Аннотация: Ghost story из старых запасов. Как бы не потерялись.
Wandering Ghosts
F. Marion Crawford
New York: The Macmillan Company,
1911.
СОДЕРЖАНИЕ
МЕРТВАЯ УЛЫБКА
ЧЕРЕП, КОТОРЫЙ КРИЧАЛ
ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ!
КРОВЬ - ЭТО ЖИЗНЬ
ВЕРХНЯЯ КОЙКА
ВОДЫ РАЯ
ПРИЗРАК КУКЛЫ
ПОСЛАННИК КОРОЛЯ
МЕРТВАЯ УЛЫБКА
ГЛАВА I
Сэр Хью Окрам улыбнулся, сидя у открытого окна своего кабинета в конце августа, когда необычное желтое облако набежало на низкое солнце, и ясный летний свет потускнел, словно внезапно наполнился отравой и чумными испарениями. Лицо сэра Хью казалось сделанным из тонкого пергамента, натянутого, подобно коже, на деревянную рамку; были заметны глаза, выглядывавшие в щели под изогнутыми, сморщенными веками, - живые и бдительные, подобные глазам жабы в норе, - симметричные и одинаковые. Однако, по мере изменения освещения, в каждом из них мелькали желтые блики. Сестра Макдональд однажды сказала, что, когда сэр Хью улыбается, он видит лица двух женщин в аду - двух умерших женщин, которых он предал. (Сестре Макдональд было сто лет.) Его бледные губы были растянуты в улыбке, открывая бесцветные зубы, в выражении глубокого самодовольства, в сочетании с ненавистью и бесконечным презрением к человеческим существам. Отвратительная болезнь, от которой он умирал, не пощадила его мозг. Его сын стоял рядом с ним, - высокий, с белой нежной кожей, подобный ангелу, как их обычно изображают на картинах; и хотя в его синих глазах читалось неподдельное горе, когда он бросал взгляд на лицо своего отца, он ощущал тень этой тошнотворной улыбки, предпринимавшей попытки, против его воли, пробраться на его собственные губы. Это было похоже на дурной сон, потому что он старался не улыбаться и - улыбался. Рядом с ним, красивая, красотой ангела, с золотистыми волосами, с печальными синими глазами, с бледным лицом, стояла Эвелин Уорбертон, взяв его руку в свою. И когда она смотрела в глаза своего дяди, и не могла отвести взор, она знала, что такая же улыбка кривит ее губы и обнажает зубы; две сверкающих слезинки потекли по ее щекам ко рту, поднялись на верхнюю губу и опустились на нижнюю, и она улыбнулась - и эта улыбка была похожа на тень смерти и печать проклятия на ее чистом, молодом лице.
- Конечно, - очень медленно произнес сэр Хью, по-прежнему глядя на деревья, - если вы решили пожениться, я не могу вам помешать, и не думаю, что вы придаете хоть какое-то значение тому состоянию, в котором я пребываю...
- Отец! - упрекнул его Габриэль.
- Нет, я не собираюсь обманываться, - продолжал старик, улыбаясь своей ужасной улыбкой. - Ты женишься, как только я умру, хотя есть очень веская причина, почему тебе не следует этого делать... почему тебе не следует этого делать, - решительно повторил он, и медленно перевел взгляд на стоявших рядом молодых людей.
- Что же это за причина? - испуганным голосом спросила Эвелин.
- Это не имеет значения, дорогая. Ты выйдешь замуж, какой бы она ни была. - Последовала длительная пауза. - Двое ушли, - сказал он, и его голос странно ослаб, - еще двое, и будет четыре - все вместе - всегда и навсегда, гореть, гореть, ярко гореть.
Наконец, голова его медленно опустилась, жабьи глаза скрылись под распухшими веками; облако, скрывавшее солнце, развеялось, трава снова стала зеленой, а день - чистым. Сэр Хью уснул, как делал это постоянно, во время своей болезни, даже когда говорил.
Габриэль Окрам увлек Эвелин прочь, они вышли из кабинета в тусклый холл, мягко прикрыв за собой дверь, и каждый из них перевел дыхание, словно избавился от грозившей опасности. Они взялись за руки, их взгляды встретились, и каждый мог прочитать в глазах другого любовь и тайный ужас перед чем-то неизвестным. На их бледных лицах был написан страх.
- Это его секрет, - наконец сказала Эвелин. - И он никогда нам его не раскроет.
- Он умрет вместе с ним, - ответил Габриэль, - что ж, пусть будет так!
- Пусть будет так! - эхом отдалось в темном холле. Это было странное, пугающее эхо, потому что, как говорили некоторые, если бы оно было настоящим, то должно было повторить произнесенное несколько раз, удаляясь, и смолкнуть; но оно иногда отзывалось, а иногда молчало. Сестра Макдональд утверждала, что когда старый Окрам произносит молитву, эхо молчит, но отзывается десяток раз, когда он произносит проклятия.
- Пусть будет так! - послышалось рядом с ними. Эвелин вздрогнула и огляделась.
- Всего лишь эхо, - сказал Габриэль, увлекая ее из дома.
Они вышли под полуденное солнце и присели на каменную скамью за часовней, построенной в конце восточного крыла. Было очень тихо, не раздавалось ни единого звука. Только где-то очень далеко в парке певчая птица что-то насвистывала, готовясь к вечернему хору.
- Здесь очень одиноко, - сказала Эвелин, беря Габриэля за руку и произнося слова так, словно боялась нарушить тишину. - Если бы было темно, я бы испугалась.
- Кого? Меня? - Габриэль с грустью взглянул на нее.
- О, нет! Как могу я бояться тебя? Старых Окрамов; говорят, они похоронены здесь, под нашими ногами, в северном склепе вне часовни, в саванах, без гробов... Говорят, их хоронят именно так.
- Ну да. Так будет похоронен мой отец, так же похоронят и меня. Утверждается, что Окрамы не лежат в гробах.
- Но ведь это не может быть правдой... эти истории... истории о призраках! - Эвелин теснее прижалась к молодому человеку и сильнее сжала его руку. Солнце начало клониться к закату.
- Конечно. Впрочем, существует история о старом сэре Верноне, которого обезглавили за измену при Джеймсе II. Забрав его тело с эшафота, родственники поместили его в железный гроб с тяжелыми замками и поставили в северном склепе. Но когда склеп снова вскрыли, чтобы похоронить другого родственника, то обнаружили, что гроб открыт, тело стоит у стены, а голова откатилась в угол и лежит там, улыбаясь.
- Такой же улыбкой, как у дяди Хью? - Эвелин вздрогнула.
- Да, полагаю, что так, - задумчиво ответил Габриэль. - Конечно, сам я этого не видел, а склеп не открывался в течение тридцати лет - никто из родственников не умирал.
- И если... если дядя Хью умрет, то... - Эвелин замолчала, ее прекрасное худенькое личико стало совсем белым.
- Да. Он также будет похоронен там, вместе со своей тайной, какая бы она ни была. - Габриэль вздохнул и сжал маленькую ладонь девушки.
- Мне не хочется думать об этом, - неуверенно произнесла она. - О, Габриэль, но что это может быть за тайна? Он сказал, что нам лучше не жениться, - не потому, что он нам это запрещает, - и сказал это так странно, с такой улыбкой... Ах! - Она вздрогнула, оглянулась и подвинулась к Габриэлю. - Я почувствовала, что и сама улыбаюсь такой же улыбкой...
- Со мной было то же самое, - тихим, взволнованным голосом ответил Габриэль. - Сестра Макдональд... - Он резко замолчал.
- Что? Что она сказала?
- О, нет... ничего. Идем, дорогая, становится холодно.
Он поднялся, но Эвелин, держа его руку в своих, осталась сидеть. Она по-прежнему смотрела ему в лицо.
- Но ведь мы поженимся, правда, Габриэль? Скажи, что это так!
- Конечно, дорогая, конечно! Но пока мой отец болен, это невозможно...
- Ах, Габриэль, дорогой! Как жаль, что мы не поженились раньше! - внезапно воскликнула Эвелин. - Мне кажется, случится что-то, что помешает нашей женитьбе и разлучит нас.
- Ничего такого не случится!
- Ничего?
- Ничего, - повторил Габриэль Окрам, и она притянула его к себе.
Их лица, странно похожие, сблизились и соприкоснулись, - и Габриэль испытал этот поцелуй как странное наслаждение злом, а Эвелин словно бы ощутила холодное дыхание сладкого и смертельного страха. Никто из них не понимал, почему, ведь они были такими молодыми и невинными. Она привлекла его к себе легким движением, подобно нежному дрожащему растению, обвивающемуся вокруг другого своими тонкими листьями; он охотно позволил себе быть привлеченным к ней, пусть даже это ее прикосновение было ядовитым и несло смерть; ибо она странно любила это полусладкое дыхание страха, а он страстно желал безымянного зла, скрывавшегося в ее девичьих губах.
- Мы словно в каком-то странном сне, - сказала она.
- Я боюсь пробуждения, - ответил он.
- Мы не проснемся, дорогой, когда сон прекратится; он окончится смертью, и мы этого не узнаем, но до тех пор...
Она замолчала, ее глаза искали его, их лица медленно сближались. Их губы предощущали и жаждали поцелуя.
- До тех пор... - повторила она, и снова замолчала.
- До тех пор - сон, - сказал он, и их губы сомкнулись.
ГЛАВА II
Сестре Макдональд было сто лет. Она привыкла спать, сидя в большом старом кожаном кресле с подлокотниками, накрыв ноги овчиной, и обернувшись во множество теплых одеял, даже летом. Ночью рядом с ней всегда горела лампа и стояла старая серебряная чашка с водой, на случай, если ей захочется пить.
Ее лицо было очень морщинистым, но все морщинки были такими маленькими, тоненькими и прилегавшими близко одна к другой, что казались тенями, а не морщинами. Две тонких пряди волос, в которых белый цвет переходил в дымчато-желтый, выбивались на висках из-под накрахмаленной белой шапочки. Время от времени она просыпалась, ее веки, - крошечные складки, похожие на маленькие розовые шторы, - приподнимались, и странно голубые глаза смотрели сквозь двери, стены и окружающий мир куда-то вдаль, далеко за его пределы. Затем она снова засыпала, с руками, сложенными на одеяле; пальцы были вытянуты, и суставы сильно выделялись на них своим цветом, в свете лампы напоминая спелые яблоки.
