Ты яростен, ты неподвластен словам и жестам, которые окружают тебя и бросают из стороны в сторону. Тебя держат и тебя же пытаются поднять; чьи-то руки, пальцы и сухожилия пытаются сдержать твою неуемную и глупую ярость, пока ты слушаешь, слушаешь и не веришь; женщины плачут, а мужчины лишь пожимают плечами: таково наше суровое время и не менее суровое испытание; тяжело станет, когда роли поменяются до позиций наоборот.
Так проходит час, и два, и три. Белые стены, санитары и доктора, таблетки и идиотские тесты: тебя засовывают в капсулу, и гладят по холодному плечу, тебя светят в глаза и гладят по холодному плечу, берут кровь, лимфу, какую-то жидкость из спины, предварительно побрызгав анастетиком, но этого ты уже не помнишь. Тебе рассказывают это и много чего еще, обязательно поглаживая вновь по плечу, и ты думаешь, да, думаешь, что когда ты был в отключке, совсем никто тебя по плечу не гладил. Может, это делала Анечка, нет, Аня? А может, то была и Рита - вот же она, прямо за дверью, ты узнаешь ее силуэт, видишь ее согнутую спину и всем своим обонянием ощущаешь ее запах. Ты видишь очертание ее ненавистного тела под незнакомой тебе одеждой; это странно, потому что ты совсем ее не видишь, и одежду тоже - но отчаянно знаешь, что дарил ей ее не ты; нет, ты никогда не дарил ей одежды, дарил только раздевание. Она рядом, за дверью с пластиковым затемненным окошком, прислонилась и легонько постукивает костяшками пальцев по твоей двери. Ты смотри на нее, Громов. Смотри, но не зови - Аня поймет тебя совершенно не так, ведь она спит на маленьком кресле, смешно запрокинув голову набок; ее маленькое лицо безмятежно, нет ни следа от той тревоги, какой ты запоминал ее все те разы, когда кто-то поглаживал твое плечо. Рита стучит костяшками, так громко и так протяжно, с паузами и интервалами - тук. Аня изредка дергается, потому что звук этот идет вразрез со всем тем, что ты говорил - а, видит Бог, говорил ты не особенно много. Тук, выстукивание азбуки Морзе, пояснение азбуки Морзе; сколько здесь уже спит Аня и сколько здесь уже стучит Рита? Какая разница. Тук. Все очевидно - скорее всего, плечо они гладили строго по очереди, дрались за тебя и царапая друг другу лица; можно рассуждать с позиции гуманизма или же эгоизма, но с позиции Громова это - самое что ни на есть "правильно", никак не иначе. Тук.
Через пять минут стук прекращается и Рита куда-то уходит. Она - читающая мысли, она - повелительница всего времени и того, о чем лучше не вспоминать. Рита никогда на твоей памяти не была назойливой или же жестокой - кроме одного или даже трех моментов; она - умница, ненавистная и любимая, всегда знающая, когда ей пора уходить. Пока ее нет, будишь Аню, еле-еле шелестя губами, потяжелевшими от всяких микстур, капельниц, переливаний и панацей.
-...что? - Она сонно смотрит на слепящий белый свет. Уже далеко за полночь, но свет отчего-то все еще горит. - Ах, Миша! - Кричит она, нет, вскрикивает, бросаясь прямо к тебе на шею.
Почему она это сделала? Это странно и так...непривычно. Хотя нет, правильнее сказать - банально. Посуди сам - проснувшись от глубоко навязанного таблетками сна первое, что должно случиться, - это, несомненно, бросание на шею любимого человека. Но черт, в тот миг, когда Аня смыкает за твоей шеей руки тебе обязательно думается, и вполне оправданно: а те ли руки смыкаются в крепкий замок, ту ли шею обхватывают данные, конкретные, эти (Анечкины, нет, Анины) руки.
-Наконец-то, наконец-то, я так переживала, я, Боже, ну я и дура, я выплакала тонны, нет, мегатонны слез, я гладила твои плечи...
Слабо улыбаешься, а она улыбнулась ему в ответ. Как предсказуемо.
-...и ты бредил, говорил о чем-то, а я слушала и запоминала, знала, что это интересно, да, интересно, Миш! Ты говорил о скакунах и долинах копыт, о каком-то толстом и красном человеке...
-Подожди. Рита еще здесь?
Меняется в лице. Да, меняется - а ты чего ожидал? На нем проступает боль, жесткость и ненависть. У нее поджимаются губы, а на лбу выступают две небольшие капли пота. Она хочет что-то сказать, потом передумывает - это видно по ряби, молнией через нее прошедшей.
-А, Рита. Твоя жена. - Видно, как тяжело даются ей последние слова; она хотела сказать бы "сука", или же "твоя сука", но почему-то говорит именно так, как говорит. - Позвать ее? Я уйду, если хочешь. Да, конечно уйду! Почему бы мне не уйти, ведь ты, оказывается, женат, ты, оказывается, водишь меня за нос и не спрашиваешь, как я, что я и о чем я, да...
