Учись ненавидеть жизнь
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Учись ненавидеть жизнь
СОДЕРЖАНИЕ:
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Учись ненавидеть жизнь
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Зимняя капель
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Золотой паук. Не улетай!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Учись ненавидеть жизнь...
Глава 1
Дубовые двери театра захлопнулись за спиной с таким грохотом, что с потрясенного неба огромными хлопьями жмущихся друг к другу снежинок повалил давно ожидаемый снег, оказавшийся как нельзя кстати: возвращаться в тот же самый город совсем не хотелось - за один день он стал совершенно чужим. Ниспавшее на него внезапно белоснежное марево даже высоченное здание администрации напротив превратило в нелепый серый обрубок, торчащий из заливаемого молоком асфальта, словно постамент пустоте. На свежем воздухе голова мигом трезвела, переполняясь вспышками последних воспоминаний: бесконечный пролет лестницы со ступеньками боли, летящее следом огромной чернокрылой птицей пальто и возмущенный, металлический грохот дипломата с шуршащей внутри рукописью...
А там, наверху - внезапно выросшая из ниоткуда, живая, сплоченная стенка, увенчанная бледно-розовой змеей шипящих, брызжущих пьяной слюной лиц в разноцветных масках, еще недавно умевших только улыбаться. А над ними, будто голова змеи, возвышалась круглая, с красным носом, довольно усмехающаяся физиономия их нынешнего кумира, пастора старой, еще дореволюционной кирхи, чье рождество и собралась отмечать новая богема, точнее, элита, состоявшая, в основном, из новых и бывших, одинаково всеядных, но во главе с ним: режиссером, зависящим теперь от всех них... На очередное, уже наше рождество спектакль будет другим, хотя компания вокруг елки соберется почти та же самая. И этим "почти" буду я, да и пастор, наверное, нужный лишь на раз...
Неожиданно меня пронзила острая, щемящая мысль: а вдруг произошедшее похоже или есть на самом деле то, что мы считаем смертью? И я уже по ту.., точнее, по эту сторону? Испугало или огорчило меня не само это, как ни странно, а то, что умер я как бы без покаяния, не сказав последнего слова, оставив его за ними. За ним, точнее, кто мог, оказывается, поставить на сцене, да и в жизни любой спектакль, по любому сценарию - чему его и учили... А я - нет!
А ведь и я надеялся, пытался написать, создать и для жизни свой сценарий, во всем происходившем воспринимая только ему созвучное... Но, видимо, недооценил мощи и последствий очередной смуты, второго за век, хотя и не столь кровавого, событийного, но гораздо более глобального разрушения былого, лавиной хаоса снесшего и все наши благие намерения, да и нас самих, невольных разрушителей. Но назвать его "Реквиемом..." я не решился бы до сегодняшней ночи...
А ведь все так похоже на это! Пустота! Города, людей, машин, фонарей - ничего нет, все скрыл холодный, белоснежный занавес, ниспадающий с незримых и небес. Да и что могло появиться здесь в чужое рождество, в преждевременных родах, выкидыше мира, который давно уже устарел, а, может, и умер там, в утробе времен?
Нет, даже думать так не хотелось, будто себя самого хороня, поэтому я тут же устремился вперед, едва увидел сквозь белое марево перемигивающиеся огнями гирлянд окна и вывеску ночного бара, застекленную трехцветным витражом дверь которого прежде никогда не замечал, не раз проходя здесь и поздними вечерами. А сейчас кроме них вокруг вообще ничего не было!
Идти дальше, возвращаться все равно было некуда. Вся жизнь еще вчера была устремлена в некое долгожданное будущее, решительно порывая не только с всеобщим, но и со своим прошлым, обнуляющимся троекратно последним годом былого уже века, даже тысячелетия. А ведь предыдущие три девятки казались такими многообещающими запятыми - не зря, видно, на Елисейских полях и поспешили так в новое тысячелетие, что попутным оказался не ветер, а мстительный ураган, сокрушивший всю мишуру их праздничных приготовлений. До нас он, похоже, донесся ровно через год...
Дверь бесшумно распахнулась, едва закоченевшие пальцы коснулись массивной медной ручки в виде головы рычащего льва, даже куснувшего их слегка, но беззлобно, по кошачьи...
За стойкой дремал здоровый, коротко стриженый бармен. Вряд кто сегодня заказывал коктейли... Слева в углу сидела за столиком полусонная парочка: пожилой франтоватый мужчина в давно вышедшем из моды малиновом пиджаке и ярко, но давно уже накрашенная блондинка с фальшивым колье на почти обнаженной груди. Его рука вяло шарила под голубой скатертью, на что она реагировала легким подергиванием плеча и уголков губ. Меж ними стояли несколько полупустых бутылок дорогого коньяка, шампанского и усталая тишина. Блондинка заметно напряглась, увидав меня, и спрятала глаза в густых, словно хвоя, ресницах, почему-то напомнив мне ту елку...
Справа от них, откинувшись на спинку резного стула и разглядывая входную дверь сквозь хрусталь фужера, сидел старик. Да, это был старик и по внешности, и по одежде, и по выражению уже все знающих и ничего нового не ждущих глаз с широко распахнутыми крыльями морщин. На меня он посмотрел даже с некоторой укоризной, словно я заставил себя долго ждать.
И, когда я направился было к стойке, он категорично замахал руками, словно предупреждая, чтобы я не будил усталого бармена. Когда я оторопело замер посреди столиков, старик легким кивком головы указал мне на стул напротив. На его столике тоже стояло несколько бутылок неизвестных мне напитков, некоторые из которых были уже начаты. Рядом с ними стояли две полные вазы с черными, жирными маслинами и янтарными финиками. В пепельнице высилась горка коротких сигарных окурков. На старике был мягкий серый пиджак и ярко-зеленый галстук, отвлекающий взгляд от морщинистого лица, покрытого густой багряной сеткой.
- Да, да, я уже часа три поджидаю вас, - с укоризной даже произнес он вместо приветствия.
- Меня? - пытался я удивиться сквозь нахлынувшее на меня тепло, с удовольствием усадившее меня на мягкий, уютный стул.
- А что тут удивительного, - обронил он с легкой усмешкой, разливая из непочатой бутылки в рюмки напиток, похожий с виду на ром, что было очень кстати с мороза, - я же пока не знаю, кого именно...
- Ах, да, - запоздало понял я, - Андрей.
- Это я уже знаю, - с улыбкой произнес он, поднимая рюмку. - За того, с кем я встречу этот новый год! Все последние я встречал один, начиная с их рождества... Милейший! Подай-ка нам два куска мяса побольше! - крикнул он громко столь бережно опекаемому им до этого бармену после того, как мы выпили действительно огненный, южный напиток. - До утра далеко, целая вечность, а вам надо привести в равновесие голову и желудок. Просто напиваться скучно.
- Просто и не получится, - усмехнулся я, смутно вспомнив недавнее, - у меня, к счастью, денег с собой - только на кофе.
- С собой или вообще все-таки? - спросил он с улыбкой патрона. - Для меня, правда, разницы нет особой.
- В этом году пока что - вообще, - ответил я, пытаясь все-таки оценить происходящее быстро проясняющейся головой. - А следующий век, похоже, будет для меня и вообще сплошным праздником...
- Не напрягайтесь, - словно одернул он меня, - я не голубой. Просто собеседник. Хотя это, может быть, очень похоже, поскольку женщины крайне редко или никогда не бывают достойными собеседницами. Но для собеседника все же тяжелее, чем и для голубого, быть одному. Потребности тех крайне ограничены даже во времени, как мне кажется. А вам, как и мне, похоже, спешить некуда. Кроме смерти нас уже ничто не ждет так настойчиво - не правда ли?
- Вчера еще я сказал бы, что нет, - неуверенно ответил я. - Вы можете говорить мне ты - так привычнее.
- Но вас же двое, - с хохотком произнес он сквозь дым раскуриваемой им глубокими затяжками сигары. Он словно давал мне время обдумать ответ, неспешно протягивая и мне одну из них.
- Вам это тоже знакомо? - выдавил я из себя вместе с колючим, застревающим в горле дымом. Легкие даже чуть засаднило.
- Не делайте сразу глубоких затяжек - это не последняя. Я-то привык к крепкому табаку: махорка, самосад, а теперь вот сигары появились, - спокойно говорил он сквозь клубы выдыхаемого дыма, - а они, на удивление, не только крепкие. Их дым не просто ароматный, но и съедобный, вкусный. Его жалко выдыхать, честное слово. Сигаретный дым - лишь привычка, но не удовольствие, в сравнении с этим.
- Хм, я так же считаю, - медленно согласился я, уже привыкнув к крепости сигары, - раньше, помню, курил только Лигерос, пока он не исчез. И потом в любых сигаретах узнавал примесь кубинского, а, точнее, сигарного табака. Когда сигары появились и были еще дешевые, я сразу купил побольше... в Москве.
- Теперь и сигары, и деньги вдруг кончились, - с сочувствием и не обидно произнес он, с некоторым полупоклоном протягивая мне нераскрытую коробочку сигар. - Презент. Новогодний. Я себе накупил сигар на всю оставшуюся жизнь и, боюсь, даже больше, чем надо. А умирать, не докурив сигары, будет обиднее, чем даже не долюбив. Сведенборг ведь говорил, что половина того света - это Любовь, но курение там наверняка под запретом... А то чувство мне знакомо, - резко изменившимся тоном и голосом вдруг произнес он, - мне даже жаль тех, кто ни разу не встречался со своим зверем.
- Сегодня я вновь застал его, возвращаясь в эту жизнь, с которой, казалось, тоже расстался навсегда, - проговорил я с некоторым облегчением, полузакрыв глаза и медленно проглатывая вместе с крепким дымом обжигающий горло ром.
- Да, а я ведь тоже, помню, долго курил Лигерос, - прищурив глаза, мечтательно произнес он, - так он был хорош в поле, на свежем воздухе, вперемежку со свежезаваренным чаем... А на кого он был похож: на сокола, павиана, шакала, льва, быка? Чья голова была у него, точнее, у вас? - спросил он вновь другим голосом, разливая в рюмки уже из другой бутылки.
- Не успел заметить, - напрягая память, ответил я, - он словно прятал глаза от меня.
- Зря. Своего зверя надо знать, - словно огорчился он, - хоть он и не постоянен, как и боги Египта.
- Интересная параллель, - отметил я, польщенный аналогией.
- Прямая всегда параллельна себе, - подчеркнул он свои слова взмахом рюмки. - В книге мертвых их встречают там, далеко за гранью смерти и почти всегда, как незнакомых. Но они есть и сейчас. В нас. Это наводит на мысль о том, что же такое - там. И там ли оно? И где мы? Бесконечность вопросов, а ответ один.
