Аннотация: Легенды, что бродят по Тиману... Чего в них только нет...
-
Легенды бродят по Тиману
Ямозеро
На юге района нашего, недалеко от деревни Савино, на границе с землей Мезенской, находится большое, как сковорода, Ямозеро, Ненцы его морем-озером называют, в диаметре оно до семи километров, глубиной в два-три метра. Озеро названо так за большую низину, огражденную отрогами Четласского Камня, у него почти нет берегов. Из этого озера и берет начало Печорская Пижма, один из правых притоков, который своими истоками соприкасается с вершиной реки Мезенской Пижмы, впадающей в реку Мезень. По этим рекам и речкам шел древнейший путь, по которому тысячу лет назад до нашего летоисчисления люди из Беломорья шли на реку Печора. Об этом рассказали археологические раскопки в районе теперешней рыбацкой избы на Ямозере.
От Ямозера, как от домашнего очага, еще в древности разбежались тропки и тропинки, выпрямляя многочисленные петли рек Верхней Валсы, Мыльской Рассохи, Мылы до большой реки Цильмы, которая широким потоком влилась в реку Печору. Кто знает, может быть, первые новгородские ладьи кречатника Ивашки Ластки пришли на Печору этим водным путем, а позже им же и его товарищами пробиты были вновь полузабытые тропы древних.
В те далекие времена не таким было Ямозеро, каким его знаем сегодня. А вот название, вполне возможно, дошло до нас из глубины веков.
Тысячу три-четыре лет тому назад гуляли по его просторам огромные, высотой с избу, волны. Водяной царь весной и поздней осенью любил справлять на нем свои праздники с фейерверками и бешеными плясками. В эти дни озеро кипело, свистело и клокотало. Молнии-вихри, как мощные насосы, вбирали в себя многотонные массы воды, поднимали высоко над озером и с силой выбрасывали. Рассыпаясь на мельчайшие брызги, они играли цветами радуги, издавая звуки, схожие с песней хрустальных бокалов. Не дай Бог в это время кому-то из охотников оказаться на его просторах.
За века падал уровень озера, озеро сужалось и мелело, зарастало мхом. Все дальше отходило от высоких берегов, одетых в зеленый наряд леса и трав. И сегодня это же происходит с ним. Памятью от былого остался бережок с твердью уходящего под тину языка Степановой гряды, на которой стоит рыбацкая изба.
Блуждающие огоньки
В конце сороковых годов услышал я от охотника из деревеньки Савино Марка Сафроновича Бобрецова бывальщину о блуждающих огоньках Четласса и озерах, то выплескивающихся из берегов, то обнажающих дно. Сегодня нет деревеньки Савино, люди покинули ее. Не от того, что плохи земли, угрюмы места, а из-за того, что слишком далеко она от других деревень и бездорожье такое, что без проводника да хорошей лошади до нее не доберешься, а школу закрыли.
Деревня Савино зацепилась за одну из петель реки Мызы и была основана на границе веков выходцами из Мезени, Бобрецовыми, всего скорей, Саввой. Росла она по тем временам споро на большой дороге, идущей с реки Печоры на Мезень. И место высокое, красивое, с большой луговиной внутри петли. Нигде на Печоре не ловили так семгу, как здесь, загородкой с воротами и поставленной в них рюжей.
Может быть я не сумею так красочно передать его рассказ о бывальщине, но постараюсь воспроизвести.
Была осенняя пора с ночами темными, ветрами вострыми, насквозь летящими, срывающими одежонку с тела, дождями, вперемешку с колючими зарядами снега. Мы сидели в теплой избе за столом в большой кухне. Под веселое пение медного самовара, начищенного до первозданного золота, отражающего свет десятилинейной лампы, пили чай индийский из блюдца. Он тихим говорком, напоминающим журчание лесного ручейка, рассказывал давнишнюю историю о молодом охотнике, ушедшем на охоту в одно утро такой же глухой осенней порой, звали его Пегасием. Хотя Пегасий и молод был, и не женат, а только присмотрел себе желанную, но охотником слыл удачливым, смелым. Рано отец научил его охотничьему мастерству, рано он стал ходить один по увалам скалистым, лесам нехоженым. У него была мечта - суженой своей подарить шубу соболиную, с воротником чернобурой лисы и сережки изумрудные. Вот и отправился пораньше поискать, пока снег не выпал, камешки солнечные, свет преломляющие, то в голубой, то в перламутровый.
Пошел он к той самой речке, о которой рассказывали охотники разные были и небылицы, что она из скалы бьет да с такой силой, если под ее струю попадет медведь или лось, к примеру, в один миг перережет на части. И вода из этой дыры разным цветом вырывается: то светлая, как слеза, то черная, как сажа, то холодная, то горячая. Пробила речка себе русло в скалах, как острие клинка, и все дно ее усыпано искристыми камешками. А где эта речка течет, никто не знает и есть ли она на самом деле. Но молодые охотники ищут ее.
Пошел Пегасий в верховья Валсы, а от туда и к истокам реки Цильмы. Один день да и второй прошел, ночевал в избушках охотничьих, знаки свои оставил. Знак его - глаз кречета синий с черны
м обводом. А вот, о третьем его дне, ничего неизвестно, только короткая молва.
Ночь его застала на каменистом увале, ни деревца на нем, ни травинки, только камни да местами из них ключи бьют. На голых камнях спать не будешь. В отблесках вечерней зари он приметил там, далеко за перевалом, синеющий лес - надо добраться до него. Ночи в горах темнее, чем в поле, и очень холодные, да и страшновато, ночью-то звуки разные, то на стон похожие, то на плачь и песню. Шел Пегасий в сторону леса, падал, когда нога попадала на замшелый камень, но шел, творя молитву и вспоминая глаза и улыбку своей ненаглядной Ариадны.
Когда усталость стала подкашивать ноги, а тело сделалось, как у пелядки, выброшенной на берег, а накатывающий волнами сон закрывал глаза, Пегасий увидел три огонька, и один между двух повыше. Обрадовался он и из последних сил, спотыкаясь на каждом шагу, подталкивая себя кремневым ружьем, брел на их манящий зов. Огоньки с каждым шагом становились светлее, но когда он приблизился к месту, откуда они светились, там, кроме камней, ничего не было. От обиды он сел на камень и снова увидел три огонька, только правее, куда он шел. Он встал и снова побрел на них, и опять только влажные камни. Так и ходит Пегасий от одного огонька к другому, за плывущей в серебристом облаке, красивой, как березка по весне, Ариадной. Тянет руки, чтобы обнять ее, прижать к сердцу, но только кончики пальцев чуть-чуть касаются ее воздушных одежд. Из глаз его тогда выкатывается крупная слеза, там, куда она упадет, остывая в кристаллик алмаза превращается.
Сказав эти слова, Марк Сафронович замолчал. На кухне стало так тихо, что удары настенных ходиков с подвешенной гайкой к гире звоном колокола отдавались в ушах. Взял недопитую чашку с остывшим чаем, опрокинул ее, как стопку вина, чашку поставил на блюдце вверх дном, посмотрел на меня, Я молчал, глядел на черное пятно на косяке окна и видел мигающие огоньки и Пегасия, бредущего к ним. Он кашлянул, перекрестился на икону, стоящую на полочке в углу и твердым голосом сказал: "А ведь этому сказу есть подтверждение", - и начал таким же вкрадчивым голосом рассказывать.
