Тепляков Сергей Александрович : другие произведения.

Бородино

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман "Бородино" рассказывает о пяти дня (с 22-го по 27-е) августа 1812 года. В числе главных действующих лиц не только предводители войск - Наполеон, Кутузов, Багратион, Барклай-де-Толли - но и люди в малых чинах: Генрих Брандт из Висленского легиона Великой Армии, лейтенант Гарден из французского 57-го линейного полка, русские офицеры братья Муравьевы и еще немалое число других больших и малых персонажей. Некоторые из них появляются перед глазами читателя однажды и пропадают навсегда, как это нередко бывает в жизни и особенно часто - на войне... Если кто захочет поблагодарить (а вдруг?!) - Яндекс-деньги 410011617653518, Веб-мани R366506885088

  Часть первая
  
  Глава первая
  
  - Канонада, вы слышите, Брандт? - сказал поручик Висленского легиона Гордон своему товарищу.
  
  - Конечно. Как же её не слышать...- отвечал Генрих Брандт, 23-летний молодой человек. - Может русские всё же отважатся на сражение? Если они отступят ещё немного, наша армия развалится совсем...
  
  - Так может в этом и есть их интерес? - усмехнувшись, сказал Гордон.
  
  Гордон и Брандт были товарищами в этом походе, и положение дел в Великой Армии было едва не главной темой их разговоров в течение этого путешествия, начавшегося для Висленского легиона ещё в марте, 22-го числа, когда легион вышел в Париже на императорский смотр. Всю весну Великая армия двигалась к русским границам, проедая в Европе коридор, как прожорливая гусеница проедает свой путь в листе дерева.
  
  В мае легион пришел в Познань, поблизости от которой было имение родителей Брандта Стржельново. Чтобы повидаться, у Брандта был всего день, да он больше и не выдержал бы: имение от провозглашённой Наполеоном континентальной системы пришло в упадок, а продвигавшаяся через него Великая Армия разорила несчастных родителей Брандта совершенно. Сначала у них стоял маршал Ней со своим штабом, потом - кронпринц Вюртембергский Вильгельм. Целый батальон устроил бивак прямо во дворе господского дома - солдаты жили, не стесняясь. Когда Брандт приехал, крепкие запахи этого бивака чувствовались по всему саду, по всему дому. Отец Брандта сказал: "Ты, сын мой, знал лучшие дни, а теперь пришел в дом нищего" - и заплакал. Этого юноша перенести не мог. Тут как раз прибежал кто-то из слуг со словами, что проходящие мимо французские солдаты выгребают с сеновалов последнее сено. Брандт вскочил в седло и понёсся к сеновалам в таком же ослеплении, в каком ещё недавно бросался в атаку на испанских гверильясов. Однако тут была не Испания: командовавший французами офицер извинялся, твердил, что за всё выдаёт квитанции и особенно часто повторял, что от него самого, собственно, немного что зависит. "Поймите, я отвечаю перед императором за сохранение материала"... - сказал офицер Брандту, под "материалом" имея в виду солдат, офицеров и лошадей. Брандт понимал, что и он сам - "материал", и что кто-то ради сохранения в строю его, Брандта, и его солдат, сейчас так же вычищает чьи-то сеновалы, подвалы и погреба. Всё это не вмещалось в голове. Чтобы жить, надо было забывать.
  
  Забывать - Брандту это было не впервой. Он был пруссак по рождению, и в 1806 году, 17-ти лет от роду, записался в прусскую армию, чтобы сражаться с Наполеоном. После Йены и Ауэрштедта, после Прейсиш-Эйлау и Фридланда, армия разгромленной Пруссии была разогнана, а половина Пруссии роздана Наполеоном русским и полякам. Пруссакам в этом мире некого было любить, а ненавидеть надо было бы столь многих, что и от ненависти приходилось отказаться. Брандт запутался, и только это-то - что запутался - и понимал ясно. (Впрочем, запутался не он один: Гегель, такой же как и Брандт, пруссак, в день вступления Наполеона в Йену написал о нём "мировая душа". У Гегеля, впрочем, имелась подходящая теория, согласно которой всемирно-исторические личности, каковой Наполеон очевидно был, являются доверенными лицами всемирного духа - а где уж нам, смертным, против всемирного духа? "Поистине испытываешь удивительное чувство, созерцая такую личность, которая, находясь здесь, в этом месте, восседая на коне, охватывает весь мир и властвует над ним", - писал Гегель накануне того дня, когда его родина получила от "мировой души" едва ли не смертельный удар).
  
  Брандт пытался через знавших его генерала Блюхера и майора Шилля, прославившегося своей партизанской войной против французов в окрестностях крепости Кольберг, записаться в новую прусскую армию, но те ничем не смогли ему помочь. Из той части Пруссии, где Брандт жил, по Тильзитскому миру 1807 года было создано Великое герцогство Варшавское. Так Брандт совершенно неожиданно для себя оказался польским подданным, а распоряжавшееся его прусско-польской судьбой французское правительство призвало его на военную службу, определив в Висленский легион и на три года отправив на войну в Испанию.
  
  Поляки, которыми командовал Брандт, надеялись, что за службу Наполеону наградой им будет восстановление Польши. Ради этого 30 ноября 1808 года Козетульский летел со своим эскадроном по горной дороге на перевале Сомосьерра - на каждом повороте этой дороги испанцы поливали атакующих картечью. Поворотов было четыре: на трёх стояло по две пушки, на последнем, четвёртом - десять. Из двухсот человек, закричавших "Нех жие цезар!" и бросившихся вслед за Козетульским, через десять минут уцелели только сорок - по одному из пяти. Брандт не был в этой атаке - ему рассказывали о ней, как и о других случаях чудесной храбрости и невероятного мужества. (Брандту странно было, что герой этой истории жив - вон он, Козетульский, шеф эскадрона в 1-м полку шевольжёров-пикинёров Императорской гвардии). Брандт, участвовавший в сотне больших и малых схваток, стычек и боёв, имевший к концу службы в Испании два ордена, две раны и контузию, и сам много чего мог рассказать и рассказывал. (Так мальчишки, набрав в реке красивых камней, хвастаются ими друг перед другом, пока камни, обсохнув, не потеряют свой блеск и вместе с ним - почти всю красоту).
  
  Однако награды всё не было - Польшу Наполеон не восстанавливал. Вместо этого он отделывался от поляков разными побрякушками - вот, например, Висленский легион был причислен к его гвардии. Это было, конечно, лестно, но это была не Польша.
  
  Поначалу Брандт старался не думать, почему он служит тому, с кем должен бороться. А потом стало и вовсе не до этих мыслей. Лишь иногда доходившие из Европы в Испанию глухие слухи кололи его совесть раскаленной иглой.
  
  Как-то раз Брандт узнал, что майор Шилль весной 1809 года поднял свой гусарский полк на восстание против французов. Брандт узнал об этом много позже - в Испанию такие вести доходили медленно. Он временами спрашивал себя - на что рассчитывал Шилль, отправляясь в свой последний поход? Наверняка надеялся, что и пруссаки поднимутся, как испанцы. Но пруссаки не поднялись, против Шилля выслали войска, он заперся со своими солдатами в Штральзунде и там 31 мая 1809 года погиб в отчаянном бою. Из его солдат и офицеров некоторые спаслись, пробравшись в Пруссию, но 12 офицеров были взяты французами и расстреляны. Брандт иногда думал, что и он ведь, помоги ему тогда Блюхер и Шилль, мог быть среди этих двенадцати, или среди тех, кто погиб на окровавленных мостовых Штральзунда.
  
  Шилль не был похож на героя - пухлощёкий, коротконогий, вспыльчивый. Но он погиб за свободу Пруссии - о такой смерти мечтал и сам Брандт, бросая в 1806 году университет и поступая в армию. Вместо этого он состоит во французской армии, им командует французский генерал, на нём синий французский мундир, и он идет воевать с Россией. Всё запуталось. И только это - что всё запуталось - было ясно.
  
  Поход в Россию отнимал много сил - и в этом было для Брандта благо: некогда было думать над теми вопросами, которые разъедали его душу.
  
  Висленский легион форсировал Неман 26 июня по французскому счету дат (14-го - по русскому). Рубикон этот не произвел на поляков особого впечатления. Первую неделю похода проливные дожди шли днём и ночью. Земля размокала так, что даже самые закалённые не могли спать на этом ложе из скользкой глины. (По обычаю тех лет, Великая Армия, кроме гвардии, не имела палаток и на ночлег все устраивались вокруг костров - ногами к огню).
  
  Потом наступила тропическая жара. Колонны шли целыми днями без воды. Любая лужа процеживалась, выпивалась, вымакивалась тряпицами. Тысячи ног поднимали такую пыль, что казалось, будто её можно резать ножом. Люди набивали себе рот листьями деревьев, чтобы сохранить хоть немного слюны. Обозные лошадёнки, набранные в Польше и Пруссии, начали дохнуть. Объявилось огромное число мародёров, совершенно не стеснявшихся своего занятия - из награбленного добра они устраивали свои обозы, шедшие параллельно с Великой Армией, и по ночам располагались в своих лагерях - чтобы не делиться провиантом с теми, кто ещё оставался в рядах.
  
  Молодые солдаты отставали от своих частей и умирали вдоль дорог. Не прошло и двух недель после начала похода, а в Висленском легионе убыль людей была такова, что командовавший им генерал Клапаред пришел в ярость. Только в Минске поляки подкормились и пришли в себя.
  
  В Минске поляки увидели необычный "парад": один из полков дивизии Компана, набранный в северо-германских землях, на виду у всей армии "парадировал" с поднятыми кверху прикладами ружьями. Так маршал Даву хотел наказать полк, почти совершенно разбежавшийся за две с небольшим недели похода. Наказание вряд ли вразумило сам полк и уж точно не добавило оптимизма тем, кто за этим наказанием наблюдал. Барон Юзеф Хлузович, полковой командир Брандта, сказал тогда ему: "Вот увидите, что император впадёт в ошибку Карла XII: он оставляет в тылу своем неустроенную Польшу, разорённую Литву, и с нами будет то же, что было со шведами"...
  
  Призрак шведского короля являлся в те месяцы обеим сторонам (генерал Балашов, выехав к Наполеону для прояснения его намерений ещё в самом начале войны, на вопрос императора о лучшей дороге на Москву будто бы дерзко ответил: "Карл XII шёл через Полтаву"). В Висленском же легионе служили многие из тех, чьи предки сто лет назад шли в Россию со шведским королём.
  
  Впрочем, чем ближе к Москве, тем чаще неприятные для поляков воспоминания сменялись славными историями из их прошлого. Сначала это был Смоленск, который поляки уже брали за двести лет до этого, в Смутное время. Товарищи Брандта считали, что если Великая Армия возьмёт Смоленск, то не устоит и Москва. А подходя 31 августа к Царёво-Займищу, поляки вспоминали, как 4 июля 1610 года на этом месте гетманом Жолковским были разбиты русско-шведские войска, после чего поляки осадили и взяли Москву, где провозгласили королевича Владислава царём московским.
  
  Однако надежды на то, что русские под Царёвым-Займищем дадут неприятелю бой, не сбылись - русские отступили вновь. Но потом в Великой Армии стало известно, что у русских сменился главнокомандующий. Французы хоть и прозвали Кутузова тут же "беглец Аустерлица", но по всему чувствовали, что этот беглец покажет себя. О близости битвы говорило многое: Наполеон собрал армию, подтянув отсталые полки. Войска пополнились патронами, запаслись продовольствием, генералы посчитали живых. Всё шло к тому, что быть битве, большой битве - иной не может быть, если каждая из сторон имеет армию числом по сто с лишним тысяч человек.
  
  5 сентября (24 августа по русскому счету) поляки вышли в поход от деревни Гриднево вместе с корпусами Даву и Нея. Едва начался марш, как впереди послышался гул.
  Вот тут-то поручик Гордон и сказал:
  
  - Канонада, вы слышите, Брандт?
  
  - Конечно. Как же её не слышать...- отвечал Генрих Брандт. - Может русские всё же отважатся на сражение? Если они отступят ещё немного, наша армия развалится совсем...
  
  - Так может в этом и есть их интерес? - усмехнувшись, сказал Гордон.
  
  - У русских теперь новый командир - Кутузов, - сказал Брандт. - Может, это нас и спасёт: он даст нам сражение, мы его разобьём, и Наполеон с Александром наконец помирятся снова...
  
  (О том, что у русской армии новый предводитель, стало известно совсем недавно, 20 августа, когда французам в Гжатске попались в плен два платовских казака, один из которых был атаманским поваром, а кроме того - негром!).
  
  - Может, он захочет отомстить нам за 1805 год? А может и нет... - сказал Гордон. - Он ведь может сдать нам Москву, как австрийцы сдавали императору Вену, и как вы, пруссаки, уж извините, Брандт, сдавали Берлин - ни тем, ни другим это не мешало после сражаться...
  
  Их лошади шли шагом. Вокруг двумя громадными колоннами двигалась Великая Армия: бесчисленное количество людей, лошадей, повозок, пушек. Корпуса Даву и Нея упирались друг в друга. Временами с высот были видны громадные массы войск впереди. Кроме пушечного грома, уже слышалась иногда и ружейная стрельба. Солдаты приободрились, оживились, их переполняла та нервная энергия, которая вызывается близостью опасности и смерти.
  
  Поляки миновали лес. Они приближались к Колоцкому монастырю, где шёл бой, однако когда поляки пришли туда, бой уже кончился и русский арьергард отступил к деревне Валуево. Брандт видел, что вправо идет корпус Понятовского. Съехав с холма в долину, Брандт и Гордон вдруг увидели Наполеона. До этого Брандт уже видел в походе императора: первый раз под Вильной, под дождём, который стекал у Наполеона со шляпы и с его знаменитого серого сюртука, потом под Смоленском, где при Наполеоне, подъехавшем к Мстиславльскому форштадту, было лишь двое адъютантов (правда, позади ехали конные егеря гвардии). Наполеон поговорил с генералами, посмотрел на Смоленск в подзорную трубу и уехал. Нынче же при каждой остановке польские уланы и гвардейские егеря окружали Наполеона, словно прикрывая собой.
  
  Брандт и Гордон въехали на пригорок и увидели вдалеке то, что рассматривал в трубу Наполеон: вправо от дороги, не так уж и далеко от Валуева, была укреплённая русскими высота, позади которой виднелись линии войск. Войска, проходившие пригорок, на котором остановились Гордон и Брандт, тоже увидели русские линии. Раздались крики: "Да здравствует император!".
  
  - Это русские! Они ждут нас! Наконец-то будет битва! - кричал какой-то офицер, ехавший сбоку от колонны пехоты. Пехотинцы в ответ радостно взревели снова: "Да здравствует император!".
  
  Глава вторая
  
  Первыми, ещё 22 августа (3 сентября по европейскому исчислению дат), на поле, которое с тех пор вот уже 200 лет называют Бородинским, приехали квартирмейстеры. Потом, ранним утром 22-го, сюда, опередив армию, прибыли Главный штаб и Кутузов.
  
  Это была уже четвёртая позиция, которую он осматривал за пять дней, прошедшие со дня прибытия его к армии. Кутузов понимал, что пора на что-то решаться. Его ведь и назначили главнокомандующим всеми российскими войсками только потому, что отступление как стратегический приём уже не понимали и не принимали ни штатские, ни военные.
  
  Кутузову было далеко за шестьдесят (историки не сходятся в определении года его рождения - по одним бумагам 1745-й, по другим - 1747-й). В первый раз на войну он попал ещё в 1764 году - целая жизнь отделяла его от тех первых стычек с поляками. Голову его дважды простреливала турецкая пуля, проходя почти в одном и том же месте - от виска до виска за лобной костью. Удивительным образом он остался жив и даже правым глазом, который многие и современники, а тем более потомки полагали незрячим, видел. Но никому про это не говорил.
  
  Привычка многое, если не всё, держать в себе, осталась в Кутузове после того, как ещё в армии Румянцева, молодым, ещё до своего тяжкого ранения, он имел неосторожность передразнить главнокомандующего, показав его походку и некоторые ухватки. Хоть шутка это была показана в тесном приятельском кругу штабных офицеров, но Румянцев как-то узнал о ней и осерчал - да может ещё и рассказали так, что не осерчать было невозможно. Шутка едва не стоила Кутузову жизни: из румянцевской армии его перевели в армию князя Долгорукого, где и подкараулила его турецкая пуля в правый висок.
  
  Через десять с небольшим лет, под Очаковым, пуля ударила снова в то же место и прошла почти тем же путем. Сослуживцы решили, что второй раз чуда не будет, но сам Кутузов помнил, что когда временами голова прояснялась, он отчётливо знал, что чудо произойдёт и сейчас - выживет он. Когда Кутузов пошёл на поправку, один из врачей, рассказывали ему, сказал, что, видать, судьба бережёт его для великих дел. И нередко потом Кутузов примеривал свои походы к этим словам - это что ли великое дело, ради которого дважды Господь отвёл от него смерть? Но даже при взятии Измаила, когда Кутузов едва ли не единственный из всех начальников колонн уцелел, были у него сомнения в том, что именно для этого оставлена ему жизнь. С турками Россия воевала едва ли не каждые два-три года и била их всегда. Кутузов понимал, что взяли бы Измаил и без него.
  
  В 1805 году казалось - вот оно. Когда Наполеон заманил Макка в ловушку, взял его армию в плен и армия Кутузова осталась одна против французов, Кутузов решил, что как раз для спасения русской армии и русской чести оставлен он на земле. Чудом выскользнув из многочисленных французских капканов, задерживая французов обречёнными на погибель арьергардами, Кутузов прошёл с армией больше 400 вёрст, и ушёл-таки, спасся. Он и вовсе предлагал отойти к границам России, подкрепиться войсками, и начать всё заново, но приехавшие к войскам императоры Александр и Франц решили, что удача на их стороне. Они оба были ослеплены: Франц - жаждой мести, желанием вернуться в свою столицу, занятую французами, на белом коне, Александр, которому тогда не было и тридцати, молодостью и той великой ролью, которая, как он думал, ему выпадает.
  
  Царь с детства любил войну. Когда-то императрица Екатерина написала об Александре в письме: "На днях он узнал об Александре Великом. Он попросил лично с ним познакомиться и совсем огорчился, узнав, что его уже нет в живых. Он очень о нём сожалеет". Царь и глуховат был потому, что в юности на маневрах в Гатчине всегда становился поближе к пушкам. Но если Константин Павлович был с Суворовым в Швейцарском походе, то для Александра кампания 1805 года была первой. Он упивался ею. Составлявшие близкий круг молодые советники царя также были в восторге от войны.
  
  К тому же, по извечной русской (да и не только русской) привычке, отчёты об арьергардных боях были один другого лучше. В результате царь и его окружение полагали, что дела идут превосходно. Все они уже видели себя низвергателями титана. Наполеон откуда-то прознал об этих настроениях в русской Главной квартире, и для пущего их поддержания, отослал к царю своего адъютанта Савари с письмом: "Я
  поручаю моему адъютанту выразить Вам всё моё уважение и сообщить Вам, насколько я хотел бы снискать Вашу дружбу. Примите же это послание с добротой, которая Вас отличает, и помните, что я всегда являюсь тем, кто несказанно желает быть приятным Вам".
  
  В своем ответе Александр решил поставить "выскочку" на место, и ответное письмо адресовал "главе французского правительства", а не императору Наполеону, а князь Долгорукий, один из молодых друзей царя, приехав затем к Наполеону, полагал, что должен продиктовать ему условия капитуляции. И продиктовал. Да такие, что Наполеон потом сказал своим генералам: "Эти люди считают, что нас осталось только слопать". Однако ему надо было выиграть время, чтобы подтянуть войска, и он продолжил ломать комедию.
  
