали ей ощущать плач ребёнка - самое удивительное из всего, что ей доводилось слышать.
   Ночь дружила со всеми композиторами Вселенной, а Бетховен посвятил ей "Лунную сонату". Но ни одна из их мелодий не превосходила по талан- тливости плача ребёнка, не достигала такой чистоты и глубины восприятия мира. Потому что великие композиторы плакали от горя, тоски, разлуки и даже от счастья, но ни один из них не заплакал от ощущения жизни.
   Ребёнок плакал монотонно и спокойно, почти на одной ноте, но не было в мироздании гениальнее этой мелодии. Она впитала в себя все звуки, краски и запахи Вселенной, которые великой своей тайной и многообразием ошеломили маленькую душу и родили в ней отклик.
   Никто не обидел малыша: и мама была рядом, и любимая погремушка висела над головой. Но не от обиды плакал, а от восприятия мира. Его плач был голосом первородного Вселенского Божества, однажды пролившего слёзы звёзд. Сначала был плач, потом - слово, затем - мысль. Жизнь начинается с плача и постигается через него.
   Звёзды заглядывали в окно, шелестела в комнате тишина, едва слышно пела мать, раскачивая колыбельку. И только одна Ночь слушала рождение человеческой души, впервые соприкоснувшейся с вечностью.
   Ночь на цыпочках подошла к детской колыбели, поцеловала в лоб ребёнка, и он сразу же уснул, чтобы утром проснуться Человеком.
  
   1997-2001 гг. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   243
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"