- Какой же? - спросил я с нескрываемым интересом.
- Вы его знаете. Только задайте уже под него ряд наводящих, и вам из них все станет ясно, - с легкой грустью, словно с чем-то расставаясь, отвечал он, - что, по крайней мере, он не там, откуда вы пришли. Там стена вопросов, задаваемых только ради самих себя. На них вообще нет ответов - только другие вопросы. Из кирпичей можно сложить кирпичную стену - большой кирпич. Из этих - еще большую стену, и так до бесконечности. Это и есть их логика. Скука!
- Но что можно противопоставить ей? - спросил я, чувствуя, что впадаю, точней, взлетаю в состояние просветленной легкости.
- Нас, слава богу, логике в школе и даже в институтах не обучали, - размышлял он слегка отрешенно, - и нам легче постичь иное. Есть свои невероятные прелести и в дилетантстве. Логика же, как она ни пыжься, все равно оперирует случайностями. При том-то и том-то должно быть только это, но вот будет оно или нет - в жизни решает все равно случай. Какая мне разница: должно быть это или нет, если оно произойдет не по моей воле, а вопреки ей? Или же наоборот - то, что мне необходимо, желательно, не сможет произойти ни при каких обстоятельствах и моих усилиях, если так следует из логики предшествующего, заданости. Логика лишает нас и счастья ожидания. По ней мы с вами сегодня и даже никогда не должны были встретиться...
- Разве это трагично? - спросил я. - Я имею в виду вас. Моя-то трагедия довольно ощутима. Хотя, простите, я не то имел в виду...
- Я как раз это имел в виду, - рассмеялся он, раскуривая вторую сигару мелкими затяжками, - не оправдывайтесь. Как я все же люблю кубинский табак. Просто жаль, что в самих легких нет нужных рецепторов, хотя тогда, может, многие бы с отвращением бросили дышать... Я говорил именно о встрече с тем, кто, разделив со мной компанию, мог бы при этом оставаться и оставался бы в одиночестве, хотел бы этого и не тяготился бы этим. Как я. Как вы. Но мог бы я, следуя силлогизмам, логическим умозаключениям, оказаться одновременно в двух взаимоисключающих позициях: остаться одиноким не в одиночестве? Нет. Любой другой бы или из наглости, или из благодарности начал бы сразу досаждать мне и давно бы уже досадил...
- А как бы вы действовали по логике? - спросил я, еще не совсем понимая или же не спеша это делать.
- Чтобы одиночке оказаться не в одиночестве, надо пойти в любую компанию, где множество одиночек, готовых приклеиться к кому угодно, чтобы только заполнить, заткнуть зияющую вокруг себя пустоту хоть чем-то, хоть кем-то. Сам по себе никто им не нужен - нужна только часть его, пригодная для роли пробки, заполнителя. Сам он - безразличен. Но мне-то зачем это? Лишиться части себя, а-то и всего, стать затычкой. Да, есть ведь и такие - абсолютно пустые, кому и толпы мало для этого. Те самые вожди, лидеры, которых сейчас много объявилось вдруг! Но там я не останусь одиноким: это так присосется к тебе, что ты просто перестанешь быть собой...
- Так все же - что кроме логики? - изменил я чуть направление. Он, видимо, любил поговорить.
- Надо дать возможность одновременно реализовываться этим двум взаимоисключающим и несовместимым якобы возможностям: быть одиноким и не быть в одиночестве, - очень просто произнес он, наливая из следующей бутылки.
- Быть и не быть, - пародируя Смоктуновского - не Гамлета, произнес я, на что он понимающе усмехнулся, - вот в чем ответ!
- Превосходно! - обрадовался он чему-то, - сумма двух абсолютных одиночек дает максимально возможный результат. Сумма всех возможных возможностей, всех А и не-А дает нам весь мир, а не только куцую действительность, реальность, данную в ощущениях, разыскиваемую всеми истину, которая всего-то лишь - один из вариантов, один из абрисов, профилей многоликой вечности случайностей.
- Как это сделать, делать, - спросил я, одновременно включаясь в смысл беседы и выключаясь из него в приятное забытье, - ведь встреча таких одиночек - хотя я себя еще не полностью осознал таковым - это ведь еще большая случайность? В Древней Греции статистика была благоприятнее... в бочках. В одной бочке...
- Если ожидать случай, как снег в Сахаре, - усмехнулся он. - Надо дать реализовывать себя каждому году, дню, часу, мигу, шагу своему. Не жить их под копирку, по привычке, по заведенному порядку. Надо вначале насильно даже заставить себя жить каждый отрезок времени иначе, чем другой. Надо не пропускать любую бегущую мимо тебя возможность. Но, если сказать иначе, надо дать реализоваться всем своим случайностям, надо жить, как получится. Ведь что такое случай? Это лишь не упущенная нами возможность. Лови их, отбирай лучшие, а лучше живи все подряд, но не останавливайся на очередной. Ты видишь - три уже были начаты? С тремя. И неудачно. Нет, я сразу их раскусил, так как они сразу устремляли взгляд на меня, на одинокого. Но сегодня Рождество, и я наливал им по одной. Они все же одиноки, хоть и не одиночки в полном смысле этого слова.
- Чем же я от них отличен внешне? - недоверчиво, но все же с безразличием спросил я.
- Ты вначале долго рассматривал тех. Лишь потом не очень приветливо отреагировал на мой, пожирающий тебя, взгляд, поспешив от него к стойке, хотя ты уже был в его сетях. Еще бы - я же не ошибся и при такой ничтожной вероятности успеха, - не стал он разбрасываться комплиментами, но, увидев мою кислую мину, все же чуть поправился, - но ты и внешне от них отличен. Крайне! Чем? Раньше я не встречал таких одиночек и не знал их отличительных черт. Чисто внешних. Внутренние - другое дело. Поэтому неизвестное и послужило сигналом...
- Как же тогда он - второй? - начинал я вроде бы уже понимать его, вплывая в пространство его размышлений. Но вопрос был вызван и другими причинами и ощущениями.
- Он, возможно, и есть причина полноты и целостности нашего одиночества, не тяготящегося себя, - хмуро и впервые не очень уверенно произнес он в ответ, наливая в фужеры из последней непочатой бутылки. Это было, судя по бокалам, вино кровавого цвета с густым сладковато-терпким ароматом. Оно, словно живое, колыхалось, пытаясь ухватиться за скользкий хрусталь и выбраться поскорее наружу. - Это волшебный напиток. Почти в буквальном смысле этого банального в наше время слова. Если истина, а, точнее, цельность - действительно в вине, то именно в этом.
Все бутылки стояли этикетками к нему, а спрашивать название мне было лень. К тому же это прозвучало бы как посягательство на его одиночество. Бутылки были единственной стеной, разделявшей нас, которую было легко переступить. Но мне этого было не нужно. С противоположной стороны бара на нас устремились взгляды двух пар оживших слегка глаз, но мой собеседник опередил их. Он медленно встал, не спеша, с некоторой торжественностью подошел к их столику и молча налил два фужера, так же молча вернувшись за наш столик. Согласием их было тоже молчание. Кивнув им, мы молча выпили. Вино было и впрямь волшебным. Вкус его менялся каждое мгновение и в каждой точке поверхности рта, отчего тот превратился буквально в сосредоточие всех нервных окончаний тела.
По всему телу от него разбегались меняющиеся, переливающиеся, будоражащие сигналы, включающие, словно лампочки гирлянды, все уголки, клеточки, отчего я стал ощущать каждую из них в отдельности. Тело стало схожим с огромным муравейником, полным живых, но невидимых существ. Они толкались, копошились на месте, бегали по мириадам узких, извилистых тропинок... Во мне жил целый мир, огромная вселенная... Но все это вскоре затмило другое, ожидаемое уже с тревогой явление... Я увидел там внутри... его. Нет, даже не увидел, но вполне осязаемо и ожидаемо почувствовал его присутствие. Так мы ночью чувствуем присутствие в небе атмосферы, ослепительно сияющей в солнечном свете днем. Сейчас же там было раннее-раннее утро, когда воздух лишь едва начинал густеть, наливаясь лишь призраками еще невидимого света...
- А в прошлом можно дать возможность осуществиться любой возможности, - спросил я, собирая в кучку свои разбегающиеся в страхе мысли, - или оно жутко детерминировано, как стены, дома, все уже давно существующее?
- Что у нас не было детерминировано, так это прошлое, - ответил он так, словно тоже возвращался откуда-то издалека, - мы столько раз его уже меняли, что для логики теперь - это сфера сплошной неопределенности. Отсюда для них неизбежно вытекает неопределенность настоящего и будущего. Понимаешь, в целом прошлое, настоящее и будущее - это некий невероятно сложный силлогизм. Да... Они же не могут сказать теперь: какой из двух путей А и не-А истинный, а какой ложный, говоря, что нам нужен ни тот, ни другой, а некий третий, но опять истинный только! Абсурд. Наши эксперименты с прошлым - не только конца, но и начала этого тысячелетия или конца того - и навели меня на эту концепцию, сущность ли жизни. Зачем, к примеру, мириады особей людей, звезд? Для возможности реализации любой возможности в каждый миг их спонтанного развития. Мириады жизней в эту вот, - он поднял палец, - секунду реализовали все то, что ты или кто-нибудь из нас реализует за всю жизнь, точнее, смог бы реализовать, если бы не подчинился детерминизму...
- Меня интересует мое сегодняшнее прошлое, хотя бы его кусочек, полный абсолютной неопределенности, - здесь я глубоко вздохнул, - а, точнее, неизвестности. Абсолютно пустой.
- Вы ищете подсказку или ответ? - спросил он, смотря куда-то внутрь меня.
- Ответ, - неуверенно ответил я, рассматривая фужер с вином.
- Да-да, это и есть подсказка и ответ в их временном единстве, - усмехнулся он вполне серьезно. - Ответ не надо искать - он есть. Надо искать путь к нему - вопросы. Но зачем тебе он? Ведь есть и вторая возможность: ответа нет. Вместе они составляют целое пространство возможностей. Мы же зациклились на малюсеньком мире материи, действительности, детерминизма. И, скорей всего, от лени, хотя и считаем его миром действенности. Весь же мир возможностей нас пугает, кажется не по силам, на этот-то не хватает якобы времени. Но и в нем-то мы знаем лишь то, что случайно выпадает нам, до чего дотянулась рука из проезжающей мимо клетки. Но... ведь сегодня ты зашел сюда, хотя логически не было для этого оснований?
- В принципе, мне было больше некуда идти - вокруг ничего не было... физически, хотя я, конечно, шел по наитию, - сказал я, отчего-то смущаясь.