  Заикнись Кутузов царю перед Аустерлицем о необходимости отказаться от битвы -
  поверил бы Александр Кутузову? К тому же, Кутузов был слишком царедворец: ещё в екатерининские времена он вставал чуть свет и спешил в дом к Платону Зубову, фавориту императрицы, где готовил кофе и лично подавал его в кофейнике Платону в постель. Кадеты корпуса, где Кутузов был директором, кричали вслед его коляске: "Хвост Зубова! Подлец!". Кутузов делал вид, что не слышит: молодые ещё, подрастут - поймут, будут и у них свои кофейники...
  
  Кутузов был по натуре раб, сторожевой пёс, который загрызёт волка, но позволяет хозяину бить себя палкой. Но ведь и все остальные были рабы. Смысл жизни был в том, чтобы, оттерев других, протиснуться ближе к хозяину и подставить голову - авось погладит... Кутузову жаловаться было грех: Екатерина его отличала, да и при Павле он в опалу не попал. Странной шуткой судьбы Кутузов был одним из девятнадцати человек, присутствовавших на том самом ужине у императора вечером 11 марта, во время которого Павел сказал чихнувшему цесаревичу Александру: "За исполнение всех ваших желаний!", а в конце посмотрел на себя в зеркало и сказал, обратившись почему-то именно к Кутузову: "Посмотрите, как смешно - я вижу себя с шеей на сторону!". И добавил ему же уходя: "На тот свет иттить - не котомки шить". Когда наутро Кутузов узнал о страшной смерти императора, волосы зашевелились у него на голове...
  
  При Аустерлице Кутузов решил: будь что будет. Была ещё к тому же надежда на то, что союзное войско велико - сто тысяч сразу не перебьёшь, а если упрутся, то ещё
  неизвестно, чья возьмёт. Но после прорыва центра позиции армия бежала. Кутузов снова был ранен в голову, только на этот раз пуля попала в щёку, вершок с небольшим не дотянув до виска. Кутузов понял, что это было такое напоминание: не сейчас, подожди...
  
  И вот нынче без сомнения время пришло. Не в девяносто же лет Господь будет его испытывать, думал Кутузов, холодным утром 22 августа объезжая поле в крытых дрожках (верхом на лошади по причине тучности и больных ног Кутузов ездил редко и недолго). Да и когда снова родится такой противник как Наполеон?
  
  Коляска остановилась. Кавалькада штабных подъехала, офицеры спешились, к Кутузову подошел Карл Толь, эстляндец 35 лет с лицом и глазами заводного болванчика, штабной из армии Барклая, полковник по чину, но один из главных людей в армии по положению, при Кутузове совершенно оттеснивший от дел генерал-квартирмейстера Вистицкого, высокого худощавого старика, который теперь демонстративно держался в стороне. (Симпатия и вера Кутузова в Толя основывалась на том, что ещё в кадетском корпусе Толь был у него лучшим учеником и разных глупостей вслед своему директору не кричал).
  
  - Правый наш фланг хорошо прикрыт рекой, центр - оврагами, а наш левый фланг мы упрём в высоту... - пояснял Толь Кутузову. - Это лучшее место, другого такого уж до самой Москвы не найти.
  
  Кутузов поднял голову и медленно окинул взглядом огромное поле, ещё пустое от войск.
  Генералы выжидательно смотрели на Кутузова. 18 августа была оставлена позиция при Царево-Займище по той причине, что будто бы она слишком велика для армии. В штабе же говорили, что причина лишь в том, что позицию эту выбирал генерал Леонтий Беннигсен, которого Кутузов показательно почему-то не жаловал. (Ганноверец Беннигсен был одним из убийц Павла Первого, а по рассказам выходило, что если бы не Беннигсен, то и убийства бы не было - разбежались бы заговорщики ещё на подходах к Михайловскому замку. Всех заговорщиков новый царь разогнал по разным тьмутараканям, а вот Беннигсена оставил - воевать ганноверец умел как никто, и даже в 1807 году под Прейсиш-Эйлау сумел устоять против самого Наполеона. При этом, ни на цареубийцу, ни на старого вояку генерал не был похож - на продолговатом лице помещался вислый нос и круглые коровьи глаза. Но Кутузов всё никак не мог забыть, что это - цареубийца, и от взгляда на это лицо с добрыми коровьими глазами Кутузова всегда бросало в дрожь).
  
  На самом деле от Царёва-Займища армия ушла лишь потому, что Кутузов не хотел битвы. Получив 16 августа от Барклая письмо об избрании этой позиции и намерении дать здесь генеральную битву, Кутузов даже обрадовался: тут же написал, что по причине плохой погоды сможет приехать только 17-го, а то и вовсе 18-го, но пояснил, что "сие моё замедление ни в чём не препятствует вашему превосходительству производить в действие предпринятый вами план до прибытия моего".
  
  Однако и Барклай был давно не мальчик и всё отлично понимал: проиграет он битву - будет виноват он, а выиграет - победит Кутузов. Барклай дождался Кутузова, который, приехав, приказал отходить. Свои резоны у него были: в Гжатск и Можайск должны были придти пополнения. Так и вышло: сначала в Гжатске к армии присоединились 14 тысяч рекрутов Милорадовича, потом из Можайска пришли 10 тысяч Московской военной силы (ополчения). Больше рассчитывать было не на что. Хочешь-не хочешь, а надо было принимать бой.
  
  Нынешнюю позицию выбирал Карл Толь, и чем она была лучше прежних, видимо, только Толю и было ведомо.
  
  - Упаси нас Бог от таких лучших мест! - с силой проговорил стоявший тут же Багратион,
  главнокомандующий Второй армией. - Левый фланг находится в величайшей опасности. Если принять, что он опирается на высоту у деревни Шевардино, то весь левый фланг подвержен будет опасности обхода, и даже в тыл наш французы выйдут, если захотят!
  
  Багратиону не приходилось стесняться в выражениях - в 1805 году он был у Кутузова в арьергарде, чудом спасал армию и сам чудом оставался жив, то храбростью, то обманом удерживая французов. Да ещё и тень Суворова маячила за ним - в Итальянском и Швейцарском походе добыл Багратион свою первую славу. Она же доставила ему необычную награду: Павел Первый, узнав, что попавший тогда в большую моду Багратион тайно влюблен в юную фрейлину императрицы графиню Екатерину Скавронскую (черные горбоносые грузины во все времена влюблялись в фарфоровых кукол с громадными голубыми глазами), после маневров в Гатчине вдруг объявил о венчании Скавронской и Багратиона. Багратион был рад сюрпризу императора, а вот 17-летняя графиня - нет: вскоре после венчания она уехала в Европу и с тех пор не показывалась более в России. Багратион, надеясь на что-то, тщательно сохранял видимость приличий, и когда его жену обошли орденом святой Екатерины, пожалованным всем супругам участвовавших в кампании 1805 года генералов, обиделся. Александр пожаловал орден и ей.
  
  Героя-генерала уже 25 лет не брали ни пули, ни картечь, ни штык, зато Екатерина Багратион раз за разом ранила Багратиона в самое сердце. В 1810 году вдруг стало известно, что она родила дочь. Судачили, что это - плод любви княгини и австрийского министра иностранных дел Клеменса Меттерниха. Багратион не знал, как после этого появляться в свете, да ещё как назло с турецкой войны он уехал, а другой войны для него у России тогда не было. Хотя дочь назвали без особой конспирации Клементиною, но по настоянию царя записали в роду Багратионов. Почему Багратион согласился на это? Может, и он был только рабом, а может, это была просто любовь, всепрощение. Перед самой войной князь заказал художнику два портрета - свой и Екатерины, - но увидеть их уже не успел...
  
  В нынешнюю кампанию Багратион чудом спасся от окружения и разгрома, и уже то, что он пришёл в Смоленск на соединение с 1-й армией Барклая было счастье. В Смоленске предполагалось контрнаступление, и оно даже началось, но Барклай всё время опасался хитростей своего великого противника, не замечая, что Наполеон уже далеко не тот, что прежде (18 дней он провел в Вильно, а потом две недели - в Витебске, упуская шансы разбить Багратиона и Барклая по-отдельности), или не смея верить этому. В конце концов, Барклай приказал оставить Смоленск. Багратион считал, что этим упущен большой шанс, но Барклай как военный министр был по должности выше - приходилось подчиняться. Теперь пришёл Кутузов. Преклонение Багратиона перед Кутузовым почти полностью выдумано позднейшими историками. На самом деле назначение это уязвило Багратиона - он и себя считал достойным этого поста, а Кутузова после Аустерлица ценил невысоко (в 1811 году писал Барклаю о Кутузове: "Его превосходительство имеет особый талант драться неудачно и войска хорошие ставить на оборонительном положении, по сему самому вселяет в них и робость").
  
  Багратион знал в общем-то, что советовать Кутузову невозможно, и чужие мнения для него не значат ничего, и понимал, что на самом деле лучше было бы ему, Багратиону, молчать, но не мог - трёхмесячное отступление крайне измотало его и физически, но больше того - душевно. Ему хотелось битвы, как другим хочется отдыха. Ему казалось, что битва всё разъяснит.
  
  Кутузов помолчал, посмотрел в разные стороны, поворачиваясь всем телом.
  
  - Не слишком-то она и хороша, позиция твоя, Карл Фёдорович... - наконец сказал он. - Князь Пётр Иванович прав: левый фланг выдвинут под удар, да и тыл открыт - а ведь не с турками воевать...
  
  Толь переглянулся с кем-то из офицеров. Свитские сделали каменные лица. Кутузов понял: все ждут, что он начнет распекать Толя. Но он не собирался делать это вообще, а тем более на людях. Если надо дать сражение, то не всё ли равно, где? Тем более, были у позиции и плюсы: обрывистые берега реки Колочи, труднопреодолимые и для пехоты, овраги, которые должны были помешать движению конницы. Поле боя должно создавать неприятелю как можно больше проблем - и если грамотно распорядиться, то на этом поле французов ждало множество сложностей.
  
  - То хорошо, что наш правый фланг прикроет река. Левый можно усилить фортификациями... Пусть твои офицеры быстрее составят кроки... - сказал Кутузов Толю. - Там и поглядим... Да выбери места для шанцев и мне представь.
  
  После этого он влез в сильно кренящуюся под ним в коляску и уехал. Толь остался посреди своей свиты, состоящей из квартирмейстерских офицеров разного возраста.
  
  В 10 часов утра на поле пришла армия и заняла его от края до края. Корпуса встали на поле в той же последовательности, как шли на марше. (Так невольно каждый вытащил из лотерейного барабана свою судьбу - шла бы армия Багратиона в голове колонны, и тогда ей достался бы правый фланг бородинской позиции, а флеши может быть именовались бы Барклаевы). Войска обустраивались на поле. В особое радостное изумление всех привела река - стоянки у воды были крайне редки, и теперь солдаты бросились к Колоче с разными своими нуждами, плотно облепив её берега. (Солдаты лейб-егерского полка, занявшие Бородино, решили воспользоваться невиданной за весь поход стоянкой в деревне и устроить баню. Потом эта баня будет стоить жизни половине из них).
  
  Глава третья
  
  Среди многих тысяч людей был на этом поле человек, для которого всё оно, с его оврагами, ручьями, реками и лесами, было родной дом - Денис Давыдов. Село Бородино было имением его семьи, на этих полях он вырос, а на том кургане, где потом была устроена батарея Раевского, читал газеты с описанием суворовских походов по Италии и Швейцарии.
  
  - Вот видите - речка. Называется она Колоча, старики говорили, будто от слова "колотить"... - урок бородинской географии Денис Давыдов устроил для своего товарища, штабс-ротмистра Ахтырского гусарского полка Бедряги. - В Колочу впадают ручьи
  Огник, Стонец и речка Война. Мальчишкой я думал - что же было на этом поле, если у этих речек и ручьёв такие имена? Думалось мне, что когда-то давно сходились здесь в схватках богатыри. Всё мечтал найти где-нибудь в траве древний меч...
  
  Давыдов умолк. Он смотрел на поле и не узнавал его: неужто и правда именно здесь бегал он со своими собаками, пытаясь быстрее них догнать зайца?
  
  - Так может мы и остановимся в вашем доме, Денис Васильевич? - спросил Бедряга.
  
  - Где уж - там уже всё занято генералами! - ответил с усмешкой Давыдов. - Сараи заняты штабными, нам, простым гусарским офицерам, остается ночевать на земле.
  
  - А что же с вашей затеей идти в тылы французские с партией гусар и казаков? - осторожно спросил Бедряга. Он знал, что для Давыдова это больной вопрос - на днях Давыдов отправил князю Багратиону, у которого прежде состоял пять лет адъютантом, об этом письмо. Однако Давыдов, неожиданно для Бедряги, улыбнулся.
  
  - Да вот вчера князь вызывал меня к себе, выслушал, и обещал пойти с моей идеей к светлейшему! Вчера же и хотел пойти, да Кутузов был весь день занят, так что сегодня у них должен быть обо мне разговор. А если даст Кутузов добро, пойдешь со мной, Бедряга?!
  
  Бедряга вспыхнул:
  
  - Да я за вами, Денис Васильевич, в огонь и в воду!
  
  Давыдов был его кумир, да и для многих - кумир: в свои 28 лет он был уже подполковник, а жизнь его уже в эти годы была то легенда, а то байка. При начале карьеры Давыдов попал в кавалергарды, но за едкие стихи о первых лицах государства переведён в армейский гусарский полк, что, впрочем, скоро понравилось ему уже хотя бы от того, что гусарам, чуть не единственным в русской армии, разрешались усы (из-за усов уже много после войны была у Давыдова история - его переводили служить в конно-егерскую бригаду, при этом он не только терял чин, но и усы должен был брить - егерям они не полагались. Давыдов в отчаянии написал царю рапорт о том, что не может командовать егерями из-за усов. Александру это письмо попало в хорошую минуту - Давыдову был возвращён чин и его назначили командовать вместо егерей гусарами).
  
  Может, стихи и спасли его - кавалергарды в 1805 году ушли в поход, и при Аустерлице погибли почти все. Но Давыдов считал, что судьба, спасши его, нанесла ему оскорбление, и потому решил пробиться на войну любым способом. В кампанию 1806 года он, чтобы потребовать назначения в передовые войска, ночью пробрался в спальню к русскому главнокомандующему фельдмаршалу Каменскому, которому было тогда почти семьдесят лет. Каменский и так был плох, а явление Давыдова просто добило его: через несколько дней фельдмаршал крича что-то вроде "Спасайтесь кто может!" бросил армию. Каменский был при этом в заячьем тулупчике и бабьем платке. В 1807 году Давыдов, состоя адъютантом при Багратионе, отличился при Прейсиш-Эйлау, а потом, в Тильзите, куда его послал вместо себя Багратион, столкнулся нос к носу с Наполеоном. Давыдов любил рассказывать о том, как Наполеон уставился на него и как он не только выдержал взгляд императора французов, но и вынудил его отвести глаза.
  
  Идея рейдов по французским тылам появилась у Давыдова едва ли не с начала похода - кто-то сказал тогда, что у Наполеона с собой только на 20 дней провианту. "А что же он будет делать потом? - подумал, услышав это, Давыдов. - Если отбирать у него обозы и резать фуражиров, так его армия от голода помрёт". К тому же, отступление тягостно, как на всех, действовало на него. Давыдову казалось, что пользы от него на этой войне - ни на грош, а Давыдов привык, что на каждом театре войны есть для него хоть маленькая, но не из последних, роль.
  
  Ещё в июле Барклай-де-Толли создал "летучий отряд" барона Винцингероде, и приказал атаману Платову призывать крестьян на борьбу с неприятелем. Однако крестьяне не больно-то поднимались - боялись, как бы после замирения Александра с Наполеоном не взыскали с них за излишнее усердие. Винцингероде, получив немалые силы, чувствовал себя почти армией, а в августе был направлен прикрывать дорогу на Петербург. Давыдов считал, что "партизанить" надо не так: не дожидаться, пока неприятель придёт к тебе сам, а идти навстречу ему. Ловить, мешать, делать жизнь неприятеля на чужой земле невыносимой - вот предназначение партизана. (Отдельным удовольствием для Давыдова было то, что в этом случае он был сам себе царь, Бог и воинский начальник).
  
  Разговор с Багратионом накануне получился не совсем такой, как хотелось Давыдову, но это, думал он теперь, видимо, было и хорошо. Начав говорить, Давыдов вдруг сорвался и речь его стала горячее, чем нужно было, горячее даже, чем он сам от себя, при всей привычке к себе, ожидал: наговорил про то, что Барклай отступал, но и Кутузов отступает, что, если так дело пойдёт и дальше, то Москва будет взята, в ней императоры подпишут мир, и русские пойдут в Индию сражаться за французов! Вот эта Индия особенно мучила всех в русской армии - в 1801 году казаки ведь уже и тронулись туда в поход - только смерть императора Павла спасла их тогда (Александр велел казакам возвращаться).
  
  - Если суждено погибнуть, то лучше я лягу здесь! - овладев, наконец, собой, твердо сказал Давыдов. Он глянул на Багратиона - лицо того пылало, глаза горели. Багратион взяв Давыдова за руку и сказал:
  
  - Нынче же пойду к Кутузову и изложу ему твои мысли...
  
  "Поговорит ли сегодня?" - с тревогой думал Давыдов. Он понимал, что со дня на день будет большая битва. Сегодня ему ещё могли дать приличных размеров отряд, а после битвы каждая сабля будет на счету. "Да ещё буду ли сам жив?" - подумал Давыдов. Идея партизанства казалась ему простой и гениальной. Только тревожить неприятеля должен был не один отряд Винцигероде, а сотни, тысячи. "Тогда и крестьяне поднимутся... - думал Давыдов. - Сейчас-то в каждой деревне боятся: убьют они француза, а другие французы сожгут село. А если французов будут бить везде, так не угонятся сжигать".
  
  Он закутался в бурку, закурил трубку и задумался, невидящими глазами уставившись на поле. Бедряга, не решаясь потревожить, сидел на коне рядом...
  
  ... Только вечером 22 августа решилась судьба Давыдова, а может - и всей войны, Европы, Наполеона: Багратион вызвал Давыдова к себе и сообщил, что Кутузов согласен послать французам в тыл одну партию "для пробы", но сил даёт мало - всего пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков.
  
  - Он хочет, чтобы ты сам взялся за это дело... - сказал Багратион.
  
  "А кто же ещё?!" - удивлённо подумал Давыдов и ответил:
  
  - Я бы стыдился, князь, предложить опасное предприятие, а потом уступить исполнение его другому. Вы сам знаете, что я готов на всё, была бы только польза. Но для пользы - людей мало...
  
  - Он больше не даёт.. - развел руками Багратион.
  
  - Если так, то я иду с этим числом! - воскликнул Давыдов. - Авось открою путь большим отрядам.
  
  - Я бы тебе дал сразу три тысячи, ибо не люблю ощупью дела делать, но об этом нечего и говорить... - Багратион пожал плечами. - Кутузов сам назначил силу партии, надо повиноваться.
  
  - Повинуюсь, - усмехнувшись, ответил Давыдов.
  
  (Из-за канцелярских проволочек его отряд не смог выйти 23 августа, а 24-го был бой за Шевардино, и Давыдов остался сам: "как оставить пир, пока стучат стаканами?" - писал он потом. От армии партия Давыдова отправилась лишь 25 августа).
  
  Глава четвертая
  
  - Остановимся здесь! - сказал Николай Муравьёв, натягивая поводья перед каким-то сараем. Деревня, в которую въехали офицеры генерального штаба, была Татарки (называвшаяся также Татариково и Татариново). Десяток избёнок частью был уже занят, частью - безжалостно разобран войсками на разные нужды. Сарай по меркам похода был удачей. Офицеры забрались в него через небольшую дыру невысоко от пола. Шибало в нос разными запахами, но Муравьёв и его товарищи за время похода и не к такому привыкли.
  
  Все населившие сарай офицеры были грязны и чумазы, но давно перестали замечать это. Прожжённые при частых ночёвках у костра шинели снимали редко. Сапоги давно пропитались водой и были сырыми даже в сухие дни (да ведь и выступать в поход приходилось рано, по росе). Николай Муравьёв подумал, не снять ли сапоги - ноги, покрытые язвами, зудели нестерпимо, - но представил, как мучительно будет стягивать сапоги, а потом ведь неминуемо придётся их надевать, и решил перемочься так.
  