Был почти час ночи, легкий ветерок слегка покачивал ветви ивы за окном, иногда касавшиеся оконного стекла. В маленькой комнате, за приоткрытой дверью, крепко спала девушка-служанка, присматривавшая за сестрой Макдональд. Стояла тишина. Старуха мерно вздыхала, ее губы подрагивали каждый раз, когда между ними проходил воздух, ее глаза были закрыты.
Снаружи окна было видно лицо; фиолетовые глаза неотрывно смотрели на спящую; оно было похоже на лицо Эвелин Уорбертон, хотя подоконник от поверхности земли отделяло около восьмидесяти футов. Но лицо было тоньше, чем у Эвелин, и бледным, как воск, а цвет глаз и губ вовсе не был цветом жизни; это был цвет смерти; казалось, глаза и губы были нарисованы кровью на восковом лице.
Морщинистые веки сестры Макдональд медленно распахнулись, она смотрела в лицо, замершее за окном, столько времени, сколько понадобилось бы, чтобы досчитать до десяти.
- Время пришло? - спросила она старческим, дребезжащим голосом.
Пока она смотрела, лицо за окном изменилось, глаза видения открывались все шире и шире, пока белки не сверкнули, подобно цветкам фиалки; кровавые губы приобнажили сверкающие зубы, вытянулись, сжались и снова вытянулись, а темно-золотистые волосы протянулись от головы к оконному стеклу, повинуясь дуновению ветра. После чего, в ответ на вопрос сестры Макдональд, раздался звук, от которого замирает все живое.
Это началось как низкий стон, усиливавшийся, подобно штормовому ветру, стон, переходящий в вопль, вопль - в вой, а вой - в нечеловеческий визг, - тот, кто его слышал, сразу узнал бы в нем крик банши, - крик, который можно услышать только глубокой ночью. Когда он прекратился, лицо исчезло; сестра Макдональд пошевелилась в своем кресле, снова взглянула на черный квадрат окна, но там ничего не было, кроме ночи и покачивающихся ветвей ивы. Она повернула голову к приоткрытой двери; там стояла девушка, в белом платье, она вся дрожала от ужаса.
- Время пришло, дитя мое, - сказала сестра Макдональд. - Я должна идти к нему, потому что это конец.
Она медленно приподнялась, положив иссохшие руки на подлокотники; девушка подала ей шерстяное платье, большую мантию, костыль, и помогла одеться. Но она очень часто отвлекалась, со страхом глядя в сторону окна, а сестра Макдональд покачивала головой и произносила слова, которых горничная понять не могла.
- Это было похоже на лицо мисс Эвелин, - вся дрожа, сказала девушка.
Старая женщина строго взглянула на нее, и в ее голубых глазах вспыхнул странный свет. Придерживаясь за подлокотник кресла левой рукой, она вскинула костыль, намереваясь ударить горничную. Но не сделала этого.
- Ты - хорошая девушка, - сказала она, - но глупая. Молись, чтобы Господь дал тебе ума, дитя мое, молись - иначе тебе придется покинуть Окрам холл и искать работу в другом доме. Возьми лампу и придерживай меня за левую руку.
Раздался стук костыля о деревянный пол и шорох мягких тапочек, когда сестра Макдональд направилась к двери. Каждая ступенька давалась ей с трудом, и по стуку ее костыля слуги слышали ее приближение задолго до того, как могли увидеть.
Никто не спал, в коридоре возле спальни сэра Хью виднелись огни, бледные лица, слышался шепот; кто-то вошел, кто-то вышел, но все расступились, давая путь сестре Макдональд, ухаживавшей еще за отцом сэра Хью, более восьмидесяти лет назад.
Комната была освещена мягким, призрачным светом. У постели отца стоял Габриэль Окрам, здесь же, на коленях, стояла Эвелин Уорбертон, ее волосы, золотистыми тенями, лежали у нее на плечах, а ладони рук были соединены вместе перед грудью. Медсестра, напротив Габриэля, старалась напоить сэра Хью. Но он не хотел, и хотя губы его были приоткрыты, зубы - плотно сжаты. Теперь он казался очень, очень худым и желтым, и даже глаза его, на которые сбоку падал свет, казались желтыми углями.
- Не нужно мучить его, - сказала сестра Макдональд женщине, державшей чашку. - Позвольте мне поговорить с ним, потому что настал его час.
- Позвольте ей поговорить с ним, - сказал Габриэль тусклым голосом.
Старая женщина склонилась к подушке, и положила свою иссохшую руку, похожую на древний коричневый пергамент, на желтые пальцы сэра Хью, и заговорила с ним, в то время как Габриэль и Эвелин, затаив дыхание, прислушивались к ее словам.
- Хью Окрам, - сказала она, - твоя жизнь завершается, и я, видевшая твое рождение, и рождение твоего отца, пришла сказать, что ты умираешь. Хью Окрам, ты скажешь мне правду?
Умирающий узнал слабый далекий голос, сопровождавший его всю жизнь, и очень медленно повернул свое желтое лицо к сестре Макдональд; но ничего не сказал. Она заговорила снова.
- Хью Окрам, ты никогда больше не увидишь дневного света. Ты скажешь правду?
Его, похожие на жабьи, глаза еще не утратили ясности. Он смотрел ей в лицо.
- Чего ты хочешь от меня? - спросил он, четко выговаривая каждое слово. - У меня нет секретов. Я прожил достойную жизнь.
Сестра Макдональд рассмеялась - тихим, дребезжащим смехом, заставившим ее голову задрожать, словно вместо шеи у нее была пружина. Глаза сэра Хью стали наливаться кровью, бледные губы задергались.
- Позволь мне умереть спокойно, - медленно произнес он.
Но сестра Макдональд покачала головой, ее коричневая рука оставила его пальцы и переместилась на его лоб.
- Заклинаю тебя матерью, родившей тебя и умершей от горя за твои грехи, скажи мне правду!
Губы сэра Хью сжались.
- Не на земле, - медленно ответил он.
- Заклинаю тебя женой, родившей тебе сына, и умершей от голода, скажи мне правду!
- Ни тебе при жизни, ни ей после смерти.
Его губы двигались так, словно произносимые им слова представляли собой раскаленные угли, на лбу у него выступили крупные капли пота. Габриэль Окрам до боли сжал руку, наблюдая за тем, как умирает его отец. Сестра Макдональд заговорила в третий раз.
- Заклинаю тебя той женщиной, которую ты предал, и которая ожидает тебя в эту ночь, Хью Окрам, скажи мне правду!
- Слишком поздно. Позволь мне умереть спокойно.
Скривившиеся губы обнажили желтизну зубов, жабьи глаза сверкали, подобно драгоценным камням, подаренным самим дьяволом.
- Время еще есть, - сказала старая женщина. - Назови мне имя отца Эвелин Уорбертон, и тогда я позволю тебе умереть спокойно.
Эвелин, стоявшая на коленях, вздрогнула и посмотрела на сестру Макдональд, а затем на своего дядю.
- Имя отца Эвелин? - медленно повторил он, и на его умирающем лице появилась ужасная улыбка.
Свет в большой комнате странно потускнел. Эвелин заметила, какой огромной стала тень сестры Макдональд на стене. Дыхание сэра Хью стало трудным, в горле заклокотало, словно он почувствовал прикосновение смерти, затем восстановилось. Эвелин молилась, громко, четко выговаривая слова.
Затем раздался стук в окно; она почувствовала, как ее волосы треплет холодный ветер, и оглянулась. Она увидела собственное бледное лицо, по ту сторону окна; ее собственные глаза смотрели на нее сквозь стекло, широко открытые и страшные, ее собственные волосы трепетали на ветру, ее собственные губы налились кровью; она медленно поднялась, на мгновение неподвижно застыла, вскрикнула, и упала на руки Габриэля. Ей ответил мучительный крик, той, чья душа не могла обрести покоя из-за совершенных телом смертных грехов, раздираемая дьяволами, из которых каждый желал получить свою долю.
Сэр Хью Окрам сел прямо на своем смертном ложе, взглянул на нее и громко крикнул:
- Эвелин!
Крик погас в его груди, он снова вытянулся. Но сестра Макдональд продолжала спрашивать, поскольку в нем еще теплилась искра жизни.
- Ты видел мать, она ждет тебя, Хью Окрам. Кто отец Эвелин? Его имя?
В последний раз ужасная улыбка скривила губы, очень медленно, жабьи глаза покраснели, пергаментное лицо словно слегка вспыхнуло в мерцающем свете. Они услышали последние слова умирающего.
- Они узнают об этом в аду.
Затем горящие глаза погасли, желтое лицо побледнело, по телу пробежала дрожь. Хью Окрам умер.
Он умер, но продолжал улыбаться, потому что не открыл никому своей тайны, и уносил ее с собой, в северный склеп часовни, где Окрамы лежат без гробов, в одних саванах, - за исключением одного. Он был мертв, но продолжал улыбаться, потому что ужасная истина осталась неизвестной никому, и никто не знал имени, которое он мог бы произнести; зато он оставил после себя зло, и оно могло принести свои плоды.
И пока они смотрели, - сестра Макдональд и Габриэль, державший на руках все еще находившуюся без сознания Эвелин, - они почувствовали, как мертвая улыбка кривит их собственные губы, - древняя старуха и юноша с лицом ангела. Они вздрогнули, и взглянули на Эвелин, лежавшую, склонив голову ему на плечо, и, хотя она была очень красива, такая же отвратительная улыбка уродовала ее нежные губы, и это было похоже на предзнаменование великого зла, которое они не в силах были понять.
Когда они выходили из комнаты, Эвелин открыла глаза, улыбка исчезла. В огромном доме послышались пение и плач, эхом разносившиеся по мрачным коридорам, - это женщины принялись оплакивать своего умершего хозяина, как это принято в Ирландии, и длилось это всю ночь, равно как и пронзительные вопли банши за окном среди деревьев.