Сказывают, лет пятьдесят назад видел эти блуждающие огни пижемский охотник, забыл, как его звали. Вышел к месту, где они светились, да темень пропала, стало светло, они на глазах и исчезли. Ощупал он эти камни, ничего особенного, камни, как камни, только потяжелее да потемнее. Выложил для приметки пирамидку, а один небольшой камешек, с блестящими крапинками в карман положил. Домой пришел веселым, всем говорил, что видел огни и место приметил, но вскоре спать стал плохо, ломота в ногах, в пояснице появилась, вялым сделался. Месяца не прошло - умер.
Еще я услышал от него рассказ, как его отец Софрон Савватьевич женился. Пришла пора свою семью завести, а невест в деревне для него нет, все девки, какие были, его ближайшие родственницы. По священному писанию, нельзя вступать в брак с родственниками ближе седьмого колена, и отправился отец за невестой в соседнюю деревню Левкинскую. А она за хребтами да за распадами в сорока верстах от Савина к приятелю деда Всеволоду Леонидовичу. Дед мой, Савватий Петрович, познакомился с ним на охоте. Их угодья в какое-то время смежными были. Было время веселья и свадеб, масленка была, когда отец отправился в Левкинскую за своей суженой. Шел тропами звериными, сквозь леса дремучие, белые моря болота, кручи поднебесные. Утром вышел, а к вечеру уже в Левкинской был, в избе Всеволода Леонидовича. Сказался, кто он и зачем пришел. Пришел сватать дочь вашу Фелисаду в жены себе. Всеволод Леонидович в баньку собрался идти и его пригласил с дороги попариться. В баньке на полку, забавляясь березовым веничком, они все и обговорили. Дома, за чаем, Всеволод Леонидович дочери сказал: "Вот, Фелисада, твой муж, живите в согласии, детей растите", - перекрестил молодых, жене сказал, чтобы и она благословила, и спать отправил в горенку Фелисады. Рано утром мой отец Сафрон со своей молодой женой встали на лыжи, к вечеру были в Савино.
Так вот раньше женились, никаких тебе расходов и хлопот, отцы все за молодых решили.
След Аввакума
По реке Пижме, выше деревни Степановской, километров семь, а может и больше прижались к самой воде избы маленькие деревеньки Скитской. Деревенька-то маленькая да судьбой богата. История ее вплелась в историю государства Российского. В давние времена, в царствование Алексея Михайловича, когда патриархом на Руси стал Никон, а патриаршил он с 1654 года по 1667 год, задумал он со своими единомышленниками перепроверить и переписать все церковные книги в соответствии с греческими текстами, обряды вести, как в Константинополе. Креститься надлежало не двумя перстами, а тремя, щепотью. Простоту и скромность богослужения заменил пышностью. Служителей одел в богатые одежды. Многим верующим эти нововведения не понравились, они их расценили как посягательство на заповеди предков и отказались их исполнять. Молились и справляли обряды по-старому, как их учили родители. Сторонников и защитников старого стали называть старообрядцами, раскольниками. Бесстрашным защитником старой веры стал протопоп Аввакум (старший поп). Аввакум от имении братии написал челобитную царю Алексею Михайловичу, в которой он патриарха Никона обвинил в развале церкви. Но царь был заодно с Никоном, издал указ о запрете обрядов, старых. Начались гонения, охота на старообрядцев. Их ловили, заковывали в колодки, били батогами, травили собаками, требовали принять нововведения. Если отказывались, их умертвляли, общежития их, так называемые скиты, разоряли, жгли, иногда вместе с людьми.
А сколько перенес мучений, великомученик Протопоп Аввакум за святую веру! Слушаешь об этом, волосы шевелятся, душа замирает, дивно становится, как смог перенести все эти мучения и издевательства этот маленький, сухонький человек, с добрыми голубыми глазами? И по Сибири, его, как вора, разбойника, тайно прятали, и на цепи, как медведя, держали в Белокаменной, и в яме с водой сидел, и батогами его били, а он, как лиственница, как дуб, стоял, цвел и давал всходы. Из каждой тюрьмы шли на волю, в народ его письма с хулой на бояр, чиновников, на холуйскую церковь. Они укрепляли веру в Бога, в справедливость, за которую надо бороться.
Понял царь Алексей Михайлович: не справиться ему с неистовым Аввакумом, и выслал его на самый край земли Российской, где день только летом бывает, а ночь, стужа, снег и лед - всегда. И повелел посадить в земляную яму на цепь. Такое место нашлось, им стал Пустозерск, крепость, построенная при Иване III, в ста километрах выше от устья Печоры, на острове, в двадцати километрах от теперешнего города Нарьян-Мара. Сия крепость была построена для покорения северных народов, живущих по побережью, за Камнем (Уральскими горами).
Везли протопопа в его последнюю политическую ссылку в апрельские светлые дни и ночи. Снег искрился, белизна резала глаза, но он радовался солнцу, вечной цепочки жизни и смерти. Маленький обоз из пяти саней, круглосуточно, как черный паук, переставляя многочисленные прутья-ноги, ощетинившись усищами-рогатинами, тянулся вдоль печорских берегов к северу. По утрам высоко в небе, тоже на Север углами, цепями плыли караваны лебедей, гусей. Пролетая над обозом издают приветственный крик, в котором слышится сострадание и напутствие Аввакуму: "Крепись и верь!".
Обоз въехал на крутой берег Усть-Цилемской слободки, прополз по извилистой улочке, мимо занесенных снегом изб, остановился на самом высоком месте, возле шинка, рядом со строящейся церковью и избой волосного старшины. Остановился только для того, чтобы перепрячь лошадей и страже испить чашку горячего чая.
Весть о прибытии обоза с солдатами и старца с колодкой на шее, прикованного к розвальням цепью, разнесло по Усть-Цильме. Все, кто мог ходить потекли к церкви на горку, посмотреть на колодника, поклониться ему. Вскоре, все пространство на горочной площади было забито людьми. Они молча стояли, сняв шапки, стянув с голов симы малиц и смотрели на старика с непокрытой головой, с седыми, длинными, волнистыми волосами, стоящим с колодкою на шее и поднятым двуперстием над толпой. Из груди его шел разрывающий души стоящих, твердый, как бой колодка на куполе церкви зов "Верьте!".
Через час обоз тронулся в дальний путь к славе и кончине Аввакума.
После пятнадцатилетнего сидения в земляной тюрьме, залитой водой, на цепи, его, протопопа Аввакума, и с ним сидевших и лишенных языков сподвижников его священника Лазаря, дьякона Федора, инока Епифана заживо сожгли на костре 14 апреля в 1682 году по повелению царя Федора Алексеевича, сына царя Алексея Михайловича.
Сказывают, будто косточки великомучеников в золу уже превратились, а двуперстие Аввакума, которым он благословлял народ из костра, долго висело в багряных языках пламени над Пустозерском. И сейчас, в день его смерти, при восходе солнца, высвечивается лик Аввакума с двумя поднятыми перстами.
После казни протопопа Аввакума преследования старообрядцев усилились и ужесточились. В царствование Петра I сотни карательных отрядов чистили низовья Волги, горы Урала, дремучие леса Севера с непроходимыми топями, вынюхивали, выискивали и сжигали скиты, часто вместе с людьми. Спасаясь от преследования, старообрядцы уходили все дальше на север, в необжитые места.