  Он с тревогой посмотрел на своего брата Михаила. Тому было 16 лет. Ещё при подходе армии к Смоленску он начал кашлять, слабел, то и дело покрывался потом, по ночам его била лихорадка и даже в самые жаркие дни ему было холодно. При этом, он ездил с поручениями и ни разу не сказался больным.
  
  - Миша, давай-ка я тебе сделаю чаю... - сказал Николай, стараясь улыбаться так, будто у Михаила лицо не покрыто холодным потом, не мутны глаза и не высохли губы. Михаил понимал улыбку брата, улыбнулся ему в ответ и ничего не ответил - не было сил. Николай Муравьёв стал шарить в своем чемодане в поисках заварки. В уголках глаз у него было горячо от слёз.
  
  Они уже и забыли наверняка, как мечтали о бивачной жизни, выезжая в феврале 1812 года из Петербурга к армии. Тогда эта жизнь казалась им наполненной невыразимой прелестью и мужеством. Вместо прелести появились вши да болезни, большие и малые. Не было денег и весь поход Муравьёвы жили едва ли не голодом. Язвы на ногах Николая Муравьёва, как пояснил ему доктор, были следствием цинги.
  
  По обычаю тех лет Муравьёвы числились под номерами: Михаил - Муравьёв 3-й, Николай - Муравьёв 2-й, а был ещё Муравьёв 1-й, старший брат, 20-летний Александр, которого в Царёво-Займище прикомандировали к командовавшему арьергардом генералу Коновницыну.
  
  - Жаль, господа, что в этом сарае не спряталась какая-нибудь курица... - сказал Георгий Мейндорф, ещё весной, при первом знакомстве, прозванный остальными Чёрным за постоянно хмурый угрюмый вид. Потом оказалось, что это маска, носить которую у Мейндорфа скоро не осталось ни охоты, ни сил. Маска слетела, но прозвище осталось. - Да и вообще деревушка такова, что в ней вряд ли где имеются съестные припасы.
  
  - Надо прибиться к фуражирам, может что и добудем... - проговорил 21-летний квартирмейстер Александр Щербинин, общий друг Муравьевых.
  
  - Кто же пойдет? - спросил Мейндорф.
  
  - Видно, это буду я, - ответил Щербинин. - Муравьёвы едва живы, а вы, Георгий, добывали провиант вчера.
  
  Щербинин ещё немного полежал, явно решаясь на нелёгкий для него поступок, потом быстро встал, выбрался наружу, завернулся в шинель и пошёл к лошадям.
  
  Тут Николай Муравьёв всё же нашёл мешочек с жалким количеством чая.
  
  - Сейчас, Миша, будет тебе теплее. Попируем, как в Сырце, помнишь?
  
  Сырец было имение Муравьёвых, куда они заехали по пути к армии ещё зимой. Слуги, последний раз видевшие своих молодых барчуков ещё когда те были совсем детьми, сбежались посмотреть на них, повзрослевших, приводили своих детей. Был сготовлен славный обед, воспоминания о котором в походе иногда грели, иногда мучили. Братья держали себя по-взрослому, как того требовал мундир, вели со стариками разные степенные разговоры, о чем потом вспоминали со смехом и некоторым стыдом. Они взяли себе в доме кто что: Александр отыскал где-то старую саблю, Николай - лядунку, а все вместе набрали зачем-то чайников и стаканов. Николай вспомнил, как деревенский старшина Спиридон Морозов принёс им список вещей и попросил "для порядку" отметить в нём, что взято, и как при этом они снова почувствовали себя мальчишками, которым вот-вот влетит от отца... Один из тех чайников сейчас и стоял на огне, который Николай подкармливал, рубя саблей в небольшие поленья найденную в сарае доску. Костёр он развел прямо здесь, под крышей - хоть и дымно, а всё же и тепло.
  
  Когда чай вскипел, Муравьёв заварил его в одной кружке - при этой системе щепотка чая осталась и назавтра. В конце концов, главным в этом чае был не вкус, а температура. Михаил поднялся и пил чай, держа кружку обоими руками - так было теплее. Николай замечал, что чай, похоже, не греет брата. Лучшим лекарством была бы передышка на несколько дней и хоть какая-нибудь еда - но как раз этого никто не мог обещать.
  
  Допив пустой чай, Михаил улыбнулся и сказал:
  
  - Однако я посплю. Но если Щербинин придёт не с пустыми руками, непременно будите!
  
  Николай улыбнулся ему в ответ. А когда Михаил завернулся в шинель и лёг лицом к деревянной стене, Николай выбрался из сарая наружу, дошёл до своей лошади по кличке Казак и зарылся в её гриву, чтобы тем, кто ходит вокруг, не было видно его слёз...
  
  Глава пятая
  
  Начертить план (снять кроки) поля поручено было квартирмейстерскому поручику Егору Траскину. Весь день 22-го августа он провёл на поле, постепенно объезжая его и срисовывая часть за частью на листы бумаги, чтобы вечером вычертить единый план на одном листе. От края до края всё пространство составило восемь с половиной вёрст (около девяти километров). Траскин, как и его товарищи по Генеральному штабу, гревшиеся сейчас чаем в татариковском сарае, был усталый молодой человек, крайне измученный тяготами похода. К тому же поле это было уже далеко не первым, на котором предполагалось дать битву и которое срисовывал Траскин, и на лице Кутузова утром он не увидел особой решимости дать битву именно здесь. Работа представлялась Траскину бесполезной. К Утице он устал настолько, что рисовал уже кое-как, лишь бы быстрее отделаться, поэтому Утицкий лес получился у Траскина больше чем был.
  
  23 августа Барклай, не дожидаясь, пока Кутузов напишет диспозицию, начал укреплять те места, на которых разместилась его армия: ставили батареи вдоль реки Колочи, у Горок, готовили к бою село Бородино. Особо же усиливали крайний правый фланг. Хоть он и без того был прикрыт излучиной рек Колоча и Москва, но здесь приступили к возведению трёх люнетов, связанных куртинами - это была земляная крепостца. Барклай ждал сюрпризов от Наполеона, а обход по флангу, который кажется противнику прикрытым самой природой до полной неприступности - очень хороший сюрприз.
  
  Багратион же бездействовал - определённости в том, где будет левый фланг русской армии, не было. Да к тому же у 2-й армии отняли весь шанцевый инструмент в пользу 1-й армии. Потом, правда, приказ был отменён, но лопат и кирок всё равно было крайне мало. Багратион свирепел всё больше и больше. Он в эту кампанию считал, что все вокруг едва ли не нарочно оставляют на долю его армии все беды и несчастья. Вот и сейчас выходило так, что его армия имела за спиной Старую Смоленскую дорогу и Утицкий лес. "Придут ко мне лесом, а я и не замечу!" - угрюмо думал князь Багратион, выехав утром 23 августа из деревни Семёновское в Шевардино, где должен был встретиться с Кутузовым.
  
  С Кутузовым приехал и Барклай. Багратион ещё раз сказал, что его левый фланг при таком расположении войск находится в крайней опасности. Кутузов, подумав, предложил, если к тому вынудит бой, отступить за Шевардинский курган, ближе к Семёновскому.
  
  - Каково же будет нам отступать в бою, под огнём?! - спросил Багратион. - Не лучше ли перенести туда левый фланг сейчас, когда есть время его укрепить?
  
  Кутузов, неприятно удивлённый тем накалом, с которым вёлся разговор, нахмурился, пожевал губами и сказал, наконец:
  
  - Отклоним левый фланг так, чтобы вот тот овраг (он показал рукой) пролегал перед его фронтом. Оконечность фланга надобно укрепить флешами. В таком положении и Старая Смоленская дорога будет под твоим призором, Пётр Иванович...
  
  На том и порешили. Однако сила инерции (да ещё, по-видимому, нежелание просто так, без кровавой платы, отдавать неприятелю хороший пункт) была такова, что 23-го, одновременно с началом работ над укреплениями близ Семёновского (то, что потом названо было Багратионовы флеши), решено было строить и пятиугольный редут на Шевардинском кургане. Часть дня прошла за сбором шанцевого инструмента и распределением между Шевардиным и Семёновским сапёров, инженеров и землекопов, в которые отряжены были московские ополченцы. Работы начались только вечером 23-го.
  
  Глава шестая
  
  Вечером 23 августа у всех, кто населял старый сарай в Татарках была радость - к Муравьёвым приехал их старший брат Александр. Арьергард Коновницына, к которому он был прикомандирован последние дни, приблизился к армии, и Александр вернулся к Барклаю, при котором и должен был состоять.
  
  По этому поводу закатили небольшую пирушку, благо накануне Щербинин оказался удачлив. Особой ценностью была бутылка рома, привезённая Александром. Сожалея, что обстоятельства не позволяют сделать жжёнку (хоть ром и был её главной составляющей, но всё же его одного было мало, а больше ничего не имелось), офицеры заправили ромом остатки чая и расположились в сарае, который теперь казался им даже уютным.
  
  - Жаркое было вчера дело с французами под Гриднево! Я и сам действовал с саблей в руках! - возбуждённо проговорил Александр Муравьёв. - Весь поход - карандаши да чертежи. А вчера попали мы под французскую кавалерию. Вижу - летят они на нас! Вытащил саблю. У нас командуют: "Вперёд, марш, марш!". Ну, думаю, всё: быть рубке! Мы понеслись. Но до рубки не дошло - мы от французов остановились на пистолетный выстрел и начали друг в друга палить. А у меня-то и пистолета нет. Ладно хоть потом снова мы сделали напор и французы показали тыл.
  
  - Ну и что, дотянулся ты хоть до одного француза? - спросил Михаил Муравьёв, глядя на брата светящимися в темноте глазами.
  
  - Нет, братец, не догнал... - отвечал Александр и порадовался, что в сарае темно - вид брата напугал его, и сейчас слёзы просились на глаза.
  
  - Дааа. И я ведь до службы думал, что конница с конницей рубится в каждой атаке, - проговорил Мейндорф. - Всё удивлялся - как же они годами служат при таких-то жестокостях? И только здесь увидел, что до сшибки доходит разве один раз из десяти.
  
  - А вот я расскажу, господа, - начал уже чуть опьяневший Николай Муравьёв. - В Смоленске попал я первый раз под пули. Они летели отовсюду, но я-то ещё не знал, что это пули и только когда увидел, как они бьются в забор слева от меня, понял. Да вот и шашку я тогда же подобрал!
  
  Муравьёв вытащил откуда-то сбоку и из-под себя шашку, действительно очень красивую. Все принялись её разглядывать, но не столько из любопытства - все ведь видели множество таких игрушек и начни друг перед другом хвалиться, хвалились бы до утра- сколько из уважения к Муравьёву.
  
  - Шашку взял, а вот пулю, которая подлетела к моим ногам и которую хотел взять на память о первом виденном мною деле - потерял! - сказал с некоторой досадой Муравьев.
  
  - Подберите любую другую - не сегодня так завтра будет много таких сувениров, - сказал, зевая, Щербинин.
  
  - Думаете, мы всё же будем здесь биться? - спросил Мейндорф.
  
  - Если по мне, так битва будет! - сказал Николай Муравьёв с той твердостью, которая бывает у захмелевших молодых людей. - Ездили мы сегодня с полковником Павлом Ивановичем Нейгартом на правый фланг укреплять позицию. И на высоте напротив корпуса Багговута видим - стоит Кутузов со штабом. Остановились мы, гадаем - о чём бы мог быть разговор? И тут слышим - Багговут что-то кричит по-немецки. А это, оказывается, из леса вылетел орёл и начал над Кутузовым кружить! Прямо над головой старика! А Багговут-то и кричал: "Айн адлер! Айн адлер!"... Так что и сражению быть, и славе. Польём мы наши поля французской кровью!
  
  Все замолчали - понятно было, что ведь и своей крови прольётся немало, и для кого-то из них нынешняя чашка рома может быть последней. Говорить об этом не принято было - в таких разговорах будто была слабость. Но себя не перехитришь. Нынешний день, 23-е, была пятница. "Кто из нас доживет до понедельника? - подумал вдруг Михаил. - А до следующего понедельника?"...
  
  Хотя от рома и приезда брата ему стало лучше, но он всё равно понимал, что уже давно не хватает ему сил терпеть эту усталость и нужду. Он вспомнил, как в Вильно они мечтали о почестях и славе, но по бедности и мечты были с воробьиными крыльями - брат Николай, например, сказал, что останется доволен и Владимирским крестом - и даже не на шею, а в петлицу. (Как раз Николай стал потом из всех братьев большим военачальником, в 1855 году взял турецкую крепость Карс, за что награждён Георгиевским крестом второй степени, о котором в молодости не осмеливался и мечтать).
  
  - Николай, а остался ли ещё ром? - Мейндорф прервал молчание, которое становилось ощутимо тягостным. - Давайте лучше судачить о наших генералах - за этим время пройдет незаметно.
  
  Все захохотали. Тут же наладился оживлённый разговор.
  
  Глава седьмая
  
  Вечером 23-го августа начались работы на Семёновских флешах и Шевардинском кургане. Багратион, не желавший утомлять работой солдат - не для того и набраны, да и не сегодня-завтра битва - послал в 1-ю армию требование прислать рабочих. Но в 1-й армии рабочие были нужны самим - требование осталось без ответа. Решено было употребить для работ ополченцев, но и это решилось не сразу - ополченцы успели поработать на флешах только 25-го числа. Неторопливость эта объяснялась тем, что и Багратион, и Барклай, и Кутузов полагали, что арьергард Коновницына удержит неприятеля вдали от поля ещё два дня (к тому же и французы разбаловали русскую армию своей неторопливостью и остановками по любой причине и без неё). Однако французы вдруг проявили в арьергардном сражении странный напор и вечером 23-го были уже в Гриднево, в 12-ти с небольших верстах от новой позиции русской армии, на расстоянии одного неторопливого перехода.
  
  Предчувствуя неладное, Шевардинский редут строили всю ночь и всё утро, уже слыша приближающуюся пальбу. Коновницын при отходе принял вправо и ушёл по Новой Смоленской дороге к армии. К Шевардину утром 24 августа вышла только та часть арьергарда, которой командовал граф Сиверс. Возле редута находился корпус генерал-лейтенанта князя Горчакова, состоявший из 27-й пехотной дивизии, трёх егерских и двух драгунских полков.
  
  Сиверс и Горчаков встретились возле редута. Хотя они и были почти одних лет (Сиверсу - 35-ть, а Горчакову - 33-и, при этом Горчаков был старше чином), но из-за унылого и будто бы изнурённого лица Сиверс казался старше круглолицего, кудрявого Горчакова, почти постоянно улыбавшегося. К тому же, Сиверс понимал, что его ждали на Бородинском поле разве что завтра, и чувствовал некоторую вину за то, что не сумел удержаться на позиции. Но уж больно решительно взялись за него французы!
  
  - Добрый день, Карл Карлович! - сказал ему Горчаков, подъезжая к Сиверсу. С Горчаковым был и Неверовский, командир 27-й пехотной дивизии, составлявшей основу корпуса Горчакова. Сиверс грустно посмотрел на Горчакова. "Хорошо же тебе весельчаком быть. А вот прошёл бы с армией от самой границы, посмотрел бы я на тебя..." - подумал Сиверс. Горчаков в 1809 году в письме неосторожно поздравил австрийского эрцгерцога с битвой при Ваграме, где Наполеон едва не обломал об австрияков зубы. На беду в то время, после Тильзита, Россия была Наполеону союзник. Перехваченное письмо французы представили императору Александру и тот Горчакова выгнал из службы "навечно". Оба при этом понимали, что уж тут-то ничего "вечного" не будет - так и вышло: после начала войны, 1 июля, Горчаков был возвращён в службу. Однако первых, самых тяжелых, недель похода, когда войска шли в непроглядной пыли, когда ужасная жара сменялась ураганами, и вновь жарой, когда не то что река или ручей, но любая лужа на пути войск немедленно выпивалась, Горчаков не застал.
  
  - Разве добрый? - спросил Сиверс.
  
  - А разве нет? Дело к битве! - отвечал Горчаков. - А нам и вовсе её ждать не приходится - вы же на своём хвосте привели нам гостей?
  
  Горчаков при этом лукаво улыбнулся. Сиверс нахмурился и вздохнул.
  
  - Бросьте! - сказал Горчаков. - И мы их ждём, и князь Кутузов ждёт. Нам бы только так сделать, чтобы французы разгон потеряли. Много ли их идёт за вами?
  
  - Боюсь, что вся армия, - усмехнувшись, ответил Сиверс. - Если они навалятся все, то нас ненадолго хватит.
  
  - К счастью, местность такова, что все не пройдут. Да и времени им не хватит - осенний день короток... - Горчаков, говоря это, вертел головой. - Вот видите высоту слева от редута? Устройте там батарею, и большую. А вот видите пригорок справа? Там тоже поставьте пушки - сколько поместится. А там уж посмотрим...
  
  Сиверс коротко поклонился и поскакал к своему отряду - распорядиться. Издалека он увидел редут, с которого ещё не ушли рабочие. "Что-то не внушает он опаски... - удивленно подумал Сиверс. - Неужто не выкопали ничего?"...
  
  Редут и правда был сделан едва ли наполовину. Кое-каким препятствием для неприятеля мог служить неглубокий ров, а прикрытием для артиллерии - невысокий вал. Чтобы насыпь не осыпалась, внутреннюю стенку обложили дёрном, но и это - не везде. Главной трудностью для французом могли быть крутые скаты самого кургана - на них и оставалось надеяться. "Русский "авось"... - подумал Сиверс, сам происходивший из Лифляндской губернии (нынче его скорее всего сочли бы эстонцем) и за 20 лет службы так и не привыкший к русскому фатализму. - Ни основательности, ни расчета"...
  
  - А тебе, Дмитрий Петрович, - сказал Горчаков, проводив взглядом Сиверса и поворачиваясь к Неверовскому, - постановляю: держи свою дивизию в колоннах позади редута и в обиду его не давай.
  
  Неверовский, пухлощёкий и с густыми бакенбардами, усмехнулся, чуть поклонился Горчакову, и поехал прочь, к видневшимся справа войскам.
  
  Глава восьмая
  
  Ещё в семь утра шедшая во французском авангарде 5-я дивизия генерала Компана уткнулась в русских. Маневрируя, французы теснили русских, и вскоре после полудня, выйдя из лесу, увидели огромное поле с линиями войск, кострами, дымами, блеском штыков. На пути к этому полю была высота, а на ней - большой редут.
  
  - Надо сообщить Мюрату о том, что русские ждут нас здесь, - сказал генерал Монбрен одному из своих адъютантов. - Скажите, что они построили редут и имеют вокруг него большой гарнизон. Я полагаю, это уже основная их позиция. Пусть маршал решает - атакуем ли мы её сегодня или откладываем это удовольствие на завтра.
  
  По обычаю тех дней, большие битвы не начинали после полудня. Но Наполеон, после попыток рассмотреть окрестности в зрительную трубку (поле застилала пелена дыма - чадили подожённые русскими деревни), после совещания с Даву и Неем, решил всё же, что редут этот к основной позиции не относится и выдвинут русскими для решения каких-то своих мелких нужд. Редут велено было атаковать - надо было ведь расчистить выход на поле. С другой стороны, Наполеон надеялся, что в бой за редут втянется вся русская армия. Отдав приказ, Наполеон принялся мурлыкать себе под нос какую-то песенку - он был рад, что дело, наконец, склоняется к генеральной битве.
  
  Компан пошёл с фронта, Понятовский со своим корпусом выходил во фланг и тыл редута. Следом за ними подходила вся армия - и вместе с ней Брандт и Гордон, увидевшие Шевардинский редут за несколько минут до того, как он окутался пороховым дымом.
  
  Чтобы справиться с редутом побыстрее, для атаки были отряжены немалые войска - около 36 тысяч пехоты и конницы при 200 пушках, тотчас открывших отчаянный огонь.
  
