Выло время, когда я ждал лета. Мальчишкой. Купаться в пруду, толочься на переправе в надежде поживиться луком-слезуном, жмыхом, горной вишней, свежесрезанными подсолнухами, играть в швай — метить круглым напильником в железное кольцо, брошенное на землю, — шик попадания — кольцо, вращаясь, восходит по напильнику и соскакивает... Были годы, когда бредил зимами, где на лыжах, с двустволкой, бегаю по снегам обочь заячьих и лисьих следов. Снега среди ракитников пахли самаркандскими дынями. Здесь обретались волки. Бесшумно они покидали ракитники, быстрыми махами удалялись в чистое поле, а твоей картечи или пулям лишь оставалось дырявить им вослед сугробы. Был период, когда не терпелось оказаться в сентябре, чтобы в будний день не пустить сына в школу и податься с ним в лес, сквозящий в березовых рощах и осинниках небосклонной проголубью, а в ельниках таящий рыжики. А когда возникло и окрепло чувство, что Коктебель — моя третья природная привязанность — Урал, Россия, он, — я весь устремился к вёснам Киммерии.
Перед полуднем последнего мартовского числа я приезжал в Феодосию. До странности неизменно выпадало вёдро: свободное солнце, весёлая колышень бухты с черными танкерами, не ветры — дуновения морских сквозняков.
Город еще малолюдный, тускловатый — стекла не помыты, дома накануне косметических прихорашиваний, — но обязательно обрадует зелёной, как хризопраз, травой, архитектурными чертами с привкусом греческой, венецианской, генуэзской, армянской старины.
Ты в Крыму, рвался сюда от московских перегрузок, доводящих за холода до телесной немочи, казалось бы, должен отрешиться от спешки, однако в тебе — мчащееся на Коктебель чувство, оно неподвластно рассудочной правоте, и ты, позыркивая из машины на заоконный мир, почти не запечатлеваешь его.
Правда, твоё зрение воспрянет при виде стрельчатого лба горы Клементьева, и вовсе к тебе вернется пристальность, едва выскочит из-за холма сталистый, с темными оплывами мыс Хамелеон, а то и фиолетовый впросинь, каким зачастую бывает под высоким светом ранней весной. Миг — и взор приластится к воде, льдисто-прозрачной от остуды. Море курчавится, бликует, слюденеет. Вдали над ним витают туманные волоконца. Канат горизонта дрожит, отслаиваясь от воды к небу, от неба к воде.
Всё это вдруг отзовётся в душе торжественностью, что приближаешься к родному, пусть краткому, обиталищу, и замешанное на болевой тревоге отчаяние: «Не сбудется... Наверно, не сбудется?» — неуследимо отслоится от души, как будто оно не морочило тебя в часы зимнего томления.
А начнется подъем к поселку (справа двугорбый холм, слева пустующий кемпинг), твои глаза потеряются для восприятия чего бы то ни было: взгляд отымет гора Сюрю-Кая, отымет промыто-серым видом скал, в чём есть светлота отбеленной домашней холстины, зубцами такой чёткости и притягательности, как спинной гребень ископаемого ящера, поперечными валами нагория, которое явно существует для того, чтобы выделить, вконец прояснить красоту каменного хребта, тогда он сроду не забудется, потому что подобных скал, хотя бы теплотой облика, ни в своих, ни в чужих краях не было и нет.
Скоро ты уже катишь садом. Первыми тебя встречают гималайские кедры и аризонские кипарисы. Но не к ним ты летел. О, вот он! Тебе не по нутру чёрствость его веток и стволов. Да и что тебе до них, коль мечтал о цветении. Счастливо оправдалось ожидание: миндаль в цвету.
Ты не ждал буранной пышности, чем завораживает цветение яблонь, абрикосов, сливы, сирени, акации. Оно ещё впереди. Ты ждал кружеватости, пушистой лёгкости безлистных крон. Ты ждал ненавязчиво белых, розоватых, румяных пятилистников, слагающихся в неправильные шаровые узоры.
Миндальные деревья проскальзывали мимо, обвеивали своим пуховым ароматом. Ты радовался их прелести, и нет-нет щемило почему-то сердце от их одуванчиковой незащищенности.
Автомобиль встает возле третьего корпуса. Ты поднимаешься по крутой лестнице в комнату. Бросаешь чемоданы, и — на балкон. Поверх вихрастой будлеи, сухих плетей обвойника, опутавшего алычу, вяз и кипарис, сквозь иглистую, увешанную гремящими стручками гледичию смотришь на море. Чайка. Парит на дуговидных крыльях, поваживая носом цвета слоновой кости. Чайка. Одиноко ли ей?
Танцуют лучи на всём пространстве залива, стекленится марево, канат горизонта от моря к небу, от неба к морю.
«Здравствуй, — произносишь в уме, обращаясь к синему тиссу возле балкона, к шипастой, погромыхивающей гледичии, к великанскому тополю, выросшему неподалеку от угла дома, к морю, окованному солнечным блеском. — Здравствуй. Я тут».
Вёсны близ Феодосии, в Коктебеле. Год-другой я устремлялся и к осеням Киммерии.
Жду ли я сейчас отдельной поры?
Теперь я жду лишь того, чтобы продлилась жизнь. При мне. До бесконечности после.