Настало время, они подняли тело сэра Хью, в саване, и на носилках отнесли в часовню, затем, через железную дверь, вниз по лестнице, в северный склеп, чтобы положить рядом с отцом. Двое мужчин, которые пошли туда, чтобы приготовить место, вернулись, пошатываясь, будто пьяные, и бледные, оставив свечи в склепе.
Но Габриэль Окрам не боялся, потому что знал. Он спустился туда один, и увидел тело сэра Вернона Окрама, прислоненное к каменной стене, а голова его лежала рядом, лицом вверх, и иссохшие губы кривились ужасной улыбкой; рядом стоял железный гроб, выложенный изнутри черным бархатом.
Габриэль поднял его, поскольку тело было чрезвычайно легким, превратившись в мумию в сухом воздухе подземелья, и те, кто заглядывали в дверь, увидели, что он положил его в гроб, - и тело слегка шелестело, будто пучок тростника, - касаясь стенок и дна. Он также положил голову на плечи, и закрыл крышку, которая издала пронзительный звук.
После этого они положили сэра Хью рядом с его отцом, на смертный одр, и вернулись в часовню.
Но когда вернулись в часовню и взглянули друг на друга, - хозяин и его слуги, - лицо каждого из них кривила мертвая улыбка, подобная той, что была на лице умершего там, внизу, - и они отвернулись, и не могли смотреть друг на друга, пока она не исчезла.
ГЛАВА III
Габриэль Окрам стал сэром Габриэлем, унаследовав титул баронета и злую судьбу, оставленную ему в наследство отцом; Эвелин Уорбертон по-прежнему жила в Окрам холле, в южной комнате, принадлежавшей ей с тех пор, сколько она себя помнила. Ей некуда было уйти, поскольку у нее не имелось родственников, а кроме того, не было причин, препятствовавших ей оставаться. Мир никогда не интересовался тем, что делают Окрамы в своем ирландском имении; Окрамов уже давно не интересовало, что происходит в мире.
Итак, сэр Габриэль занял место своего отца за потемневшим старым столом в столовой, Эвелин сидела напротив, до тех пор, пока траур не закончится, и она не сможет выйти за него замуж. Между тем, течение их жизни было прежним, поскольку сэр Хью был безнадежно болен на протяжении последнего года, и они, некоторое время, находились при нем; большую же часть своего времени они посвящали общению между собой.
Лето завершилось осенью, осень - зимой, буря налетала за бурей, а ливень - за ливнем, короткими днями и долгими ночами, но Окрам холл казался менее мрачным с того времени, как сэр Хью упокоился рядом со своим отцом в северном склепе. На Рождество Эвелин украсила большой зал падубом и зелеными ветвями, в каждом очаге пылал огонь. Затем все фермеры сели за новогодний ужин, обильно ели и пили, и сэр Габриэль сидел во главе стола. Эвелин вошла, когда был подан портвейн, и наиболее уважаемый из арендаторов поднялся, чтобы сказать здравицу в ее честь.
Он сказал, что прошло много лет с тех пор, как он видел леди Окрам. Сэр Габриэль прикрыл глаза рукой и смотрел в стол, в то время как щеки Эвелин слегка заалели. Но, сказал седовласый фермер, будущая леди Окрам ничуть не уступает прежней своей красотой, и провозгласил здоровье Эвелин Уорбертон.
Приглашенные фермеры поднялись и присоединились, и сэр Габриэль тоже поднялся и встал рядом с Эвелин. Но после того как люди в последний раз громко провозгласили здравицу, их голоса перекрыл другой крик, гораздо более громкий, - неземной визг. Падуб и зеленые ветви возле дымохода закачались, словно под воздействием ветра. Мужчины побледнели; некоторые из них поставили свои бокалы на стол, а некоторые - позволили им упасть на пол, разжав от страха пальцы. Они переглядывались, и видели на губах каждого странную, мертвую улыбку, какой улыбался умерший сэр Хью. Кто-то закричал по-ирландски, и всех внезапно охватил страх смерти, и все стали метаться, в панике сбивая один другого, подобно диким зверям в охваченном пламенем лесу, когда движению пламени предшествует черный дым; столы были опрокинуты, бокалы и бутылки разбиты, и темно-красное вино растекалось по полу, похожее на кровь.
Сэр Габриэль и Эвелин неподвижно стояли, не осмеливаясь взглянуть друг на друга, поскольку каждый из них знал, что губы другого кривит страшная улыбка. Его правая рука сжимала ее левую руку, когда они смотрели на то, что происходит в зале; и если бы не тень ее волос, можно было бы подумать, что у них одно лицо. Они вслушивались, но крик не повторился, и мертвая улыбка исчезла с их уст; они помнили, что эта улыбка кривила губы сэра Хью Окрама, лежавшего в северном склепе, в своем саване, потому что он умер, не раскрыв никому своей тайны.
Так закончился новогодний ужин. Но с той поры сэр Габриэль становился все более молчаливым, а лицо его бледнело и заострялось. Часто, без предупреждения, не говоря ни слова, он вставал, будто что-то влекло его помимо его воли, выходил в дождь, или на солнце, садился на каменную скамью возле северной часовни, и вглядывался в землю, словно взгляд его проникал сквозь каменный свод внизу, сквозь белое полотно, и видел мертвую улыбку, не желавшую исчезать.
Всегда, когда он так поступал, Эвелин выходила за ним следом и садилась рядом. Однажды, как когда-то летом, их прекрасные лица сблизились, их веки опустились, а алые губы почти соприкоснулись. Но стоило их глазам встретиться, как они расширились и стали дикими, белизна вокруг зрачков налилась фиолетовым, губы задрожали, а руки похолодели, подобно рукам мертвецов, и каждый из них испытал ужас от того, что находилось у них под ногами; они знали о его присутствии, но не могли видеть.
Как-то раз Эвелин обнаружила сэра Габриэля в часовне, одного, стоящего перед железной дверью, ведущей к месту последнего упокоения, с ключом в руках; но он не вложил его в замок. Эвелин увела его прочь, дрожа, потому что ей тоже безумно хотелось увидеть и узнать, изменилось ли что-то в склепе с тех пор, как эта дверь была закрыта в последний раз.
- Я схожу с ума, - сказал сэр Габриэль, прикрывая глаза рукою, покорно идя вслед за ней. - Я вижу это во сне, я вижу это, когда бодрствую, это влечет меня, днем и ночью, и если я не увижу этого, я умру!
- Я знаю, - ответила Эвелин. - Знаю. Там словно бы притаился паук, который опутал нас паутиной и влечет к себе. - Некоторое время она молчала, а затем вдруг сжала его руку с невероятной силой, и почти закричала. - Но мы не должны туда идти! Не должны!
Глаза сэра Габриэля были полузакрыты, он не видел ясно выражение муки на ее лице.
- Я умру, если не увижу это, - тихо сказал он голосом, не похожим на его обычный голос. И весь тот день, и тот вечер, он молчал, и думал об этом, а Эвелин Уорбертон дрожала от ужаса, какого прежде никогда не испытывала.
Серым зимним утром, она пришла в комнату сестры Макдональд в башне, села рядом с большим кожаным креслом и положила свою тонкую белую руку на ее высохшие пальцы.
- Сестра, - сказала она, - что сказал вам дядя Хью той ночью, прежде чем умер? Это, должно быть, ужасная тайна, - и все же, когда вы спрашивали его, я чувствовала, что вам она известна, что вы знаете тайну этой его ужасной улыбки.
Старая женщина медленно покачала головой.
- Я только догадываюсь, но никогда не узнаю, - медленно ответила она скрипучим голосом.
- О чем? Кто я? Почему вы спрашивали его, кто мой отец? Вы знаете, что я дочь полковника Уорбертона, а моя мать была сестрой леди Окрам, так что мы с Габриэлем - двоюродные брат и сестра. Мой отец был убит в Афганистане. Какая тайна может скрываться здесь?
- Я не знаю. Я могу только догадываться.
- Догадываться о чем? - умоляюще спросила Эвелин, сжимая податливые сухие руки и наклоняясь вперед. Но морщинистые веки сестры Макдональд внезапно опустились на ее странные голубые глаза, а губ слетел легкий вздох, словно она уснула.
Эвелин ждала. Возле камина служанка-ирландка вязала, быстро перебирая спицами, и те иногда пощелкивали, ударяясь одна о другую. Настенные часы тикали, отмеряя секунды столетней женщине, у которой оставалось их впереди не так уж и много. Снаружи ветви ивы, раскачиваемые холодным ветром, стучались в окно, как и сто лет назад.
Эвелин сидела, и вдруг снова почувствовала пробуждение в себе ужасного, тошнотворного желания, - спуститься вниз, в северный склеп, к лежавшему там, приоткрыть саван и взглянуть, изменилось ли выражение его лица; она держала руки сестры Макдональд, словно бы для того, чтобы остаться на месте, и изо всех сил старалась противостоять влечению зла, исходившего от мертвеца.
Старая кошка, гревшаяся у ног сестры Макдональд, встала, потянулась и посмотрела в глаза Эвелин; выгнула спину и распушила хвост, а рот ее, казалось, растянулся в дьявольской усмешке, обнажившей острые зубы. Эвелин не могла отвести от нее глаз. Кошка внезапно вытянула лапу, выпустила когти и ухватила ее за чулок; при этом животное было так странно похоже на улыбающийся труп там, в северном склепе, что Эвелин невольно вздрогнула и закрыла лицо ладонью, чтобы сестра Макдональд, проснувшись, не увидела на ее лице мертвой улыбки, которая, - она чувствовала это, - появилась на нем.
Старая женщина снова открыла глаза; она прикоснулась к кошке концом своего костыля, и та сразу выпрямила спину, опустила хвост, убрала лапу и снова прилегла на свое обычное место возле ее ног. Однако ее желтые глаза продолжали, сквозь узкие щелки прикрытых век, смотреть на Эвелин.
- О чем вы догадываетесь, сестра? - снова спросила юная девушка.