  - Ну, вам жарко придется для первого раза, - сказал командир 57-го полка полковник Жан Луи Шаррьер лейтенанту Жаку Гардену, прибывшему к полку только вчера и получившему во 2-м батальоне роту, командир которой был накануне убит.
  
  Гарден, казавшийся из-за тонких черт своего лица чрезвычайно молодым и от этого очень страдавший внутренне, и без того всю ночь провел в нервном ожидании своего первого боя. Особенно, больше смерти, страшили его мысли о ранении, лазарете и хирургических операциях, рассказов о которых он наслушался от офицеров, преподававших в военной школе в Сен-Сире. К тому же накануне вечером какой-то солдат сказал, глядя на луну: "Какая она красная! Видно, много крови завтра прольётся"...
  
  После этого Гарден не спал и теперь был в таком состоянии, что переложил в мундирный карман на сердце бумажник и платок, казавшиеся ему бронёй. Правда, утром, после переклички, батальон распустили - казалось, что боя не будет, и Гарден не хотел признаваться самому себе, как он этому рад. Но в три часа появился полковой адъютант с приказом, и полк выступил навстречу бою. Уже около часа полк находился под огнём и за это время настроение Гардена становилось всё лучше и лучше: он понимал, что с какой стороны ни глянь, а он находится под настоящим артиллерийским обстрелом и - не боится! Русские ядра сыпались градом, но пока что единственная неприятность, которую они доставили Гардену - забрызганный грязью рукав мундира, который Гарден, радуясь заделью, начал тут же чистить.
  
  57-й линейный полк был одним из лучших в армии. Еще с Итальянского похода он носил звание "грозный". Состоял полк в основном из солдат-ветеранов. Командиром 2-го батальона был капитан Ла Булаэр, высокий брюнет с суровым, неприятным лицом и неожиданным при такой внешности слабым сиплым голосом - Гардену уже пояснили, что виной всему пуля, пробившая Ла Булаэру грудь в сражении под Йеной. Время от времени Гарден ловил на себе взгляды Ла Булаэра и понимал, что тот в нём сомневается. От этого Гарден напускал на себя всё более геройский вид.
  
  Это тем более не составляло труда, что русские, убедясь в малой действенности ядер, переменили их на гранаты. Одна такая разорвалась вблизи от Гардена, убила рядом с ним солдата, а самому Гардену лишь продырявила осколком кивер. Ла Булаэр подошел к Гардену, поднявшему и разглядывавшему кивер, и сказал:
  
  - Поздравляю вас, теперь вы можете быть спокойны на весь день.
  
  Гарден сначала не понял, о чём это он. (К тому же, хоть Гарден и старался не показывать вида, но когда кивер сорвало с головы, ему показалось, что на миг он лишился чувств). Но тут Гарден вспомнил старинную солдатскую примету: дважды в одно место не попадает. Гарден, переполняясь странным ликованием, надел кивер чуть набекрень и сказал:
  
  - Хочешь-не хочешь, а поклониться пришлось!
  
  Ветераны 57-го, внимательно наблюдавшие за ним, одобрительно засмеялись. Один лишь Ла Булаэр смотрел хмуро. Потом он наклонился и тихо сказал Гардену:
  
  - Я вас поздравляю - с вами ничего уже не случится. А вот я чувствую, что печь сегодня затоплена для меня... Каждый раз, когда я бывал ранен, рядом офицер получал пулю в сердце. И... - тут он перешел на едва уловимый шепот, - имена этих офицеров всегда начинались на "б"...
  
  Гарден не знал, что сказать. Холодная волна окатила его, он смотрел на капитана во все глаза. Лицо капитана и правда показалось Гардену странным. Он вспомнил, как в училище рассказывали, будто предчувствие близкой смерти накладывает на лицо свой отпечаток, и сейчас пытался разглядеть, отличается ли лицо капитана от других лиц. Но капитан почти сразу после этих слов отошёл.
  
  Ещё некоторое время полк стоял на месте, а затем двинулся вперёд. Гарден увидел по пути, что французская артиллерия обстреливает курган и редут с соседней высоты, которую русские почему-то оставили не занятой. Эта стрельба, понял Гарден, и была причиной того, что огонь русской артиллерии изрядно ослаб.
  
  Тут 57-й вышел на открытое пространство и попал под ружейный огонь русских. Гардена удивило, что огонь этот почти не причинял полку вреда. Гарден с каждой минутой чувствовал себя всё лучше. "В конце концов, - подумал он, - сражение не такая уж страшная вещь!".
  
  Полк двигался вперёд беглым шагом. Русские стрелки вдруг умолкли. На всех это произвело странное впечатление. Солдаты 57-го начали переглядываться. Ла Булаэр, шедший с обнажённой шпагой рядом с Гарденом, просипел ему в ухо:
  
  - Не нравится мне это молчание. Они что-то задумали.
  
  Гарден уже и не рад был, что капитан выбрал его своим доверителем, но деваться было некуда. Между тем, 57-й дошёл уже до самого кургана. Гарден видел, что насыпи редута обвалились. Возбуждение его всё росло, он видел всё как в тумане. "О, чёрт!" - вдруг сказал кто-то рядом с ним. Гарден поднял глаза и увидел (впрочем, всю свою жизнь он не мог понять, видел ли он это или ему виделось?), как наверху выстроились в ряд русские гренадеры, каждый из которых, казалось Гардену, целил ему прямо в лоб!
  
  Гарден на мгновение остолбенел.
  
  - Ну теперь попляшем! - вдруг закричал рядом Ла Булаэр. - Добрый вечер!
  
  В этот же миг русские выстрелили. Гарден зажмурился и не сразу открыл глаза. Ла Булаэр лежал у его ног - он был убит наповал. "Печать смерти... Печать смерти... Надо посмотреть"... - подумал Гарден, сам тут же удивляясь нелепости этого желания. Он быстро оглянулся - кроме него из всей роты оставались на ногах ещё только семь человек, как и Гарден, озиравшихся вокруг.
  
  - Придите в себя, лейтенант! - полковник Жан Луи Шаррьер толкнул Гардена в плечо, быстро прошёл вперёд, снимая с головы кивер, цепляя его на острие шпаги и поднимая над головой, чтобы все знали, где командир - так французы ходили в атаку ещё со времён революции.
  
  - Да здравствует император! - вскричал полковник. - Вперёд, 57-й!
  
  - ААААААААААААААААААА! - взревели вдруг те, кто ещё не был убит, и бросились вперёд. "АААААААААААААА!" - взревел вместе с ними Гарден и тоже бросился вперёд. Это было последнее, что он помнил. Пришёл в себя Гарден уже на редуте, когда схватка кончилась. Гарден с удивлением посмотрел на свою шпагу - она была в чьей-то крови.
  
  - Мой лейтенант, полковник зовёт вас! - подбежал к Гардену какой-то сержант.
  
  Шаррьер сидел на зарядном ящике у входа в редут. Нога полковника была в крови, однако Шаррьер не обращал на это внимания.
  
  - Гарден, кроме вас офицеров на ногах больше нет, командуйте, чтобы редут подготовили к обороне. Русские так просто нам его не оставят...Жаль, что меня зацепило, но редут взят!
  
  И Шаррьер довольно захохотал.
  
  Глава девятая
  
  Когда французы взяли Шевардинский редут, было уже около семи вечера. До темноты в этот осенний день оставались минуты, но Горчаков, то ли взбешённый, что редут потерян, как ему казалось, слишком легко, а то ли просто увлекшись, вызвал резервы. Хотя понятно было, что редут свою задачу - не допустить французов на поле сразу - выполнил, но резервы были Горчакову Багратионом даны. Пришедшая пехота пошла в атаку, впереди Сибирского и Малороссийского гренадерских полков шли священники. По флангам редута сходилась кавалерия. Темнело всё больше, так что бились при свете горящей деревни Шевардино. Русские генералы утверждали потом, что редут был ещё трижды отбит у французов и только после этого оставлен им. Французы говорили, что ни разу не отдали русским то, что 57-й полк взял своей отчаянной атакой. Так или иначе, но поздним вечером всё, наконец, кончилось. 6-й батальон 57-го полка занял курган и провёл там ночь, среди стонов раненых людей и лошадей. Французы обшаривали карманы и ранцы мертвецов - как своих, так и тем более русских, у которых они брали водку и "русские бисквиты" (так французы называли наши армейские сухари).
  
  В это же время Кутузов, убедясь, что ночного прорыва французов на поле не будет, поехал в Татариново, где для него была приготовлена изба. Карл Толь еще днём сказал Кутузову, что кроки готовы - следовало разметить на них войска. Однако сделать это можно было лишь зная, чем кончится схватка за Шевардино, далеко ли после неё продвинутся французы. Упорство Горчакова Кутузов одобрял - если бы не оно, французы могли бы на хвосте отступающего отряда Горчакова въехать в русские порядки, и ещё неизвестно, чем бы мог обернуться такой бой. "В конце концов, и в темноте можно отлично друг друга убивать", - подумал Кутузов.
  
  В избе Толь выложил на стол кроки - большую карту, начерченную от руки на нескольких склеенных листах. Кутузов уже всё обдумал: на случай, если французы решат обойти его правый фланг, ещё с 22 августа строились укрепления у деревни Маслово. Лес за Масловскими укреплениями заполняли егерские полки, а далее от них шли линии войск: в первой линии (кор-де-баталь), плечом к плечу - 2-й корпус Багговута, 4-й корпус Остерман-Толстого, 6-й корпус Дохтурова, 7-й корпус Раевского, и 8-й корпус Бороздина у деревни Семёновское. Во второй линии стояли кавалерийские корпуса. Ещё глубже, позади правого фланга стояла конница Уварова и Платова, за центром - гвардия, а за левым флангом - масса артиллерии. Кутузов по рассказам знал, что при Прейсиш-Эйлау артиллерийским огнем был расстрелян весь корпус Ожеро, и хоть не слишком этому верил, но всё же допускал. Центром позиции выходила деревня Горки, к которой справа примыкал 4-й корпус, а слева - 6-й. (На кроках нет укрепления, потом названного батареей Раевского - решение строить его и сделать центром позиции было принято позже).
  
  Ожидая от Наполеона сюрприза на своем правом фланге, Кутузов решил и ему сделать ответный подарочек: в нижнем левом углу карты, где была нарисована деревня Утица, приказал обозначить впереди неё 3-й пехотный корпус Тучкова, а позади - Московскую военную силу. Возле них своей рукой Кутузов написал: "Расположен скрытно". Толю, который наблюдал за всем этим со священным трепетом, Кутузов пояснил:
  
  - Когда неприятель исчерпает свои силы, я пущу ему скрытое войско в тыл!
  
  Толь тихо засмеялся.
  
  - Отведи Тучкова на правый фланг сегодня же... - распорядился Кутузов. Толь тут же откланялся и вышел.
  
  Карл Федорович Толь был человек не злой и не глупый. Но в 12-м году было ему уже за шестьдесят, а положения, которого, по его мнению, он заслуживал всегда, он добился впервые. С Суворовым в Швейцарии, с Кутузовым в 1805 году, на турецких войнах он был один из многих. И вот только нынче выдвинулся в главные люди армии. Он торопился насладиться властью, привычки к которой у него не было совершенно. Поэтому он не упускал случая показать всем, что она - власть - у него есть.
  
  Алексей Ермолов, в те дни - начальник штаба 1-й армии, позже написал о Толе: "офицер отличных дарований, способный со временем оказать большие заслуги; но смирять надо чрезмерное его самолюбие, и начальник его не должен быть слабым, дабы он не сделался излишне сильным. Он (...) столько привязан к своему мнению, что иногда вопреки здравому смыслу не признаёт самых здравых возражений". Вторая часть этого наблюдения подтвердилась 25 августа, когда решалось, какое укрепление строить на кургане в центре русской позиции. А сейчас, в полном соответствии с первой частью ермоловской характеристики, получив распоряжение Кутузова, Толь со своей свитой (его в те дни окружало множество молодых офицеров), минуя Барклая, поехал прямо в 3-й корпус, и, найдя Тучкова, приказал ему следовать за собой на самый край левого фланга. Барклай узнал об этом позже, случайно, только когда, объезжая войска, увидел, что масса войск снимается из его боевого порядка и велел спросить, на каком основании это делается.
  
  Узнав, что это приказал Кутузов, а всем распоряжается Толь, Барклай в который уже раз сделал каменное лицо. Вид его допускал толкование, что он знал о намерениях Кутузова и перевод 3-го корпуса согласован с главнокомандующим 1-й армии. На деле ничего он не знал и не удивлялся этому - это было всего лишь одно из многочисленных его унижений последних дней. Да и не самое сильное, - думал теперь Барклай.
  
  Ещё утром пришёл ему рескрипт императора Александра об удалении его с поста военного министра. "Нахожу я ваши занятия при армии столь важными и многотрудными, что полагаю исправление должности военного министра невозможным по совершенному недостатку времени, а равномерно по удалению, в котором вы находитесь от меня..." - писал царь. Но Барклай знал, что не расстояния тому причиной. Багратион весь поход писал всем о Барклае злобные письма. Но этот хоть по причине грузинской горячности своего мнения от Барклая не скрывал - а сколько было тех, кто интригуя за спиной, улыбался ему в лицо. Барклай уже давно не мог отделаться от мысли, что интригуют все, и ловил себя на том, что как-то особо взглядывает даже на тех, кто по мизерности должности интриговать не может - вот хоть на своих адъютантов. Барклай понимал, что он просто безмерно устал.
  
  Лошадь шла медленно, Барклай не торопил её. Он не спешил в отведённую для него избу потому, что знал, что ему предстоит там делать. Ещё утром, после получения рескрипта от царя, он решил написать прошение об увольнении от службы. В его жизни не было счастья: после смерти матери он воспитывался у родственников; потом женился на кузине, толстой и некрасивой, не по любви, а по жизненному долгу, для поддержки людского круговорота на земле. Но рождавшиеся дети умирали один за другим - остался только один мальчик, Макс. Ни состояния, ни деревень не было. Только в службе и была его радость, а война - его чистое упоительное счастье. Лишиться службы было то же, что лишиться жизни. Барклай слышал о людях, которые кончают самоубийством, но сам не мог - Господь не принимал душу самоубийц (а Барклай хотел хоть там, на небесах, встретиться с матерью, которую так рано потерял, и которую так любил). Но на этот счёт был у Барклая свой план, который при всей его ужасности наполнял душу генерала покоем и радостью.
  
  Позже, добравшись до избы и сделав всё, что могло оттянуть написание прошения, Барклай всё же заставил себя сесть за стол и написать самое проклятое письмо в своей жизни. Он писал его сам, хотя правая рука, изувеченная в 1807 году в сражении при Прейсиш-Эйлау, с тех пор плохо слушалась, буквы приходилось писать больше обычных, но и тогда их было трудно разобрать. Однако не хватало духу диктовать это адъютанту и знать, что весть разлетится по лагерю тотчас после того, как адъютант выйдет из избы. Переходить в Швецию по льду Ботнического залива в 1809 году - хватало, а диктовать - нет.
  
  "Я Вам предсказывал, Государь, что клевета и интриги успеют лишить меня доверия моего Монарха. Я ожидал этого, потому что такой результат совершенно естественно вытекает из порядка вещей. Но мне трудно было представить себе, что я кончу тем, что навлеку на себя даже немилость и пренебрежение, с которыми со мной обращаются"...
  
  Тут он вспомнил о корпусе Тучкова и поморщился. В груди стало больно.
  
  "Совесть моя говорит мне, что я не заслуживаю этого. Рескрипт, который Вашему Величеству угодно было дать мне от 8 августа, рескрипт князю Кутузову и обращение здесь со мною служат очевидными тому доказательствами. В первом из этих рескриптов я настолько несчастлив, что причислен к презренным и продажным людям, которых можно побудить к исполнению их обязанностей лишь призрачной надеждой наград. Во втором же рескрипте операции армии подвергнуты порицанию. Последствия событий покажут, заслуживают ли они осуждения; поэтому я не хочу оправдывать перед Вами, Государь, эти операции".
  
  Он выводил большие буквы в обращении к царю особо тщательно. Он бы писал большими все буквы в словах "государь", "император", в обращениях "вам". Император был для него, потерявшего мать в десять лет, а отца в двадцать, всем. От мысли, что император думает о нём плохо, у него болело сердце.
  
  До сих пор самым светлым воспоминанием была его встреча с царём в марте 1807 года в Мемеле, где Барклай тогда лечил свою руку. Сорок осколков вынули из неё. Но превозмогая боль, Барклай составлял план о действиях русских войск на случай вторжения Наполеона в Россию. Об этом-то плане узнал государь, потому-то и решил встретиться с генералом. Уже тогда главной мыслью было отступлением заставить Наполеона оторваться от баз, растянуть коммуникации - и именно за эту идею царь наградил его и возвысил.
  
  Потом Россия стягивала свои войска, выводя полки из Сибири, формируя новые части, оставляя на службе ополченцев 1807 года, для того, чтобы упредить Наполеона. Четыре армии (кроме 1-й и 2-й Западных, была 3-я Западная армия Тормасова и Дунайская армия Чичагова), были подготовлены к походу против Наполеона. Разыгрывались разные планы - что будет, если начнём мы? что будет, если начнёт он? Но хоть с января 1812 года Барклай стал военным министром, а радости не было в нём - слишком далеко оттеснён он был от своей же идеи, слишком многое поправили в ней нынешние советчики царя, планы которых всем были хороши, и имели только один недостаток: как и при Аустерлице, создатели их считали себя умнее Наполеона. Поэтому, когда он и правда начал, оказалось, что ни один план не годен.
  
  Вернее так: отступление тоже был план, и он сработал. Царь ещё до войны говорил, что, если надо, он отступит до Сибири (в 1812 году он эти слова только повторил). Но когда пришлось отступать на деле, это оказалось не так легко - не принимала этого русская душа. Оказалось, точка надлома у русского народа гораздо ближе Сибири. Уже приход французов в Смоленск был для русских чем-то небывалым.
  
  "Будто не были в Смоленске вот хотя бы поляки... - подумал Барклай, глядя на свечу и не видя ее. - Да поляки были и в Москве". Уезжая от армии в июле, государь сказал Барклаю: "Поручаю вам свою армию, не забудьте, что у меня второй нет". Барклай не забывал - вот она, армия, он не дал её разгромить и этим спас Россию. Барклай так и думал - "спас, именно спас, этого вы у меня не отнимете" - будто спорил с кем-то. "Впрочем, отнимут, всё отнимут..." - подумал он, мотнул головой и продолжил писать.
  
   "Здесь обращаются со мной так, будто мой приговор подписан. Не ожидая моего согласия, отбирают чиновников, мне подчинённых. Меня поставили в рамки, в которых я не могу быть ни полезным, ни деятельным".
  
  Барклай остановился - по столу полз таракан. Генерал вдруг подумал, что вот ведь и это - Божья тварь, и выходит они с тараканом равны? Да ещё и не счастливее ли его, генерала, человека, этот таракан - ведь наверняка никаких интриг нету в этом тараканьем мире. "Или есть?.." - усмехнулся Барклай. Таракан подполз к свече и шевелил усами, повернувшись так, будто смотрел на Барклая. Он усмехнулся ещё раз и смахнул таракана со стола пером.
  
  "Теперь я раскрыл сеть самой черной интриги, посредством которой осмелились довести до сведения Вашего Императорского Величества тревожнейшие известия о состоянии армии; я знаю, Государь, что Вас продолжают ещё поддерживать в том мнении, чтобы в случае счастливого успеха придать более цены собственной заслуге; знаю, что каждому из моих действий, каждому моему шагу были даны неблагоприятные истолкования и что их довели до сведения Вашего Императорского Величества особыми путями. Но в моём настоящем положении, особенно видя к себе пренебрежение, я чувствую себя слишком слабым, чтобы переносить внутреннюю скорбь, которая приводит меня в отчаяние. Мой ум и мой дух опечалены, и я становлюсь ни к чему не способным".
  