- Оно куда действеннее нашего рассудка-сибарита, - резко отмел он мои сомнения, - оно - как щупальца у осьминога, он же - лишь маленький, хоть и острый клюв. Мы же все свои щупальца засунули себе в рот, забыв даже, что они у нас есть. Мы полностью доверились зрению, чужим словам, не ощупывая, не изучая мир в реальном пространстве, а сразу беря то, что кем-то считается нужным для нас... Я не дам тебе ответа, не стану ставить точку в конце еще не написанного предложения. Но, думаю, ты и сам все знаешь. Коль ты - одиночка. Коль Вы - одиночка, - поправился он и рассмеялся так, словно провел железным прутом по моим ребрам.
- Господа, вы обсуждаете здесь очень мудрые, по крайней мере, не очень понятные вещи, - говорил торопливо, чтобы его не перебили, мужчина с соседнего столика, подойдя незаметно к нам с бутылкой, - как теоретики. Но честно, впервые, слушая вас, я понял, что теория интереснее практики. Мы же с Марией... С Марией? Да, с Марией так по наитию и живем. Да. У меня каждый день есть женщина, но ни одна - больше дня. У нее тоже. Нет-нет, я не согласен! Женщина - это совсем иной мир! Это то, что по ту сторону от нас, хоть я и не знаю, по какую же я сам нахожусь... сторону. Но с тем, что по ту сторону, я связан. Напрямую, да...
- А вы не устали? - усмехнулся не очень добродушно мой сосед.
- От чего? - удивился тот. - Вовсе нет! Нет ни одной женщины, которая бы в первый день знакомства была похожа на других. Вторых же дней я не знаю. Кроме кино и друзей.
- Каждый день делать одно и то же, - продолжал, совсем не слушая его, мой сосед, - менять женщин...
- А что еще вы могли бы вот так ежедневно менять? - слегка разочарованно спросил тот, - в нашей стране. В те, да и в эти времена. Работу, прописку, рацион, убеждения, одежду? Может, вы имеете в виду мысли, но о чем? Разные мысли об одном и том же? Я думаю, что наш пример - единственный, где ваша идея осуществима. Нет-нет, конечно, второй пример - это путешественники. Я вот очень люблю Федю Конюхова, я ему всегда стараюсь помочь, но!.. Всем нам отсюда не уехать. Идея же должна быть для всех. Без исключений. Я больше не хочу быть исключением, одним из девяносто девяти процентов исключений. И ординарностью тоже. Даже с моей профессией, точнее, работой. Хотя это тоже, очевидно, профессия, да еще из самых древних, чуть моложе профессии повитухи... Хотя, нет! У Евы же не было повитухи? А вот Каин братца уже того... Нет-нет, не убил... А, да ладно. Мне лишь этим единственным наше смутное время нравится: никто не загоняет меня под одну общую планку, и всем наплевать - какой же я есть. Даже вот такой для многих выродок я - не исключение из правил...
- Я не говорил, что вы не правы, - безучастно сказал сосед, - но просто вы - не одиночка в полном смысле этого слова и поэтому не из нашего клуба, - говоря это, он поднял высоко рюмку, кивком головы раскланиваясь с незваным гостем.
Тот пожал разочарованно плечами, выпил и побрел за свой столик, где его ждал, похоже, сочувственный взгляд непостоянной Марии. Она в довершение всего окинула нас презрительным, но не безучастным взором. Разнообразие даже вот такое влекло ее, а за окном должен был вскоре начаться новый день. Новый день Марии.
- Нет, это крайний и не показательный случай. Как календарь. Там тоже каждый день разный. И, как крайний случай, он проходит по границе логики и возможности возможностей - назовем ее так, - вполголоса сказал сосед. - Мне же не хотелось испортить под конец свою возможность и впустить сюда этого полуодиночку. Да, может, и вовсе не одиночку. Он же расстроился, смотрю. Пьет одну за одной.
- Им скоро прощаться, - вяло заметил я.
- К сожалению, да, - вздохнул он, - но мы, в отличие от них, можем встречаться чаще, чем раз в жизнь.
- Да, я уже не чувствую себя листком отрывного календаря, - поддержал его я. Желание встретиться с ним было особенным - его просто не было. И оно не тяготило. Чувствуешь, что ты просто есть, а не потому, что кому-то нужен. И у этого "есть" исчезали всякие пределы, ограничения, не зависимые от тебя.
- Подонки вы, сволочи! - заорал вдруг, вскакивая, тот, в малиновом пиджаке, - гады, недобитые гады! Что вам здесь, среди нас надо? Мотайте туда, к себе, одиночки, выродки! Из-за вас и мы - такие! И мы себе места не находим! Потеряли его! Да, мы - тоже одиночки, но мы все вместе! С ней - хоть сегодня лишь - но вместе! С ним вот вместе! - указал он на бармена, на что тот лишь развел руками: "скандал оплачен". - А вы, вы?! Вы не люди! Вы - они! Они! Вы и рождаетесь уже мертвыми, вас и хоронить не надо! Вот они, ваши рожи! Где глаза?! Это не глаза! Это! Это!.. Нет! Это дырки! Дырки в воздухе! Я вижу! Черные дырки, жрущие наш свет! Что вам надо от нас?! Все заберите! Все! Оставьте нас в покое! Оставьте! Нам без вас хорошо было! А если нет, то смотрите - я вас зарою, всех твоих зарою по очереди, а потом и тебя, - по лицу его катились крупные слезы, черные... слезы. - Маша! Маша! Не покидай больше меня, Маша! Никогда! Я не хочу быть, как они, одиночкой! Я со всеми хочу быть и с тобой, Маша, родная моя! Вернись!
- Да пошел ты, педрило крашеное, - брезгливо оттолкнула его блондинка, переместившись на нашу половину, - нашел родню.
Вблизи она оказалась совсем еще молодой, что, правда, трудно было разглядеть под густым слоем пудры и краски.
- Нет, Маша, нет! Больше нет! С первого дня я все... - запричитал тот плаксиво, размазывая черные слезы по лицу, - это они, они меня сделали одиноким, таким сделали! Я никому не нужен теперь! Только этим: холодным и бесчувственным, безразличным ко всему, но слабым и податливым. Нет, я не о том! Но, если ты вернешься... Тебе ведь тоже плохо?! Тебе никуда от меня не деться, любимая!
- Плохо, да не тоже, - говорила она, на ходу надевая простое, довольно холодное пальто с вытертым соболиным воротником, превращаясь в обычную девчонку. - Где вы, мужики-то настоящие, кого хоть жалеть не надо? Обиженный. Не дай Бог с таким здесь остаться...
- На улице холодно. Вам далеко? - строго спросил мой сосед. - Мы довезем вас, Мария.
- Нет... Да, далеко. Но я... - она не хотела отказываться. Ей и сейчас, и всегда было холодно.
- Вы соберите все это... - указал он ей на столик, направляясь к бармену, который вновь заснул, но уже громко всхрапывая.
- Маша, не уезжай и ними! Они, они - вампиры, нелюди! - сквозь слезы умолял ее тот, то садясь на стул, то вскакивая. - Они и тебя, и нас всех вампирами сделали... И меня, я почему и... Но я не хочу, правда! Возьмите меня с собой, а? Возьмите!
Глава 2
Улица была вся в белом, словно невеста. Тротуары, дорога, рельсы - все было занесено снегом, как и киоски, вывески. Трудно было даже определить - в каком же мы веке. Вокруг были только снег и старинные, еще не тронутые реставрацией дома. Людей, машин, трамваев - ничего из этой жизни еще не было. Все это еще спало после тяжелой ночи, пережившей два по своему знаменательных события. "Год умер, да здравствует год!" - кричали по поводу этого невольные свидетели трагедии, но активные участники разыгрываемого вокруг нее фарса. Телевакханалии, стрельба петард и бутылок шампанского, глупые тосты, шум в ушах от выпитого не давали сосредоточиться и задуматься над происходящим, осознать хотя бы, что за один миг этой ночи мы проиграли все, отдав, променяв накопленное за год прошлое на мыльный пузырь надежд и миражи ни у кого еще не сбывшихся предсказаний. Может, так задумано, чтобы облегчить нас, очистить души от мишуры и трухлявого, плотского скарба памяти, скопившегося за год? Копить это всю жизнь, ни разу не прочистив авгиевы конюшни своего прошлого? Опустошенные, но с чистой совестью и легкой душой горожане еще спали, как новорожденные, чья жизнь была снова только впереди, и спешить было незачем. Это была единственная ночь в году, пробуждение от которой ничем не грозило, не наваливалось грузом неизбежности и обреченности, воспоминаниями о долгах и расплате. Традиции, обычаи, неписаные и тиражируемые веками правила говорили: начни все заново, с белого листа, так, как хотелось бы. Так мало для этого надо: прожить всего лишь один день иначе, не как остальные, запрограммированные для тебя кем-то. Ты - единственный хозяин и творец этого дня! Это твоя единственная и реальная возможность внести в чужую программу свои собственные правки, изменить хотя бы немного жестокий алгоритм действительности, где ты - лишь буква, цифра или имя, но совсем не результат и не цель. Но тратить этот единственный день на то, чтобы думать о предстоящих, чтобы пережить их все, чтобы составлять расписание очередного срока этой каторги? И убить этим единственный день отпуска, воли и заслуженного безделья? Никогда!...
- Мария, а вы действительно не боитесь, что мы можем оказаться, ну... - начал было мой сосед, но стушевался.
- После этих ужастиков? - рассмеялась она, но тут же погрустнела. - Обидно, что, скорее всего, это не так. Так обрыдло мне это серое постоянство будней, что я за счастье сочла бы даже встречу с Дракулой или Берией. Нет, с динозавром лучше или с инопланетянином. А, хоть бы и с Жириновским столкнуться и то... интересно. Не знаю - кто вы, но хотя бы считаете себя кем-то. А я - так...
- Ты могла бы стать этой ночью... хотя бы Золушкой, или незаконнорожденной принцессой. А что? - пытался развеселить ее он.
- Попробовала. Ну и что? Я даже была там, ну, где вы.., - тихо произнесла она последние слова, глядя на мои волосы.
- И.., - начал было я, но язык словно одеревенел или примерз к близости разгадки.
- Вы хорошо танцуете. Да. Нет, не так... С вами очень хорошо танцевать. Вы, вы... Я даже не знаю, как сказать. Вы так закруживаете, так ведете... даму, что перестаешь себя ощущать. Тебя словно нет, ты невесома, словно пушинка в ваших руках, - с каждым словом она все сильнее розовела и склоняла ниже голову, - вы... забыли?
- Слушайте! Снега столько, что ждать встречи с машиной бесполезно, - перебил ее мой сосед, - но я не против и прогуляться.