Примерно в 1715 году на Великих Лугах реки Пижмы старцем из Соловецкого монастыря Феофаном и выходцем из Выгорецкого скита Иваном Акиндиновым был основан Великоложенский скит. Устроен он был так же, как Выгорецкий, на реке Выг, в лесах Карелии. Оттуда иконы и книги получил. Обустраивать скит помогали старообрядцы из Омелинского скита на Цильме.
Великоложенский скит рос быстро. На самом высоком месте выстроили деревянную, высокую часовню со звонницей. Длинные, как свечи в обхват толщиной, лиственницы заготовляли не только по Пижме, даже с Мезени везли. Ближе к реке кельи настроили. Расчищали под пашню лес, на пойме расширяли сенокосы, пастбища для скота. Число жителей приближалось к сотне. Но вскоре на скит нашла беда, о нем узнал Архангельский епископ, и в Мезенский уезд был направлен воинский отряд.
5 декабря 1743 года в слободу Усть-Цильму прибыл отряд в количестве пятидесяти пяти солдат, командовал им майор. В состав отряда входили священник холмогорского собора и канцелярист Архангельской консистории Иван Попов.
В середине декабря отряд прибыл на Великие Луга. В секретной инструкции предписывалось принять к потаенным раскольникам строгие меры, собрать все население пристанища и переписать имена всех раскольников, положа им ноги в колодки, чтобы в дороге утечки не учинили, со всеми их пожитками отправить в губернскую канцелярию. В случае сопротивления сперва пыжами палить из ружей, а потом как возможно поступать. Скитские строения все сжечь.
Вот как описал последние минуты жизни скитян писарь Попов в отчете Архангельской губернской канцелярии. Скитяне с наставником Иваном Акиндиновым собрались в часовне и, "отломав" у одной часовне крыльца лестницы, которая имелась строением весьма высока, заперлись. Солдаты пытались их уговорить, чтобы они сдались, но скитяне заявили: "Мы готовы умереть за старую веру, а гонителям в руки не дадимся, понеже у вас вера новая". Не смогли солдаты взять и приступом часовню. И загорелася храмина, и пламень огненный в мгновение ока схватил всю храмину. И так старейший Иоанн Акиндинов скончался огнем за древнецерковное благочестие и с ним обоего пола семьдесят шесть душ.
Вскоре он снова был воссоздан и быстро разросся, но в 1825 году скит сгорел и снова был восстановлен. В тридцатые годы XIX века в нем уже жило более девяносто человек. Шли в скит паломники со всей Печоры, шли они с Вашки, и Вычегды, и Двины.
Наставники Великоложенского скита ходили на Двину, обошли Верхнюю Печору, переходили Урал и по Оби спускались до Иртыша. Читали проповеди, крестили, раздавали рукописные книги. Своим служением Богу укрепляли веру у людей в святости до никоновских обрядов.
Слух об обширной деятельности Великоложенских наставников дошел до высшего духовенства, до Синода. Вновь было возбуждено дело о закрытии скита на Пижме. Скит закрылся в 1851 году. Книги, иконы частично были вывезены в Усть-Цильму, Троицко-Печорск, Архангельск, часть их роздана населению, а более ценные спрятаны в пещерах Тимана.
Как память о далеком, о борьбе за веру, живет название деревеньки Скитской, в большой старообрядческой общине нашего Усть-Цилемского района.
Старообрядчество, как и христианство, и любая другая религия, к примеру, мусульманство, неоднородно. Как у реки есть притоки, так и у них есть ответвления, свои течения. Есть старообрядцы поповского толка, они живут в городах, ходят в церковь, целуют ручку попу. Другие без попов обходятся, из своей среды имеют наставников, они больше в селах и деревнях живут. Есть, говорят, и скрытники, по лесным трущобам прячутся, они больше в Сибири живут. Плохие они или хорошие, я не знаю, но про своих пижемских, цилемских, усть-цилемских старообрядцев могу твердо сказать: люди честные, крепкие и телом и духом, работящие. Не бросят человека в беде, чаю с гостем выпьют и песню споют.
Уместно заметить, что самыми деятельными людьми в России, много сделавшими для процветания Государства Российского, были старообрядцы Демидовы, Строгановы, Спутровы, Морозовы. Много на белом свете старообрядцев. Они живут в Австралии и Аргентине, есть они в Бразилии, Канаде, на западе Европы. А у нас, в России, везде. Самые многочисленные общежительства на Алтае, в Сибири и областях Урала.
Выжечь древнецерковное благочестие из людских сердец не удалось ни царям, ни Советской власти. Оно живет и будет жить всегда. Храни Бога в сердце своем.
Ложечиа хлебастые с рассказиком веселым.
Стояло лето и время было веселое, хрущевское. Проводились перестройки, эксперименты в сельском хозяйстве: даже фуфайку, основную одежонку деревенского жителя, затеяли усовершенствовать. За массивным столом с тумбочками председатель сельсовета Игнатий Зиновьевич, председатель колхоза Никита Фатьянович и я, уполномоченный райкома, обсуждаем очередное постановление, прикидываем, как его лучше применить. В сельсовет зашел Матвей Пантелеймонович - преподаватель физики, он замещал директора школы. Поздоровался с нами. Я с Матвеем Пантелеймоновичем познакомился во время учительской конференции в Усть-Цильме; понравился он мне и я, наверно, ему. Он тогда мне сказал: "Будешь в Замежной - заходи, чаю попьем", - и адрес дал. "Я живу в двух шагах от сельсовета, по той же улице, ближе к реке". Решив дела с краской для покраски парт, он пригласил меня пообедать, я согласился.
Мы уже допивали последнюю чашку чая, когда в избу вошел высокий, сухощавый мужчина в годах, позже я узнал ему шел 59-й год. Поздоровался кивком с Матвеем, протянул сухую жилистую руку с длинными пальцами мне, я торопливо сунул свою ладонь в его большую пятерню, он представился Селиверстом Ипполитовичем Мяндиным и добавил: "Где двое, третий не помешает". Матвей Пантелеймонович вновь разжег самовар. Вскоре он засвистел звонко и длинно и занял свое почетное место на подносе стола.
Под рокотание самовара, попивая чаек, мы слушали разные побасенки Селиверста из жизни деревни и его. Матвей слушал невнимательно, слыхал их, наверное, и раньше не раз, а я их слышу впервые и мне любопытно. Был он немного навеселе и рассказывал с увлечением.
- В молодости я боевым был, девок любил и они меня. Веселый был, любил да и сейчас люблю попеть и поплясать, когда выпью.
Прикрыв ресницами карие глаза, чему-то ухмыльнулся и весело, как пижемская вода на перекате у разбойника, заговорил: "Давно это было, я еще не женат был, влюбилась в меня молодуха Лушка, наша пижемка из деревни Степановской, полгода как замужем за Макаром, моим троюродным братаном. В Пасху я был в гостях у них. Собрались все молодые друзья, подружки их, все голосистые. Попели мы песен в тот раз. Вон сколько годков прошло, а в памяти каждый голос остался, особенно голос Лушки. Пасха в тот год была весной, снега не было, с южной стороны во дворах зелень вышла. День был теплый-теплый, пахло землей, в густом воздухе гуляла манящая новизна. Вышли мы гурьбой на мостки прохладиться, а у забора старики да старушки стоят, улыбаются, головами кивают, хвалят нас за песни. К вечеру развеселились во всю пошли пляски с припевками. Я плясал с Лушкой. После этого вечера, куда ни пойду, обязательно ее встречу. Вначале не понял, думал, что встречи эти случайные, но однажды после обеда она встретила меня и говорит:
- Где ты будешь вечером? Я к тебе приду.