  Он перевёл дыхание. С каждой строчкой этого письма прожитая жизнь его теряла смысл. Она была прожита для славы - а теперь славы не было. Для положения в обществе - но не осталось и этого. Для истории - но ведь и из истории вымарают, или впишут в неё так, что лучше бы вымарали.
  
  Барклай поморщился и начал писать последние, самые тяжёлые строки.
  
  "Осмеливаюсь поэтому покорнейше просить Ваше Императорское Величество освободить меня из несчастного положения и совершенно уволить от службы. Осмеливаюсь обратиться к Вам с этими строками, Государь, тем с большей смелостью, что мы находимся накануне кровавой и решительной битвы, в которой, может быть, исполнятся все мои желания".
  
  Снова вылез на стол таракан. Барклай вдруг затаил дыхание и медленно-медленно начал тянуть к рыжей твари руку. Таракан шевелил усами, но не убегал. Сложенные клещами пальцы генерала нависли над шевелящимися усиками, помедлили... и вдруг схватили! Таракан затрепетал. Барклай поднес его ближе к лицу, не чувствуя отвращения - несметные полчища тараканов были обычны в крестьянских избах. Барклай и сам не понимал, зачем это сделал - зачем ему таракан? Но он смотрел на извивающуюся рыжую тварь, а потом поднёс его к пламени свечи и со странной улыбкой наблюдал, как таракан, облизываемый огнем, корчится, как сгорают его крошечные лапки, как скукоживается панцирь. Вдруг огонь обжог Барклаю пальцы.
  
  "Что со мной? - подумал он, отдёргивая руку.- Я схожу с ума. Ничего, до завтра не сойду. А завтра, самое большее, послезавтра, Бог даст, всё кончится".
  
  Он вписал в письмо ещё несколько строк - обязательных строк о почтении и любви к императору - и, пока чернила сохли, крикнул дежурного офицера.
  
  - Кто курьером?
  
  - Корнет Инзаров! - отвечал дежуривший майор Вольдемар Левенштерн.
  
  - Пусть не медля явится ко мне за пакетом в Петербург... - сказал Барклай. - И сей же час отбывает.
  
  Левенштерн странно смотрел на Барклая, и Барклай подумал: "Знает. Все знают". Он отвернулся и посмотрел на черную от копоти икону, оставшуюся от хозяев.
  
  "Господи, дай мне сил... - подумал Барклай. - Господи, дай мне сил".
  
  Глава десятая
  
  После того, как русские отступили от Шевардинского редута, вместе с войсками туда приехал Наполеон. Лошади шагом пробирались в темноте между мёртвых и раненых.
  
  - Что вы думаете об этом бое, Ней? - спросил Наполеон.
  
  - Полагаю, что мы атаковали основную позицию русских и завтра они попробуют её вернуть... - отвечал Мишель Ней, высокий, рыжий и кудрявый. Наполеон довольно кивнул.
  
  - Либо уйдут ночь с поля дальше на восток... - вставил маршал Даву, лысый и большеголовый. Наполеон сердито оглянулся на него, но промолчал. Даву был способнейшим из всех: в октябре 1806 года он при Ауэрштедте разгромил всю прусскую армию, втрое превышавшую его корпус числом. Одновременно пруссаков атаковал и Наполеон, и только после победы выяснилось, что император разгромил вдвое слабейший корпус принца Гогенлоэ. Тогда, в 1806-м году, Наполеон добродушно отнёсся к отнятым у него лаврам - Даву получил титул герцога Ауэрштедского. Однако с тех пор старался держать маршала в узде. (Привычка эта сыграла с Наполеоном злую шутку - в 1815 году, отправляясь навстречу Блюхеру и Веллингтону, он оставил Даву командовать гарнизоном Парижа, а ведь на поле Ватерлоо он нуждался в талантах Даву сильнее чем когда-либо).
  
  То, что русские и впрямь могут уйти, беспокоило Наполеона больше, чем он хотел показать. Всё было долго, слишком долго. Кампания длилась третий месяц - а Великая Армия не была рассчитана на такой срок. В 1805 году, начав в октябре, он через три недели взял в плен армию Макка в Ульме, 13 ноября вошел в Вену, а 2 декабря разгромил союзников при Аустерлице. В 1806 году от первого боя с пруссаками до вступления в Берлин прошло 17 дней.
  
  Наполеон перебирал эти числа и названия в голове, как другие перебирают драгоценности в своей шкатулке. Были у него и другие драгоценности - 80-граммовый алмаз "Регент", ради которого люди убивали друг друга 300 лет, он приказал впаять в рукоять своей шпаги. Но сам блеском "Регента" не любовался - он был предназначен ослеплять других, без слов объяснять им величие своего обладателя.
  
  Алмазами и брильянтами Наполеона были его бои и походы. (И не только победы - на Святой Елене он диктовал воспоминания, показывавшие, что и неудачный Египетский поход он помнит во всех, даже самых мелких, подробностях). Поход в Россию должен был стать главным украшением. Наполеон перед походом думал - чем же он после будет заниматься? - и решил не добивать Россию до конца, чтобы и на потом был у него противник. Оставалась, правда, ещё Англия, но её можно было просто игнорировать - пусть бесится на своём острове, в своей клетке. Что толку в английском золоте, если в Европе не будет армий, которые Англия могла бы нанять для борьбы с Наполеоном?
  
  К тому же король Джордж Третий то и дело сходил с ума - последний приступ неведомой болезни, при которой король боялся света, а на зубах у него выступала кровь, начался в 1810 году и не кончился до сих пор. Наполеон зябко повёл плечами. На кургане и правда было по-осеннему холодно, но передёрнуло Наполеона не от этого - он просто представил, а ну как и его лишит Господь разума...
  
  Наполеон не знал, верит ли он в Бога. Война, убийство человека человеком, не могли быть угодны Богу - и всё-таки были. Почему не остановит людей Господь? Или Он ждёт, что люди остановятся сами - устрашатся, устыдятся, убоятся того, что творят? Наполеон иногда размышлял, для чего ему дана его, ни с кем не сравнимая, судьба - и не понимал. Вернее, для чего она дана именно ему, понимал: она принесла ему славу и власть. Но для чего он, Наполеон, дан миру? Ну ладно, Ней без него был бы бочаром, как его отец, а Мюрат держал бы трактир: теперь один герцог, а другой король. Но вот Талейран, министр иностранных дел, на заданный в минуту раздражения вопрос императора "Кем бы вы были без меня?!" ядовито ответил: "Сир, я был бы епископом!" Выходило, что не всем, далеко не всем, от него, Наполеона, было счастье.
  
  Наполеон и его свита смотрели с Шевардинского кургана на русские позиции. Наполеон по расположению костров пытался разгадать планы Кутузова. В 1797 году, при Риволи, он по огням австрийского лагеря угадал расположение колонн неприятеля, а из этого - его намерения. Но тут огни не говорили ему ничего.
  
  Из темноты выехал Огюст Коленкур, кавалерийский генерал.
  
  - Коленкур, ты привёл мне пленных? - спросил Наполеон.
  
  - Сир, - отвечал Коленкур с лёгким поклоном, - я не мог их взять: русские не сдаются. Они предпочитают смерть.
  
  Наполеон угрюмо замолчал. Все поняли, что известие об отсутствии пленных раздражило и озаботило его.
  
  - Сир, я слышал, что русские приучены к этому турецкими войнами, где пленного ожидают долгие мучения... - проговорил Бертье, надеявшийся, что такое объяснение хоть как-то устроит императора.
  
  - А при Аустерлице?! - вдруг сказал Наполеон. - Там мы взяли в плен десять тысяч русских и среди них восемь генералов, двое из которых не были даже ранены. Это вы как-то объясните?
  
  Он угрюмо замолчал. Сам-то он знал ответ: не сдаются герои. Выходит, на той стороне поля в ожидании битвы стоят 100 тысяч героев - не много ли даже для него?! При том же Аустерлице 200 русских кавалергардов пошли в атаку против всей его армии. Он потом решил посмотреть на тех, кто остался жив. Их было 16 человек, изрубленных и исколотых, едва живых, но смотревших на него так, будто это они победили. Он не знал, о чём их спросить. Хотя и понимал их: в 1796 году при Лоди сам пошёл со шпагой впереди солдат по мосту. Только потом, вспомнив, как пули, словно пчёлы, гудели со всех сторон, он понял, что это было чудо - пройти по этому мосту и остаться невредимым. Именно с Лоди он уверовал в свою звезду. Он поднял голову, но нынче небо затянули тучи и он не увидел звёзд.
  
  Вдоль Новой Смоленской дороги горели деревни. Наполеон, чтобы отвлечься от неприятных мыслей, начал считать пожары и остановился на двадцати. От этого пламени даже на кургане было светло.
  
  Глазами опытного артиллериста Наполеон осмотрел остатки редута и скривил губы.
  
  - Что здесь было атаковать, Даву? Почему дивизия Компана потратила на это половину дня? - спросил Наполеон.
  
  - Сир, вы знаете, что русские очень упорны... - отвечал Даву.
  
  - Упорные они или нет, но они сделаны из мяса и костей, и французская пуля убивает их так же, как и всех других! - бросил Наполеон. Но разозлился и Даву.
  
  - Сир, русского мало убить, его надо ещё и повалить! - с силой сказал маршал.
  
  Наполеон помолчал, уставясь на Даву. Он понял, о чём тот говорит. Необычайное упорство русские, их умение стоять там, где все другие армии бежали бы давно, известно было Наполеону с 1807 года, с Прейсиш-Эйлау. Русские гренадеры тогда прорвались к самому командному пункту Наполеона. Он видел их лица. Спасла императора подоспевшая французская пехота. "Мюрат, и ты позволишь этим людям сожрать нас?" - сказал он тогда своему маршалу, и Мюрат с огромной кавалерией пошёл в атаку и прорезал русские линии. Любая другая армия рассыпалась бы после этого, но русские сомкнули строй и продолжали биться. Наполеона снова передёрнуло, и снова не от осеннего холода.
  
  - Ничего! - угрюмо сказал он. - В день битвы у меня будет резервная артиллерия, и я их повалю!..
  
  Часть вторая
  
  Глава первая
  
  Утро было холодным и сырым. Николай Муравьёв выбрался наружу и пытался привыкнуть к резкому ветру. Когда вчера после Шевардинского боя он вернулся в Татарки, оказалось, их сарай заняли ранеными. Помыкавшись по деревне, Муравьёв и его товарищи чудом нашли пустой овин. Пустовал он, должно быть, потому, что вход был завален обрушенной стеной пристроенного к овину амбара. На своё счастье, офицеры отыскали в овин ход - через узкое окно, расположенное довольно высоко. Овин оказался ещё и небольшой - лежали почти друг на друге, да ещё ночью залез к ним какой-то мужик-ополченец. Николаю Муравьёву в забытьи казалось, что он лежит возле дороги, а по ногам его идут егеря, причём он откуда-то знал, что это егеря 31-го полка. "Кто тут?" - будто бы спросил Муравьев, и егеря будто бы ответили ему: "Наши!". В этот момент он и проснулся. По ногам его и правда кто-то топтался. Муравьев закричал: "Ты кто?" Неизвестный струхнул не меньше Муравьева, попытался сигануть в окно, но по причине его малоразмерности не пролез. Тут проснулись остальные, кинулись на неизвестного, и принялись его бить. Бедолага начал кричать и оказался русским мужиком-ополченцем, отставшим от своих и залезшим в овин в надежде поспать. Выяснив, что овин занят господами, мужик, растирая по лицу кровь, полез из овина в ночь.
  
  Вслед за Николаем Муравьёвым на свет выбрался брат Александр, за ним - Михаил. Внутри овина гомонили голоса - проснулись и остальные.
  
  - Григорий, вам помочь? - закричал Александр Мейндорфу, засовывая голову внутрь. Мейндорф накануне расставлял цепь стрелков в лесу возле Шевардино, и не заметил, как его обступили трое французов, один из которых уже кричал Мейндорфу по-французски: "Сдавайтесь!". Он и не отбился бы, но на его крик подоспели двое кирасиров Малороссийского полка и порубили французов палашами. Однако один из французов всё же успел ткнуть Мейндорфа штыком в ляжку - хоть не опасно, но Мейндорф хромал, и даже вчера, ещё в горячке после боя, залез в овин с трудом.
  
  Сейчас Мейндорф силился перелезть в окно, поджимая раненую ногу и отталкиваясь от земли другой, здоровой.
  
  - Да что вы, Григорий, мучаете себя, давайте мы вам поможем... - сказал Щербинин. Мейндорф сдался и принял помощь товарищей, которые в конце концов буквально вытолкнули его наружу.
  
  Николай Муравьёв уже правил свою бритву о кожаный ремень. Слуг у Муравьёвых не было, да Николай уже давно и сам выучился бриться. (Усы офицерам были разрешены только в кавалерии, всем остальным полагалось бриться несмотря ни на что). Мейндорф, происхождение и состояние которого предполагало большой достаток, бриться сам не умел, и теперь с интересом смотрел на товарища. Бритва у Муравьёва была английская, с длинной ручкой и коротким широким полотном, похожим на нож без острия.
  
  - Григорий, а где же ваш Пантелей? - спросил Муравьёв. Пантелей был у Мейндорфа слугой.
  
  - Потерялся вчера в темноте у Шевардина... - озабоченно отвечал Мейндорф. - Как бы не убили - живой-то уже должен придти...
  
  - Необходимость бриться - одна из мужских горестей... - весело проговорил Николай Муравьёв. Сегодня ноги его напоминали о себе меньше обычного, да ещё и не кончилось вчерашнее возбуждение - у Николая было ощущение, что жизнь едва ли не прекрасна. - Говорят, что английский щеголь Браммел после бритья ещё и выщипывает у себя на лице то, что не зацепила бритва...
  
  - У Браммела три парикмахера - для лба, для затылка и для висков... - сказал Мейндорф, чтобы отвлечься (бедро болело). - А сапоги ему полируют шампанским.
  
  Тут они с Муравьёвым одновременно посмотрели на свои сапоги - давно серые и бесформенные от многодневной грязи - и захохотали.
  
  - Братец, одолжишь бритву? - обратился к Николаю Александр Муравьёв, в панталонах и рубахе, весь в каплях воды после умывания. - Я свою что-то не могу найти.
  
  Николай, закончив бриться, отдал бритву брату, а сам смотрелся в зеркало, корча себе разные рожи, чтобы разглядеть, где он пропустил щетину. На завтрашний день Николай Муравьёв был назначен ординарцем к генералу Уварову и хотел показаться перед ним в лучшем виде, как подобает офицеру в день генеральной битвы (Муравьёв ещё был в том возрасте, который позволяет бриться раз на два дня).
  
  - А хорошо бы щетина не росла! - сказал Александр, выбривая себе левую щёку. - Вот представьте, господа, когда я был у Коновницына в арьергарде, в ординарцах вместе со мной был подпоручик Литовского уланского полка Александров - так ему совершенно не было нужды бриться: не росло!
  
  - Так он, может, совсем птенец? - сказал, позёвывая, Щербинин. Он выбрался из овина и щурился теперь на солнце, размышляя о необходимости кипятить чай.
  
  - А вот нет... - ответил Муравьёв 1-й. - У него солдатский крест Военного ордена ещё за кампанию 1807 года - уж точно будет постарше нас...
  
  - Значит, выпало человеку счастье... - сказал Щербинин. - Вы бы, Муравьёв, спросили его, в чем причина такого везения да рассказали нам - вдруг и у нас получится...
  
  - При случае непременно спрошу... - ответил Муравьёв.
  
  (Александров, о котором они сейчас разговаривали, был на самом деле женщина - от того и не росла у него борода. Это была Надежда Дурова, сбежавшая в армию ещё в 1806 году от мужа и маленького сына. В 1807 году разоблачённую отцовским письмом Дурову привезли к царю, который, выслушав её, разрешил ей служить, однако не раскрывая свой пол, под именем Александра Александровича Александрова. Слухи о том, что в русской армии служит женщина, ходили среди офицеров, но воспринимались и передавались как анекдот).
  
  После утреннего туалета Николай взгромоздился на своего Казака и поехал искать дружины Московской военной силы - ополчения, в которое, как слышали Муравьёвы, вступил их отец. Муравьёв ехал вдоль Новой Смоленской дороги. Серые одежды ополченцев скоро показались перед ним. Остановив нескольких офицеров, Муравьёв стал спрашивать об отце, но никто не мог ему ничего сказать. Муравьев загрустил и хотел было воротить коня, но ополченские офицеры обступили его. Муравьев вдруг понял, что он для них, в своей прожжённой шинели, грязных сапогах и давно не чищенном мундире - ветеран, бывалый человек. Внутренне Муравьев усмехнулся, но его 18 лет дали себя знать - уже через несколько минут он стоял в кругу ополченских офицеров и степенно рассказывал о походе, о войсках русских и неприятельских, о вчерашнем бое за Шевардинский редут. Только про свои больные ноги и брата Михайлу он ничего рассказывать не стал - как-то не выходило...
  
  Глава вторая
  
  С Московским ополчением приехал к армии Пётр Вяземский, 20-летний князь. Он вступил в казачий полк, созданный на деньги графа Мамонова, который придумал полку и форму. Патетическое настроение, охватившее Мамонова при создании полка, выражалось, видимо, лозунгом "Идущие на смерть приветствуют тебя!": в результате Вяземский одет был во всё чёрное, а блестевшие золотом эполеты и аксельбант только придавали гробового эффекта. На голове князя была высокая шапка (на следующий день её схожесть с медвежьими шапками французских гвардейцев едва не стоила Вяземскому жизни).
  
  Ещё в Москве Вяземский встретил генерала Милорадовича, который предложил князю поступить к нему адъютантом. Вяземский согласился. Теперь, по достижении армии, оставалось лишь найти на огромном поле Милорадовича.
  
  Дорога к армии, особенно встреченные в Можайске обозы с ранеными при Шевардине, подействовали на поэта ошеломляюще. Те, кого он привык видеть в гостиных, кто порхали на балах или говорили речи в собраниях, сейчас лежали по крестьянским телегам с плохо перевязанными ранами, иные и без рук или ног. Вяземский примерил эту участь на себя, но она была так страшна, что он тут же отогнал от себя этот призрак.
  
  Попав на Бородинское поле, Вяземский снова был потрясён - это был почти город, шумный, галдящий, чадящий кострами! В Москве в те годы жили около 300 тысяч человек - а только в русской армии с офицерской прислугой, с маркитантами и обозниками, было никак не меньше ста пятидесяти тысяч - а поле Бородинское, при всём размахе, в несколько раз меньше Москвы.
  
  В Татарках Вяземский спросил какого-то офицера, не знает ли он, где стоит генерал Милорадович. Офицер пожал плечами. Так повторилось несколько раз. При поисках увидел Вяземский избу, вокруг которой не прекращалось движение, и решил, что это-то уж точно какой-нибудь штаб. Подъехав, он спешился и только пошёл к крыльцу, как из дома вдруг бегом, гремя сапогами и шпорами, высыпало несколько офицеров, тут же закричавших: "Коня! Коня!". Вяземского этим потоком словно откинуло в сторону. И пока он приходил в себя, увидел, как на крыльцо вышел Кутузов. Предводитель русского воинства был одет в мундир, на голове вместо треуголки имел бескозырку. Шарф, которым офицеры опоясывались, был перекинут у него через плечо, и на шарфе висела шпага. В таком виде Кутузов прошёл к тут же подведённой для него низенькой лошади, сел с помощью казака в седло, и затрусил куда-то, сопровождаемой державшейся поодаль свитой, показавшейся Вяземскому бессчётной.
  
  Вяземский, хоть и был рюрикович, а при виде Кутузова осел, и потом долго ещё думал, как он будет рассказывать про это в Москве. Тут кто-то из штабных сумел наконец подсказать князю, где же искать Милорадовича. Князь нашёл генерала у костра на солдатском биваке.
  