- Мне очень далеко, - словно извиняясь, сказала она.
- О, дальше, чем Фриско, Сидней, Акапулько? - растягивая со смаком что-то значащие для него названия, спросил он.
- О, нет! На Горностае! - в тон ему с язвинкой отвечала она, с нетерпением ожидая ответной реакции.
- И ты должна быть именно там в этом году! А ты давно не была в Акапулько? Да, и я там тоже не должен быть никогда! Особенно в те годы. Но! - никак не отреагировав на ее слова, говорил он о своем, - судьба, зная, с кем она имеет дело, что-то там сломала в двигателе, когда наше судно проходило именно мимо этого дивного курортного городка. Пока нас тащили туда на буксире, представитель немецкой фирмы, изготовителя двигуна был уже там с двумя комплектами запчастей. Впервые мы пожалели, что двигун был не наш. Всего лишь три дня нам довелось поваляться на золотых песках этой волшебной бухты, с тревогой глядя на ее узкое горлышко - вдруг оно сомкнется навеки. Рядом с нами стоял огромный океанский лайнер, и мы сходили на причал вместе с этими неестественно чистыми и какими-то моложавыми стариками и старухами в коротких шортах и с добрыми, любопытными взглядами. Вместе с ними, как туристы, мы с замиранием сердца смотрели, как бронзовые мальчики сигают ласточкой с отвесной скалы в только-только начинающийся прилив, штурмовали старую и совсем игрушечную, как сам городок, крепость с настоящим гарнизоном, бродили по тенистым улочкам, вьющимся среди низких домиков, усеявших круглые сопки. Там я даже молиться начал, глядя на огромный крест, который простер свои крылья над бухтой с вершины одной из гор. Но больше всего после четырех месяцев болтанки в океане я наслаждался... морем. На пляже Санчес за блок сигарет... да, болгарских, целый день угощал нас целый день водой, пивом, сосисками, и мы, не изображая из себя никого, целиком отдавались ласкам изумрудного моря и чистого, золотого и нежного, как кожа мексиканок, песка. С того времени я и задумался над всем этим. И уже в следующий плановый заход в Бальбоа на берег сошел совершенно иной человек. Он не побежал, как все, по шопам. Он пошел в старинный, тенистый парк с белыми беседками, сел в такси и поехал через всю Америку искупаться в Атлантике, перекинуться парой словечек с английскими моряками в Кристобале. Другой человек вернулся и домой... и в другой, к сожалению, дом... А ты запрограммировала себя попасть сегодня кровь из носу в свой Горностай, где тебя никто не ждет, и жалуешься потом на судьбу. А причем она?
- А я нигде дальше Хабаровска не была, - печально произнесла она, - но и он показался мне... необыкновенным. Эти прямые улицы и бульвары! Как у нас, Амурский, Уссурийский, и столько там пространства! Пустого! Можно затеряться в городе. И... Но у нас все равно красивее! Я люблю свой Горностай. Там нет этого... города. Этого камня вокруг и... в душах. Здесь и я совсем другая. Ну, в общем, не такая. Никакая. Противно. Не ходите дальше. Я одна. Прощайте.
- Э, нет, голубушка, - крепко взял он ее под руку, - ты такая же, как мы, одиночка. Ты - одна! Из нашего клуба. Молчи. В наше время не надо ничего объяснять. Оно не дает нам даже случая. Не какого-то счастливого - обычного. Что ж тогда - ничего?
- Иногда только этого и хочется - ничего, - безжалостно произнесла она, нахмурив брови, - мне все-таки лучше уйти.
- Не от чего уходить. Сегодня проблема другая - куда, - почти в унисон ей сказал он.
- Мы бы тоже ушли, знай - от чего, - вставил я, внутренне содрогаясь от мысли, что она, как и я, должна будет идти в это снежное безмолвие, в пустоту, так ловко маскирующуюся миражами утра. Стоит лишь закрыть глаза, чтобы вспомнить ее...
- Я знаю, - обреченно сказала она.
- Э, голубушка! Знаю! - воскликнул вдруг он, - никто не знает. Эпохи перемен - колоссальное изобретение и, казалось бы, дьявольское. Она сама - это бегство паническое от прошлого, но люди вот бегут от нее, настоль она бесчеловечна и жестока к личности. Одни рвутся в покинутое по недомыслию, как им кажется, прошлое. Другие пытаются уйти от неумолимого времени, перемещаясь в пространстве. Третьи рвутся быстрее повзрослеть и перескочить в будущее. Так тяготит их малоподвижное поневоле тело, прикованное цепями секунд к стрелкам часов. Мало кто осознает, что уход даже от абсурда - это сам по себе абсурд, но неизбежный. Ведь процесс отрицания лжи - это вовсе не истина. Отрицание не может быть истиной! Но оно все же есть. Кроме истины, оказывается, много чего есть, и этим тоже приходится жить. Но можно просто жить, а можно, как это принято, страдать. Но тогда придется страдать всегда, ведь истина же за десятки тысячелетий поиска так и не была найдена, но люди переживали счастливые времена, хотя мы всегда, получается, жили в одну непрерывную эпоху перемен, эпоху поиска истины. И что тебе, нам ли всем мешает жить счастливо даже своими кажущимися бедами? Не надо лишь из счастья делать горизонт, кумира. Счастье - это каждая твоя возможность, которую ты можешь и должна реализовать...
- Нет, я сказала, что знаю про него... Про вас, - еще более смутившись, сказала она. - Я видела, что вы тоже, как я, были там совсем чужой, чужие... Но вы всем улыбались, всем пытались что-то прочитать. Кажется, стихи... Но вы, наверно, не видели, как они смеялись. Я из-за этого оттуда и ушла. Я предчувствовала что-то плохое... Я... нет, не это...
- Куда мы идем? - спросил я так, словно мне было не интересно, что она говорит. - Горностай вроде бы в другой стороне?
- Мы идем к одному великому творцу своих возможностей! - отвечал мой сосед торжественно, но так, как это могло получиться только у Мягкова. - О нем все говорит его имя. Представляясь, он называет только фамилию, и собеседникам становится неудобно за только что перечисленные регалии. Он сам созидает свою жизнь, на которую мы, слава Богу, можем тоже посмотреть. Вон те скульптуры слеплены красноармейцем...
- На Серой лошади? - рассмеялась она, перестав искоса смотреть на меня.
- Да, почти на Золотом осле, - отметил я скептически.
- В каждом городе должен быть вот такой серый или золотой Пегас, продолжал он, - иначе в нем не будет поэтов...
- Или не было, - настаивал я.
- Только, чур, не смотрите в окна! - шутливо воскликнул он, - вдруг там увидите висельника, кого при жизни соперники брезгливо считали пьяницей, а после смерти заспешили к нему в собратья-поэты.
- Соперники?! Разве такие есть? - удивился я.
- Ну, сокарандашники, - согласился он. - Не могу забыть его сравнения нашего городишки с воротом, распахнутым на горле океана!
- Да, но только этот воротничок его и удавил однажды, - зло заметил я, не осознавая - почему.
- Наверное, так и должно быть, - сказал он примирительно, но неуверенно, - чтобы Ван-Гог, По, Есенин... были нищими, отверженными, пьяницами? Достойная их посмертная слава не мешает уже творчеству...
- Да, хорошая концепция, чтобы не платить, - язвил и дальше я, - чтобы хоть при жизни слава доставалась бездарям...
- Не уверен, что это по воле людей происходит, - с печалью в голосе пытался он слегка урезонить меня. - Ты не согласен, поскольку смотришь на это не со стороны, скорее?
- Потому что не могу смотреть в эти окна, - смирился я.
- Посмотри в эти, - предложил он, когда мы перешли на противоположную сторону ледяной реки-улицы, - здесь живет, да, признанный при жизни, но...
- А разве он сейчас здесь? Так рано!
- Не знаю. Но жизнь его вся здесь, - ответил он ей, нажимая неприметную кнопку звонка, словно примерзшего к стене. - Это самый молодой, пожалуй, дом, но в нем живет самый старый творец.
- Вы к кому? - бесцеремонно спросили два нагловатых, полусонных мужичка, едва приоткрыв дверь.
- К нему! - торжественно сказал он, отодвигая их обоих рукой. - Проходите!
- Можно в ухо получить! - прошипели те очень сиплыми голосами.
- Можно, но мне сейчас не до этого, - обронил он им.
- А ты кто такой?! - вспомнил про свои прямые обязанности один из них.
- Серов, - проронил он небрежно.
- А! Это тот, - шепнул один другому уважительно. - А мы - охрана...
Дверь открыл высокий, сухой..., нет, не старик - человек многих лет. Он с аристократической небрежностью произнес свою фамилию и церемонно, с полупоклоном пригласил нас в мастерскую. Белые, всклоченные волосы, седые усы и такая же серебристая, двухдневная щетина на обветренном лице с легким, светящимся изнутри румянцем - все это гасло, пропадало куда-то, словно вас ослеплял пристальный взгляд лучистых глаз из-под лохматых цвета снега бровей. Разглядеть глаза было невозможно, как и освещающее вас солнце. Но они пронзали насквозь, пробегая легкой изморозью по затылку, по спине так, что кому-то там внутри очень хотелось спрятаться. Он знал, оказывается, не только Зерова - да, Зерова, а не Серова, - но и Марию. Но я уже не слушал, что они там говорят, - я судорожно вспоминал, когда же я был и был ли я здесь в прошлом. Что-то было столь знакомым в этом огромном зале, переполненном холстами в подрамниках. Картины были везде: висели сплошными коврами на стенах, стояли штабелями по всему полу, оставив узкий, извилистый, точнее, изломанный проход. Их были тысячи. На большинстве - морские пейзажи, одинаковое изобилие лазури и белизны, но ни одна не была хоть чем-то похожа на другие. На всех стенах было море, и даже стоявшие на полу, отвернувшись от нас, картины начали казаться застывшими, покрытыми рябью, зеленовато-коричневыми волнами, какими они иногда бывают в бурю. В пустоте зала стоял многозвучный шум всех наших морей, тысяч, миллионов не похожих друг на друга волн, несущихся на тебя со всех сторон, откуда-то из-за стен. Сочные, живые и мужественно грубоватые портреты, тайга всех четырех времен года, скалы, корабли - все это терялось, перемалывалось, смывалось со стен живой водой... живого, не сумевшего застыть маской смерти-вечности и на холсте, моря. Невольно возникало ощущение парения, душа рвалась взмыть вверх, чтобы с замиранием не кануть в ревущую под тобой бездну. Мое пальто вдруг и на самом деле раскинуло полы, взмахнуло крыльями...