- Сегодня на охоту хотел пойти, на озеро.
- А куда на озеро и где у тебя караулка?
- На озере Ильином, ближе к лесу.
- Приду к тебе - жди.
И пришла ведь, и выпить и закусить принесла. На другом конце озера мужики уток бьют, а мы любовью занимаемся. Сладкая была Лушка, любви отдавалась вся, глаза ее смеялись, лицо искрилось счастьем, становилось еще красивее. Белые, острые груди, вздрагивая, щекотали мне грудь, возбуждали страсть. Я тонул в ее теле. Под утро мы с ней расстались. Осенью она сбежала от Макара с приезжавшим из Архангельска землеустроителем и больше на Пижме не была.
Женился я поздно, двадцати шести лет, вдоволь нагулялся и нацеловался. Наши девушки не только красивые, статные, но и горячие в любви, слаще меда. "Селиверст Ипполитович, - спросил я его, - вы же старовер, грех ведь с чужой женой спать?"
Грех да не велик, когда делается с согласия, полюбовно. Да и отец мне всегда говорил, мол, телом греши, а душой не смей. А ведь он был старовер старой закваски, не то, что мы.
Спросил я его, почему пижемцы, да и в других деревнях мужики никогда не ругают власть? Селиверст Ипполитович, чуть задумавшись, ответил: "У нас так раньше говорили: Не власть вини, а себя. Как это понять? Просто. Слушай, закон исполняй и выгоду извлекай для себя".
Когда после обеда я пришел в сельсовет, рассказал Игнатию Зиновьевичу, что познакомился с очень интересным человеком, Селиверстом Ипполитовичем, что он рассказчик, каких поискать, и мыслящий человек. Он улыбнулся и сказал: "Согласен с тобой, но в своих байках он много врет". "Но и пусть врет, зато складно". "А ты еще не все знаешь о нем, он резчик, ложки красивые вырезает. Его знают и в Москве и Ленинграде. Ложки его в музеях хранятся".
Я знал, что по Пижме живут мастера, ложки вырезают, прялки вырезные, раскрашенные делают, точат веретена, чапахи делают и со вкусом все оформляют. Но мне и в голову не пришло, что этот веселый рассказчик и есть знаменитый мастер-ложечник. Сбила меня с толку фамилия Мяндин и имя, их на Пижме, как грибов в хорошее лето.
На другой день, поближе к вечеру, я пошел к Селиверсту Ипполитовичу. Он оказался дома в дровянике, вытесывал болванки ложек. Не доходя, я остановился, залюбовавшись быстрыми ударами топорика, точно выщелкивающим из березовой чурки тонкие ленточки и кубики, стал дожидаться, когда закончит обработку. Вот поднял болванку ложки ближе к глазам, внимательно осмотрел ее, еще нанес два-три легких удара, воткнул топорик в чурбан, внимательно осмотрел заготовку и положил на полку. Заготовка, на мой взгляд, была уже ложкой и тут я поздоровался с ним. Он сдержанно ответил на мое приветствие и сказал:
- Вы уж извините меня, вчера я немножко был навеселе и наболтал лишнего.
- Что вы, все нормально, ничего страшного не говорили, а рассказывали про веселое, из жизни взятое.
- Так-то оно так, да знаешь, люди всякие бывают, а я вот выпью и болтаю.
- Ничего Вы не болтали, никого из соседей не хаяли, о себе только и рассказывали, как на охоту ходили да за медведя обгоревший пень приняли и выстрелили в него, а он стоит на задних лапах, глазищами кровяными поводит, лапу к тебе тянет. Вы еще одну пулю в него всадили, а он стоит, ухмыляется. Только тогда и поняли, что это всего пень.
Он улыбнулся этому случаю или другому и сказал: "Вчера гулял, вот сегодня с самого раннего утра и чешу, задание свое за два дня выполняю.
- Красиво Вы работаете, по болванке как пером выводите.
- Ко всему нужна привычка да сноровка. Ложечному мастерству научился от отца. Знаю, что им не прокормишься, ложки дешево стоят и вручную тысячи не сделаешь. Делаю ложки из любви, отдыхаю за этой работой.
- Ложечки вашей работы, прозрачные, как лиственничная смола, чуть не в каждом доме по Цильме и в Усть-Цильме. Селиверст Ипполитович, Вы не расскажете, как они такими легкими, звонкими, хлебастыми получаются?
- А что не сказать, скажу. Сначала надо в лес сходить, березки без сучков поискать, лучше их искать на гарях. Потом на чурбачки распилить, расколоть чурочки на две половинки. Как я их тешу, ты видел. Дальше ножичком востреньким, круглым железко их обработаю до нужной потребы, потом олифлю, в печи прокаливаю, опять олифлю, опять в печи прокаливаю и наношу орнамент. Вот и весь сказ.
- Да, - в задумчивости сказал я, - а орнамент-то сами придумали?
- Да нет, зачем сам, он всегда был и раньше. Помню, отец сказывал, ложки этим орнаментом украшал его дед.
- Выходит, ложечный орнамент пришел вместе с людьми, но откуда - с московской или новгородской земли?
Никитихин выводок. Новый дом.
Вот еще одна встреча на Пижемской земле, но в другое время. У меня тетка, Федосья Акиндиновна, - так начал свой рассказ Степан Давыдович, - жила в деревне Скитской. Все ее Никитихой звали. Кто постарше, наверно, припоминает сухощавую, неунывающую женщину, телятницу колхозную. Телят любила, как своих детей, а детей у нее десять девок да один парень. Стахей, первый шофер Пижемского тракта, когда кто-нибудь спросит ее: "Федосья, сколько у тебя детей?" "В две руки да палец," - отвечала она, - "и все красавицы". "Ну и много же," - удивляются. "Всего-то я рожала двадцать раз, да выжили одиннадцать, остальные умерли годовалыми, только сынок Никита умер на седьмом годку".
На слете передовиков новой колхозной жизни за добросовестную работу и высокие привесы телят премировали ее отрезом на сарафан. Приехала домой, развернула на столе свой подарок сатиновый отрез бирюзового цвета, семь метров в длину и метр в ширину, и залюбовалась его мягким, разливающимся цветом. Дочки вокруг стола, как завороженные, смотрят на это чудо. Посмотрела она на каждую и сказала: "Подарок этот не мне, а всем нам, вы же мне помогаете за телятками ходить", и всем им сшила по кофточке. Когда выйдут из дома, все в лучезарных одинаковых кофточках, соседи говорят, Никитиха с выводком плывет. Муж ее Никита на войне пропал без вести в 1942 году, в Сталинграде. Усть-цилем Аника оборонял его, говорил мясорубка там была, кровь ручьями в реку стекала. В одном доме мы и немцы этажами меняемся, то мы вышибем их, то они нас, не удивляется тетка Федосья, что ее муж Никита без вести пропал. Молится за упокой души Никиты и всех, убиенных в Сталинграде. Второго февраля поплачет и рюмочку выпьет. Доращивала тетка эту ораву на одни руки.