  - Поздравляю, вы приехали очень кстати: битва завтра почти несомненна! - сразу после приветствия заявил Милорадович. Вяземский вдруг почувствовал, что ему стало горячо - он вспомнил эти подводы в Можайске, и в одной из телег израненного Андрея Гудовича, своего старого знакомого, который в бреду его не узнал. Милорадович, посмотрев на этого юношу в очках, с причёской по последней моде, в романтической чёрной форме, вздохнул.
  
  - Как там Москва? - спросил Милорадович. - Как Ростопчин?
  
  - Ростопчин пишет, что француза в Москву не пустят... - ответил Вяземский.
  
  - Молодец! - одобрительно кивнул головой Милорадович. - А что же горожане?
  
  - Кто как... - покачал головой Вяземский. - Верят, а женщин и детей отсылают в дальние деревни. Вот Карамзин (создатель первой "Истории государства Российского" был женат на сестре Вяземского) отправил семью в Ярославль. А сам остался. Говорит: "не хочется трусить".
  
  - Ишь ты... - Милорадович усмехнулся. - "Не хочется трусить"... Хорошие нашёл слова. А у нас здесь, князь Петр Андреевич, и захочешь - а не струсишь. Будешь завтра при мне. Пока же располагайся в моей избе - а я буду в палатке...
  
  Вяземский уехал. Милорадович посмотрел ему вслед. Сам он впервые попал под огонь в 17 лет. С тех пор, за 22 года службы, он много раз играл со смертью. У Милорадовича не было сомнений, что и завтра игра сложится в его пользу - почти никто из людей на войне не думает, что именно ему выкинет судьба плохую карту. Был у Милорадовича и свой трюк: отличная английская лошадь его скакала так быстро, что французские стрелки всегда стреляли туда, где Милорадовича уже не было. Усмехнувшись от этой мысли и придя в отличное настроение от предвкушения завтрашней опасности, Милорадович велел подать лошадь: после полудня Кутузов собирал всех главных генералов.
  
  Глава третья
  
  Кутузов почти не спал эту ночь - он полагал, что Наполеон не побоится темноты и пойдёт в атаку. Однако обошлось без каверз - Наполеон не атаковал. Кутузов спрашивал себя: может, Наполеон и вовсе уже не способен на каверзы и можно воевать с ним, как с
  любым другим генералом? Впрочем, и от любого другого генерала можно было дождаться сюрпризов.
  
  "Уж такое наше ремесло"... - подумал Кутузов. Всю бессонную ночь он размышлял, всё ли готово для боя. На полдень собирал командиров - послушать, что они между собой говорят, когда думают, что он их не слышит.
  
  В полдень Кутузов вместе с Багратионом, Барклаем, начальниками корпусов, штабов и командирами дивизий, многочисленными своими и чужими адъютантами, выехал из Горок. Кавалькада выехала к левому флангу шестого корпуса - на лежавшей перед флангом высоте Толь предлагал устроить батарею.
  
  - Если мы её не устроим, то это сделают французы, - говорил Толь, стоя на склоне холма лицом к Кутузову и остальным чинам штаба. Кутузову подали скамеечку и он сел на неё.
  
  - А что за польза нам в укреплении сей высоты, когда передовой наш пункт - деревня Бородино? - спросил Кутузов Толя. - Или мы деревню французам намерены отдать?
  
  - Ваше высокопревосходительство, полагаю, что лучше иметь два укреплённых пункта, чем один... - ответил Толь, почтительно при этом сгибая корпус.
  
  Кутузов усмехнулся.
  
  - Что же ты хочешь здесь построить? - спросил он.
  
  - Думаю, вполне довольно будет люнета на 18 орудий, с помощью которых мы сможем удерживать за собой всю местность вправо и влево от кургана... - ответил Толь.
  
  - Позволю себе не согласиться... - вмешался в разговор Беннигсен. - Если уж мы решаем это место укреплять, то надо построить что-то стоящее, так как в бою может произойти всякое. А ну как потеряем мы Бородино - и тогда сия батарея будет не вспомогательным пунктом, а едва ли не ключом позиции. Предлагаю построить здесь сомкнутое укрепление на 36 пушек, с амбразурами вокруг, чтобы пушки могли стрелять через них на все стороны. Вот за такое укрепление неприятелю может быть целый день придется биться. Тем более, что другой высоты, с которой можно действовать против этого кургана, как вчера французы стреляли по Шевардинскому редуту с Доронинского кургана, здесь нет.
  
  Толь заметно покраснел от волнения - он понимал, что Беннигсен говорит дело, и возражать ему надо по существу.
  
  - Но если мы так сильно укрепим курган, а неприятель его возьмёт, то он будет отсюда через наши же круговые амбразуры громить наши же линии...- сказал он.
  
   - Если допустить, что неприятель возьмёт такое укрепление, то уж с такой потерей, такой ценой, за которую нам будет не стыдно... - отвечал Беннигсен. - Открытую же с тыла батарею он возьмёт куда как проще и дешевле. Правильно построенное укрепление может сыграть в сражении важную роль - вот как царь Петр Великий при Полтаве своими редутами рассёк армию короля Карла.
  
  Позади Кутузова генералы и штабные шептались, большинство было за Беннигсена: строить так строить! Но высказаться в его пользу никто не решился - отношение Кутузова к Беннигсену было известно и решение старика по этому вопросу предчувствовалось. Кутузов между тем молчал.
  
  Тут на другой стороне Колочи кто-то заметил кавалькаду всадников. "Не Наполеон ли?!" - разом мелькнуло во многих головах. Штабные офицеры уставили свои зрительные трубки на другой берег, ища предводителя французов, который, по рассказам, должен был быть одет в серую шинель и ехать на белом арабском скакуне.
  
  - Вон он, вон он! Ах ты ж! - вскричал кто-то из адъютантов помоложе. - Тоже ведь примеривается...
  
  Генералы засмеялись. Усмехнулся и Кутузов. Багратион, нетерпеливо переминавшийся с ноги на ногу, подошёл к Кутузову, сказал, что дела требуют его к армии и уехал. Кутузов, посидев ещё немного, велел подать лошадь. Вслед за ним все вскочили на коней и вся кавалькада, спустившись с кургана, выехала в интервал между 6-м и 7-м корпусами, чьи командиры, Дохтуров и Раевский, были тут же. Тут Кутузов выехал вперёд и что-то было неуловимое, от чего последовал за ним только Толь. Четверть часа они разговаривали один на один. В эти минуты и была решена судьба тысяч людей, ибо многими потом признавалось, что прими Кутузов сторону Беннигсена, бой за батарею Раевского, а может, и вся Бородинская битва, могли бы сложиться совсем иначе.
  
  После разговора с Кутузовым Толь подозвал к себе Ивана Липранди, обер-квартирмейстера 6-го корпуса , и велел ему заняться возведением на кургане люнета. Липранди понял, что в споре победил Толь. "Поговорили четверть часа - а лишних тысяч десять человеков помрёт..." - подумал 22-летний Липранди, будто и не ему завтра предстояло оборонять этот курган, и, может быть, помереть здесь с остальными...
  
  Глава четвертая
  
  Около двух часов пополудни по линии русских войск, от фланга до фланга повезли укреплённую на зарядном ящике икону Смоленской Божьей Матери, вынесенную из горевшего города. (Перед тем, как вынести икону из Смоленска, отслужили молебен, в конце которого священник сказал: "Пребысть же Мириам с нею яко три месяцы и возвратися в дом свой!" Удивительным образом икона вернулась в Смоленск ровно через три месяца, вместе с русской армией).
  
  В центре позиции навстречу шествию вышел со свитой князь Кутузов. Он подошёл к благословению, а потом, тяжело встав на колено, поцеловал край огромной, в золоте и серебре, иконы и глянул наверх. С доски смотрели мимо него грустные глаза Богоматери, вдруг показавшейся Кутузову чем-то похожей на его жену - такой он видел её после Аустерлица, где погиб их зять Фёдор Тизенгаузен, любимый ими как сын. "Видно, всегда были такие лица на Руси..." - подумал Кутузов, знавший, что смоленской иконе 800 лет. Жена изменяла ему, а он ей - так жили тогда все. "Нету праведников, да ими и вообще быть нелегко... - думал Кутузов. - Да наверное и не требует этого Господь, а только наступает день, когда ты должен сделать то, что для чего Он прислал тебя на эту землю. Вот в этот день и не прячься. Вот он, мой день, пришёл. Только бы Он не покинул меня в этот день".
  
  Младенец Иисус имел на иконе взрослое лицо. Кутузов вдруг понял, для чего живший
  невероятно давно мастер написал Иисуса именно так - давая понять, что Он всё знал, ведал свою судьбу от рождения. Но как же жить с этим - зная, что всё кончится на кресте? Такие мысли были у Кутузова неспроста - он понимал, что и нынешнее сражение будет его крестом, и если потом не распнут его - так только чудом. Он ещё по дороге к армии писал во все концы, требуя от всех командиров явиться с их отрядами к нему. Но и отрядов было немного, и самые крупные - армии Тормасова и Чичагова - были далеко, и Кутузов сомневался, что они придут (так и вышло - Тормасов и Чичагов, понимая, что к Москве им идти месяц, остались на месте, удерживая стоявших против них Ренье и Шварценберга). Битва будет со дня на день - это Кутузов понимал и решил это принять. Но что после битвы? На то, что французы повернут от Бородина вспять и будут бежать до Немана, он не надеялся - слишком далеко всё зашло, чтобы вот так просто разрешиться. Надо навалиться на французов, но - кем?
  
  Хотелось верить в чудеса. В Москве какой-то немец уже несколько месяцев строил неведомый аппарат, который, божился, полетит куда хочешь. С этого аппарата предполагалось бросать на головы неприятеля зажигательные снаряды и палить из ружей. 22 августа Кутузов интереса ради спросил Ростопчина в письме - готов ли аппарат и можно ли им воспользоваться? Ростопчин пока не ответил, да это уже не больно-то и интересовало Кутузова: вера в технические чудеса была от минутной слабости.
  
  Епископ вдруг сказал, что эта икона спасла Смоленск от нашествия татар в незапамятные времена. "Но нынче-то не помогла..." - тяжело подумал Кутузов и тут же испуганно себя оборвал - а ну как прочитает Господь эти мысли? "Прости, Господи, прости, Господи, дурака меня старого"... - забормотал он, с натугой кланяясь ещё ниже. Он понимал, что всё это - урок, и не только ему, а всем. Но в чем урок и каково верное решение? В школе можно подглядеть или списать, а тут - нет. Верно ли он остановился на Бородинском поле? Верно ли, сам от себя таясь, думает оставить Наполеону Москву? Натешится ли Наполеон Москвой, или пройдет мимо, как проходил мимо Берлина и Вены?
  
  Он понимал, что в ближайшие дни состоится главное дело его жизни. Для чего берёг его Господь - для славы или позора? Позор уже был под Аустерлицем, так что по всему выходило - для славы. Но и об этом Кутузов боялся думать - а ну как услышит Господь да решит наказать за мысли дерзкие, за гордыню? "Ладно бы меня одного, но через меня и всю Россию накажет"... - думал Кутузов. Это была одна из тех мыслей, которые он старался гнать из своей головы, но они упорно лезли к нему.
  
  Кутузов поднялся с колен и оглянулся. Солдаты, ополченцы, чины штаба - все ещё стояли на коленях, склонив головы. Даже лютеране, разнообразные немцы на русской службе, склонились перед иконой. Это была и их последняя битва, как Россия была их последней надеждой на победу над Наполеоном и освобождение их родины. У Кутузова запершило в носу. Никогда ещё судьбы мира не сходились так в одной точке. "Хотя, может и сходились - стоял же мир до нас тысячи лет и будет после нас. Не с нас началось, не нами и кончится"... - вдруг подумал Кутузов. Он надел свою бескозырку и тяжело пошёл к дрожкам. Штаб его, гремя амуницией, подымался с колен.
  
  После этого Кутузов приказал провезти вдоль линии захваченные накануне в Шевардинском бою три французские пушки. При этом читался кутузовский приказ по армиям: "Горячее дело, происходившее вчерашнего числа на левом фланге, кончилось к славе российского войска. Между прочим, кирасиры преимущественно отличились, причём взяты пленные и пять пушек". Выстроенные для встречи войска кричали "ура!". Каждый чувствовал, что душевное напряжение становится уже нестерпимым, и даже самые бывалые думали о том, как бы поскорее прошли эти часы - сколько их, семь, девять или, упаси Бог, двенадцать? - до первых французских выстрелов...
  
  Глава пятая
  
  Наполеон в этот день встал рано (он вообще спал странно, порциями - просыпаясь среди ночи и работая, а потом снова ложась, чем изводил своих адъютантов, секретарей и слуг). На ночь его палатка была разбита на Шевардинском редуте. Хотя там наскоро, в темноте, "прибрались" - убрали мертвецов и засыпали землёй лужи крови, - всё же запах смерти был силён. Видимо, ради этого запаха Наполеон и велел расположиться здесь. Ему было холодно во дворцах и он всегда приказывал жарко натапливать печи (императрица Мария-Луиза не могла из-за этого спать в его спальне). Но здесь, на войне, он чувствовал себя прекрасно, хотя дни были уже холодные, а ночи - промозглые.
  
  Выехав из Шевардина ближе к полудню, он проехал по всему полю - от левого фланга своей армии до правого. На левом фланге он выехал впереди итальянских войск и рассматривал в трубу окрестности занятого русскими села Бородино, долины рек Колоча и Война. (Тут его и увидела с кургана свита Кутузова). Район деревни Маслово совершенно не заинтересовал Наполеона - вот уж посмеялся бы он, узнай, как много русские там построили и сколько войск там держат, ожидая его. Точно так же не осматривал Наполеон Утицкого леса - он вообще не брал его в расчёт (так что корпус Тучкова, будь он на следующий день действительно расположен скрытно и пойди французам в тыл и фланг, мог существенно повлиять на ситуацию). В трубу Наполеон видел какую-то деревню (это были Горки), перед которой русские строили фортификации. Возле Семёновского он разглядел два строящихся укрепления (третью флешь французы не увидели и она стала для них сюрпризом).
  
  Уже во вторую рекогносцировку, предпринятую после пяти часов пополудни, Наполеон увидел, что русские поспешно возводят что-то на высоте у себя в центре - бывший при Наполеоне полковник Пеле-Клозо, отмечавший все расстановки войск и фортификации на нарисованных на скорую руку кроках, на всякий случай написал на карте "редут".
  
  По всему выходило, что левый фланг русских слаб. Однако как Кутузов ждал от Наполеона подвоха, так и Наполеон ждал от Кутузова того же. Что кроется за этой показной слабостью позиций Багратиона? Наполеон не мог и допустить в мыслях, что отчасти это - итог личной неприязни между Багратионом и Кутузовым, а главное же - результат отношения Кутузова к ситуации, формулировавшегося словами: "Будь что будет"...
  
  Во время вечерней рекогносцировки один из генералов предложил Наполеону сегодня же вечером захватить Бородино - чтобы на завтра была фора. Наполеон понимал, что это и правда могло быть полезно: из Бородина был виден тыл спешно возводимого сейчас русскими укрепления на кургане. Но Наполеон боялся спугнуть Кутузова - а, потеряв Бородино вечером, он мог уйти ночью.
  
  Между тем, Наполеон уже жалел, что не атаковал русских с утра - всё равно ведь было бы то же самое, что будет завтра. Не напрасно ли он промедлил, не уйдут ли русские ночью? - думал Наполеон, и, стараясь убежать от этих мыслей, пытался занять голову чем-то другим.
  
  Очень кстати приехал префект императорского двора маркиз де Боссе. Наполеона де Боссе радовал не сам по себе, а потому, что привёз от императрицы подарок - портрет маленького сына императора, Римского короля. Римский король был изображён сидящим в колыбели и играющим мячиком.
  
  - Моя добрая Луиза! Какое сердечное внимание! - размягчённо сказал Наполеон, глядя на портрет сына.
  
  В этот момент Наполеон вдруг пожалел, что он так далеко от сына и от жены. Он вспомнил о Марии-Луизе то, от чего сразу стало горячо. Она досталась ему невинной, но организм её был устроен так, что одного прикосновения Наполеона хватило, чтобы австрийская принцесса впала в сладкое беспамятство. Его руки имели власть над её телом - малейших прикосновений достаточно было, чтобы глаза Марии-Луизы начинали туманиться, а дыхание прерывалось. На других женщин Наполеон не действовал так, и понимал, что найти такую женщину - редкая удача. "Что я здесь делаю?" - подумал он. Не всерьёз, а так, в шутку. Но подумал. Да, это всё было прекрасно - война, завтрашняя битва, и то, что за ней наверняка последует - триумф, мирный договор, новые выгоды для Франции и слава для него, Наполеона. "Но разве мало этого у меня уже было? - вдруг подумал он. - Если в стакан вина добавить ещё каплю, станет ли он полнее?".
  
  Ещё при Аустерлице Наполеон сказал, что для войны есть свой возраст и добавил: "Меня хватит ещё на год-два, а потом придётся кончить и мне". После этого он разгромил Пруссию, Россию, прошёлся огнем и мечом по Испании, преподал при Ваграме страшный урок Австрии. Он говорил себе, что сам уже давно готов к миру, но каждый раз его принуждают к войне. Отчасти это была правда - Наполеон и его противники давно ходили по заколдованному кругу. Однако победа над Россией, надеялся Наполеон, позволит его разорвать: после неё можно забросить войну, как ржавую шпагу, и жить, приучая и себя, и других, к миру. "Привыкну ли? - спросил себя Наполеон.- Привыкну, конечно привыкну"...
  
  Вслед за де Боссе Наполеону представили капитана Фавье с дурными вестями из Испании, где Сульт был разгромлен Веллингтоном. Наполеон, впрочем, ещё в Гжатске узнал, что испанские дела плохи и сейчас, грея в себе ощущение счастья от будущей битвы и скорого возвращения домой, к сыну, он даже не выглядел расстроенным. "Англичане победили в Испании! - думал он. - Ну и что? Это то же самое, как мои победы в Египте - ни для кого и ни для чего"... Но, понятно, вслух он этого не сказал.
  
  Ничто не могло нарушить его хорошее настроение. Он приказал выставить портрет сына перед палаткой - чтобы гвардия могла так же любоваться на дитя великого человека - и некоторое время стоял тут же, слушая, что говорят его "ворчуны".
  
  - Будем надеяться, что он пойдёт по стопам отца! - сказал один сержант.
  
  - А покамест пожелаем ему усов! - продолжил второй и оба захохотали. С ними засмеялся и Наполеон. Он дал гвардейцам по наполеондору и велел выпить за счастье Римского короля.
  
  "Может, и не слава главное в жизни, а вот он, мой сын? - думал он. - Потому что не будет сына - кому я передам мою империю? С другой стороны: не будет славы - нечего и передавать. Кто бы я был без моей славы? И где бы я сейчас был?".
  
  Он вспомнил ответ Талейрана: "Я был бы епископом", и подумал: "А я был бы самое большее капитаном. И если для исполнения мечты необходимо перевернуть весь мир, значит, надо его перевернуть!"..
  
  Глава шестая
  
  Александр Щербинин, один из квартирмейстеров, ещё утром решил, что надо проехать по полю несколько раз из конца в конец. "Мало ли куда пошлют, - подумал Щербинин. - Под огнём-то дорогу ни у кого не спросишь"...
  
  Он проехал поле от фланга до фланга и от деревни Псарёво, бывшей ещё дальше Татарок, до батареи Раевского. Через какое-то время поле, наконец, уложилось у него в голове и он мог мысленно окинуть взглядом любой его уголок. Между тем, времени до темноты и сна ещё оставалось немало. "Как тянется день... - подумал Щербинин. - Да и понятно, почему: завтра бой, не по себе". Этим "не по себе" он заменил слово "страшно", которого не могло быть у русского офицера в лексиконе даже наедине с собой. Завтрашняя битва должна была стать первым большим сражением для Щербинина. От этого, кроме "не по себе", было ему и любопытно - как это бывает, когда тысячные массы войск идут друг на друга, когда стреляют многие сотни пушек? "Завтра всё узнаю..." - подумал он, пытаясь вообразить себе стрельбу тысячи орудий. До этого он только в Витебске был в бою, но там была арьергардная схватка. "Ну может сто пушек было на поле, а и то едва не оглох"...
  