- О плохом, о злом. Но я не хочу вам об этом говорить, поскольку это не может быть правдой, но одна мысль об этом способна сломать вам жизнь. Но если это все-таки правда, то, что он имел в виду, говоря, - вам не стоит этого знать, - я считаю, что вы, двое, должны пожениться и расплатиться за его старый грех своими душами.
- Он сказал нам, что мы не должны пожениться...
- Да, - он сказал это, - но так, как если бы человек положил отравленное мясо перед голодным зверем и сказал: "не ешь", но не протянул бы руки, чтобы отнять его. И если он сказал вам, что вы не должны жениться, то только потому, что надеялся, - вы это сделаете; из всех людей, живых и умерших, Хью Окрам был самым лживым человеком, лгавшим даже тогда, когда правда была очевидной, и самым жестоким, даже по отношению к слабым женщинам, худшим из тех, кто жил во грехе.
- Но мы с Габриэлем любим друг друга, - очень печально сказала Эвелин.
Старые глаза сестры Макдональд смотрели вдаль, за пелену лет, где что-то виделось им в сером зимнем туманном воздухе далекой юности.
- Если вы любите друг друга, то можете умереть вместе, - медленно произнесла она. - Зачем вам жить, если это окажется правдой? Мне сто лет. Что дала мне жизнь? Огонь - в начале, кучка пепла - в конце, а между ними - мировая боль. Позволь мне уснуть, если уж я не могу умереть.
Глаза старухи снова закрылись, ее голова опустилась на грудь.
Эвелин ушла, оставив ее спящей, а кошка спала у ее ног; молодая девушка попыталась забыть слова сестры Макдональд, но не могла, потому что слышала их снова и снова, и в шуме ветра, и в скрипе лестницы. И когда ее охватил ужас перед неведомым злом, обрекавшим ее душу, она почувствовала, будто что подталкивает ее, телесно, а с другой стороны, - словно притягивает невидимыми таинственными нитями; а когда она закрыла глаза, то увидела часовню, и алтарь, и низкие железные двери, через которые она должна пройти, чтобы увидеть это.
Когда она проснулась ночью, то накрыла лицо одеялом, чтобы не видеть тени на стене, призывавшей ее к себе; она слышала звуки своего дыхания, лежа, вцепившись в одеяло, чтобы не встать и не пойти в часовню. Было бы легче, если бы не существовало пути через библиотеку, дверь которой никогда не запиралась. Ничего не стоило взять свечу и тихо выйти из спящего дома. Ключ от склепа лежал под алтарем, за камнем, который поворачивался. Она знала этот маленький секрет. Она могла пойти одна и посмотреть.
Но стоило ей подумать об этом, она почувствовала, как волосы поднимаются у нее на голове, и она вздрогнула так, что вздрогнула кровать, а затем ужас окатил ее ледяным ветром, и заставил трепетать мириады нервов, пронзая их холодными иглами.
ГЛАВА IV
Старые часы в башне сестры Макдональд пробили полночь. В своей комнате, она могла слышать доносившийся сбоку скрип цепей, с подвешенными на них гирями, скрежет ржавого рычага над головой, поднимавшего молот. Она слышала эти звуки всю свою жизнь. Раздалось одиннадцать четких ударов, но двенадцатый прозвучал глухо, словно молот слишком устал, чтобы продолжать, и заснул, едва коснувшись колокола.
Старая кошка поднялась и потянулась, сестра Макдональд открыла древние глаза и медленно оглядела комнату, освещенную тускло горевшей ночной лампой. Прикоснулась к кошке концом костыля, и та снова улеглась. Отпила немного воды из чашки и снова уснула.
Но, внизу, сэр Габриэль сел, выпрямившись, когда часы начали бить, потому что ему приснился ужасный сон; его сердце замерло, и от этого он проснулся; он часто задышал, словно дикий зверь, вырвавшийся на свободу. Никто из Окрамов не боялся того, что могло случиться наяву; но, иногда, ужас приходил к сэру Габриэлю во сне.
Он приложил руки к вискам, сидя на кровати; его руки были ледяными, его голова - пылала. Сон отлетел прочь, его заняли мысли о том, что его разрушает его жизнь; и вместе с этими мыслями пришла улыбка. В другой комнате спала Эвелин Уорбертон; мертвая улыбка также исказила ее губы, она, издав слабый стон, проснулась, и закрыла лицо дрожащими руками.
Сэр Габриэль зажег лампу, встал и принялся расхаживать взад и вперед. Была полночь, он спал едва час, а на севере Ирландии зимние ночи длинны.
- Я схожу с ума, - сказал он себе, положив ладонь на лоб. Он знал, что это так. Мысли об этом, владевшие им в течение недель, а затем и месяцев, становились похожими на болезнь, и, о чем бы он ни подумал, мысли всегда возвращались к этому. У него не было больше сил, и он знал, что должен что-то сделать, иначе попросту потеряет рассудок, - сделать то, что ненавидел и боялся, если он вообще чего-то мог бояться; или его мозг откажется служить ему. Он взял подсвечник, старинный тяжелый канделябр, всегда принадлежавший главе дома. Он не стал одеваться; он пошел, в чем был, в своей шелковой длинной ночной рубашке, в тапочках; открыл дверь. В старом доме все было тихо. Закрыв дверь за собой, он двинулся по длинному коридору, застланному ковром. Холодный ветерок дул ему в спину, пламя свечи вытягивалось параллельно полу. Он остановился и огляделся, но все было тихо, а пламя выпрямилось. Он пошел дальше, и сразу же ощутил ветер, почти погасивший свечу. Казалось, ветер подталкивал его вперед, стихая, как только он останавливался и оглядывался, - и снова поднимаясь, стоило ему сделать шаг вперед; ледяной, пронизывающий до костей.
Спустившись по лестнице в большой зал, он пошел по нему, не видя ничего, кроме пылающего пламени свечи, а холодный ветер дул ему в спину и шевелил волосы. Он вошел в библиотеку, темную, с резными книжными шкафами, заполненными фолиантами; подошел к одной из панелей, открыл потайную дверь и проследовал через нее дальше; дверь с мягким щелчком закрылась у него за спиной. Он двигался по низкому арочному проходу, и хотя дверь плотно закрылась за ним, холодный ветер продолжал подгонять его. Он не испытывал страха; но лицо его было бледным, а его широко открытые глаза блестели; он видел сквозь темноту то, что находилось позади нее, в склепе. В часовне он остановился и положил руку на маленькую каменную табличку в задней части алтаря. На ней были высечены слова: "Clavis sepulchri Clarissimorum Dominorum De Ockram" ("ключ к месту упокоения достойных лордов Окрамов"). Сэр Габриэль сделал паузу и прислушался. Ему показалось, что он услышал звук в доме, где прежде было очень тихо, и ожидал его повторения. Наконец, взглянул на маленькую железную дверь. За ней, позади лестницы, лежал его отец, умерший полгода назад, облаченный только в саван, и тление почти не коснулось его тела. Воздух в склепе странным образом препятствовал разложению. И на его лице, ссохшемся, с открытыми глазами, будет страшная улыбка, с какой он умер, - улыбка, которая преследовала...
Когда эта мысль пришла в разум сэра Габриэля, он почувствовал, как губы его растягиваются, и сильно ударил себя тыльной стороной ладони, так, что капелька крови побежала по его подбородку, а за ней - другая, покрупнее, упавшая на мощеный камнем пол молельни. И все же, разбитые губы скривились. Он нажал на табличку. Не требовалось более изощренного секрета, поскольку даже если бы Окрамов хоронили в гробах из чистого золота, а дверь оставили распахнутой, во всем Тироне не нашлось бы храбреца, отважившегося бы спуститься в склеп, за исключением самого Габриэля Окрама, с лицом ангела, тонкими белыми руками и грустными глазами, горевшими решимостью. Он достал большой старый ключ и вставил его в замок железной двери; тяжелый грохот эхом отозвался внизу, словно позади нее стоял кто-то неведомый, теперь убегавший, звучно ступая мертвыми ногами. Он стоял неподвижно; но ветер из-за его спины продолжал дуть, наклоняя пламя свечи в сторону двери. Он повернул ключ.
Сэр Габриэль увидел, что его свеча почти догорела. На алтаре имелись новые, в длинных подсвечниках, он зажег одну из них, оставив принесенную с собой на полу. Когда он ставил ее, губы снова закровоточили, еще одна капля упала на плиты пола.
Он распахнул железную дверь и прижал ее к стене часовни, чтобы она не закрылась сама собой, пока он будет внутри; его встретило ужасное дуновение, пришедшее из темноты. Он начал спускаться, не обращая внимания на затхлый воздух, и пламя свечи, которую он держал в руке, по-прежнему наклонялось вперед, когда он шел по ступеням, и его тапочки едва слышно бились о камень, стоило ему сделать очередной шаг.
Он прикрыл свечу рукой, и его пальцы казались сделанными из воска, когда сквозь них пробивался свет. И, несмотря на защиту, ветер заставлял пламя нагибаться вперед, - маленький лепесток на черном черенке фитиля, который, казалось, вот-вот сорвется и улетит. Он шел, и в глазах его пылала решимость.
Внизу проход расширялся, так что он не всегда мог увидеть стены в неверном пламени свечи; он понял, что спустился в склеп, по гулкому, мрачному эху, сопровождавшему каждый его шаг, а также по тому, что стены исчезли. Он остановился, прикрывая свечу. Его глаза начали привыкать к мраку, он начинал видеть. Смутные очертания тел Окрамов на катафалках, стоявших один возле другого, укутанные в саван, странным образом сохранившиеся в сухом воздухе, подобно пустой оболочке, которую летом сбрасывает саранча. В нескольких шагах от себя он ясно мог различить темную фигуру безголового сэра Вернона в железном гробу, и знал: то, что он ищет, лежит ближе к нему.
Он был храбр, подобно мертвым предкам, лежавшим сейчас перед ним; он знал, что рано или поздно будет положен здесь сам, рядом с сэром Хью, медленно высыхавшим и превращавшимся точно в такие же пергаментные оболочки, что и прочие. Но пока он был жив, и на мгновение закрыл глаза, а на лбу его выступили крупные капли пота.