В конце пятидесятых построила она новый дом, а старый решила сломать. Позвала меня и племянника из Чуркинской Михаила. Сняли мы крышу, весь чердак как на ладони. Чего только на нем не было: разных узелков больше тридцати, а в них застежки, бляшки, разные лоскутки материи, клубки ниток, сера лиственная, травка душистая и по всему потолку книжки в толстых жестких переплетах, заглавные листы вязью писанные, печатные и рукописные. Связанные в стопочку газеты "Красной Печоры". Среди них губернская газета "Правда Севера". В ней перепечатанная из "Московских ведомостей" большая статья о деревенской архитектуре. Меня слово "архитектура", да еще "деревенская", заинтересовало, мы его не слыхали, строили дома, жили в них пока можно, ломали и опять строили. Прочитал я статью с интересом, до сих пор помню написанное в ней о деревне. Там было сказано, что в 1926, 1927 и 1928 годах в центральных губерниях России велось большое строительство домов, мельниц, распахивались залежные земли под пашню. За два года - 27-й и 28-й, деревня наполовину обновилась. И у нас в деревнях дома поновее были построены в эти же годы. А это же было время НЭПа! Там же, в темно-красной тряпице нашли три иконки, завернутую в мешковину и перевязанную ленточкой деревянную икону святого. Одну иконку Богородицы тетка дала мне со словами "Храни тебя Господь", она и сейчас у меня. Такую же иконку дала Мишке. Рукописные книги, деревянную икону в Ленинград отправила, ученому Владимиру Ивановичу Малышеву, который много раз бывал в Скитской.
Отстраиваться деревни в наших местах стали в конце пятидесятых - начале шестидесятых годов. Лучше зажили люди в деревнях. "Колы" -трудодни частично заменили деньгами, у людей денежки появились. В Степановской пилораму установили, колхоз купил два новых трактора и автомашину ЗИЛ, приступили к строительству детского садика. Строились дома, общественные здания и в других деревнях. В Замежной началось строительство клуба, дороги через хребет на Степановскую. И что интересно, меняется архитектура дома, застройка деревень. Сейчас строят дома одноэтажные, на одну семью, удобные для людей. Отцы наши дома строили большие, но жилых комнат в нем было мало одна - два. Две трети дома отводилось для обслуживания скота: сенцы, стая, хлев, поветь.
Дом, который строю я, будет из двух комнат: прихожей и кухни. Окна комнат на юг, средней величины. Из крыльца попадаешь в коридор, в котором будет забрана кладовка, из коридора дверь в прихожую, из прихожей дверь в смежные комнаты и отдельная дверь на кухню. Хлев для коровы построил отдельно. Вместе с коровой и теленком будут жить пять овец. Тепло им будет зимой. На потолке хлева сеновал устроил. Выкопал колодец, почти девять метров глубиной. На шесть метров спустил сруб из лиственницы, а на три метра до водоносного слоя, трубу забил 150-мм. Вода чистая, как слеза, сладкой кажется. Раньше в стакан две чайных ложки сахара клал, сейчас одну, а сладость такая же.
Жизнь в деревне всколыхнулась и как река после каждого притока делалась полноводнее, так и наша жизнь с каждым годом становилась богаче и красивее. Деревенские специальности: доярка, телятница, механизатор стали почетными, о них заговорили и по радио и в газетах стали писать. За добросовестный труд стали награждать орденами и медалями.
В эти годы по стране и у нас в районе было проведено укрепление колхозов и специализация, создание центральных отделений колхозов. Зародилась и начала проводиться идея агрогородов. По-разному люди смотрели на эти новшества.
У нас в деревнях живут по пословице "запрягают быстро, да едут тихо". Не любят скоропалительные перемены. Не по душе была специализация и идея агрогородов. "Но куды денешься, - рассуждали мужики, - куды гонят, туды и иди".
Деревеньки
Под этот скребок попали многие деревни вместе с людьми, полями, стадами скота и сенокосами. Делалось это по простой схеме. Закроют школу, медпункт, садик - и потянутся люди в крупные деревни, где центральное отделение колхоза, где сельсовет. Так не стало деревни Мещанской, привольно располагавшейся на покатых склонах едомы, отвоеванной у тайболы прадедами. Рядом с деревней были поля, ячмень собирали. Под деревней на пойме сенокосы. В колхозе, кроме коров и лошадей, были овцы. Вблизи деревни глины много, вязкой, чистой, хороший кирпич для печей из нее поделывали.
Не стало деревень Бык, Кривой Виски. По Пижме - Абрамовской, Чуркинской, названия одни изредка вспоминают.
Абрамовская. По нашим меркам была деревенькой средней величины с полями и огородами, даже мельницу свою имела и домов стояло за двадцать. Через нее в давние времена шла большая дорога-зимник на Мезень, Архангельск. Везли рыбу, масло, дичь, пушнину. Обратно - продукты, муку да соль в первую очередь, материю для одежды, провиант для охоты. На юго-западе от Абрамовской среди тайги есть озеро Монастырское, зимник проходил по берегу озера, тянулся на Савино, а от деревни на Ямозеро. Монастырским озеро назвали старообрядцы. Бродили они тогда по нашим хлябям в поисках места для монастыря, и вышли к озеру. Залюбовались гладью озера, чистотой воды, богатой рыбой, лесом зеленым, лиственницами стройными и сказали: "Вот где подходящее место для монастыря, скита нашего".
Чуркинская меня заинтересовала тем, что два председателя колхоза - им. Теплякова и им. Калмыкова - и ветфельдшер были Чуркины, братья из деревни Чуркинской.
Деревня стоит на высоком берегу реки Пижмы, на ее правой стороне. У подножья кручи шумел, не умолкая, каменистый перекат. В деревню можно попасть только через этот играющий мелкими камнями ревущий поток воды. Ехал я верхом на темно-сером мерине, рядом тоже верхом бригадир Пижемской тракторной бригады Василий Константинович. Пижемские лошади приучены к скалистым кручам и бурным перекатам, их не надо направлять, они сами выбирают дорогу. Перебрались через перекат благополучно. Поднялись на гору. На горе несколько домиков, разбросанных как попало, какие окна на реку, а другие смотрят вверх по реке, а иные просматривают, что делается ниже по течению. Улицы как таковой нет - поодаль от жилого дома баньки. Из ближайшей баньки всеми щелями валит белый пар, открывается дверь и из нее выходит сухощавый, среднего роста с сивой реденькой бородой с прилипшими к спине листьями веника, с крестом на шнурке старик и, как патриарх во времена крещения, нагишом шествует к дому. Это и был наследный патриарх рода Чуркиных, старший брат пижемских председателей Елифера и Фомы Яков Никитич Чуркин.
У их отца, Никиты Ивановича, было шесть сыновей и четыре дочери. Всех шестерых сынов в 1941 году Никита Иванович проводил на войну, а вот дождаться хотя бы одного с войны, Никите Ивановичу не пришлось, умер. Но сыновья вернулись, и все шестеро, только один из них с тяжелыми ранами.