- Давайте, я ваше пальто... посажу что ли на вешалку, - проскрипел за спиной его голос, чем-то похожий и на скрип мачт и на звуки перекатывающихся в прибое галек. Каждое слово, ударяясь о другие, издавало едва уловимый звук: "Ч-члук".
- О, нет! - вздрогнул я даже с некоторым облегчением, - я сам.
- Мы подумали, что вы здесь заблудились, - совершенно не меняя выражения лица и едва раскрывая губы, говорил он, - пройдемте в другую, более жилую и сухую залу... Там, правда, беспорядок после вчерашнего. А вы разве не видели мою выставку? С неделю назад отдал им десятка два, три...
- Да, да, видел. Конечно! - выдохнул я. - На выставке, наверно, только и можно рассмотреть картины, где их десятка два, а лучше, одна или три хотя бы...
- Если честно, то я отдал им не показать, а продать, - посмеялся он глазами, - сам это не могу делать, но приходится. А им даешь несколько, и возвращают тоже несколько... Садитесь в это кресло. Оно старое, очень старое, куплено на мои первые гроши... Дома мебель получше, соответствует якобы моему теперешнему статусу и сама теперешняя... Но на этом столько знаменитых задов поерзало в ожидании первой! - хлопотал он попусту как то, усаживаясь и сам за столик, заваленный остатками закуски, разложенной по клочкам бумаги. Единственной посудой были пепельница и разнокалиберные рюмки, стаканы. - Всю ночь не спал. Не хочу. Зачем? Я уже стар - спать ночами. Скучно спать. Дома сплю. До вас молодежь заходила... В смысле, молодые мазилы... Интересные парни, чего-то ищут все... Все правда выпили, ничего не оставили...
- О, это не проблема, - спохватился Зеров и выставил на столик содержимое пакета, точнее, примостил между остатков былого пиршества, - пришли ведь за твое новое звание выпить.
- А, это, - отмахнулся он бровями, - зачем оно мне? Долго выговаривать. Теперь за него не платят, а пока покупатель его выговаривает в блокноте, я успеваю передумать продавать ему одну из них... Особенно, иностранцам не хочу, но платят, собаки!...
- Люди семь раз по семьдесят семь потов проливают на скучнейшей работе, от которой их тошнит, - перебил его Зеров, разливая что-то крепкое в рюмки, которые он до этого сполоснул ромом, - чтобы только купить себе один, а то и несколько шедевров, облагородить свою никчемную жизнешку, или чтоб сходить на концерт нищего пианиста, прочесть книжку голодного писателя после плотного ужина... Проникнуть сквозь эти творения в неведомый мир духовного, плавно перетекающий в потустороннюю вечность из этой прихожей, уставленной холодильниками и унитазами... А ты уже там, эгоист!...
- Дурень - ты, Зеров! - отмахнулся тот дружелюбно, - сколько попусту разбрасываешь слов и даже сам их не запоминаешь, наверно. Написал бы что-нибудь, дал бы прочесть...
- Слово даже сказанное тоже не стареет, не умирает, не пропадает. Для тебя бы я написал, но ведь кто-то еще почитать попробует? Попробует переварить даже прочитанное вместе с сервелатом или гербалайфом, перед собой даже делая вид, что все понял? Ты бы слышал, как они твои картины обсуждают?! - почти возмущался Зеров, опасно размахивая полной рюмкой. - Не видят главного за мазками, той перспективы, что уходит за холст в бесконечность! Это же люди трех измерений, но с претензией еще и на четвертое! И все! А у меня вот есть твой... малюсенький этюдик - ты даже не помнишь, когда подарил его мне - и я уже знаю, что я тоже там! Там! У тебя здесь - тысячи окон в вечность! Но раздай ты им, продай им - они все равно пойдут с ними под мышкой в дверь, обратно в прихожую! Но дом не может быть без окон, поэтому ты и есть...
Но мастер не отвечал, молча пережевывая шкурку сала и по своему, зрительно видя мудрость сказанного...
- Да, холст может привлекать и сам по себе, тем, что и как на нем изображено. Но под этим должен быть еще и грунт, да, Земля! - молвил он равнодушно. - Мальчишки эти ищут, забывая про него. Они все начинают с чистого, как снег, листа. Холста. Но не все надо то, что там...
- Этим мальчишкам наплевать. Они творят для этой жизни, делая ее по своему. Так, словно они сами уже находятся там и творят оттуда. Окна сюда. Наоборот! - вставлял Зеров. - Освещая, одаряя нас здешних!...
- Что ж, мода на сияющие картинки, светящиеся якобы, - продолжал мастер, - мне же это не надо. Мои картины должны вначале впитать свет, вобрать в себя. Они этим не похожи на зеркала: кривые, простые ли. А они говорят, что я - скучный старый реа... листик. Пусть говорят. Они же совсем не понимают, что для нас был реализм! Как ограниченными формой, цветом, скупостью жизни передать величие неземного, чистую идею, которую в жизни, конечно же, умудрялись испачкать! Как руками в наручниках охватить необъятное! Они же развязанными руками обнимаются, но с тоненькой кисточкой! Э, я не знаю, что такое авангард, модерн, импрессионизм? Это ведь тоже прежде всего идея? Это ведь тоже идеология!? Близкая нам, сильнейшая идеология, но в застенках другого мира! У нас - в тюрьме нищеты, а там - в казематах мещанской роскоши, но везде - одна и та же идея свободы и неприятия действительности, насмешки, ерничанья над ней: там - над блеском, здесь - над серостью! Но в том мире якобы свободы - трусость, бегство в символизм, маскировка абстракционизма, а здесь - грубая правда жизни, а порой прямая, неприкрытая ложь, которая лишь дураку правдой казалась... А что у этих мальчишек? Свобода формы, цветопередачи, вольница... пародии, но никакой идеи - даже намеков на нее. Какая может быть идея, если они не протестуют против нагрянувшего к нам мира мещанства, капитала, а творят ему в угоду, считая его миром свободы? Абсолютная путаница! Свободу творчества они спутали с отсутствием морали и только-то.
- Парадокс нашей буржуазной революции в том и состоит, что ее вершили, к ней вели не буржуа, а интеллигенция, люди культуры, ученые, - со скрытой издевкой сказал Зеров, - тоже кое-что перепутав. Это наша трагедия, поскольку больше и некому было. Но они первыми от нее и пострадают, и начнут открещиваться, да будет уже поздно. Посмотрите на Зиновьева или Солженицина: они, видите ли, не то совсем ожидали? Господа, но кто же вам мешал историю полистать прежде? Кто мешал подумать, посчитать, что из двух зол выбрать можно только лишь... Да, никак не свободу! Истинная свобода может быть только в неприятии этого куцего земного бытия в любом его обличье, но только не в поиске наименьшего зла. Ведь оно, это крохотное злишко, этот малюсенький бугорок горой-то никогда не станет. Для духа же равным партнером, пусть противником из не-добра может быть только наибольшее зло, исчадие ада, сам ли он! Я их понимаю: обидно так опростоволоситься, продешевить...
- Лучше все же ошибиться, чем прокиснуть в правде, - вставил я. - К тому же каждый получил свое: умники - свободу от всего, даже от денег, буржуа - капиталы...
- А народ? - спросил Зеров.
- Право на то или другое, - едва нашелся я, - а также намного больше несбыточных надежд...
- Маша, а почему ты не заходишь? - перебил нас мастер. - Холст заждался. Андрей, ты ведь лучше разбираешься в современных женщинах? Скажи ей, что она красивая. Нет, подожди! Машенька, прошу тебя: пойди, смой это все с себя. Вон там - раковина и чистое полотенце. Настоящий рукавишник - мне вчера один хохол подарил.
Мария послушно встала и вышла.
- Ей бы сейчас на руки младенца, и чем вам не мадонна, а? - полузакрыв глаза, с восхищением говорил мастер. - Люблю красивых женщин. В жизни.
- Да, как я любил нашу Зару. Когда она ушла, я перестал смотреть телевизор, - расчувствовался вдруг Зеров, но тут же, уставившись в пространство сквозь меня, чуть не поперхнулся взглядом, - бог ты мой, дева Мария! Ты и правда - Мадонна! Зачем же ты маскируешься?
- А чтобы этого не говорили, когда платят! - вновь безжалостно бросая слова, с мстительной откровенностью отвечала она, не спеша за столик. - Многие комплимент тоже платой считают. Что-то одно: любовь или деньги.
- Неужели здесь я не прав? - серьезно спросил кого-то Зеров.
В это время Мария подошла к своему креслу, бросив на меня короткий, словно бы извиняющийся взгляд, тут же спрятав его в густых, но не от туши ресницах, где я все-таки успел разглядеть мимолетную искорку торжества... Лишь сейчас я понял, что она совсем не блондинка. Брови и ресницы ее были иссиня-черного цвета. Вместе с темно-карими, почти угольными глазами они выглядели как таинственный кусочек ночи на слегка смугловатом мраморе лица, рассеченного точеным, чуть неправильной формы носом и темно-красным облачком припухлых, чувственных губ. Это была совершенно другая женщина. Даже свое фальшивое колье она сняла, открыв взорам матовую, шелковистую белизну высокой, трепетно вздымающейся над сердцем груди, словно кто-то снизу пытался скинуть с клетки парчовую накидку...
- Но женщины всегда были подтверждением этого, - продолжал рассуждать Зеров, - для них нет ничего невозможного? Для них возможности существуют в каждый момент времени. И сразу несколько - для нас несовместимых. Их поражают и бесят наши логические пасьянсы, когда мы пытаемся выстроить эти возможности хоть в какую-то последовательность или выбрать из них ту, что по нашему мнению более соответствует данному моменту. Но мы чисто психологически - не только физически - не можем одновременно открыть окно из-за жары и закрыть форточку от сквозняка, делать красиво, но похоже, разрушать и созидать, брать и давать. Неужели я ошибался?
- Но я же про вас говорила, - рассмеялась Мария.
- Он думает, что про нас говорить можем только мы сами, - поддержал ее мастер мелким, пересыпающимся внутри него смешком.
- Извини, но женщины здесь сами виноваты, - отбивался от них Зеров, - я прочел ради интереса несколько женских романов. Не наших, а откровенных. Мне было интересно, что же они пишут о нас. Боже, это не более, чем руководство по кинологии или учебник по ветеринарии. Мы о вас такого не писали!
- У нас, если блеск, то и нищета, но куртизанок, если Татьяна, то и Ольга, - язвил в унисон мастер, - но всегда только Ева, только Офелия или Джоконда... Леонардо. Нет, честно и всесторонне, истинно, а, значит, красиво показать женщину могли только художники...
- Пикассо, Ван-Гог, - вставил ехидно Зеров.