  Вечером Щербинин ехал в сторону Семёновского - решил посмотреть, много ли успели построить на флешах, после чего намеревался ехать уже в Татарки - чиститься перед боем да спать. Но тут догнала его попутная коляска, в которой Щербинин увидел Беннигсена и генерала Ожаровского.
  
  - Щербинин! Поезжайте за нами! - прокричал Беннигсен на ходу. Щербинин приложил два пальца к киверу и поехал следом за коляской.
  
  "Чего это Беннигсен такой хмурый?" - подумал Щербинин, не знавший о споре Беннигсена и Толя на кургане.
  
  После того, как Кутузов подозвал к себе Толя, Беннигсен понял, чью идею предпочтёт этот русский старик. Ледяное спокойствие Беннигсена не позволяло ему показывать возмущение, но сдерживался он в этот момент с трудом. "Кутузову не нужны в советчиках ни я, ни Багратион, ни Барклай, никто из тех, кто потом, в случае успеха, мог бы оспорить лавры. Вот Толь - да, Толь будет благодарен за ту иллюзию власти, которую даёт ему Кутузов... Именем Кутузова Толь распоряжается всей армией, это счастливейшие дни его жизни..." - угрюмо думал Беннигсен, уже четыре часа ездивший по полю чтобы просто занять себя и утомить. (Надо было бы тогда ехать верхом, но от сегодняшних холода и сырости, или к завтрашней перемене погоды разболелась одна из его старых ран). Впрочем, была в этой езде по полю и служба: взглядом старого служаки, он смотрел, в каком состоянии полки, какие они занимают места.
  
  Щербинин не знал, куда велено ехать кучеру и мог только гадать. "Это куда же они правят? - проверял он сам себя. - К Тучкову что ли? Так и есть - к Тучкову"...
  
  - Что это, кто так поставил войска?! - проговорил вдруг довольно громко Беннигсен. 3-й корпус стоял едва ли не в чистом поле, без укреплений и естественных укрытий, и даже Утицкий курган, который мог бы быть ему опорным пунктом, имел далеко позади себя.
  
  Щербинин знал о том, что Кутузов разместил 3-й корпус возле Утицы скрытно, чтобы по истощении неприятельских сил пустить ему в тыл свежее войско. Правда, сегодня Щербинин у Утицы уже был и удивился тому, что корпус вовсе не стоит скрытно - негде ему было возле Утицы стоять "скрытно": вместо леса был кустарник да и тот жидкий.
  
  То же самое, видимо, удивило и Беннигсена, когда он добрался до корпуса Тучкова. Сам Тучков отыскался вскоре на обочине Старой Смоленской дороги.
  
  - Полагаю, Николай Алексеевич, что вам следует переместить войска ближе к линиям Багратиона... - сказал Беннигсен, выговаривая слова с акцентом. - Здесь ваш корпус будет бесполезен...
  
  - Но если мы, Леонтий Леонтьевич, перейдем на указанное вами место, то окажемся на склоне горы, внизу от неприятеля, и сами напросимся на истребление... - отвечал Тучков.
  
  "Почему он не говорит, что поставлен здесь в засаде? - подумал Щербинин. - Он что же - сам про это не знает?!"..
  
  - Николай Алексеевич, вы неправильно поняли меня, - сказал Беннигсен, холодно глядя на Тучкова своими странными глазами. - То, что я говорил о перемещении вашего корпуса, это не совет, а приказ мой, как начальника Главного штаба соединённых армий...
  
  Тучков вдруг подумал: "А вот и на императора Павла поди так же смотрел, а потом убил"... В 1807 году Беннигсен был его командиром, и с тех пор Тучков с почтением относился к этому генералу - всё же при Прейсиш-Эйлау непобедимый Наполеон впервые не победил. Но про цареубийство забыть не мог.
  
  - Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! - отчеканил он, подчёркивая эту фразу отданием чести. Этим Тучков хотел показать, что с решением Беннигсена не согласен.
  
  "Видать, отменил Кутузов засаду... - подумал Щербинин. - А жаль - то-то французы бы завтра удивились! А то, может, и Беннигсен не знает про это? Но как же - вот я, свитский поручик, знаю, а он, начальник Главного штаба - нет? Не может такого быть"..
  
  Убедившись, что 3-й корпус пришёл в движение, Беннигсен велел кучеру погонять в Горки, в Главный штаб. Щербинин, решив, что уже достаточно покружил по полю, поехал следом, размышляя, почему Кутузов вдруг отказался от идеи обхода. Какое-то сомнение точило Щербинина. Только доехав до Главной квартиры, и увидев, что Беннигсен вошёл в избу, занимаемую Кутузовым, Щербинин перестал сомневаться - да, и впрямь отменили обход.
  
  Не мог же Щербинин предположить, что Кутузов не поставил в известность о своей задумке ни Тучкова, ни Беннигсена, да и вообще почти никого, кроме Толя, всё по той же, приобретённой после злосчастной шутки над Румянцевым, привычке многое, если не всё, держать в себе...
  
  Глава седьмая
  
  Строить флеши перед деревней Семёновское решено было ещё вечером 23 августа, но земля оказалась с большими камнями, для возведения бруствера приходилось собирать вокруг пахотную землю, так что работы шли медленно.
  
  Флеши были устроены хитро, с умыслом: две впереди, а одна позади них, на высоте, так, что из неё можно было расстреливать всё внутри первых двух укреплений в случае их захвата неприятелем (эту-то флешь не видел Наполеон при объезде поля, и 26 августа она доставила французам немало неприятностей).
  
  Для строительства и разных прочих нужд разобрали деревню Семёновское, из домов которой уцелели лишь два - один из них занимал Багратион, другой - его дежурный генерал Сергей Иванович Маевский, ещё молодой (33 лет) человек, круглоголовый, лысоватый, всегда чрезвычайно весёлый по природе своей, а в эти дни ещё и по причине приближающегося сражения. На избу его то и дело покушались сапёры, но Маевский поставил возле неё солдата, которому велел говорить, что изба занята под дежурство армии. Это подействовало.
  
  Маевский был во 2-й армии генерал-аудитор (прокурор) и Багратион поначалу относился к нему холодно. Но в перестрелке на подступах к Бородину он попросил Маевского доехать до стоявшей впереди кавалерии с тем, чтобы кто-нибудь из кавалеристов поскакал с приказом к передовым линиям стрелков, бывшим уже в сильном огне. Маевский усмехнулся и сам поскакал к стрелкам. По возвращении его встречал уже другой Багратион. "Он обнял меня и обворожил новым обращением!" - с удовольствием рассказывал Маевский тем же вечером своим приятелям, и потом - всю жизнь.
  
  Маевский был назначен дежурным генералом при Багратионе. Хотя должность была по сути канцелярская, но Маевский смотрел на неё иначе: он всюду вмешивался, всем руководил. Война чрезвычайно нравилась ему. "Что бы я делал, не будь сейчас войны и не будь я в армии? - думал он иногда. - Бил бы хлопушкой мух в суде! Упаси Бог!"...
  
  Война отнимала много сил, но и давала их ещё больше. Маевскому нравилось то, что почти каждый день он делал то, чего сам от себя ещё поутру ожидать не мог. Вот сейчас он был один из первых людей в армии Багратиона, а завтра должна была быть битва, которая, говорили между собой офицеры, как ни крути, а решала судьбу Европы.
  "Чудны дела Твои, Господи, - думал Маевский, с лошади наблюдая за работами мужиков на флешах. - Получается, сделают эти мужики сейчас ров поглубже - и история мира будет другой?"... Метафизические размышления о роли случая захватили Сергея Ивановича неспроста: накануне, после Шевардинского боя, уже в темноте, Багратион послал его отыскать князя Голицына, командовавшего во 2-й армии кавалерией. Маевский поехал, ориентируясь на костры и окрики часовых: русские кричали "Слушай!", французы - "Виват!". Ориентиры оказались ненадёжные - солдат, к которому подъехал Маевский, оказался французом и выстрелил. Маевский успел дёрнуть коня за повод, тот отпрянул и пуля пролетела мимо, убив кого-то в ехавшей позади свите генерала Карла Левенштерна. Об этом и думал сейчас Маевский: "Вот не влево бы сделал я головой, а вправо - и пуля была бы моя, а он был бы жив. И разве спас меня Господь потому, что я лучше и жил праведнее? Или, может, чего-то хочет от меня Господь - не зря же пуля миновала меня, да и не в первый ведь раз"...
  
  Маевский с утра думал, что могло бы значить его чудесное вчерашнее спасение, но ничего придумать не мог - больше никаких намеков от Господа Бога не было. В конце концов, он рассудил, что остаётся одно: честно исполнить свой долг - подгонять сейчас мужиков, чтобы ров был поглубже, а вал повыше, да выспаться, чтобы иметь силы на весь завтрашний день.
  
  С утра по 2-й армии был разослан приказ Багратиона: "рекомендуется господам начальникам войск употребить все меры, чтобы завтре к свету люди поели каши, выпили по чарке вина и непременно были во всей готовности". Маевский сам раздавал адъютантам списки с приказа. "Вот по нему и буду действовать", - усмехнувшись. подумал он.
  
  Издалека он увидел подъезжающего со свитой Багратиона и поскакал навстречу.
  
  - Представь, Маевский, сейчас князь Кутузов решал, укреплять ли ему курган перед позициями шестого и седьмого корпусов! - сердито воскликнул Багратион, которому явно хотелось выговориться. - У нас бой на носу, а их сиятельство ещё ничего не решил!
  
  Маевский промолчал и про себя улыбнулся, вспомнив ходившую везде шутку про нос, в которой известный многим гусар и поэт Денис Давыдов, приехав к Багратиону, якобы говорит: "Ваше сиятельство, неприятель на носу!", а Багратион ему отвечает: "На чьём? Если на твоём, так это близко, а если на моём, так мы ещё успеем пообедать!"...
  
  "Да, если битва на багратионовом носу, так мы крепость здесь построить успеем"... - подумал Маевский.
  
  - И что же решили? - спросил он.
  
  - Беннигсен говорил одно, Толь другое, Кутузов молчал, а я потом уехал... - сказал Багратион. - Нет сил. Канцелярия, а не армия. Немец Барклай был плох, а и сей гусь, названный князем и вождём, не лучше! Не знаю, что уж они там построят, завтра поглядим...
  
  Они тронули лошадей и поехали к Семёновскому. Багратион, которому стало легче, вгляделся вдаль и вдруг спросил:
  
  - Одну избу в Семёновском оставили для меня. А для кого же вторая?
  
  - Осмелился я за собой удержать, - отвечал, улыбаясь, Маевский. Багратион захохотал.
  
  - Да как же ты исхитрился?
  
  - Отбил несколько атак, ваше сиятельство! - улыбаясь, ответил Маевский. - Поставил караульного и велел ему говорить, что это, мол, армейское дежурство, а слово "дежурство" есть магика и в войне, и в мире. Зато до утра у меня есть крыша над головой.
  
  - Хитёр, хитёр... - крутя головой, сказал Багратион.
  
  - Не заедем ли ко мне, ваше сиятельство, у меня прекрасный стол... - предложил Маевский.
  
  - Ой ли? - усомнился Багратион. - Уж лучше моего?
  
  - Оспаривать первенство не берусь, - деликатно начал Маевский, всегда думавший, что так, как он, на войне не умеет устраиваться никто, - но повар у меня преизрядный, а на сегодня решил я пустить в дело отличное констанское вино.
  
  - А! Александрийский мускат! - проговорил Багратион. - Царское вино! Где же ты ухитрился его добыть?
  
  - Так ещё при отъезде государя из армии в июле узнал, что часть погребка царёвы повара забыли... - отвечал Маевский. - Ну а я не забыл...
  
  - Ишь ты... - мотнул головой Багратион, и улыбнулся. - Сладкое оно... Да и Наполеон, говорят, его любит, а я Наполеона - нет. Ну да поехали...
  
  Маевский приказал вынести из "дежурства" стол. Откуда-то взялась и посуда - хрусталь, тоже как бы не забытый царёвой кухней. Хотя Маевский внутренне и беспокоился, видя размеры свиты Багратиона, но вина хватило на всех.
  
  - За завтрашний день, господа! - сказал Багратион, поднимая свой бокал. - За победу русского оружия! Кому будет счастье - выпьет послезавтра с Маевским. А кому не будет счастья, тому будет слава...
  
  Глаза князя сияли. Маевский всю свою долгую жизнь помнил это сияние, а александрийского муската с тех пор не пил больше никогда - перехватывало горло от слёз.
  
  Глава восьмая
  
  - "Подтвердить от меня во всех ротах, чтобы оне с позиций не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки. Сказать командирам и всем господам офицерам, что, отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно только достигнуть того, чтобы неприятелю не уступить ни шагу нашей позиции"...
  
  Генерал Александр Кутайсов, начальник русской артиллерии, приостановил диктовку, давая адъютанту Николаю Дивову записать сказанное. По обычаям войны потеря пушки была равна потере знамени, от этого артиллерия съезжала с позиций при первом призраке опасности. Кутайсов же знал, что самые действенные картечные выстрелы - те, что сделаны в упор. Он видел под Прейсиш-Эйлау лежащий рядами корпус Ожеро: корпус в метели вышел на русскую батарею в семьдесят с лишним пушек, и почти все из 18 тысяч человек были расстреляны несколькими залпами.
  
  Своим приказом Кутайсов решил снять вину со своих артиллеристов. Он в общем-то понимал, что его приказ многим из них будет стоить жизни: последний залп, хоть и в упор сделан, выкашивает первые три-четыре ряда, но есть ведь ряды и за ними, а перезарядить уже не успеть. Но Кутайсов гнал от себя эти мысли - что же делать, сражение, кому-то ведь надо и помирать.
  
  - "Артиллерия должна жертвовать собою; пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор, и батарея, которая таким образом будет взята, нанесёт неприятелю вред, вполне искупающий потерю орудий". Потерю... Орудий...
  
  Кутайсов диктовал медленно, но Дивов всё же не успевал, приходилось повторять. Тут Кутайсов подумал, что выходит нехорошо - орудия, получалось, важнее людей.
  
  - Перепишите, Николай Андрианович, вот с этого места, от "ни шагу нашей позиции": "Если за всем этим батарея была и взята, хотя можно почти поручиться в противном"... "почти поручиться в противном"... "в противном"..., "то она уже вполне искупила потерю орудий"... Так лучше?
  
  - Да оно по-всякому хорошо, Александр Васильевич, - сказал Дивов, 20-летний подпоручик гвардейской артиллерии. - У меня сердце кровью обливалось, когда писал.
  
  Кутайсов посмотрел на него и промолчал. Кутайсову было 28 лет. Он был сыном пленного турка, брадобрея при императоре Павле, сделавшего себе на этом карьеру. Кутайсов был мало похож на отца как внешне, так и внутренне: отец постоянно что-то против кого-то интриговал, а сын был человек чистый. У него весь день сегодня неспокойно было на душе. Он всё пытался занять себя каким-нибудь делом - объехал на два раза всю артиллерию, отдавал всякие приказы, разговаривал, улыбался, шутил - и всё не находил себе места.
  
  - Слушайте, Дивов, давно хотел вас спросить, - начал он, чтобы отвлечься. - Говорят, вы видели Наполеона...
  
  - Так точно, ваше превосходительство! - отвечал Дивов. - В 1801 году наша семья была в Париже, и моя матушка Елизавета Петровна сдружилась с Жозефиной Богарнэ. Та пригласила матушку к себе как-то раз на завтрак. Матушка взяла и меня: посмотреть на красивую тётю, да ещё и первую даму Франции - Наполеон ведь был уже первый консул. Но меня, скажу правду, больше привлёк смотр войск, который проходил прямо под окнами дворца. После смотра за стол к нам вышел Наполеон, спросил меня, понравились ли мне войска. Я сказал: "Да!". Он улыбнулся и предложил, раз так, вступить мне в ряды его армии.
  
  - И что же вы? - спросил Кутайсов, с интересом глядя на Дивова.
  
  - А я, хоть было мне девять лет, сказал ему: "Я русский и желаю служить только моему отечеству!" - ответил Дивов, не скрывая гордости за свой ответ. - А Наполеон мне и говорит: "Очень хорошо и правильно ты мыслишь. Оставайся всегда таким".
  
  - Дааааааа. Какова история... - протянул Кутайсов, которого эта история всё же хоть немного заняла.
  
  - Ну да... - проговорил Дивов. - Вот мы завтра и встретимся.
  
  Тут его глаза опустились на лист бумаги, на котором уже высохли чернила. Он вдруг подумал, что это ведь и по нему приказ, и ему завтра стоять при орудии на позициях и не уходить ни при каких обстоятельствах "пока неприятель не сядет верхом на пушки". "А мы что же? - подумал Дивов. - В расчетах из оружия только тесаки и банники". Но говорить Кутайсову об этом не стал - Кутайсов всё знал и так. "Надо так надо, умирать так умирать..." - почти словами Кутайсова подумал Дивов. Впрочем, говорил он себе, и при Прейсиш-Эйлау отдавался такой приказ, артиллерия стреляла в упор, и этим-то и спаслась.
  
  - Пусть приказ огласят по артиллерии, - сказал Кутайсов. - Вызовите ординарцев и отошлите в роты.
  
  У него опять стало неспокойно на душе. Забылся и Наполеон, да и Дивов забылся бы, если бы не шумел стулом и не гремел сапогами.
  
  Кутайсов понимал, что такое настроение - не к добру, но одновременно не хотел этому верить, говорил себе, что всё пустяки и может быть это просто от осени. Между тем, надо было ещё занять себя на весь вечер, а потом постараться заснуть.
  
  Он приказал подать коня и снова поехал вдоль линии войск, останавливаясь у артиллеристов. Возле строящихся флешей артиллеристы позвали его пить с ними чай. Он сидел на ковре, смотрел на чёрный обгорелый чайник и чувствовал, что странная, неизвестная ему ещё никогда прежде, тоска заполняет его до краёв.
  
  "Господи, что со мной? - подумал Кутайсов. - Что это, Господи?".
  
  По дороге назад он встретил Ермолова. 35-летний начальник штаба 1-й армии Алексей Ермолов был большой медвежатый человек с тяжёлым взглядом. С самого детства Ермолов считал, что предназначен для великих дел, а судьба Наполеона только раззадоривала его. Приятным человеком Ермолов не был - сам всех вокруг подозревал в интригах, от того и себя считал вправе интриговать. Он всё ждал, что вот сейчас судьба вознесёт его до небес - так с этим ожиданием и прожил жизнь. Но к Кутайсову он почему-то прикипел сердцем. Они познакомились ещё в бою под Прейсиш-Эйлау, отстреливаясь от французов из пушек картечью. Кутайсову за это дали потом георгиевский крест, причём сразу третьей степени, а Ермолову орден пониже - святого Владимира. Ермолов, считавший, что батареей командовал именно он, обиделся, с ним и за него обиделась на Кутайсова вся русская артиллерия. Но потом, однако, сердца размякли (да Ермолов получил через четыре месяца такого же Георгия), и все сдружились: и Кутайсов с Ермоловым, и Кутайсов с артиллеристами, не чаявшими сейчас в нём души.
  
  Ермолов заметил, что Кутайсов грустит и подумал, что надо завязать какой-нибудь разговор, только совсем не знал, о чем этот разговор должен быть.
  
  - Ты завтра где будешь, Александр? - спросил Ермолов. - Или как и в Смоленске - "я начальник артиллерии и моё место везде"?
  
  Ермолов упоминал ставший известным в армии случай, когда Кутайсов в Смоленске останавливал отступающие от Никольских ворот войска. При этом какой-то генерал приехал туда же и стал кричать: "Кто здесь мешается не в своё дело?", на что Кутайсов и ответил ему фразой про то, что он - Кутайсов, начальник артиллерии и его место - везде. Крикливый генерал оказался Неверовским - так они и познакомились.
  