Расплодился род Чуркиных, разбежался. Сегодня в какую деревню ни заедешь, встретишь Чуркиных родню. Много их проживает в городах республики, многих из них я знаю, чай пивал, но вот о Феде, сыне Елифера, не утерпел, захотелось сказать. Учил я его в школе, в Усть-Цилемской средней, был я классным руководителем. Росточком не в отца был, себя не выпячивал. Учителя его ценили, знаменитостью видели. Знаменитостью большой он не стал, но в Алма-Ате большую должность занимал, энергетикой заведовал.
Сейчас, когда распался Союз и жизнь стала делать разные выкрутасы с уклоном к богачам да богатеньким, неуютно почувствовалось. Кто говорит, к лучшему, и пример приводит из нашей прошлой жизни, очередь за колбасой, а сейчас этой колбасы десятки сортов в каждом киоске. А по мне, лучше постоять в очереди за колбасой, чем месяцами жить без зарплаты и ждать очередь, когда ее будут выдавать. Жизнь для большинства людей стала тощей, безденежной; многие в соку работы лишились и, как за милостыней, идут за сторублевым пособием.
А Федя, то есть, Федор Елиферович, в Канаду подался и там нашел место. Живет богато, в Усть-Цильму приезжал, был в Сыктывкаре у сестер и теток, подарками всех одарил.
Память о себе оставил и Фома в делах колхоза, но больше в молве. В деревне Черногорской бывать мне привелось в школе. Перед уходом из школы я спросил учительницу:
- Лидия Петровна, что это у вас много в школе рыжих учеников с рыжими вихрями и веснушчатых?
Она, со смешком, бойко ответила:
- У нас председатель колхоза был рыжий.
Пошел в контору бригады, познакомиться с бригадиром, хозяйство посмотреть. Деревня-то на отшибе стоит, ни пути, ни дорог к ней нет, вся жизнь от расторопности бригадира зависит.
Бригадир был в конторе, с девушкой-телятницей круто разговаривал. Когда она ушла, спросил: "Кто такой и зачем приехал?". Я назвался уполномоченным райкома, хозяйство надобно посмотреть. Он, Дмитрий Чупров, бригадир. Обошли с ним хозяйство бригады зашли в контору он и говорит: "Показал я тебе все хозяйство, конечно, не все хорошо, есть упущения, но мы их исправим".
"У вас в бригаде есть еще овцы, мы там не были, давай своди меня туда".
Он отвечает: "Они такие же, как в других хозяйствах". Но я настоял. Пошли мы с ним в овчарню, он идет и молчит, словно воды в рот набрал, а до этого, как кулик на болоте, не утихал, то про рыбалку расскажет, как на кораблик хариусов таскал, то старый анекдот и заливается смехом. Я спрашиваю его: "Что, мол, замолк?". Он: "Неохота, устал я, лучше было домой зайти и чаю попить". Подошли к овчарне, открыл он дверь, а там стена высотой с метр из сухого овечьего навоза, а изнутри такой ядреный запах ударил, не знаю, как это произошло, то ли мощной струей нас отбросило от дверей, то ли инстинкт самосохранения сработал, но мы отлетели метра на три и стали отчаянно чихать и вытирать катившие из глаз слезы. Прочихавшись он уставился на меня, ждет, что я скажу, но я молчу, только кивнул головой, мол, пошли. Восхождение на стену облегчили ступеньки пробитые в навозной стене. Забрались на плато, а там сбившиеся в кучу овцы и все голые, ни шерстинки. Я ему: "Вы, что, их под бритву стрижете?". Он: "Да ведь мы живем по моде, сейчас начальство под Микитку стрижется, вот и начали с овец, чтобы нам в упрек не поставили".
Вызвали его на бюро райкома и записали в учетную карточку: строгий выговор и сняли с работы за плохой присмотр овечек. Хотели под суд отдать, да пожалели детей, их у него восемь ртов.
На Цилемских берегах
Как-то само собой получалось, что, бывая в пижемских и цилемских деревнях, я замечал некоторое отличие между людьми и во внешнем виде, и в соблюдении канонов старообрядчества. Пижемцы мне казались выше и светлее лицом, чем цилемцы, особенно это заметно у женщин. Цилемские девушки больше с полукруглым смуглым лицом темно-карими глазами, приземистые, крепко стоящие на земле, красота их броская. Как-то мне пришлось побывать в одной из деревень Нижней Мезени. Девушки там очень похожи на наших цилемских, и разговор такой же.
По Цильме сильнее, чем где-либо из усть-цилемских деревень, ощущается влияние старообрядчества. Здесь меньше курят и не дозволят закурить никому в избе, не дозволят напиться из ковша, тем более зачерпнуть кружкой из ушата. И посты соблюдают тверже. Некоторые заезжие, не из Усть-Цильмы, их осуждают за это, а я считаю зря, и гигиена соблюдается, и инстинкт самовыражения.
Чистоплотный живет народ в районе, не только в доме все прибрано и чисто, но и во дворе порядок.
Жители Цильмы - люди более оседлые, как они говорят, на одном месте и камень обрастает. Пижемцы легки на подъем, к перемене мест. Выходцев с Пижмы можно встретить по всей Печоре. Есть они в Ермице и Медвежке, в Крестовке и Окуневом Носе, а в Усть-Цильме полным полно. Пусть не обижаются на меня, мои земляки усть-цилемы, подметил я и разное отношение к труду. По Цильме живут люди трудолюбивые и пытливые, а у замежан это менее заметно, чего не скажешь о жителях деревень Загривочной и Боровской.
В деревне Филипповской в пятидесятых годах заведовал молочной фермой Анисим Григорьевич Чупров. Он знал всех коров не только по кличке, но мог рассказать о родословной каждой, о ее надоях. У него был врожденный талант познания, талант животновода. Только благодаря ему в скотных дворах стояли упитанные красавицы черно-белой масти, весом более полутонны, надаивающие за лактацию свыше трех тысяч килограмм.
Беседуя со стариком или старушкой я нет, нет да и спрошу: "Ваши далекие родственники, наверно, пришли с Мезени?". Одни отвечают, что точно не знают, может, с Мезени, а может, и с Пинеги, другие даже время примерно скажут, когда их предки пришли в эти края и откуда. Запомнилась мне старушка, забыл имя, мы с ней из Филипповской в Ортино ходили. Она показала мне большой, двухэтажный, обшитый строганной доской дом. С фасадной стороны дома с боку конькового бревна были вырублены цифры 1862. Показывая на дом, она сказала: "Его строил вместе с артелью из Мезени дедушка Аким, он и число вырубил".
Нонбург - самая дальняя и самая северная деревенька по Цильме. В пятидесятые годы ее в шутку называли Северной Америкой, а деревню Савино - Южной Америкой. По роду занятий - лосеферма. Мужики лес рубили, заготовляли известь, камень обрабатывали на точило, всей деревней ягоды собирали и охотились: на дичь, зверя пушного и лесных великанов лосей. Лосей отстреливали по лицензиям. Где есть лицензия на отстрел одного, почему не убить двух? Нонбург с самой осени до весны жил и торговал лосятиной. Добывать лося нонбурянам было несложно, рядом с деревней шли многочисленные лосиные тропы, по которым с осени и всю зиму лоси в одиночку и группами шли с западной стороны Тимана к Печоре. Власть ругала их за то, что они бьют много лосей, милицию туда направляла, но нарушителей обнаружено не было, слухи не подтвердились. Люди в Нонбурге живут дружно и сор из избы не выносят. А слухи от зависти идут, говорили они. О спайке людей этой таежной деревеньки, забытой властью, об их упорной борьбе за выживание говорит их повседневная жизнь.