- О нет, только не фотографы! - продолжал, словно не слыша, мастер, подойдя к этюднику и беря в руки уголь, - Это тоже руководство. Лицо женщины - это зеркало и отражение в нем самой Природы, которая сама-то для себя не делает никаких различий между материей и душой, плотью и духом. Это мы никак не можем найти консенсус - словечко-то какое! - между своими полушариями, - заговаривал он нас, а, скорее всего, Марию, которая сейчас, казалось, жила и дышала только его словами. - В Природе же нет отдельно белых и черных, красных и синих цветов, света и тьмы. Здесь я во многом не согласен с Ван-Гогом. У меня мазки - это не части, не фрагменты какого-то тела, предмета. Нет этих отдельных, не связанных между собой тел. Мои мазки не дробят тела на составные части, на осколки мозаики, они объединяют, стирают между телами грани... да, видимые вами и мной, в том числе, даже более отчетливо, если смотреть только глазами. Для меня нет мертвых тел, отдельных песчинок - они тоже объединены чем-то в группы, в семьи, сообщества. Это что-то я и пытаюсь уловить и передать мазком, порою слишком большим и многокрасочным. Да, он не однороден, это целая гама цветов и форм, простая и сложная, как идея, что роднит между собою и тела, и души, и всех их вместе взятых в некоторые сущности. Но и они в свою очередь чем-то более общим объединяются через последовательность уровней в единую сущность одной картины, потом серии картин, потом в то, что лежит, но не мертвым грузом здесь - в мастерской, а в залах выставок. Думаете, я потерял связь с теми, что висят сейчас там, где вы были вчера? - спросил вдруг резко он, бросив на меня понимающий, заговорщицкий взгляд, - я даже зрительно чувствую, как они сейчас скучают в пустом зале. Ван-Гог же, чтобы объединить, расчленяет и соединяет не мазком, а их спектром, гаммой мазков, то есть чем-то внешним: от зрителя или от бога, от солнца. Это я на ваши возможные возражения... И все это можно понять, глядя на женщину. Честно скажу, мне не понятны женщины Ван-Гога, но очень близки туземки Гогена. Да, они совсем не чуждое нечто среди пейзажа. Это горячие, как солнце, ласковые и диковатые, как окружающая их природа, души-тела таитянок, их ауры, какими он их чувствовал. Простые, как все цельное и совершенное. В них нет ни единой лишней линии, лишнего мазка. Конечно, мои портреты совершенно иные, но другие и люди, и души их, живущие в этой не очень ласковой к нам Природе, со столь непостоянным характером, готовой и приласкать и следом убить. Можно ли передать сущность этих людей-героев одним цветом, или мазками дополнительных цветов, одной формы? Это такие сложные и контрастные натуры, но это совсем не мешанина черт, поскольку каждая из них также сложна, но вполне определенна, как реакция на вполне конкретную угрозу. Но это и не жесткость и конкретность Кента. Наша Природа все же более горяча и темпераментна при своем непостоянстве в любви и внешней холодности. Это не величественная пава европейской Руси, где и все перемены идут своим чередом, по календарю. Наша может вдруг ни с того ни с чего приласкать истерзанного ею до полусмерти пленника или же наоборот оттолкнуть его в самый сладкий миг, а, может, и ударить кинжалом неведомо откуда взявшейся злобы, почти ненависти. Поэтому не удивляйтесь, если вдруг красавица, само очарование обложит вас площадной бранью - столь любимым на Руси словом. В этот миг вы не стоите, может, меньшего! Может быть, в обычной лексике нет столь эмоциональных и сильных слов, смягченных суффиксами, приукрашенных приставками, подрезанных окончаниями. Русский язык из других мест родом, он более мягок для наших контрастов. Нет, не пестроты Европы Ван-Гога, а для крупных, грубых, но гармоничных контрастов Дальнего Востока. Вы согласны, да? Тогда почему молчите, Андрей?
- У него глаза очень выразительны, - не забывая свои обязанности виночерпия, заметил Зеров. - Предлагаю выпить за красоту, которая... осталась единственным достоянием нашей Державы. Каких-либо стоящих ее эпитетов я не знаю, да они ей и не нужны.
Я был благодарен ему за это, поскольку хоть и не сводил глаз с Марии, но мысли мои были заняты совершенно иным. Он был там и дал мне это понять. Уже дважды. Но и в его, и в ее взглядах я не уловил ничего осуждающего. А ведь они встречались там не со мной, а с ним. Со зверем. Я бы не смог забыть или не заметить там мастера. Ее - да, вполне возможно, если бы только она не была там вот такой сверхъестественно красивой, какой может быть только девственная Природа, от которой невозможно оторвать взора, будь то вытканные серебром степи, холодные малахитовые плато Чукотки, фееричные пожары приморской осени или каменное штормовое море Памира... Передать эти образы словами? Выдать, разоблачить меня самого пугающие чувства, надвигающиеся на меня словно край бездонной пропасти? Нет! Сейчас, когда я потерял опору под ногами, а будущее лишилось всякого смысла, когда я не могу хоть с какой-то долей определенности сказать себе самому: кто же сидит в моем кресле напротив нее - это бессмысленно! Головокружительно?! Преступно! Это сказка?! Трагедия! Нет-нет-нет-нет! Адекватно реальности только молчание. Или незнание...
Это говорил еще я, пытаясь ухватиться за скользкие, обледенелые мысли, вмерзшие в покатый склон террасы, нависшей над скрытым клубящимся туманом провалом. Хлопья тумана, смешиваясь с сиреневым дымом сигар, кружились по комнате, оставляя за собой светящиеся серебром следы, постепенно сбивающиеся в складки полупрозрачной материи, словно на картинах Гейнсборо. Из-за подрагивающего в нетерпении, как перед открытием, занавеса, за которым были видны силуэты замерших в исходных позах актеров, медленно выплывала невесомая рука с чашей ледяной и легкой, как азот, воды. Вода вдруг окрашивалась стекающей с пальцев кровью, густела и проскальзывала обжигающим комком сквозь раскаты гулких, прыгающих передо мной слов. Они просились в меня обратно, но оттуда им навстречу вылетали новые и новые, словно их кто гнал... Кто-то постоянно проходил передо мной, и сцену заслоняли их неразличимые во тьме лица... Я никак не мог поймать в фокус бинокля лицо героини... Шум врывающего в окна прибоя заглушал ее слова, и алые губы, словно лепестки роз, беззвучно парили над сценой... Это была Она - сама красота. Она сама играла свою роль на сцене жизни... Все вокруг было жалким, фальшивым в своих попытках ее пародировать и трусливо пряталось за острыми углами домов, за обледенелыми деревьями, лишь стоило появиться ему... черному призраку ужаса, который задыхался от зависти к ней и пытался закрыть ее лицом всем, что попадало в его искривленные агонией злобы руки: ревущим от страха морем, окровавленными, остроугольными глыбами гор, рвущимися с треском отчаяния тучами, еще живыми телами зрителей... О, здесь - лишь один герой, кто может спасти ее, но его разделяют с ней искривленные, тасующиеся плоскости множества пространств, переплетенные канатами из чьих-то рук. Его рук! О, боже, за одной из этих плоскостей был бездонный провал непроходимой вечности. За всеми остальными был Он...
Глава 3
Шторм вечности ревел и дико выл где-то далеко внизу под толстым слоем белой, замерзающей на лету пены, взбитой ураганом. Его порывы вырывали из моей спины отяжелевшие от ледяной мороси крылья, пытаясь сбросить меня с края скользкого облака, в одиночестве плывущего над бушующей бездной. Боже мой, откуда здесь в вечности эти мечущиеся тени птиц? Или их занесло сюда смерчем времени с Голубиной слободки, или же с пробивающегося сквозь потоп ковчега? Нет, это не облако! Это край Земли, это ее единственный клочок, не поглощенный штормовым безумием... Вдали сквозь толщу уже начинающей успокаиваться воды виднелись еще не погасшие, тлеющие огни затопленных городов, портов, улиц с перекатываемыми волнами трамваями, пустыми машинами. Как Атлантида, что по инерции еще продолжала жить под сомкнувшимися над ней волнами. Это сбылось?! Вода не убила грешную Землю, тысячи новых Содомов и Гоморр сразу, дав им возможность пожить в море мук, в аду невозможности покончить разом со страданиями задыхающегося тела, готового разорвать себя в клочья своими же руками! Эти мучения страшнее, чем приносимые тебе другими. Ни капли смягчающей жалости к самому себе, как жертве! Наоборот, дикая злоба и остервенение, ненависть к себе, не желающему умереть! Все, все они там гибнут в страшных муках, жаждуя лишь одного - умереть навсегда! Так же, как желали раньше жить вечно! Остаться здесь? Одному? Чтобы спастись на какое-то время? Пока они там пытаются умереть все вместе, рядом, что хоть чуть-чуть, но облегчает собственные страдания. Вместе и вина, и наказание, и сам ад переносятся легче. Остаться, чтобы потом все это испытать одному, когда все зло вселенной набросится лишь на тебя, когда один будешь страдать за грехи всего мира, и только тебе одному будет адски больно, страшно, невыносимо и нестерпимо? И ни одного просвета, перерыва в виде созерцания чужих мучений? Нет, одно предчувствие этого страшней мучений вместе со всеми. Быстрее, быстрее туда! Вот поезд! Вагон! Вмерзшие в сиденья трупы! Да! Это конец! Поезд медленно устремился вниз! В бездну! Погружаясь в светящуюся от блуждающих огней пучину моря...
- Вставай, вставай! Уже конец! Тебя, поди, заждались! - рвала мне плечо едва шевелящаяся старуха. - Только заплати сначала.
- Это какая станция?
- Вторая! Конечная! Тут все конечные! Да очнись ты! Фуникулер это! Фуникулер!...
Темная, неуловимая тень мелькнула перед глазами и юркнула куда-то вглубь, задев слегка замершее от неожиданности сердце...
- Эй, ей! Голубчик! Только не это! Ты что?
- Нет-нет, все нормально.
- Ну, ступай. Ступай потихоньку, если все нормально. Ой! Да из тебя, как из преисподни несет-то!
- Я только что оттуда.
- Ладно-ладно! Иди! Первый день уже кончается. Успей хоть исповедоваться, а то... Помоги тебе бог, - на сморщенном, застылом лице старушки небесным светом лучились ясные, как у детей или монашек глаза, не умеющие совсем сердиться.
Губы вздрогнули, коснувшись ее закоченевших восковых пальцев, выглядывающих из обрезанных перчаток.
Да, город был жив. Два огромных черных крыла его свисали в море, откуда ему в поджатое от страха брюхо вонзался серебристый кривой рог затаившегося в пучине застылых вод чудища. Словно капли лавы - огненной крови земли, стекали по бокам рога огни редких машин, шипя от соприкосновения с его обледенелой поверхностью. Сверкающие куски золотистой лавы-крови облепили всю внешнюю поверхность рога, забрызгали всклоченные, безжизненные крылья, свидетельствуя о страшном грехе смертельного соития двух стихий.