Она дрожащим голосом говорит все и сразу, а ты продолжаешь улыбаться, Громов. Часы внутри тебя замирают и снова тикают; ты подсознательно понимаешь, что часам этим нужен хороший часовщик. Так приходит зрелость - улыбаешься глупой ревности, видя настоящую трагедию и не пытаясь ее разрешить. Кое-как ты успокаиваешь ее, говоришь, нет, врешь, что спросил о ней только лишь потому, чтобы удостовериться, что здоров и что у тебя совсем нет галлюцинаций. Она не верит, но лишь вначале - слишком добро ты улыбаешься, а потом пресекаешь ее слезы одним лишь словом:
-Прекрати.
И она прекращает. Взбирается на твою белую простынь, накинутую поверх твоего тела и плачет, сминая ее нестиранной одеждой. На ее плечах твои слюни и слезы, которые ты пускал в той машине, на ее руках - следы твоего сизого дыма, а на ее пальцах - измазанные кончики, испачканные об твою, как бы отвратительно и пафосно это бы ни звучало, жизнь. Она елозит по твоей простыне и вы еле-еле умещаетесь на тесной кровати; задней частью рассудка ты понимаешь, что больницы - это далеко не отели и нечего рассчитывать здесь на такой же комфортный прием; спрашиваешь ее, а она отвечает. Плачет и отвечает, все, что только знает, повергая тебя в пучину страха, неопределенности и точного расчета касательно одного лишь дела, которое просто необходимо, сложно необходимо, невыносимо, но необходимо претворить в жизнь.
Она шепчет, уронив голову на твою некогда сильную грудь:
-...совсем ничего, понимаешь? Говорили все ей. Я плакала и я лгала, что я твоя дочь, но они просили документов. Сказала, что приемная, и они опять попросили документа, но другого; что мы в духовном родстве, они тоже не поверили. Слышишь?
-Да.
-Они говорили все ей, а я, я...никак не могла подойти и спросить ее, понимаешь? Она так на меня смотрела, будто бы хотела убить. Она говорила со мной так высокомерно, всего две фразы бросила, но я поняла, что она знала, что я тебя привезла, да, черт, я вовсе не помню, что именно она мне сказала, когда я не делала ничего, только плакала и плакала, да...
Рита. Не Риточка, нет - Рита. Она никогда не была для тебя Риточкой, нет, Риточки не существовало в том темном подъезде и Риточка не пила тот ужасный портвейн, пока твои нескладные руки гладили ее щеки и волосы; Риточки не существовало никогда. Она всегда была Ритой - тысячи и тысячи лет, в которых никогда не существовало Ани. Рита всегда была умной, слишком умной - она не плакала, когда ей было грустно или же когда ей было очень счастливо; в один из тех жестоких моментов она тоже не плакала - и ты это, как ни прискорбно это говорить, знаешь. Когда ей было грустно, она попросту не улыбалась, когда ей было весело - улыбка не сходила с ее лица. Как так получается, что ты никогда не видел ее слез? Это странно, да. Она плакала с тобой в кафе, плакала в Минске, плакала, плакала, плакала! Подожди и остановись - ты с кем-то путаешь ее; но с кем? Ведь она другая, твоя или же совсем чужая Рита, она никогда не стыдилась своих эмоций, громко смеялась и была в нечастых твоих компаниях главным украшения вечера, разве нет? Странно. Ты точно можешь сказать, какого цвета, какой формы и какого вкуса ее слезы, ты точно можешь узнать ее запах даже там, где его почти что уже нет: это Рита, твоя Рита, ненавистная, которая плакала много, но в один или же три ужасных раза плакала сильнее всего; и ты слышал это, находясь даже в другой стороне города; эмпатийная связь, вывод: Минск город слез, город эмпатии; критик. Мотив слезы как очищающего средства душевных...
-...сказала. А я и не запомнила. Надо было, наверное, но...ах, я возненавидела ее с первого взгляда! Она такая, Миш, такая...грязная. Она смотрела на меня и, казалось, видела, что у меня под плащом, до костей и мяса своим взглядом дотронулась, а потом и до души...
-Что у тебя под плащом? - просто спрашиваешь. - Как всегда?
-Да, черное, - отмахнулась она и продолжила, дотронувшись испорченным пальцем до твоей щеки. - они не сказали мне, но я поняла, что дело плохо. Они брали анализы и качали головами, смотрели какие-то снимки и хмурились, Миш, о чем-то тихо говорили и совсем ничего не давали мне, даже права...