Деревня Нонбург для районной власти была как заноза на теле. Хотели ее убрать в пятидесятых годах, когда шло укрепление колхозов, ломался быт людей в маленьких деревнях. В семидесятых она попала в разряд неперспективных. Но деревня выжила, люди сумели отбиться, как они говорили, от напастей власти. И сегодня она стоит на высоком берегу Цильмы, против устья одноименной речки. Домиков в деревне немного, вытянулись они в рядок вдоль левого берега Цильмы. Из окон любого дома открываются красивые дали заречья. Солнце будит по утрам и спать укладывает. От пронзительных, холодных ветров севера и востока ее спасает плотная стена кудрявых сосен.
Нонбуряне не замечают этой красоты, они привыкли, живут в ней. А вот приезжего она сразит. Не пытайте деревенского, не задавайте ему вопросов почему он, в наше время, живет в этой таежной глуши?
Он измеряет, ощупает тебя своими прищуренными глазками, определяя твое умственное соображение и ответит: "А мне здесь нравится, мне хорошо. Еще бы лучше было, если бы вы помогли с электроосвещением, помогли приобрести трактор аль машину с высокой проходимостью, школу сохранили да врача изредка посылали.
Выше Нонбурга по реке Цильме есть речка Рудянка. Маленьким, светлым ручейком сбегает она в реку Цильму, а от устья этой речки, тоже по Цильме, километрах в семи повыше есть ложбинка с названием У Завода. Рядом по ручью траву косят и стожки ставят. Эта пологая ложбина, заросшая сосняком и есть природный памятник первого на Руси медеплавильного завода. Из выплавленных на этом заводе слитков в Москве, за стенами Кремлевскими, отчеканили первые медные деньги. Произошло это при Иване III.
О том далеком времени, когда ключом здесь била жизнь, в памяти цилемцев мало что сохранилось. В документах времен царствования Ивана Грозного Цильма, медь, серебро упоминались часто. Медные, серебряные, золотые слитки в Москву доставлялись зимним и летним путем. Пути перевоза известны. Зимником по Мыле-реке к Ямозеру, вдоль Мезенской Пижмы на Вашку, Великий Устюг, Вологду, а дальше на Москву тянулись обозы. Летом по Цильме, Косме через волок на реку Пезу, Мезень, Кулой по Пинеге, Двине и до Вологды по реке Юг, а там и Москва рядом. Тот и другой путь долгий и трудный, и всякое бывало. Не знаю, правда ли, но сказывают, одна из лодок, груженая медью да серебром, затонула на Косме. Сын боярина и два служивых утонули. Сына боярина нашли недалеко от устья речки, впадающей в Косму, на песчаном откосе. Речку после Песчанкой нарекли. Когда спала вода в реке, долго искали лодку со слитками и служилых, да так и не нашли ни лодки, ни серебра с медью, ни служилых, наверно, в яму попали и песком занесло.
Передавался из поколения в поколение сказ о большом городище с большим посадом У Завода, в котором проживало разного люда более тысячи человек. Городище находилось выше ручья на высоком берегу реки Цильмы. В центре стояли хоромы царских слуг, рубленые из дерева. Рядом с хоромами была заводская управа, тут же возвышался храм с куполом и колоколом. По кругу землянки, дома глинобитные мастеровых, ремесленников с небольшими мастерскими. От мастерских и названия пошли улиц и переулков, только их рядами называли: Кузнечный, Швейный, Шорный, Кирпичный. Кирпич для огненных печей делали из глины, привозимой из мест возле реки Нонбург. Говорят, слово это немецкое и в русском переводе означает Новый город. Люди в этом городе были отовсюду. Много было устюжан, вымичей, были и с Пинеги и Мезени. Солдаты и мастера железных дел все больше московские. Много лет добывали медь, железно, много умерло людей У Завода. Кресты на могилах выстояли до прихода первых поселенцев деревни Нонбург.
Жили люди, радости имели и печали, планы какие-то вынашивали, дети рожались, старики умирали, а потом все затихло, в землю ушло, травой поросло и сказкой стало.
Девочка и Луна
Зима на севере занимает большую часть года. По этому поводу северяне шутят: "У нас только ветер да снег, а лето на печке". День коротенький, больше похож на сумерки, чем на день. Ночи же длинные-предлинные. Часто дует северный, северо-восточный ветер, пронизывающий все живое насквозь. При северо-западном ветре метели, до того сильные, что заносит многие дома под самую крышу. Без помощи соседа выбраться из снежной темницы невозможно.
До войны электричества не было, освещали дома лампами керосиновыми. В хлев на улицу шли с фонарем "Летучая мышь". Когда кончался керосин, пользовались свечами. А когда нет ни того ни другого - сухой лучиной. Спать ложились рано. К десяти часам вся деревня уже видит сны. Если дневное время проходило для нас, пацанов, быстро, даже незаметно, то вечернее шло медленно. Особенно медленно тянулось время, когда ляжешь в постель. Спать не хочется, голова пуста, о чем думать - не знаешь, вот и сопишь, вертишься. Моя бабушка, Анисья Егоровна, была верующая, старообрядка и заставляла молиться. Даст мне листовицу с зарубками-отметками, а их там целых сто и говорит: "Сотвори молитву столько раз, сколько зарубок на листовице". Пока читаешь незаметно и уснешь. А если не уснешь, то просишь бабушку рассказать сказку. Она много их знала и умела рассказывать. Одну из них я запомнил. Начинала она рассказывать ее каждый раз по-разному и не как сказку, а как быль. Вот один из вариантов этой сказки-были.
"Давно это было, я еще маленькой была, мне ее рассказала моя бабушка, а той ее бабушка. И было это где-то в наших северных краях, может быть на Пинеге, а может на Мезене". Я в этом месте всегда перебивал ее и спрашивал: "А почему не на нашей реке, не на Печоре?". Она уверенно, с мягкостью в голосе отвечала: "Что ты, миленький, как могло это быть на Печоре, когда на Печору русские старообрядцы пришли совсем недавно. Нет, это было в другом месте"... И дальше продолжала: "Жили-были муж да жена. Мужа звали Архип Васильевич, а жену Пелагея Ивановна. Дом их - пятистенок с хлевами и сараями - стоял на опушке соснового бора у речки таежной с ласковым название Серебрянка. Возле дома огород был. Выращивали капусту, репу, редьку, лук. Большое поле занимала картошка. Невдалеке ячменное поле. Держали скот: три коровы, две лошади и до десятка овец. Архип Васильевич любил рыбачить, а зимой поохотится. Все у них было: одеты, обуты, жили сытно и деньги водились. Одно было плохо - детей всего одна дочка, лет девяти, Надечкой звали. Жить бы им радоваться..."