Затем он снова посмотрел, и по белизне савана узнал тело своего отца, потому что на остальных ткань потемнела от возраста; кроме того, пламя свечи тянулось именно к нему. Он сделал четыре шага и приблизился; внезапно пламя свечи выпрямилось, ярко осветив белый саван, сложенные на груди руки и лицо. Руки и лицо были белыми, за исключением нескольких мест, где появились уродливые трупные пятна. Он ощутил ужасный запах смерти.
Когда сэр Габриэль смотрел на отца, что-то шевельнулось позади него; сначала едва слышно, затем громче; что-то глухо упало на каменный пол и покатилось к его ногам; он обернулся и увидел высохшую голову, лежавшую лицом вверх, с ухмылкой на искривленных губах. Он почувствовал, как по его лицу заструился холодный пот, а его сердце бешено забилось.
Впервые в жизни, то чувство, которое люди называют страхом, овладело им, проверяя его сердце на прочность, - подобно тому, как возница проверяет, хорошо ли оседлана лошадь, - проводя по позвоночнику ледяными руками, поднимая волосы холодным дыханием, наполняя тело свинцом.
Он снова прикусил губу и наклонился, держа свечу в одной руке, а другой потащил саван с лица умершего. Медленно приподнял. Но тот словно прилип к полусухой коже лица; его рука дрогнула, словно кто-то ударил его по локтю; и он, наполовину повинуясь страху, наполовину - рассердившись на себя, потянул саван так, что раздался едва слышный треск. Он затаил дыхание и замер, не в силах откинуть материю и взглянуть. Ужас снова охватил его, когда он почувствовал, что старый Вернон Окрам, безголовый, поднялся в своем железном гробу.
Он почувствовал, как мертвая улыбка кривит его губы. Внезапно, повинуясь вспышке гнева на самого себя, он отбросил саван с лица умершего и, наконец, взглянул на него. Стиснул зубы, чтобы не закричать.
Он увидел то, что преследовало его, что преследовало Эвелин Уорбертон, что приводило в ужас всех, находившихся рядом с ним, когда сэр Хью был жив.
Мертвое лицо было покрыто темными пятнами, тонкие седые волосы спускались на бледный лоб. Веки были наполовину открыты, и огонь свечи заиграл на том, что когда-то было глазами.
Но умерший улыбался так, как улыбался при жизни; ужасные губы были растянуты и плотно прижимались к зубам, напоминая волчий оскал, - с них все еще слетало проклятие, и вызов аду, - вечное проклятие, и вечный вызов аду, и вечная улыбка.
Сэр Габриэль увидел сложенный лист, там, где были сложены руки; почерневшие, иссохшие пальцы были покрыты чем-то скользким и пятнистым. Дрожа с головы до ног, словно в агонии, он попытался взять пакет из рук мертвеца. Но когда он потянул его, пальцы, похожие на когти, стали сжиматься; он потянул сильнее, и руки поднялись вместе с пакетом, ужасным движением; он резко дернул бумагу; мертвые руки, выпустив ее, упали на прежнее место, сложенные по-прежнему.
Он поставил свечу на край катафалка, чтобы сломать толстую печать. А затем, опустившись на одно колено, чтобы было лучше видно, он прочитал то, что когда-то давно было написано рукою сэра Хью.
Он больше не боялся.
Он читал написанное сэром Хью, становясь свидетелем зла и ненависти; сэр Хью любил Эвелин Уорбертон, сестру своей жены; его жена умерла, с разбитым сердцем, прокляв его; они с Уорбертоном бок о бок сражались в Афганистане, и Уорбертон пал; Окрам вернулся живым и взял в жены Эвелин, а год спустя в Окрам холле на свет появилась маленькая Эвелин. Потом ему надоела его новая жена, и та умерла, подобно своей сестре, проклиная его. Он воспитывал Эвелин как свою племянницу, и верил, что его сын Габриэль и его дочь, невинные и не знающие, полюбят друг друга и поженятся, и души женщин, которых он предал, будут страдать вечно. В конце письма он выражал надежду, что когда-нибудь, когда уже ничего нельзя будет изменить, они найдут это письмо, и будут жить дальше, утаивая правду ради своих детей.
Он читал, опустившись на колено, возле катафалка в северном склепе, при свете алтарной свечи; и, прочитав, вслух восславил Господа за то, что узнал тайну до того, как свершилось непоправимое. Он встал и взглянул на мертвое лицо; оно изменилось; улыбка навсегда пропала, челюсть слегка отвисла, мертвые усталые губы расслабились. А потом он почувствовал за спиной дыхание, но не холодное, пригибавшее пламя свечи, когда он шел сюда, а теплое, человеческое, живое. Он резко обернулся.
Позади него стояла она, вся в белом, с темными золотистыми волосами; она встала с постели и бесшумно последовала за ним, и застала его читающим, и тоже прочитала письмо, глядя поверх его плеча. Он воскликнул, с яростью, потому что не ожидал увидеть ее здесь; и эхо громко повторило ее имя в молчаливом смертном покое:
- Эвелин!
- Брат! - мягко и нежно произнесла она, протягивая руки ему навстречу.
ЧЕРЕП, КОТОРЫЙ КРИЧАЛ
Я часто слышал, как он кричит. Нет, я не впечатлительный, не обладаю воображением, я никогда не верил в призраков, до тех пор, пока не случилось это. Как бы там ни было, он ненавидит меня почти так же, как ненавидел Люка Пратта, и кричит на меня.
Я никому бы не посоветовал рассказывать мрачных историй об убийствах, ибо вы никогда не знаете, не окажется ли с вами за одним столом тот, у которого случилось нечто подобное с кем-то из его родных или близких. Я всегда винил себя в смерти миссис Пратт, поскольку, полагаю, что и в самом деле несу за это некоторую ответственность, хотя, Бог свидетель, я никогда не желал ей ничего, кроме долгих счастливых лет жизни. Если бы я не рассказал свою историю, она была бы еще жива. Думаю, именно по этой причине это кричит на меня.
Она была славной маленькой женщиной, с покладистым характером, милой, с приятным нежным голосом; но я помню, как однажды услышал ее крик, когда она подумала, что ее маленький мальчик убил себя из пистолета, с которым играл, хотя все были уверены, что пистолет не заряжен. Теперь я слышу тот же крик; точно такой же, с нарастающими вибрациями; вы, конечно, понимаете, что я имею в виду? Думаю, что понимаете.
Правда заключается в том, что я не понимал - доктор и его жена вовсе не являются идеальной парой. В моем присутствии они иногда болтали, но я часто замечал, как маленькая миссис Пратт краснеет и прикусывает губу, чтобы сдержаться, в то время как Люк бледнеет и позволяет себе высказывать оскорбительные вещи. Он всегда был несдержан, и в детском возрасте, и повзрослев. Вам следует знать, что мы с ним были двоюродными братьями; я поселился в этом доме после его смерти, после того, как его сын Чарли был убит в Южной Африке, так что наследников не осталось. Дом небольшой, но что еще нужно старому моряку, намеревающемуся посвятить остаток своей жизни ухаживанию за садом.
Человек всегда помнит свои ошибки ярче, чем свои достижения, не так ли? Я часто это замечал. Однажды, когда я обедал у Праттов, я рассказал им историю, из-за которой впоследствии все и случилось. Была дождливая ноябрьская ночь, море стонало. Тише! Если вы прислушаетесь, то услышите...
Вы слышите волны? Мрачный звук, не так ли? Иногда, примерно в это время года... ну да!.. - вот он! Не пугайтесь, - вас никто не съест, - это всего лишь крик! Но я рад, что вы это слышали, потому что всегда находятся люди, считающие, что это ветер, или мое воображение, или еще что-нибудь в этом роде. Думаю, сегодня ночью вы этого больше не услышите, потому что редко бывает, чтобы он повторился. Да, именно так. Подбросьте еще дровишек в огонь и плесните этой адской смеси, какую вы так любите. Помните старину Блауклота, плотника, на том немецком судне, которое подобрало нас, когда Клонтарф пошел ко дну? Однажды ночью мы попали в шторм, вдали от земли, - от ближайшего берега нас отделяло пятьсот миль, и наш корабль поднимало на гребни и бросало в пучину с регулярностью часового механизма, - "Нет ничего лучше, чем оказаться в такую ночь на берегу, парни!" - вздохнул старый Блауклот, и отправился в каюту. Я часто об этом думаю, теперь, когда навсегда остался на берегу.
Тем вечером, похожим на этот, я зашел к ним поболтать, собираясь отправиться в первое плавание на Олимпии, - во время своего следующего плавания она пошла ко дну, если вы помните, - а, следовательно, можно точно вспомнить дату. Начало ноября, девяносто второго года.
Погода была ужасной, Пратт - вне себя, ужин - отвратительным, невкусным и холодным, что только усугубляло ситуацию. Бедная маленькая леди была очень недовольна, и настояла на том, чтобы подали валлийскую редьку, вместо сырой репы и полупрожаренной баранины. У Пратта, должно быть, выдался тяжелый день. Возможно, он потерял пациента. Во всяком случае, он пребывал в ужасном настроении.
- Моя жена пытается меня отравить! - заявил он. - И можете быть уверены, когда-нибудь она своего добьется.
Я видел, что ей было неприятно, улыбнулся и сказал, что миссис Пратт слишком умна, чтобы избавиться от мужа подобным способом; после чего начал рассказывать о японских способах со стеклянным волокном, нарезанным конским волосом и тому подобном.
Пратт был врачом и о подобных вещах знал гораздо больше, чем я, но это только подогрело меня, и я рассказал историю о женщине-ирландке, которая успела таким образом избавиться от трех мужей, прежде чем ее заподозрили в грязной игре.