Подняв глаза с земли и взглянув на весь мир перед собой, чувствуешь себя вначале маленькой вошкой на теле огромной парящей птицы, но потом незаметно начинаешь ощущать, что все это - лишь картинка на сетчатке глаз или мифическое голографическое образование в твоей голове, жесткие грани которой вдруг начинают размываться, исчезают... и - вот она, уже сама беспредельность, где лишь маленьким островком плывет видимое тобою. Черные дыры - это, очевидно, тоже своего рода глаза, сетчатка которых поглощает и свет, и материальные для нас частицы, воссоздавая там внутри черной точки не менее реальную для нее вселенную. Иллюзорность окружающего совсем недавно еще была столь очевидна, что возвращаться сюда с серьезными намерениями, с чувством, может быть, и оправданной вины - для этого надо быть слишком привязанным, прикованным цепями ординарности к этой шершавой - тем и реальной - глыбе будней. Но что в ней реального, если здесь все движется только тогда, когда что-то иное или кто-то толкает, тянет, сдувает, сметает, втягивает в себя? А там же все может двигаться и движется само по себе, независимо друг от друга, от общего направления, которое, если и возникнет вдруг, то совершенно случайно. Там лишь существует абсолютное, беспричинное движение, определяемое лишь своей целесообразностью. И все в любой миг может остановиться, но не умереть и двигаться умерев, и, оставаясь неподвижным, оказываться в разных местах пространства, ограниченность которого ты там очень четко ощущаешь. Нет, это не его ограниченность, это твоя соразмерность с ним. Там нет понятия за горизонтом, за пределами твоих возможностей. Там даже кепплеровская модель покажется преувеличением. Но что это - схлопывание пространства, невероятный рост твоих возможностей или же просто попадание души в свое, присущее ей пространство-время света, где она не зритель, как здесь, а часть его?
Здесь же, передо мной все стабильно, стоит на тех же местах, знакомо, узнаваемо и кажется послушным взгляду, находящему все там, где он вчера, год назад оставил все это... Но на самом деле ты всего лишь зритель, беспомощный и ничтожный путник, блуждающее зеркальце, мотылек, порхающий, как струйка ветерка, меж незыблемых, даже не замечающих тебя скал, стен, каменных идолов. И при этом гордиться, задыхаться самомнением, самовлюбленностью от того, что столкнулся с громадой, пусть самой громадной из них, сдул ли песчинку, уже нависшую над краем пропасти, вызвал легкий шелест среди нескольких листьев в кроне тысячелетних лесов, рябь на поверхности бездонных, неподвижных вод? Считать себя царем, властителем всего этого потому лишь, что ты сам добровольно, наперекор ему можешь покинуть его, когда тот же страх смерти или безысходность вынудят тебя пересечь берег, черту? Когда ты имеешь всего лишь реальные, но далеко не от тебя зависящие возможности: быть или не быть здесь? Когда возможности уже второго такого, как ты, встают перед тобою непреодолимой стеной, которая оставляет тебя свободным и вольным лишь в выборе пути назад? А появление двух, трех, десяти загоняет тебя в столь запутанный лабиринт нагромождения своих и чужих стен, любое соприкосновение, столкновение которых образует неизбежно тупики. И суть лабиринта в том и заключается, что любой из его тупиков, в том числе, и конечный, где якобы томится в ожидании вас ваша цель, словно близнец похож на все остальные тем, что из них, как из самого лабиринта, есть только один выход, что делает бессмысленным движение вперед, в будущее этого лабиринта...
- Эй, подожди ты! Куда же ты смылся-то? - донесся сзади хриплый, простуженный голос, - мы уж думали - ты с сопки свалился. Бутылка-то твоя - у нас. Мы, это, честно - а как же - две трети свои отпили. Вот, смотри. На!
Сзади, пробираясь напрямую через сугробы, вывалились два потрепанных, помятых, небритых и давно немытых мужичка, на головах которых, словно сбитые машиной кошки, лежали шапки.
Один держал в руке бутылку коньяка, другой - неопределенного цвета холщевую сумку, из которой доносился придушенный стеклянный звон.
- Да ты что, улетел что ли? - спросил меня первый, протягивая бутылку полусогнутой рукой и с некоторым уже сомнением. - Во, счастливчик! А я вот - скоро уж день кончится - не могу никак. Не хватает малости. Пока найдешь - то уже кончается.
- Допей, - бросил я, с облегчением обнаружив в руке дипломат.
- Да-а, это не возьмет. Крепит. И это ж твое, - нерешительно добавил он.
- Нет, давай на троих. А-то холодюга, ужас! Замотались уж тебя искать. Мочи нет, - стуча зубами вставил второй.
- В пузыре замерзла, - хихикнул первый, уступая в душе место справедливости, отчего рука его опять решительно протянулась ко мне, - давай, за тебя! Ты четко все это... про птицу. Я хоть и не верю, но все так. Нас-то уж вон куда забросило, но мы вернемся, поверь, куда надо. Не будешь? Ну, тогда ты. За него. А те трое - козлы! За что здесь-то держаться? Куда здесь-то возвращаться? Везде - одно и то же. Там - больше, там меньше, но все равно мало. А как иначе? Куда ни пойдешь, а оно все не кончается, и всегда его столько же. Что для меня, что для них. Ну и что? Ну, есть оно и есть - мне-то что? Во мне-то его нет и не будет. Закрыл глаза, и нет его. А то, что здесь вот, в душе - закрывай, не закрывай - в унитаз и золотой не вылетит. Его не отберут, не потеряешь, пот, кровь и слезы проливать из-за него и ради него не надо. Так если, когда все потеряешь, как мы, или во сне, когда все теряют, оно остается, то, значит, и потом останется, вернется куда надо. Так оно и есть тогда самое главное? Оно лишь и главное. И, поверишь-нет, но для меня всего вон того нет: стен этих, киосков, мерцебесов этих. Везде вокруг только то, что во мне и есть. И всему этому, значит, я один и хозяин. И, что хочу, с ним то и сделаю, но не буду - это же мое. Вот так, наверно, и птица твоя. И смерти, значит, для нас и вовсе нет. У меня и умирать-то нечему - вот почему. А птица, она уже, как душа, летает. Но ты-то как же: думаешь так же, а живешь там? И дипломат вот зачем тебе, если там все? Как его носильщик вроде? Это же для них?
- Сам говоришь, что какая разница - где, - метко подметил второй, - я вот тоже - не с пустыми руками.
- А кто те трое были? Женщина была? - спросил я с тревогой.
- Какая разница? Это ж якоря, как сам говорил. Для тебя их нет. К ним не вернешься. Искать их, перерыв этот ломбард, нет, ламбиринт заново? Да тут этих тупиков, и все - как один! Какой ты все же невезучий: такие умные вещи говоришь, а сам же их не помнишь. Конечно, я не знаю, может, я под этим делом тоже чего теоретического наговорю, а сам не помню, - вдруг серьезно засомневался первый и почесал пятерней шапку.
- Ага, ты такого наговоришь, что тебя - хоть в белый, хоть в желтый дом на Шепетовку - все одно! - засмеялся добродушно второй.
- Так если бы он меня вот послушал. Я-то его понял. Тут важно еще - кто слушает тебя, - важно заметил первый. - Баба-то та молчала, а они все тебе про разные варианты доказывали. А какие варианты, если у каждого он - один, он сам? У меня тоже мильены этих возможностей были, да и где я только не пожил, не поработал, а толку!
- Ох, холодюга-то какая! Давай, зайдем сюда от ветра? - жалобно проговорил второй, показывая на какую-то щель между разрушенным, с зияющими глазницами домом и подпорной стенкой. - А-то вон там менты шныряют чего-то.
- Я бы потом таким писателем стать мог - столько повидал! Но для чего? - воскликнул вдруг патетически первый, ударив себя в грудь и закашлявшись. - Нет, понять все это можно, лишь попробовав. А-то ему вон то холодно, то голодно. А ты не думай, что голодный, а думай, что голодаешь. Закаляешься! И все. Назвал по другому, и все сразу наоборот. Не мы - за стеной, а они! Они - хозяева клетушек, а мы - города всего. Не мы - нищие, а они, коль им все мало, все не хватает. А мы - просто щедрые, меценаты. Все им отдали и живем только на сдачу. Но он еще только учится. Ученик мой. Через месяц не узнаешь: и на власть жаловаться перестанет. А по мне, так чем меньше власть нас касается, тем лучше. Пусть воруют, на Канарах яйца парят, жир сгоняют, нагуливают - там меньше конкурентов будет. Нам вот только жилищные условия улучшать не надо и рацион! Не надо в душу лезть и жалеть - себя пусть жалеют! Для них каждый день - последний. Для нас - первый...
- А они, то есть, я им ничего такого не говорил? - надеялся я все же услышать что-либо про нее.
- Не-е, они еще и бутылки... две нам дали. Тебе отдали, - пытался тот вспоминать, хитро усмехаясь. - А потом, что бы ты ни сказал - для себя ты все равно прав. Для нас тоже. А они все равно, как привязанные, никуда не денутся. Не женись только...
- А что случилось? - в груди что-то заныло и заворочалось.
- Омут! Ой, омут - потонешь! - отмахнулся первый, - а ты же - орел! Тебе ж и вершина - низка, ведь едва удержали! Она же нас с тобой не поняла. Нет, не поняла. А, может, их стеснялась? Но они тебя так и не нашли...
Рука моя почти машинально нырнула в карман и достала оттуда деньги. Второй два раза пересчитал их скрюченными, но юркими пальцами и, не спрашивая ничего, исчез во тьме, как тень, когда тучи вдруг неожиданно закроют солнце.