Ты улыбаешься про себя, Миша, улыбаешься как всегда улыбался до этого; стоит твоей улыбке выползти наружу, как все сломается, разрушится, как все пойдет прахом из-за странного движения двух линий, которые обычно зовутся ртом; Аня задрожит своими веками, своими линиями и той шершавой бумагой, которая теперь так громко называется кожей. Ты хочешь перебить ее, пресечь - жест вивисекции и топор палача, перерезающий тонкую нить; в прежние времена бы ты сделал это, не задумываясь - но теперь все отчего-то иначе. Она снова в черном. Ах, как банально, глупо, пошло и прекрасно; сим-во-лизм. Ты думаешь - то ли самое это черное или другое? Навряд ли то же самое: наверняка ее постельный гардероб состоит из сотни разных комплектов для сотни разных Миш; почему все-таки черное? Надо спросить, так ты думаешь. К черту, спросишь после; вначале было не слово, как уверяет любая религия - в начале была лишь Рита; никогда не существовало до нее ничего и не будет существовать после - всего лишь и нужно, что спросить о ней что-нибудь, боже, хоть что-нибудь...так, чтобы не обидеть и не умертвить ту, кто гладит твои плечи, целует губы и принимает на веру все то, что ты говоришь.
Алгоритм претворяется в жизнь - улыбаешься, перебиваешь, спрашиваешь, не замечая обиды. Да, все в точности. Конечно, она говорит:
-Да плевать мне на нее!
А тебе остается кивнуть и продолжать засыпать ее вопросами. Как она, с кем она; на чем она приехала и как давно; как она узнала и от кого. Конечно, Аня не знает - не доросла еще до всезнающей Анечки, которой так хочет стать, но по ней видно, как старается она абстрагироваться и выдать ответ, что тебя удовлетворит. Почему ты спрашиваешь? Ты ненавидишь ее за последние двенадцать лет, нет, двенадцать - это Геликоон, и эти годы ты ненавидишь именно его, а не ее. Сколько тебе сейчас? Под сорок; глупо и банально, что ты этого совсем не помнишь. В голове туман, а Аня смотрит на тебя, словно бы спрашивая: почему тебя интересует она, когда я в твоей больничной койке, почему ты спрашиваешь о ней, эгоист херов, когда я, а не она, руки твои гладит и плечи и целует тебя и отвозит тебя, полумертвого, почему, почему, почему? Что ты чувствуешь, удовлетворение, жалость, гнев или наконец-то похоть? Так спрашивает она одними лишь глазами; свои ты отводишь, загибая за ее спиной пальцы, чтобы Аня никак их не увидела. Сколько лет тебе и твоей ненависти к ней? Двенадцать или больше? Ненавидел ли ты ее, когда называл ее Офелией или же гражданкой Офелией, когда рвал на части свой паспорт однажды, а потом поджигал, когда в стране все пошло не совсем так; помнишь, что еще сжег ты однажды, разуверившись; ненавидел ли ты ее тогда, в поле под Минском, или когда она, пьяная, наотмашь ударила тебя перочинным ножом? Ненавидел ли ты ее двенадцать лет, меньше, больше, любил ли, ненавидел ли, скажи, нет, считай-считай-считай...! Почему это так важно тебе и почему совсем не важно Ане? Пойми, девочка, что это - испытание, меч, подвешенный на тоненьком волоске и камень, который ты катишь; это лабиринт из всех атрибутов его и его таинственной бывшей, это страх, боль, слезы, которые ты пролила и еще прольешь; это, блядь, жизнь, Аня - ты же хочешь стать его Анечкой или же нет?
-...не хочу, не хочу, не хочу про нее, пожалуйста, перестань спрашивать...это спрашивать! Я...хочу рассказать другое, то что важно, по-настоящему, слышишь, насчет тебя...ты не слушаешь меня совсем. Я подслушала разговор двух медсестер, а может и врачих, они о чем-то спорили и говорили, они так...
Закурить бы. Потому что сейчас ты наконец решаешься задать вопрос, который вертится у тебя на уме все то время, что ты в сознании. Ты прокашливаешься и перебиваешь ее, сжимая руку на ее шее.
-Осталось не так много?
-Года два при нужном лечении. В противном случае...
-А-а. А что со мной?
-Склероз, Миш, они говорили про склероз, но я наверное ошиблась, ведь это же с памятью что-то, от этого же нельзя, да, нель...
-Рассеянный, наверное. Я читал о нем, это немного то.
Как же хочется курить. Хотя бы один разочек вдохнуть чего-то сизого, прежде чем она начнет снова плакать, а ты подхватишь, да? Конечно, теперь все иначе. Моментом, быстротечностью, почти даже абстракцией, как и когда-то. Вздыхаешь:
-Это похуже. Ох, Аня. - в последний момент чуть не назвав ее "Анечкой".
Вздыхаешь, отчаянно надеясь, что она не только в черном, но и с целой пачкой красно-крепких специально для тебя - медленно умирающего человека, который больше всего почему-то хочет покурить, а не зачем-то жить.