Вы не слышали эту историю? Четвертый муж не зевал; ее разоблачили и повесили. Как она делала это? Она подмешивала им снотворное, а когда они засыпали, вливала им в ухо через маленькую воронку расплавленный свинец... Нет, это всего лишь свист ветра. Южного ветра. Я научился различать их по звуку. Кроме того, это редко повторяется даже в такое время года, - когда случилось. Да, это случилось в ноябре. Бедная миссис Пратт внезапно умерла в своей постели вскоре после того, как я ужинал здесь. Я могу точно вспомнить дату, поскольку получил новость в Нью-Йорке, с пароходом, пришедшим туда сразу за Олимпией, когда я совершил на ней первое плавание. В том году вы плавали на Леофрике? Да, я помню. Какими бы старыми развалинами мы ни стали, вы и я. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор, как мы вместе были юнгами на Клонтарфе. Помните старого Блауклота? "Нет ничего лучше, чем оказаться в такую ночь на берегу, парни!" Ха, ха! Плесните себе еще немного, разбавив водой. Это старый Хулсткемп, который я нашел в подвале, когда дом перешел ко мне; я тогда привез его Люку из Амстердама, пять с половиной лет назад. Но он так к нему и не прикоснулся. Возможно, он сейчас сожалеет об этом, бедняга.
На чем я остановился? Я сказал вам, что миссис Пратт внезапно умерла, да... Люк должен был чувствовать себя здесь совсем одиноким после этого, мне кажется; я навещал его время от времени, он выглядел нервным и измученным, и говорил, что практика сильно тяготит его, хотя ни за что не хотел взять помощника. Время шло, его сын был убит в Южной Африке, и после этого он стал странным. В нем появилось что-то такое, чего не было в других людях. Он по-прежнему оставался верен своей профессии; он не жаловался на то, что совершил какую-нибудь ошибку, или что-то в этом роде, но он выглядел так, словно... Не знаю, как сказать.
Люк был рыжеволосым человеком с бледным лицом, - в молодости, - и никогда не был толстым; с возрастом цвет волос стал песчано-серым, а после смерти сына он стал лысеть, пока голова его не стала похожа на череп, туго обтянутый пергаментом, а взгляд таков, что было очень неприятно смотреть ему в глаза.
У него была старая собака, которую очень любила бедная миссис Пратт, сопровождавшая его повсюду. Это был бульдог, самый добрый зверь, какого вы когда-либо встречали, хотя, когда он приподнимал верхнюю губу и обнажал клыки, незнакомые люди очень сильно пугались. Иногда, по вечерам, Пратт и Бамбл, - таково было имя собаки, - они подолгу сидели и смотрели друг на друга, вспоминая старые времена, как я полагаю, когда жена Люка сидела в том самом кресле, на котором сейчас сидите вы. Она всегда сидела там, а доктор, - в кресле, где сижу сейчас я. Бамбл привык устраиваться в ее кресле - к тому времени он постарел и потолстел, не мог прыгать, у него расшатались зубы. Бамбл не сводил глаз с Люка, а Люк - с собаки, и его лицо все больше напоминало череп с двумя маленькими прорезями для глаз; в тот вечер прошло минут пять, возможно, меньше, когда старый Бамбл внезапно взволновался, издал ужасный вой, словно в него попала пуля, соскочил с кресла, рысью потрусил прочь, спрятался под шкаф и оставался лежать там, издавая странные звуки.
Если принять во внимание внешность Пратта в те последние месяцы, это, знаете ли, неудивительно. Я не преувеличиваю и не выдумываю, но вполне согласен с тем, что его вид мог вызвать истерику у чувствительной женщины, - его голова выглядела подобно черепу, обтянутому пергаментом.
Я пришел сюда за день до Рождества, когда мой корабль ошвартовался у причала, и у меня было три свободных недели. Бамбла я не увидел, и предположил, что старая собака умерла.
- Да, - ответил Пратт, а я подумал, что голос его прозвучал странно, даже более странно, чем сделанная им небольшая пауза. - Я убил его, - сказал он. - Я больше не мог его выносить.
Я спросил, как это случилось, потому что знал Люка достаточно хорошо и не мог поверить в то, что он это сделал.
- Он взял привычку сидеть в кресле и смотреть на меня, а потом выть. - Люк вздрогнул. - Он ни мгновения не страдал, бедный старый Бамбл, - торопливо продолжил он, словно стараясь избежать с моей стороны обвинений в жестокости. - Я подмешал в его питье дионин, чтобы он крепко уснул, а потом держал у его морды хлороформ, пока он не перестал дышать. С тех пор в доме стало тихо.
Тогда я не понял, что он имел в виду, потому что слова прозвучали так, словно он не мог не сказать их. Но потом понял. Он имел в виду, что не слышал этого звука после того, как собаки не стало. Возможно, поначалу он думал, что это старый Бамбл во дворе воет на луну, хотя звук совершенно не похож на собачий вой, не правда ли? Кроме того, я знаю, что это, если Люк не знал. В конце концов, это всего лишь звук, а звук никому еще не повредил. Но он был гораздо более впечатлительным, чем я. Несомненно, здесь что-то есть, хотя я не понимаю, что это; но если я чего-то не понимаю, то называю это феноменом, и не считаю, что он обязательно должен причинить мне вред, как это было с ним. Я не понимаю всего, что творится на море, так же, как и вы, как любой другой человек. Взять, к примеру, приливные волны, появление которых мы не могли объяснить; но теперь мы предполагаем, что они вызываются подводными землетрясениями, а чтобы объяснить землетрясения, можем выдумать множество теорий. Однажды я столкнулся с такой волной, и чернильницу в моей каюте подбросило со стола к потолку. То же самое случилось с капитаном Лекки, - вы, должно быть, читали об этом в его воспоминаниях. Отлично. А если что-то подобное происходит на берегу, допустим, в этой самой комнате, впечатлительный человек начинает говорить о духах и левитации, и еще чем-то тому подобном, о чем не имеет ни малейшего понятия, вместо того, чтобы просто назвать происходящее "феноменом", который на настоящий момент не имеет разумного объяснения. Такова моя точка зрения.
Кроме того, что доказывает, будто Люк убил свою жену? Даже я не подозревал его в этом. В конце концов, тут не было ничего, кроме совпадения, что бедная маленькая миссис Пратт внезапно умерла в своей постели через несколько дней после того, как я за ужином рассказал историю о женщине-отравительнице. Она - не единственная женщина, которая умерла подобным образом. Люк пригласил доктора из соседнего прихода, и они пришли к выводу, что причиной смерти стало нездоровое сердце. Что тут такого? Это достаточно распространенная причина.
Конечно, был еще ковш. Я никогда никому о нем не рассказывал. Я нашел его в шкафу, в спальне. Совсем новый, маленький железный ковш, которым пользовались один или два раза, с остатками расплавленного свинца на дне, серого, зашлакованного. Но это опять-таки ничего не доказывает. Сельский врач, как правило, вынужден много делать для себя сам, и у Люка, возможно, имелись десятки причин, по которым ему мог понадобиться расплавленный свинец. Он, например, увлекался рыбной ловлей, и ему могло понадобиться грузило; возможно, ему нужны были гирьки для часов в зале, или что-то еще. Тем не менее, когда я его обнаружил, у меня возникло странное ощущение, поскольку он выглядел так, как я описывал подобную вещь, рассказывая свою историю. Понимаете? Мне было крайне неприятно, и я его выбросил; теперь он лежит на морском дне в миле от берега, и ржавеет, если только его когда-нибудь не выбросит на берег приливом.
Видите ли, Люк, наверное, купил его в городе много лет назад, потому что люди пользуются такими вещами. Например, в кулинарии. Любопытная горничная могла бы найти ее, с остатками свинца, удивиться и поговорить со служанкой, слышавшей, как я рассказывал свою историю за ужином, - эта служанка вышла замуж за сына водопроводчика из города, - и та могла бы эту мою рассказанную историю вспомнить.
Вы понимаете меня, не так ли? Теперь, когда Люк Пратт мертв и похоронен рядом со своей женой, а на его могильном камне написано, что он был приличным человеком, я не должен давать причину слухам, которые могли бы бросить тень на его память. Они оба умерли, их сын - тоже. Кстати, смерть Люка была не совсем обычна.
Вы об этом ничего не знаете? Однажды утром его нашли мертвым на пляже, было назначено расследование. На его горле были обнаружены следы, но он не был ограблен. Вердикт коронера гласил, что он умер по причине сдавливания горла "руками человека или зубами неустановленного животного", поскольку половина жюри считала, что на него набросилась большая собака и схватила зубами за горло, хотя повреждения кожи были незначительными. Никто не знал, когда он отправился на прогулку, ни куда ходил. Он был найден лежащим на спине, выше линии прилива, а неподалеку лежала старая картонная коробка, принадлежавшая его жене. Крышка отсутствовала. Рядом с ним находился череп - врачи любят собирать подобные вещи. Череп лежал возле его головы, - замечательный, прекрасный череп, - довольно маленький, правильной формы, очень белый, с идеальными зубами. То есть, верхняя челюсть была совершенной, когда я увидел его, а на нижней не хватало пары зубов.
Я нашел его здесь. Видите ли, он был ослепительно белым, полированным, подобно вещи, предназначенной для хранения в стеклянном футляре; и никто не знал, откуда он взялся, и что с ним делать; поэтому его опять положили в коробку, а коробку поставили на полку в шкафу в спальне, и, конечно, показали мне, когда я стал владельцем дома. Меня также проводили на берег, чтобы показать место, где был найден Люк, и старый рыбак показал, где лежал он, а где - череп. Единственное, что он не смог объяснить, это то - почему череп был найден возле головы Люка, а не скатился дальше. Тогда мне это тоже показалось странным, и я часто размышлял над этим, поскольку там довольно крутой откос. Я отведу вас туда завтра, если хотите, - я пометил это место кучкой камней.
Когда он упал, или был сброшен, - не знаю, что именно произошло, - коробка упала на песок, крышка оторвалась, череп вывалился и покатился по песку. Но это не так. Череп лежал, почти касаясь его головы, и был повернут передней частью к ней. Это не показалось мне странным поначалу; но я не мог не задумываться об этом потом, снова и снова, пока картина не стала представать передо мной, стоило только закрыть глаза; я спрашивал себя, почему череп не скатился дальше вниз, почему он остановился именно возле головы Люка, а не, скажем, в ярде от нее.
Вам, естественно, хочется узнать, к какому заключению я пришел, не так ли? Если череп катился, то никакого объяснения у меня не было. Однако через некоторое время у меня возникла мысль, заставившая меня чувствовать себя некомфортно.