Длинная зима подходила к концу, наступали теплые дни. Солнышко по небу стало ходить высоко и жарко прогревать с южной стороны стены дома, берег реки, бугорки и холмики. Стали появляться проталины. Прилетели лебеди, гуси. Стайки белоснежных пуночек порхают с проталины на проталину. С каждым днем природа сбрасывала зимнее одеяние, рождала новую жизнь. И надо же в это время случиться беде! Пелагея Ивановна пошла на речку за водой. Два ведра прихватила да коромысло. Набрала из проруби воды, подцепила вера коромыслом и подняла на плечо, шага два-три шагнула и вместе с ведрами провалилась по самые груди. Лед-то солнышко съело, он с виду только кажется крепким, а на проверку очень слабый. Под тяжестью на сосульки распадается. Муж Архип стоял на кряжу, увидел, как она провалилась, подбежал к полынье, подал ей кол и вытащил. Зашла она в дом, сбросила мокрую одежду, одела все сухое, залезла на печку. Пропотела, опять сняла мокрое белье, одела свежее. Вроде обошлось, чувствует себя хорошо: не знобит и нет жару. Но к утру то в жар бросит, то вся дрожит, зубами стучит, встать с постели не может. Так и промаялась трое суток. Утром на четвертые умерла. Похоронили ее возле дома, на высоком берегу речки, в окружении стройных сосен. Поплакали, погоревали отец с дочкой, но жить надо. Все заботы свалились на Архипа Васильевича: и за скотом ухаживать, и по дому все делать, и дочку воспитывать. Туго мужику приходилось.
Прошел год. Дело шло к лету, скоро сенокос. Собрался отец в село сходить, к лету купить муки, соли, чаю, сахару, а дочке - одежонку, обувку. Дочку дома оставил хозяйничать. Через три дня отец вернулся, да не один. Привел женщину да девочку-подростка лет двенадцати. Завел их в дом, подозвал Надечку и сказал: "Вот твоя мать,Анфиса Семеновна, а это Настя, будет тебе сестрой".
Прошло полгода. Мачеха стала недолюбливать Надечку, придираться: то плохо сделала, это недоделала. Старается Надечка, даже больше делает, чем велит мачеха, а угодить ей не может. Отцу сказать не хочет, боится разлад внести между отцом и мачехой. Уйдет в хлев, сядет в ясли и плачет. Коровы, и те ее жалели, облизывали шершавыми языками ее руки, волосы. Была у Надечке любимая сосна, стояла она недалеко от дома, в окружении молодых сосенок, пониже своих стройных сестер, коренастая, с широко раскинутыми, крепкими, густыми ветвями. Когда Надечке становилось очень тяжело, шла она к этой сосне и рассказывала ей про свою горькую жизнь, наплачется и вроде легче станет. Луна, проходя обходом вокруг земли, часто останавливалась над этой сосной и слушала рассказы Надечки. Луна полюбила Надечку и, как могла, помогала ей.
Осенью это было. Небо затянуто темными тучами. Рано наступил вечер, плохо видно тропинку от речки до хлева, а воды в бочке еще только чуть побольше половины, носить да носить. А Надечка до того устала, что стала спотыкаться на каждом шагу. Видит Луна, плохо Надечке, от темноты еще тяжелее. Опустилась она ниже серых туч и так осветила тропинку, что все травинки стали видны.
Настала зима, морозы пошли. Работы Надечке прибавилось. Как-то сказала мачехе, что ей тяжело, пусть часть работы, хотя бы по дому, делает Настя. Мачеха ее отругала, даже ударила поленом, выгнала из избы. В ту ночь Надечка ночевала в хлеву вместе с коровами. Еще злее стала мачеха, совсем Надечку в батрачку превратила. Когда отца нет дома, то и за стол на садила, велела есть в кухне то, что от их стола останется.
В середине зимы на Крещение, как всегда, таскала Надечка воду в бочку в хлев. До того устала, что не замогла идти. Поставила ведра на тропинку, села под сосну, поджав ножки под себя, да и незаметно уснула. Снится ей теплый солнечный день, сад, полный яблок, груш, слив и всякой всячины. Птички на деревьях поют, а они с матерью и отцом чай пьют. Луна в это время делала свой обход. Увидела: ведра да коромысло стоят на тропинке, вода в ведрах замерзла, а Надечка, свернувшись калачиком под сосной, в сплошную ледышку превратилась. Постояла она над ней, видит, что мертва, подумала, подумала над Надечкиной судьбой да и взяла ее к себе на Луну вместе с двумя ведрами и коромыслом. Она и сейчас там на Луне, сам можешь убедиться. В морозную, ясную ночь, когда небо усеяно миллиардами звезд и полная Луна, хорошо видно в нижней части Луна стоящую девушку с коромыслом и два ведра у ее ног."
В ту же зиму, выбрав тихую морозную ночь с чистым небом, усеянным звездами, с тихо плывущей средь звезд полной Луной, я долго стоял и смотрел на звезды, на бисеринки Млечного Пути, на Луну. И на самом деле, в нижней части Луны увидел девушку, державшую на плече коромысло, а на нем два ведра.
От чего у нас зима длинная
Когда Бог сотворил земную твердь с лесами и водами, он и времена года по земле распределил равномерно, по три месяца каждой сестре.
А в наших местах северных (они тогда так не назывались) круглый год тепло оставил, чтобы леса и травы цвели, как в раю, и воды были теплыми, богатыми рыбой и всякой живностью. И людей первых развел в наших местах и по всей земле развез.
Пока сам Бог присматривал за людьми, люди жили, как Бог велел, но стоило пригляд передать ангелам, так божьи устои и зашатались. Ангелам недосуг был хороший надзор за людьми вести, сами они между собой враждовали из-за места поближе к Богу. Жадность, зависть, как снежный ком, покатились среди людей, стали они тонуть в грехах.
Чтобы как-то вразумить людишек, Бог послал на время зиму, чтобы охладила она их горячие головы. А Зиме понравилась власть над людьми, да и места приглянулись, вот она и решила остаться навечно.
Даже своих сестер, Весну и Осень, ненадолго оставляет пожить, а Лето только на три денечка в гости приглашает. Понимает, что людям без радости, праздников солнечных, не прожить. И опять же есть-пить надо и людям, и зверям, и рыбам, и всем живым существам.
Вот и длинная у нас зима, и снега глубокие, и метели гуляют свирепые.
Царев посох.
Давно это было, еще Великий Новгород могучим городом был, церквями обрастал, купола золотил, подати брал с земель многочисленных, ему подвластных. Платила подати и земля Печорская. Землю нашу тогда Полуденной звали. Подати печорские люди платили мехами соболиными, живой охотничьей птицей кречетом, рыбой красной семгой и жемчугом.
Что вы так удивленно посмотрели в мою сторону, думаете, заврался дед, сказав, подати платили жемчугом. Да, жемчугом платили. Только добывали его не в море, а в реках, в которых вода холодная, прозрачная как слеза, где семга нерестится. Такие речки больше в верховьях рек Цильмы и Пижмы.
Со дна этих горных речек собирали моллюски, раскалывали и доставали малюсенькую, величиной с бисеринку, жемчужинку. Трудно доставались жемчужины, тыщи надо расколоть моллюсок, чтобы найти одну бисеринку.
Новгородские бояре ими украшали кафтаны, кушаки. Оклады икон в церквях тоже были жемчугом отделаны.
Когда царь Иван 4 "Грозный" взял Великий Новгород, увидел на боярах расшитые жемчугом кафтаны, еще больше в гнев вошел, приказал своим опричникам вес жемчуг у бояр отобрать и доставить на царский двор. Сказывают посох, которым царь убил своего сына, был украшен речным жемчугом, добытым у нас на Печоре.