Первый - с небес на землю. Одним нелепым взмахом. Когда архангел отправил меня к людям. "Разберешься, что за кипеж там внизу. Только сам не лезь" - сказал он. И я полетел головою вниз.
Шел конец июля.
Грохнулся где-то под Воронежем. Деревня деревней. Рухнул в поле, да на сырую землю мягкими боками прямиком, словно мешок гнилой картошки о пол сеней шмякнулся. Кости по округе разбросал - не соберешь, крылья в клочья изорвал - пух летит по ветру. Собрал, и губу разбитую починил. Каплю крови слизнул - теплая, терпкая, человеческая. Отряхнулся, перья с глаз людских попрятал, все до единого, морду проще сделал и вперед к местным, вверх по дороге в компании с новым днем и рубиновым солнцем.
Воин добра. Воин света.
С голыми руками и чистым сердцем.
Через день началась война.
Правдами и неправдами, чудом обыкновенным и чудом божественным полгода спустя я оказался в четвертом корпусном авиационном отряде. Сперва - на подхвате, затем и к машинам стали подпускать понемногу. День за днем: для начала к одному крылу подпустят, затем к другому. Сам бог велел мне управлять этими чудными железными птицами. Разумеется, сам отец ничего не велел лично. Не его почерк. И ничего такого вроде "управляй железной птицей, сын мой" не говорил. Это ребята в отряде болтают так. Бывало, приземлишься на Муромце, на землю сапогами ступишь - эдакий довольный, радостный, улыбка до ушей, морда как у ошалелого пса. И ощущения, словно домой слетал и водицы райской напился, умылся и на лугу понежился. Душу греет, сердце колотится неистово, да чуб на макушке стоит торчком, будто корова языком прошлась. Как вылезу из кабины, тут бойцы и давай галдеть гуртом, что девок мне не надо вовсе, шутить, что полеты бабу в малиннике заменяют. Мол, щи от счастья трескаются.
Черти.
Хорошие ребята. Жаль, что умрут.
Но не одного меня товарищи шутками изводили. Не один я был полоумен от полетов. Не одному мне легкость облаков заменяла перину с бабами, о которых я для проформы рассказывал отряду изо дня в день. Чтобы не приставали с самолетной любовью, шутники хреновы.
Правда, была у меня девка на примете в соседней деревне.
Тонкая, юная, чистая. Точно лиса: цыганские глаза и огненные волосы.
Вулкан, о котором я и не догадывался, проснулся во мне от этого крохотного яркого уголька.
Мой секрет.
Пускай лучше с самолетом сватают, про девку знать им не нужно.
Сашка Казаков - вот кто дышит небом в полную грудь. К тому же немчуру не любит.
Днем и ночью у самолета крутится, чуть ли не крылья платком носовым протирает. Зовет ласково железяку свою Аннушкой. Говорит, что в честь матушки назвал. Черная, злая, зубастая машина. Людям нравится любить неживые предметы и сознательно уничтожать живые. Идиотский мир с идиотскими правилами.
- Сашка, а кто твою Аннушку обрюхатил? - я решил подколоть товарища.
- Командир, - нехотя отмахнулся Сашка, смачно сплюнул и черными от сажи пальцами ткнул на бомбу, что затаскивали на борт несколько пацанов, - сегодня разродится, красавица.
- И кто у нас будет? Мальчик, девочка? - лейтенант подошел со спины.
- Двойня, товарищ лейтенант, - по струнке вытянулся Сашка.
- Смирно, бойцы.
Сашка охотно прислонился к стенке, устало складывая руки на груди.
- Через пять минут летим, - после долгой паузу рыкнул летеха.
Отошел на пару шагов, развернулся, глянул на меня в упор:
- И тебе одного карапуза прицепим, покачаешь в люльке.
- Так точно! - звонко с перепуга выпалил я.
Три бомбы, зачатые в чреве этой безумной войны, казалось, нервно жужжали в предвкушении.
Дикие пчелы нового бога.
Бога войны, которому вот уже год сам себя приносит в жертву ошалевший мир.
Сердце в моей груди как-то по-человечески ёкнуло.
Мне совсем нельзя вмешиваться. Это не моя война.
Сашка подошел к машине и бережно погладил её по крылу. Примета такая.