О, я не имею в виду ничего сверхъестественного! Может быть, вмешался призрак, а может быть, и нет. Если призраки существуют, то я склонен полагать, - единственное, что они могут сделать с живыми людьми, это напугать их; и, со своей стороны, я бы предпочел столкнуться с призраком, чем с туманом в Канале, когда там полно судов. Я чувствовал дискомфорт от глупости возникшей идеи, вот и все; я не могу сказать, как это началось, что заставило меня развивать ее, до тех пор, пока предположение не стало определенностью.
Я думал о Люке и его бедной жене вечером, с трубкой и скучной книгой, когда мне пришло в голову, что череп может принадлежать ей; и с тех пор я так и не смог избавиться от этой мысли. Вы скажете, без сомнения, что это бессмыслица; что миссис Пратт была похоронена, как христианка, и покоится на кладбище, где ее похоронили, и что это чудовищно, если бы ее муж сохранил ее череп в коробке, в своей спальне. Но все равно, вопреки здравому смыслу и вероятности, я убежден - он это сделал. Врачи способны на странные поступки, от которых простым людям, подобным нам с вами, становится подчас жутко; и это - всего лишь то, что кажется невероятным, нелогичным и неразумным для нас.
В таком случае, разве вы не видите? Если это и в самом деле был ее череп, единственное объяснение его появления заключается в том, что он действительно убил ее, и сделал это таким образом, как делала женщина в рассказанной мною истории, и он боялся, что в один из дней кто-нибудь захочет проверить причину смерти, и истина будет обнаружена. Видите ли, я сказал также, что история эта реальна, и случилась пятьдесят или шестьдесят лет назад. Тогда выкопали три черепа, и обнаружили в каждом из них по кусочку свинца. Это отправило женщину на эшафот. Я уверен, Люк помнил об этом. Я не хочу думать, что он это сделал; я никогда не любил ужасы, и вы, как мне кажется, тоже их не любите, так? Да. Но если бы они вам нравились, я бы приукрасил ими свой рассказ.
Хотя он и без того довольно мрачный, не так ли? Хотел бы я не видеть случившееся так четко, как вижу теперь. Я уверен, он взял его накануне похорон, вечером, когда гроб был закрыт, а девушка-служанка спала. Я предполагаю, что, когда он получил желаемое, то что-то положил под покрывало, чтобы все выглядело обычным образом. Как, по-вашему, что он мог туда положить?
Не удивлюсь, если вы видите противоречие в моих словах! Сначала я говорю, что ничего не хочу знать о происшедшем, что ненавижу думать об ужасах, а затем описываю это так, словно видел все собственными глазами. Я совершенно уверен, то, что он туда положил, была ее сумочка с рукоделием. Я очень хорошо ее помню, поскольку видел ее рядом с ней каждый вечер, когда приходил сюда; она была сделана из коричневого плюша, и была размером с... ну, вы меня понимаете. Вот, снова я о том же! Вы можете посмеяться надо мной, но вы не живете здесь в одиночестве, там, где это произошло, и не вы рассказали Люку историю о расплавленном свинце. Я не боюсь, уверяю вас, но иногда мне кажется, что я понимаю тех людей, которые боятся. Я вспоминаю об этом, когда остаюсь один, я думаю об этом, а когда раздается крик... Честно говоря, он нравится мне не больше, чем вам, хотя к этому времени я должен был бы уже к нему привыкнуть.
Я не боюсь. Я плавал на посещаемом корабле. Это был ManintheTop, и две трети экипажа умерли от лихорадки возле Западного побережья через десять дней после того, как мы встали на якорь; но я не боялся ни тогда, ни после. Я видел много ужасного, так же отчетливо, как вижу вас. Но ничто и никогда не задерживалось у меня в голове, как это.
Я пытался избавиться от этой вещи, но не смог. Она желает присутствовать на своем месте, в коробке миссис Пратт, в шкафу, в спальне. Почему? Не знаю. Я пробовал избавиться от нее, но из этого ничего не вышло. Пока она находится там, крик слышен лишь время от времени, как правило, в это время года, но стоит удалить ее из дома, он слышен всю ночь, и ни один слуга не остается здесь долее двадцати четырех часов. Никто из городка не согласится сейчас провести под крышей этого дома хотя бы ночь, а что касается его продажи или хотя бы аренды, об этом не может быть и речи. Старухи говорят, что если я останусь здесь дольше, то скоро сам последую за его прежними обитателями.
Но я этого не боюсь. Вы улыбаетесь, - как можно серьезно относиться к подобным глупостям? Вы правы. Это вопиющая глупость, я согласен с вами. Но разве я не сказал вам, что это всего лишь шум, когда вы начали оглядываться, будто ожидали увидеть призрак, стоящий за вашим креслом?
Возможно, я ошибаюсь насчет черепа, и мне нравится думать, что так оно и есть - когда я могу так думать. Возможно, это просто прекрасный экземпляр, который Люк раздобыл где-то давным-давно, и то, что грохочет внутри него, когда вы его встряхиваете, может оказаться всего лишь галькой, или кусочком глины, или чем-то еще. Черепа, долго пролежавшие в земле, как правило, имеют внутри себя что-нибудь, что может греметь, не так ли? Нет, я никогда не пытался это достать, чем бы оно ни было; я боюсь, что это может оказаться свинец, разве вы этого не понимаете? Если это так, я не хочу знать об этом, и предпочитаю оставаться в неведении. Ведь если внутри свинец, это значит, что я повинен в ее смерти, я словно бы сам убил ее. Думаю, никто не должен этого видеть. До тех пор, пока я не знаю наверняка, я могу сказать, что это - совершенная чепуха, что миссис Пратт умерла естественной смертью, и что прекрасный череп принадлежал Люку еще со времени его учебы в Лондоне. Но если я буду совершенно уверен, то, полагаю, мне бы следовало покинуть этот дом; конечно, мне следовало бы поступить именно так. Как бы то ни было, я отказался от мысли спать в комнате, где стоит шкаф с коробкой.
Вы спросите меня, почему я не выброшу его в пруд, - только, пожалуйста, не называйте его "причиной для беспокойства", - он не любит, когда его называют чем-то подобным.
Опять! Господи, какой крик! Вы сильно побледнели. Набейте трубку, придвиньте кресло поближе к огню и выпейте. Олд Холланд еще никому не повредил. Я видел, как один голландец на Яве выпил одним духом половину кувшина. Я почти не употребляю ром, из-за своего ревматизма, но у вас его нет, следовательно, ром вам не повредит. Кроме того, сегодня очень сырая ночь. Ветер снова завывает, скоро он сменится на юго-западный; слышите, как дребезжат окна? Прилив, наверное, уже сменил отлив.
Мы не должны были услышать его снова, если бы вы не употребили тех слов. Я почти уверен, что не должны. Конечно, если хотите, можете приписать это простому совпадению, но я бы предпочел, если не возражаете, чтобы вы больше его так не называли. Возможно, бедная маленькая женщина слышит нас, и может быть, испытывает от этого боль, откуда нам знать? Призрак? Нет! Вы ведь не называете призраком то, что можете взять в руки, видеть среди бела дня, то, что гремит, когда вы его встряхиваете. Понимаете? Но это то, что слышит и понимает; в этом не может быть никаких сомнений.
Я пробовал спать в той спальне, когда только-только поселился в доме, просто потому, что она самая хорошая и удобная, но мне пришлось отказаться от этого. Это была ее комната, там имеется большая кровать, на которой она умерла, а шкаф находится в толще стены, в головах, слева. А в нем, в коробке, лежит это. Я пользовался комнатой в течение двух недель, как только переселился, но затем перебрался в маленькую, внизу, рядом с приемной Люка; он спал там, когда ожидал, что его вызовут к пациенту посреди ночи.
На берегу я всегда хорошо спал; восемь часов - мой обычай; с одиннадцати до семи - когда я один, и с двенадцати до восьми, если у меня останавливался кто-то из друзей. Но я не мог спать после трех часов утра в той комнате, точнее после пятнадцати минут четвертого; а еще точнее - я обнаружил это по своему старому карманному хронометру, который все еще как новый, - после трех часов семнадцати минут. Я полагаю, это то самое время, когда она умерла.
Но я слышал не то, что вы слышали сейчас. Если бы это было так, я не выдержал бы и пары ночей. Я слышал шум, стон и тяжелое дыхание в шкафу, никогда не разбудившие бы меня в обычных обстоятельствах, - я в этом уверен. Полагаю, в этом вы похожи на меня, а мы вместе - на других людей, ходивших в море. Никакие естественные звуки не беспокоят нас, даже шум хлопающего паруса во время шторма или когда корабль приводится к ветру. Но если свинцовый карандаш начинает перекатываться и греметь в ящике вашего стола, вы просыпаетесь мгновенно. Думаю, вы меня понимаете. Прекрасно; так вот, шум в шкафу был еле слышен, но он будил меня.
Я сказал, что это было похоже на шум. Я знаю, что имею в виду, но это очень трудно объяснить, не наговорив чепухи. Это не шум в полном смысле; это было похоже на быстрое втягивание воздуха между раздвинутыми губами и сжатыми зубами, и одновременно - едва слышимый шелест одежды, очень слабый. Вот на что это похоже.
Вы знаете, как чувствует человек движение парусника за две или три секунды до того, как повернет штурвал. Всадники говорят то же самое о лошадях, но это менее странно, потому что лошадь - живая, и способна чувствовать, и только поэты и сухопутные жители сравнивают корабль с живым существом. Но я всегда ощущал, что пароход или парусник, любое судно в море, - оно чувствует, оно является как бы посредником между человеком и природой, особенно человеком за штурвалом. Оно воспринимает свои ощущения непосредственно от ветра и моря, прилива и отлива, и сообщает их руке человека, точно так же, как беспроводной телеграф улавливает невидимые потоки и преобразует их в сообщения.