  Кутайсов усмехнулся и пожал плечами.
  
  - Должно быть остановлюсь на командном пункте Кутузова. Люди же должны знать, где меня искать... - сказал он. - К тому же оттуда хороший обзор.
  
  - Как твоя рана? - спросил Ермолов (Кутайсов ещё в Витебске был ранен в правое бедро). Кутайсов поморщился - от воспоминания о том, как лейб-медик Яков Виллие доставал пулю из ноги, его передёргивало до сих пор.
  
  - Зажила, я уж и забыл.
  
  - Были сейчас с Кутузовым на кургане перед корпусом Раевского, - начал Ермолов. - И представь, мы смотрим на французский берег, а с того берега Наполеон смотрит на нас! И я его разглядел немного в трубку!
  
  Кутайсов с улыбкой посмотрел на товарища - ему давно была известна ревность Ермолова к Наполеону, к его успеху и славе.
  
  - А что тебе Наполеон? - спросил Кутайсов с потаённой, только в глазах, усмешкой.
  
  - За Наполеоном и меня не видно! - с горечью воскликнул Ермолов, и Кутайсов понял, что его товарищ сказал правду, давно точившую его сердце. - Без него и про меня писали бы в европейских газетах. А так - Наполеон занял в истории все места, а нам даже галерки не осталось.
  
  - А без газет и истории никак? - спросил Кутайсов, удивляясь сам себе - никогда всерьёз не интересовали его эти вопросы, а сейчас вроде бы заинтересовался.
  
  - А для чего ж тогда жить? - удивился Ермолов. - Я с 14 лет на войне, в 19 лет подполковник - и неужто ради того, чтобы на старости лет вернуться снова в отцовское имение и кормиться со 150 душ? Слава - вот ради чего я живу. И эту славу то и дело у меня кто-нибудь похищает! А Наполеон - больше всех...
  
  Кутайсов усмехнулся - не так давно и его Ермолов считал похитителем своей славы, да потом объяснилось.
  
  - Так ведь как раз Наполеон даёт нам настоящую славу, даже когда нас бьёт... - проговорил Кутайсов. - Без Наполеона воевала бы Россия с нами, с турками, как за сто лет до нас воевала и как ещё сотни лет потом будет воевать. Так в деревнях мужики-соседи дерутся по субботам, чтобы кулаки почесать. А Наполеон - такой неприятель, что и внукам не стыдно будет рассказывать.
  
  Тут Кутайсов подумал, что до внуков надо ещё дожить и снова на душе стало смутно. Ермолов украдкой глянул на товарища - его вид не нравился ему сегодня. "И разговоров таких он никогда не затевал..." - подумал Ермолов.
  
  - Когда я был в Европе, видел там в европейских музеях картины на библейские сюжеты... - задумчиво заговорил Кутайсов (как раз перед войной ездил он в Париж и в Вену учиться артиллерийскому делу). - Был в древние времена богатырь Голиаф, почти в два обычных роста, неимоверной силы, в доспехах из золота и серебра, один целого войска стоил. Никто не мог его победить. Но однажды вышел против него простой пастух, кинул камень из пращи, попал прямо в лоб и убил!
  
  - Очень артиллерийская легенда! - вставил Ермолов, с интересом слушавший товарища (Библии, как и многие в русской армии, он не знал - русского перевода не было, а по-французски читать было тяжело). - Один верный выстрел решает всё!
  
  Оба засмеялись, но потом посерьёзнели.
  
  - Вот Наполеон - это Голиаф. А мы все - Давиды, мечтаем поразить его и этим прославиться... - сказал Кутайсов. - Раз уж в силе и числе подвигов нам его не догнать, то хотя бы навалиться толпой и задавить. Десять на одного - это разве геройство, подвиг?
  
  - А кто ж его звал в Россию?! - возразил Ермолов, которому слова Кутайсова про десять на одного не понравились. - Ходил бы по Европе, мы бы смотрели на это из партера. Он сам ведь к нам пришёл. Это мы в Европе танцевали менуэты, а тут, в России, мы в полном праве встретить его по-своему...
  
  - Так не сам ли Наполеон себя победит? - усмехнувшись, спросил Кутайсов. - Он ведь делает всё, чтобы быть побеждённым. Вот к нам пришёл, хотя мог бы спокойно жить в Европе.
  
  "Что ни говори, а не русский Сашка человек! - с неудовольствием подумал Ермолов, нередко вспоминавший про турецкое происхождение товарища. - Развёл философию"...
  
  - В чем-то ты прав, но хоть Наполеон и сделал немало глупостей, а без нас его всё равно никто не победит! - твёрдо сказал Ермолов и почувствовал, что нашёл верную мысль.- Если мы все расступимся, так пройдёт Наполеон Россию насквозь и жив отстанется. А если каждый запустит ему в лоб камень из пращи, так тут и кончится его путь. Вот тот пастух, который убил великана - он сам был орудие судьбы. И мы все сейчас - орудие судьбы. Как Наполеон меняет наши судьбы, так и мы можем изменить его судьбу.
  
  - Эк ты замахнулся... - снова улыбнулся Кутайсов. - Ты вот его едва видел в трубку, а уже собираешься изменить судьбу.
  
  - Да вот, собираюсь! - запальчиво сказал Ермолов. Он собирался добавить ещё что-нибудь, но глянул на Кутайсова и осёкся - Кутайсов вдруг как-то ушёл в себя, глаза его потухли. Ермолов понял, что товарищу не до него, да и не до Наполеона.
  
  Они медленно ехали по полю, среди сумерек и густых запахов.
  
  "Странно, почти не пахнет лесом и полем, - подумал Кутайсов. - Пахнет только армией и войной".
  
  Вокруг и правда было так много костров и так много от них дыма, что лесных запахов не осталось совсем. Природа напоминала о себе лишь ветром, да берёзами, чьи ветки шевелились на сильном ветру, как волны. Да ещё и от осеннего холода не было запахов - выстыло всё.
  
  Ермолов, хотя и не умел беспокоиться ни о ком, кроме себя, встревожился. Да, были времена, когда он на Кутайсова имел обиду, но уже давно Ермолов держался с Кутайсовым как наставник, а Кутайсов с ним - как восторженный ученик. Ермолов понимал, что Кутайсов ему просто подыгрывает, и Кутайсов понимал, что Ермолов это понимает. От этого взаимоотношения были ещё теплее.
  
  "Вот ревновал меня Ермолов к моему Георгию третьей степени, - подумал Кутайсов. - А завтра прилетит кому-нибудь из нас пуля в лоб - и что мёртвому с того Георгия?"... Он даже в мыслях избегал думать, что пуля может прилететь ему.
  
  Генералы доехали до кутайсовской избы, вошли, Кутайсов приказал собирать на стол. (Внутренности избы, вообще очень грязные, были украшены коврами и оружием в меру понимания о красоте кутайсовских слуг).
  
  - Что это ты читаешь? - спросил Ермолов, увидел при свете свечи на постели Кутайсова какую-то книгу.
  
  - Это "Фингал", - ответил Кутайсов. Ермолов быстро глянул на него и промолчал. "Фингал" была модная тогда трагедия Владислава Озерова, который, правда, как раз перед 12-м годом сошёл с ума, так что Ермолов относился к "Фингалу" и другим его пьесам с опаской - не заразно ли? Ермолов считал Фингала и отца его Оссиана такой же выдумкой, как гомеровский Одиссей, и потому не понимал, как люди могут воспринимать это всерьёз. К тому же, поэмы о Фингале, его многочисленных родственниках, друзьях и врагах, всегда кончались плохо - умирали все, кроме тех, кто требовался для продолжения. "Зачем он это читает, да ещё на войне - мало ему смерти вокруг?" - подумал Ермолов.
  
  (Оссианические поэмы, впрочем, почитались по обе стороны войны - есть картина французского художника Луи Жироде "Оссиан приветствует наполеоновских воинов, погибших на поле брани", где Оссиан вместе с другими своими товарищами гостеприимно встречает наполеоновских солдат в загробном мире. Картина давала понять, что и после смерти у тех, кто погиб за императора, всё будет хорошо - для того и писалась. Бога и священников из французской армии изгнали ещё во времена Республики, а вот надежду на загробную жизнь даже Наполеон отнять у человека не посмел).
  
  - Насколько я знаю, в этой книжке все умирают? - сказал Ермолов, стараясь, чтобы это звучало весело. - Надо ли читать такое на войне - здесь смерти и так достаточно...
  
  - Да я просто занимаю себя... - отвечал Кутайсов. Ему вдруг пришла в голову мысль. Он загадал "Тридцатая страница, десятая строка", взял книжку, открыл, отсчитал и прочитал, холодея: "Неволею грущу и слёзы проливаю. Предчувство ль томное мне некия беды"... Он быстро дочитал до конца колонки, но нет - про смерть не было ничего. Кутайсов с облегчением перевёл дыхание.
  
  Ермолов с тревогой наблюдал за товарищем.
  
  - Желал бы я знать, кто из нас завтра останется в живых... - медленно сказал Кутайсов. Мороз прошёл у Ермолова по коже.
  
  - Что с тобой? - спросил он наконец.
  
  - Ты знаешь... - отвечал, помолчав, Кутайсов. - Смешно. Вернее, совсем не смешно - мне кажется, что меня завтра убьют.
  
  - Брось, - тут же сказал Ермолов, и обрадовался, что сумел сказать это сразу, без страшной в этом случае паузы. - Брось. Всем кажется. Но мы вот были с тобой при Прейсиш-Эйлау, а живы. А ведь помнишь, какой это был бой! И не мы одни живы - тысячи людей. Не всех убивают.
  
  - Но ведь кого-то убивают? - промолвил Кутайсов, взглядывая вдруг на Ермолова в упор своими тёмными глазами. Наступила долгая тишина. У Ермолова вдруг пересохло в горле. Оба понимали, что надо заговорить о чём-то другом.
  
  - Вот что, мы завтра будем держаться вместе. Ты меня будешь удерживать от глупостей, а я тебя! - кашлянув, сказал Ермолов.
  
  - Но как же тогда мы совершим наши подвиги? - улыбнувшись, важно сказал Кутайсов и засмеялся. Секундой позже с облегчением засмеялся и Ермолов...
  
  Часть третья
  
  Глава первая
  
  Наполеон плохо спал эту ночь. Около полуночи он заставил себя лечь, но через какое-то время в "передней" (шатёр Наполеона всегда делился на три части, одна из которых была спальней, другая - кабинетом, а третья предназначалась для адъютантов и дежурных офицеров) он услышал приглушённые голоса, обсуждавшие то, что костров в русском лагере вроде бы стало меньше и даже слышны барабаны.
  
  Наполеон вскочил и выбежал в "переднюю".
  
  - Говорите, говорите, что вы шепчетесь! - прокричал он. Один из адъютантов рассказал: кажется русские уходят.
  
  - Это невозможно! - закричал Наполеон. Камердинер Констан понял, что сейчас его господин неминуемо побежит наружу, в ночные осенние холод и сырость.
  
  - Сир, оденьтесь... - жалобно загнусил Констан, но Наполеон как был, в ночной рубахе, только завернувшись в плащ, выбежал из палатки. Следом выбежал и Констан, прихватив ещё пару плащей: один он бросил на землю и за руку перетянул на него императора, другой попытался набросить ему на плечи.
  
  Наполеон неотрывно смотрел в сторону русского лагеря. "Будто и правда огней стало меньше? - спрашивал он себя. - Или мне кажется?".
  
  - Констан, скажи ты, огней стало меньше? - прокричал он.
  
  - Думаю, их столько же, сир, - отвечал Констан.
  
  - Но если они и правда решили уйти, то где же кончится эта война?! - простонал Наполеон. Он потоптался ещё немного и внезапно его пробрал озноб.
  
  - Сир, вы замёрзли... - проговорил Констан. - Пойдёмте в шатёр, вам нужно согреться и спать.
  
  Наполеон размышлял - не броситься ли на русских прямо сейчас, как он бросился на австрийцев при Риволи? Впрочем, ведь и при Риволи он победил лишь потому, что утром пришли со своими отрядами Массена и Мюрат. И главное, в чём он не хотел признаваться даже самому себе - тогда он был на шестнадцать лет моложе. Сейчас он не чувствовал в себе тех сил, которые заставляли его тогда командовать: "Вперёд!".
  
  - Всю правду мы узнаем только утром... - сказал угрюмо Наполеон. После этого он вернулся в шатёр, и улегся на свою узкую железную койку.
  
  Ещё накануне вечером были розданы все распоряжения и написаны основные приказы.
  Основную массу войск Наполеон решил сосредоточить против русского центра и левого фланга. Чтобы избежать каких-нибудь неожиданностей от русских со стороны Бородина, Наполеон приказал деревню с рассветом захватить, и хорошо бы вместе с ней завладеть переправой через Колочу на русский берег - тогда русские весь день будут бояться атаки отсюда. А нет - так нет: Наполеон полагал, что Колоча защищает его от неприятностей не меньше, чем русских, если не больше (так оно и было - линии русских в начале боя были растянуты больше чем на восемь километров, и до самого конца сражения Кутузов держал на своем крайнем правом фланге войска, Наполеон же сконцентрировал силы в промежутке между Бородиным и Шевардиным).
  
  Следом за Бородином надлежало атаковать Семёновское: с захватом этой позиции французы выходили неприятелю во фланг и могли простреливать всю русскую линию вдоль из пушек с господствующих высот. (Маневр этот был обычным в те времена). Далее, после обстрела русских линий, предполагалось атаковать центр. Так как после захвата Бородина сюрпризы от противника могли поступать только с его левого фланга, то корпусу Понятовского было приказано занять Старую Смоленскую дорогу и идти по ней вперёд. Наполеон рассудил, что если русские готовят обход, то Понятовский наткнётся на них, если же Кутузов на обход не решился, то Понятовский сам обойдёт русских и выйдет им во фланг и тыл. Даву предлагал пустить вместе с Понятовским ещё и 1-й корпус, однако Наполеон, считавший, что русская армия превосходит французов числом, от этой идеи отказался. Обходы в условиях незнакомства с местностью были большой авантюрой, и отдавать для неё два корпуса казалось Наполеону неразумным.
  
  Когда маршалы и генералы ушли, Наполеон приказал вызвать к себе секретаря Меневаля -
  Наполеон диктовал быстро, тут же забывая только что продиктованное, и только Меневаль поспевал за скоростью императорской мысли. Надо было сочинить воззвание к армии.
  
  - "Короли, генералы и солдаты!" - начал Наполеон, не замечая комичности этой фразы. Да впрочем, у Наполеона и король был не титул, а должность. - Вот сражение, которого вы так желали! Победа зависит от вас".
  
  Тут Наполеон хотел было напомнить о геройских победах, но подумал, что рано - в его нынешней армии было много тех, кто не был с ним ни при Аустерлице, ни при Фридланде, ни при Ваграме. Много - он иногда думал, что слишком много, - было тех, кто не был вообще нигде. Наполеон знал, зачем эти люди пошли за ним: только меньшую их часть влекло за собой желание славы, большинство же считало военный поход едва ли не коммерческим предприятием. То и дело в походе Наполеону попадались на глаза телеги с награбленным добром. Он видел даже, что мародёры, не скрываясь, устраивают свои колонны и свои обозы. А были ещё и дезертиры - в испанских полках их оказалось так много, что ещё в июле пойманных беглецов для урока расстреливали через одного. Наполеон даже наедине с собой боялся думать о том, можно ли с такой армией победить. Но ни о чём другом думать не мог. Многодневные его стоянки в Вильно, а потом в Витебске были вызваны именно этим - сомнениями, и боязнью признаться самому себе в причинах сомнений.
  
  Он вспомнил фразу из своего воззвания, написанного перед началом похода: "Рок влечёт за собой Россию, её судьбы должны свершиться!". Ещё тогда его укололо - а не его ли влечёт за собой рок и не его ли судьба должна свершиться на этих бескрайних полях? Тогда он отогнал эти мысли от себя.
  
  Он вдруг увидел, что Меневаль удивлённо на него смотрит - император прервал диктовку и задумался, такое было едва ли не впервые, обычно формулировки выскакивали из него с такой скоростью, что удивлялся и сам Наполеон - когда же он это придумал? Наполеон спохватился:
  
  - Что там у нас? "Победа зависит от вас". Так... Пишите, Меневаль: "Она необходима для нас - она доставит нам всё нужное: удобные квартиры и скорое возвращение в отечество!" - проговорил Наполеон, с удовольствием думая, что, кажется, нашёл нужные мысли и слова. Да, именно так - квартиры и возвращение одним, а слава - другим.
  
  - "Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридлянде, Витебске, Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспоминает о ваших подвигах в сей день. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвой!"
  
  На последних словах голос императора гремел так, что его слышал караул, стоявший неподалеку.
  
  Меневаль дописал.
  
  - Немедленно отдайте переписчикам, но без моего приказа по войскам не читать... - распорядился Наполеон. Он думал, что русские ещё могу уйти, и тогда воззвание без сражения будет выглядеть смешно.
  
  Он снова лёг, через какое-то время задремал, а может даже и уснул. Но в четыре часа утра он проснулся и понял, что болен. Он и в предыдущие дни был нездоров от осени - сырость и холод давали себя знать. Но тут его колотил озноб, а слабость была такова, что не хотелось вставать. "И это в день такой битвы! - подумал он. - Вот в каком состоянии вершатся судьбы мира"...
  
  - Констан... - позвал он и удивился голосу - это был хрип, сипение, некоторые звуки не получились вовсе.
  
  Констан вбежал. Оба подумали, что не стоило выходить ночью на холод и дождь в одном плаще. Но оба не сказали ничего.
  
  - Констан... - Наполеон всё боролся с голосом, откашливался, пытаясь как-то его настроить его на обычный звук. - Приготовь-ка мне пунш по солдатскому рецепту. Мне надо согреться. Только не крепкий - иначе как же я буду командовать...
  
  Констан с тревогой смотрел на своего повелителя, которого любил и который был смыслом всей его жизни. Он служил сначала у Евгения Богарнэ, который передал его своей матери Жозефине. Констан хоть и называл потом свою службу "полнейшим рабством", но всё же понимал, что о таком рабстве другие могут только мечтать. В 1800 году Наполеон взял его с собой в военный поход, закончившийся битвой при Маренго и вступлением Наполеона в Милан. Это был первый из множества исторических спектаклей, виденных Констаном из первого ряда. Нынешний спектакль уже давно утомил Констана, но при этом, видел Констан, он изрядно утомил и его хозяина. Констан, готовя пунш, всё же налил чуть больше рома, чем обычно, и чуть больше лимонного сока, чем всегда - он видел, что Наполеон простужен всерьёз.
  
  Констан принес пунш в ту часть палатки, где у Наполеона был "кабинет". Император сидел в наброшенной на плечи собольей шубе, крытой зелёным бархатом.
  
  - А, вот и ты... - просипел он, увидев слугу. Наполеон взял кружку и осторожно сделал первый глоток. Он почувствовал крепость напитка, но решил, что это ничего - надо было согреться. Чтобы испытать, есть ли от солдатского лекарства эффект, Наполеон заговорил.
  
  - Констан, видишь эту шубу? - спросил он, подбородком указывая на своё одеяние. - Мне подарил её в Эрфурте император Александр. Это лучшие русские соболя! Знал бы Александр, где и как эта шуба мне пригодится!
  
  Наполеон с удовольствием (голос звучал всё лучше и в голове прояснялось) засмеялся. (В этой шубе он потом, во время отступления, будет идти пешком во главе гвардии - неизвестно, казалось ли ему смешной эта шутка судьбы). Он глотнул ещё и с укоризной глянул на своего слугу.
  
  - Констан! Это всё-таки чистый ром! Тебе кто-нибудь говорил, что в пунше должно быть что-то ещё?..
  
  Голос звучал громко и весело. Наполеон успокоенно улыбнулся: "Всё в порядке, всё будет хорошо"...
   Продолжение следует
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"