В это же день я упал во второй раз. Когда Сашку спасал. Он, дурак, на таран пошел. Только "разродился", как на хвост ему немецкий "Альбатрос" прицепился. Он немца возил-возил, цеплял-цеплял, дергал, да не сдюжил сам. Загоняли немцы совсем, вот-вот схватят за зад и сожрут с потрохами. Развернул машину Сашка и в лоб прёт. Решил, видимо, свою шкуру подороже продать. Кабы не я со своим "Ильей", лежать ему в том поле, что младенцев приютило. Гнить в тех же воронках. Валяться мертвой куклой и смотреть на серое небо, которого никогда больше не коснешься.
Хуже смерти не придумаешь.
Я же кинуть бомбу не смог, не решился. Нельзя мне вмешиваться.
Потому дороги обратной в часть для меня нет. Рванет на земле с машиной снаряд, мол, не успел сбросить. Хорошо, что Сашке помог. Авось проживет еще сколько-нибудь.
Бог в помощь ему.
И помоги мне бог.
Отыщут мою ласточку, решат, что с ней сгорел, пропал, кончился.
Так будет лучше.
"Мне совсем нельзя вмешиваться". Эта мысль набатным колоколом гремела в черепной коробке, звенела, бухала и грохотала, доводя до исступления и нечеловеческой адской обреченности. Мысль, будто груженная тяжеленными снарядами повозка, прокатывалась по душе, оставляю две глубокие незарастающие борозды "нельзя" и "вмешиваться".
С того момента, как получил тело, я стал чувствовать боль. Разрывающую боль, доводящую до безумия и бесконечного ощущения бессмысленности всей этой войны. Плюнуть на все и вернуться на небеса?
Пожалуй, так будет лучше.
Но как же, черт возьми, хочется вмешаться.
Через пару дней блужданий по лесу я вышел к деревушке, где жила моя краса.
Вышел, стал посреди огорода и слушаю мир, как дурак.
Дым из печек не валит, коровы истошно не орут по сараям. Это я уже за год людской жизни привык, что вокруг и везде животинка уцелевшая надрывно мычит и мекает, да петухи по утрам орут во всю луженую глотку.
А тут вовсе тихо, даже в лесу том чертовом, откуда выбрался, шум да гам извечный.
Здесь же грустная тишина, печально грустная тишина.
Сердце в груди обреченно рухнуло вниз.
Лишь слышно, как лягушки на пруду квакают. К дождю.
Обошел крайний дом, заглянул внутрь - никого.
Сунулся во вторую хату - пусто, все вверх дном перевернуто, загажено, словно кто лопатой грязь с улицы кидал.
Возле третьей завалинки лежала она.
Хрупкая, маленькая, сдавшаяся.
Подле нее истерил малец лет семи.
И тоже тихо так, будто мышонок. Не её пацан, соседский. Пищит себе что-то под нос, сопли пузырями пускает, да растирает грязными лапками по лицу.
Краса моя умерла несколько часов назад. Убили, суки.
Голая, синяя, вся в крови и ссадинах. Руки неестественно вывернуты, ноги до колен в крови, рубашка изодрана в клочья. Та самая рубаха, в которой я ее впервые заприметил.
Спит поломанная кукла, уткнувшись носом в загаженную грехом землю.
Волосы во все стороны разбросаны, кровью залиты, алые.
Я без чувств упал на землю.
В третий раз.
Секунду назад я ещё был ангелом, сыном божьим, что заброшен, словно надоевшая псина, с небес на бренную землю. Иди, пес, разнюхай, что да как.
Хватит.
Сами нюхайте этот порох вперемешку с человеческим говном.
Достаточно.
Теперь уже на коленях рыдал в голос человек.
Смертный, грешный человек, решивший в ту секунду, что не вмешиваться больше не могу. Вот она, коснулась птица войны и меня своим черным крылом. Сорвался я с тонкой грани, по которой бродил последние двенадцать месяцев, в бездну, откуда выбираются только мертвые. Дабы вознестись на небеса.
Похоронили её, крест сколотили, как местные делают. Пацан цветов нарвал, бережно закопал на могилке кустик.
К обеду чумазый заснул, как раз перед дорогой. Идти далеко.
А я все сидел на лавке и таращился в небо.
В небо, которое оставалось в стороне от мирских дел, укутанное в свои беззаботные пушистые облака.