Вы понимаете, к чему я клоню; я почувствовал, что в шкафу что-то началось, и почувствовал так живо, что услышал то, что обычно не слышу, и этот звук разбудил меня. Но я действительно слышал кое-что еще. Казалось, он исходил из коробки, откуда-то издалека; и все-таки я знал, что он доносится из шкафа в изголовье моей кровати. Мои волосы не встали дыбом, моя кровь не похолодела. Я был просто возмущен тем, что проснулся от незначительного шума, не большего, чем издавал карандаш, перекатывавшийся в ящике моего стола на борту корабля. Я не понимал; я предположил, что шкаф каким-то образом сообщается с наружной стеной, что в него попадает ветер и еле слышно стонет внутри него. Я включил свет и посмотрел на часы, было семнадцать минут четвертого. Тогда я повернулся на правый бок. Левым ухом я слышу хорошо, в отличие от другого, которое когда-то повредил, получив удар реем фок-мачты. Я всегда поворачиваюсь на правый бок, чтобы уснуть, если есть какой-то шум.
Это случилось в первую ночь, а потом происходило снова и снова, хотя и не регулярно, но всегда в одно и то же время, секунда в секунду; но иногда я спал на "правильном" ухе, а иногда и нет. Я переделал шкаф таким образом, что ветер никаким образом не мог в него проникнуть, ни что-либо еще, даже моль, настолько плотно была подогнана дверь; должно быть, в этом шкафу миссис Пратт хранила свои зимние вещи, поскольку из него еще окончательно не выветрились запахи камфары и скипидара.
Спустя пару недель шум мне надоел. До тех пор я говорил себе, что это глупо - поддаться настроению и убрать череп из комнаты. При дневном свете вещи выглядят по-иному, не правда ли? Но голос становился все громче, - думаю, это можно назвать голосом, - и я стал слышать его даже своим "правильным" ухом. Я понял это, когда, проснувшись, обнаружил, что сплю "правильно", а в этом положении меня не смог бы разбудить даже звук туманного горна. Но я слышал голос, и вышел из себя, но не испугался, - хотя эти два чувства зачастую бродят рука об руку. Я встал, зажег свет, открыл шкаф, схватил коробку и выбросил из окна, как мог далеко.
А потом мои волосы встали дыбом. Из коробки раздался такой крик, что он с легкостью заглушил бы выстрел из орудия. Она упала на другую сторону дороги. Ночь была темная, я не видел, куда она упала, но был уверен, что за дорогу. Окно находится чуть выше входной двери, до ограждения - приблизительно пятнадцать ярдов, а дорога имеет ширину в десять ярдов. С той стороны тоже есть живая изгородь, вдоль клочка земли, принадлежащего викариату.
Той ночь я больше не уснул. Прошло не более полутора часов с того момента, как я выбросил коробку, когда снаружи раздался крик, - почти такой же, как мы слышали сегодня, но, как мне показалось, в нем слышалось отчаяние; возможно, это было всего лишь плодом моего воображения, но я готов был поклясться, что каждый раз крик раздается все ближе и ближе. Я поднялся и закурил трубку, а затем взял книгу и сел, чтобы почитать, но пусть меня повесят, если я смогу вспомнить, что я прочитал, даже - что это была за книга, поскольку время от времени раздавался крик, от которого даже мертвый перевернулся бы в гробу.
Незадолго до рассвета кто-то постучал в переднюю дверь. Сомнений быть не могло, я открыл окно и посмотрел вниз; я догадался, что кому-то нужен доктор, - человек, должно быть, полагал, что новый жилец этого дома также является доктором. Было огромным облегчением услышать обычный стук после ужасного шума.
Вы не можете увидеть дверь сверху, ее закрывает крыша крыльца. Стук повторился; я крикнул, спрашивая, кто там, но мне никто не ответил. Снова постучали. Я крикнул, что доктор больше не живет здесь. Ответа не последовало, и мне пришло в голову, что у дверей может стоять старый человек, очень плохо слышащий или попросту глухой. Поэтому я взял свечу и спустился, чтобы открыть. Кажется, в тот момент я позабыл про другие звуки, кроме стука. Я спустился, убежденный, что найду на крыльце кого-то, кому нужен доктор. Я поставил свечу на стол так, чтобы ее не погасил ветер, как только я открою дверь. Пока я возился с засовом, снова раздался стук. Он не был громким; он был каким-то странно глухим, хотя я стоял рядом. Я помню еще, что подумал - стучится тот, кому очень нужно войти.
И ошибся. На крыльце никого не было, но когда я открыл дверь и немного отодвинулся в сторону, как увидел - что-то перекатилось через порог и замерло возле моих ног.
Я невольно отступил, потому что знал, что там, даже не посмотрев вниз. Не могу сказать, откуда во мне возникла такая уверенность; я ведь знал, - это должно было лежать за дорогой. Окно было распахнуто широко, я выбросил его с достаточной силой. Кроме того, когда рано утром я вышел, то обнаружил коробку там, где она и должна была лежать - возле изгороди.
Вы можете подумать, что она открылась, когда я ее бросал, и череп выпал; но это невозможно, потому что нельзя бросить пустую коробку так далеко. Об этом не может быть и речи; с таким же успехом можно попытаться бросить на двадцать пять ярдов скомканную бумагу или яичную скорлупу.
Я закрыл и запер дверь, аккуратно поднял череп и положил его на стол, рядом со свечой. Я сделал это механически, подобно тому, как человек зачастую правильно поступает в минуту опасности, не думая об этом. Может показаться странным, но моей первой мыслью было: кто-то, проходя мимо, может заметить меня на пороге дома, с черепом, лежащим у моих ног; причем он лежал так, что смотрел пустыми глазницами мне прямо в лицо, словно намереваясь меня в чем-то обвинить. Теперь, когда он лежал на столе, свет и тени от колеблющегося пламени свечи играли во впадинах глаз, и, казалось, будто они мигают. Затем свеча, совершенно неожиданно, погасла, хотя дверь была плотно закрыта, и не было ни малейшего дуновения; и я потратил, по крайней мере, с полдюжины спичек, прежде чем она снова зажглась.
Я присел, сам не зная, почему. Наверное, я был очень испуган, и, возможно, вы признаете, что в том не было большого стыда, - испугаться. Вещь вернулась домой, она хотела, чтобы ее отнесли наверх, обратно в шкаф. Я некоторое время сидел и смотрел на нее, пока не почувствовал озноб; я взял череп и вернул его на прежнее место; помню еще, что говорил с ним, и обещал, что утром верну ему его коробку.
Вы хотите знать, остался ли я в комнате до рассвета? Да, но продолжал бодрствовать, курить и читать, скорее всего, из чувства страха; несомненно, это был страх, но вам не следует путать его с трусостью, потому что это не одно и то же. Я не мог оставаться наедине с этой штукой в шкафу; я боялся ее чуть не до смерти, хотя не более робок, чем другие люди. Я не понимал; мне казалось, что только человек способен пересечь дорогу, подняться на крыльцо и постучать, чтобы его впустили.
Когда наступил рассвет, я обулся и вышел, чтобы найти коробку. Мне не пришлось ее долго искать; я нашел ее у ворот, возле дороги, она была раскрыта и висела на живой изгороди. Она зацепилась веревкой, крышка упала и лежала внизу на земле. Это доказывало, что она не открылась, пока не зацепилась за изгородь; а если не открылась, то, что в ней лежало, могло выпасть, только оказавшись по ту сторону дороги.
Вот и все. Я отнес коробку в шкаф, положил в нее череп и запер. Когда служанка подавала мне завтрак, то сказала: ей жаль, но она должна уйти, и ей все равно, потеряет ли она при этом месячный заработок. Я взглянул на нее; ее лицо было каким-то зеленоватым, желтовато-белым. Я притворился удивленным и спросил, в чем дело; но это было бесполезно, поскольку она проигнорировала мой вопрос и в свою очередь хотела узнать, хочу ли я оставаться в доме с привидениями и как долго намереваюсь здесь жить, если собираюсь остаться; она заметила, что я не всегда слышу хорошо, но все равно не верила, что я смогу спать, слыша эти крики, - а если бы мог, то с чего бы это мне ходить по дому, открывать и закрывать входную дверь между тремя и четырьмя часами утра? Я не знал, что ей ответить, поскольку она все слышала сама; она ушла, и я остался один. Днем я отправился в городок и нашел женщину, которая была готова приходить и делать работу по дому, а также готовить обед, при условии, что каждый вечер она будет возвращаться домой. Что касается меня, то в тот же день я перебрался в другую спальню, и с тех пор больше не пытался спать в комнате с черепом. Спустя какое-то время у меня появились служанки, нанятые в Лондоне, две шотландки средних лет, и в течение длительного времени все было достаточно тихо. Я начал с того, что сказал им - дом расположен не очень удачно, осенью и зимой он подвергается атакам ветров, отчего он пользуется дурной славой, поскольку жители Корнуолла склонны к суевериям и любят рассказывать истории о призраках. Суровые, с пепельными волосами, женщины слегка улыбнулись и почти с презрением заметили, - они не верят ни в каких боггартов, быв в услужении в двух посещаемых английских домах, а также никогда не видели мальчика в сером, о котором им столько рассказывали в Форфаршире.
Они оставались в моем доме несколько месяцев, и, пока жили здесь, в нем царили мир и покой. Одна из них и сейчас здесь, хотя ушла вместе с сестрой до истечения года. Она была кухаркой и вышла замуж за церковного сторожа, работавшего у меня в саду. Такова жизнь. Городок здесь небольшой, и у него не было иного занятия, но он много знал о цветах и помогал мне заботиться о них, помимо тяжелой работы; потому что, пусть я и стараюсь поддерживать себя в форме, годы берут свое. Это спокойный, тихий парень, очень исполнительный; он был вдовым, когда я переселился сюда. Его зовут Джеймс Трехерн. Сестры-шотландки не верили, что в доме что-то не так, но когда наступил ноябрь, предупредили, что уходят, на том основании, будто часовня находится слишком далеко от дома, в соседнем приходе, а посещать нашу церковь они не могут. Младшая вернулась весной, вскоре последовало оглашение, она вышла замуж за Джеймса Трехерна, и с тех пор, похоже, не испытывала никаких проблем с тем, чтобы слушать проповеди в нашей церкви. Я рад за нее. Они живут в небольшом домике, рядом с кладбищем.