Аннотация: Это первое письмо из цикла "Писем Прекрасной Даме".
Я боюсь потревожить твой сон и думаю о разных разностях, и сочиняю тебе письмо. Сонмы слов встают перед глазами, но все до обидного приблизительны и лишены свежести. Белой черёмухой, показавшейся в окне, распускается холодное утро, а слова, идущие на ум, по-осеннему ярки и неуместны. Они не годятся.
И я начинаю думать о самых простых вещах. Не понимаю, но смутно чувствую, что о них не стоит говорить вслух. О том, например, что без тебя я и не человек вовсе. И ты - не человек без меня. Когда я крепко обнимаю тебя, только тогда... Будто из половинок получается неделимое целое. Это целое и есть Человек. Только он способен по образу и подобию своему создать новую жизнь. Ты и я - это, наверное, и есть Бог, в которого можно неслышно верить, и надеяться на милость его, и прощение. У кого же ещё просить прощения? Кто же нас услышит?
Или ещё... Уж совсем глупости... Из-под одеяла выглядывает твоя ножка. Мне видны лишь пальчики. И я думаю: почему так устроено сердце? Довольно ему малой частицы, и оно уж написало всю картину... И несётся вскачь... И нет на свете ничего дороже этих пальчиков... А ты доверчиво спишь у меня на груди, и будто слышишь, как оно бьётся и улыбаешься ему и лёгким снам своим... И оно утишается, как послушный ребёнок, боясь тебя тревожить... Разве об этом можно говорить?
Или страшное... и постыдное...
Однажды я совершил бессмысленно-жестокое убийство...
У нас был когда-то волшебный сад. Его уж нет давно... Одно воображение... Деревья в полнеба, какие-то дикие кусты - ничего правильного и полезного, никакого порядка - одно лишь волшебство и красота. Представь зимнее утро. Плакучая берёза в одну ночь распустила белоснежные космы, и воздух замер в восторге, и она, красавица, стоит, не шелохнётся. И так тихо, покойно... И вдруг стайка свиристелей... Наелись невинные птахи мёрзлых ягод боярышника, качаются шалуньи на тонких заиндевелых веточках, греются и дела им нет до берёзовой холодной красоты... Они-то живые, весёлые... А из дома - мальчишка с ружьём... И вот уж громыхнуло... И ошпарило стайку свинцовым кипятком... И три птички стали ненужными мёртвыми комочками... Зачем они? Уж полжизни прошло, а я всё не могу забыть то утро... И ведь никто не спросил с меня за эту кровь... Никто и не знает... Значит и прощения не получить... Разве, ты одна и простишь...
Или вот ещё... Но это уж можно понять...
Жили мы как-то в летних лагерях. Кавказ. Солдатчина. Прошлый советский век. Привыкаем к скудному котловому довольствию, когда "сахар - в чае, масло - в каше, а хлеб - в сухарях". Привыкаем да всё привыкнуть не можем - ни сахара, ни масла. Сахар, наверное, труженицы-пчёлки унесли, а масло... Растаяло бесследно - жара... У "пчёлок" в прапорщицких погонах морды аж лоснятся от сытости, а у солдатиков для навара - один маргусалин... Да ты и слова такого не знаешь, слава Богу... И бегает меж нами собачка. И смотрит на нас жалобно голодными глазами, а мы на неё... Спугнуть боимся... Они ведь сразу чувствуют недоброе... Пахнут, что ли, эти мысли... А что ж нам делать было? Украсть съестной припас? Так нечего... Уж всё до нас... И патроны есть, а стрелять нельзя... И никто решиться не может... И почему-то все на меня смотрят... Знают: охотник... Приманил я эту несчастную, да и задавил голыми руками в укромном месте. Освежевал у ручья, руки помыл... Дрожали они мелко... Живая душа всё-таки...
А ребятки радуются, хвалят... И, вроде, чуть не все в соучастниках: тот, оказывается, верёвочку нашёл и петельку изладил, а этот - сухарик сберёг, чтоб заманить... У нас ведь так - был бы душегуб, а помощники всегда найдутся... Все ели потом собачье рагу... И я ел... Хотелось сильно. И грехом это не считал, да и сейчас сомневаюсь: грех ли? А вот помню, как руки тряслись. И глаза её помню. Наверное, всё-таки грех... Никто из нас от голода не умирал. Крупа была. Сухари. И тот же маргусалин. Без вкуса, но какой-никакой жир, хоть и искусственный. С кем об этом? Только с тобой и можно... А другие... Да кто они мне? У них и права нет судить. А ты - всё.
Я тут ужасы вспоминаю, а ты спишь себе преспокойно, улыбаешься и меня не слышишь. И хорошо. Зачем тебе?
Мысли эти тоже ведь хитрость: я уж давно бы тебя разбудил.
Попробуй-ка, полежи рядом с тобой...
Как же иначе можно отогнать совсем иные мысли?
Они такие же щекотные и нежные...
Но не пора ли проснуться, милый мой дружочек?
И я нашёптываю тебе на ушко первую строчку своего письма:
"От маленьких ступней твоих до маковки целую тебя со всею нежностью и зрелой страстью любящего мужчины..."