А ночь нарастала, как снежный ком, припирая нас к потресканной стенке узкой, но довольно уютной щели, где до нас сегодня, а, может, и вообще не было. Собеседник мой даже слегка разомлел и, прислонившись к обледенелой поверхности камня, тихонько посапывал. Он меня еще и успокаивал? Он, лишенный всего и даже права на жалость и сочувствие, имея право лишь исключительно на жизнь? Ведь ни на что, нужное другим, он совсем не претендует: ни на богатства, ни на власть, ни на чей-то кусок хлеба - только на те крошки, что все равно достались бы свалке, бродячим псам или воробьям. Дайте лишь умереть ему собственной, естественной смертью, не вводя в грех, - ведь его же царствие небесное! Но он и к этому относится так же, как ко всему земному, - без претензий. Вот он стоит голодный, тысячелетиями немытый, едва отличающийся по температуре от приласкавшей его стены, и улыбается во сне так, словно его гладит по головке мама, которой у него, может, никогда и не было. Он так похож на этих ершистых детдомовских мальчишек. Крепкий, но прячущийся на груди подбородок, четко обозначенные, выступающие вперед из-за худобы щек челюсти с припухлыми, большими для мелкого лица губами, надвинутые на глаза брови. Одно отличие - с лица исчезло выражение постоянной готовности ответить обидчику и отвергнуть мимолетную жалость. Это лицо человека - абсолютной личности, полностью замкнутой на самое себя, не ставящей себя выше, вне общества, как это делают те, кто именует себя личностью, а просто не видящей перед сбой ни общество, ни мир. Великие личности, эгоисты порою крепче многих привязаны к обществу узами презрения, высокомерия, гордыни, которые могут быть таковыми лишь в сравнении с тем, к кому обращены. Абсолютные же личности, если что и различали, если что и брали в этом мире, так только его отходы, которые, однако, принадлежат уже вечности. Они, проходя, словно тени, мимо нас, пребывают уже по ту сторону, в раю бескорыстия, безмятежности, покоя, духовной свободы и от самой души, бесстрастия, чему лишь один шаг до вечного блаженства - осознание любви господней. Любовью же человеческой они обделены более, чем кто-нибудь в этом мире, что и не позволяет нам считать его даже пародией на Царство небесное.
- Петруха, а ну, очухайся - окочуришься! - растормошил его второй, вновь, словно тень от загоревшихся вдруг фонарей, возникнув среди нас, подтолкнув и меня при этом, но словно случайно. - На вот, я для тебя стаканчик прихватил. Водочка, полбулочки, столик в закоулочке, вилочка из пальчиков, коечка в подвальчике, девочки-старушечки - славная пирушечка.
- Ты понял?! Это же он сочинил! - подпрыгивая и растирая руки говорил дрожащим, но ужасно гордым голосом Петр. - Давай скорее! Открывай! О, Господи! Благодать-то какая! Не оставил ты нас и в этот день. Послал ты нам спасителя. А мы уж и ждать-то его перестали. Ей богу, в церковь на наше рождество пойду и свечку сыну твоему поставлю! А сон-то мне какой снился! Мать как будто: то ли моя, то ли Богородица - ни той, ни другой не встречал я ни разу - подошла ко мне, погладила по голове, взяла под руку и повела куда-то по белой дорожке. Идем мы с ней, потом уже и парим как будто, так как дорога мягкая, словно облако. А небо совсем низко так на головой. Глаз касается. А вокруг - благодать, какая во сне лишь и бывает. Долго идем, а она все про жизнь меня спрашивает, да причитает потихоньку. А тут вдруг навстречу нам старичок объявился. Беленький такой, светленький, ну, как тот твой, почти. Подводит она меня к нему и спрашивает его: "Ну, что, отец, узнаешь ты сына нашего?" "Как же не узнать?" - отвечает он ей и тоже начинает расспрашивать меня о жизни моей. Доволен ли я ею, все ли я сделал, что наметил, хочу ли домой и всякое такое. И только хотел я ему про дом, да про тебя, Павлуха, сказать - мол друга я там, да еще одного человека хорошего оставил - как ты меня, зараза, разбудил. Нет подождать!
- А потом бы и водкой не отогрели. Там бы и остался, - серьезно заметил Павел, протягивая ему бутылку.
- Эка беда! Помянули бы. Но честно если - я, правда, хотел у него обратно проситься. За вами. Один бы я не пошел, хотя там уж так хорошо, братцы, как никогда мне еще не было.
- Даже в детстве? - спросил я, тоже слегка расслабившись после водки довольно паршивого вкуса.
- Какое там детство! - отмахнулся он, словно от мухи. - То же самое, только еще и должен всем. Страшно не хотел сиротой быть. А теперь - ничего не надо. Ни мне, никому. А тебе?
- Ты одно точно подметил, Петр, - отвечал я ему как-то совсем уже по свойски, - мы, если чем и отличаемся якобы от вас, так только тем, что словно должны всем, и нам словно тоже кто-то должен. А кто и что - не скажешь. Если конкретней задуматься, то ведь ничего определенного нам тоже не надо. А если что и надо, так это знать, что завтра ты будешь тем же, чем и сегодня, и другого тебе и не надо будет. Все ж остальное - есть оно или нет - это только бутафория, декорации, оставшиеся от другого совсем спектакля. А я ведь очень многого ожидал! Нет, не для себя лично. Для всех, для страны. Верил, что мы что-то и сможем достигнуть из ожидаемого. Бросил ради этого все. Но одно очень важно и я, и многие из нас упустили: мы же не ждали, не хотели ничего определенного. Мы мечтали, чтобы стало лучше, свободнее, духовнее... А они же хотели вполне конкретного. Они и получили. А вот то, что хотели мы, отличается от вашего лишь тем, что вы тоже свое получили. Вы и они получили. Они - то, что хотели, но чем нельзя быть довольным, вы - то, чем довольны, но чего, может, и не хотели.
- А вы? - спросил с нескрываемой ехидцей Павел.
- Мы? Я? - удивился я, поскольку он спросил то, на что я еще не нашел ответа, - не знаю еще. Но сейчас именно начинаю понимать, что хотел-то я то, что получили вы. А считал до этого, что не получил то, что хотели они. Вот я и не имею, и не доволен, и только сейчас для меня что-то проясняется.
- Что же именно-то? - спросил Петр серьезно, наливая мне в стаканчик водки этак на два пальца.
- Что не они, а мы обманули людей, поскольку те молчали, а мы не скрывали своих якобы желаний, - отвечал я скорее самому себе, - ведь истина - это не то, что мы считаем ею, не то, что называет себя истиной. Истина - это все, и, не зная всего, нельзя называть себя пророком. Я понял, что был лжецом, хотя сам верил в то, что говорил.
- Нет, не похож ты на него, - возмутился Петр.
- Но это так! - с горечью настаивал я. Перед ними мне было не стыдно. - Но хоть я и боюсь еще раз ошибиться, мне кажется, что не все еще потеряно. Может, и для меня. Но не знаю, не знаю пока. Одно печально: теперь и ошибиться вряд ли будет возможность.
- Слушай!... - начал было Петр, но вдруг умолк и лишь плеснул мне водки в стаканчик.
- Что?
- Да нет! Тебе нельзя к нам... Ты это, - никак не мог справиться он с мыслями и, лишь отпив глоток из бутылки, продолжил, - ты и там можешь найти то, что мы - здесь. Какая разница - что вокруг? Главное-то - в тебе. Я же говорил. То есть, ты нам говорил, но не помнишь только. Здесь, в этой дерюге, с немытой рожей, конечно, проще. Нас условия такими делают. Менты, погода, жратва, да и все, что вокруг. Тут другим и не выживешь. Там - труднее. Там ведь все будут делать тебя другим. Все себя вправе считают - других делать. Но ты сможешь. Ты знаешь - каким. Не знал - мы бы с тобой сейчас не пили. Даже твою водку. Ты бы к нам не пробился. Да и не понял бы... Нет, я не знаю - как. Знал бы, может, сам бы там остался. Но мне проще здесь. Да это и вообще просто: не видеть этих стен и все. Ну, есть они, ну и что? Может и нет? А ты-то точно есть. А остальное - мелочи, детали. Хиппи там были, Толстой босиком ходил. Если сможешь не видеть - ничего больше и не надо, понимаешь?
- Ха, я тебя и-то не пойму, - пробурчал Павел.
- Да, но сначала надо понять - что же не надо видеть? - спросил я не то его, не то себя. - Сегодня в самом начале года я увидел ее. Стену. И был момент, когда я не видел ничего, но это не то.
- Я и говорю, что тебе и в этом сложнее. Мы-то просто перестали видеть стены. И свои стены - тоже. Вот какой я, думаешь, я знаю? Думаешь, он меня таким же видит, как ты? А я - его? - сердито вопрошал Петр. - Я его вообще не вижу, не разглядываю, но чувствую, слышу и понимаю даже из-за угла, с другой улицы. Их-то для меня тоже нет. Почти как собака - вижу все лишь по тем меткам, что сам оставил. Остальное - не для меня.
- Ага, еще запашок не забудь добавить, - дополнил его Павел, медленно, глоточками допивая бутылку. - Мне уж скоро отбывать, Петруха. Ты бы того, нам бы куда приткнуться. Водочка - не мамочка: коль постелит на ночь нам белую простыночку, мягкую периночку, то проснешься в гробике, в белом ли сугробике...
- Андрюха, а ты куда пойдешь? Может, с нами? У нас жилплощади - у всех столько нет. Ты, конечно, везучий, но вдруг? - уже заплетающимся языком говорил Петр, с тревогой поглядывая на меня и покрепче обхватывая руку Павла.
Если бы он сейчас показал мне на постель, пусть на самую белоснежную, я бы отказался. Мне уже не стоялось даже на месте. Мне было тесно. Идти же я был готов хоть куда. Только бы отсюда...
Глава 4
Видеть - для нас самое необходимое, важное, поразительное, восхитительное и жизнеутверждающее свойство и достоинство нашего организма. Дивный румянец Авроры, вымощенная золотом дорожка, бегущая от светил к нашим глазам, фосфоресцирующие нимбы света вокруг фонарей, белоснежные коралловые рифы зимних парков и много еще чего, что зачастую является лишь игрой света, обманом зрения и всегда лишь воспринимаемыми нами сигналами отраженного и преломленного нами света - все это может пробудить в нас радость жизни и заставить забыть о только что услышанной очередной или нескончаемой трагедии, не сходящей со сцены нашей жизни, о пробуждающемся по утрам вместе с тобой голоде, о тошнотворных запахах гниющего мусора и разливающихся из подземных источников цивилизации нечистот... Увидев, просыпаясь утром, начинающий светлеть квадрат окна, а, выйдя на улицу, - бредущих гуськом прохожих, бесшумно снующие и скользящие по обледенелым дорогам машины, мы сразу осознаем без тени сомнений, что живы и мы, и все окружающее, что ничего не изменилось, не смотря на круглосуточно вдалбливаемое нам в головы всезнающими дикторами, догадывающимися о чем-то политиками, пересказывающими их своими словами пророками, хором и соло дающими установки на то, что нечто реальное, если и произойдет, то только завтра и только после того, как нечто эфемерное, передаваемое лишь словами, произойдет в их последующем выступлении. И что бы нам ни говорили они, истинным и единственно реальным мы видим лишь тот путь, что и видим перед собой в зримых образах. Самое ужасное для нас - оказаться в положении персонажей известной картины Брейгеля, которым путь указует лишь их собственная рука и только она. И наоборот, увиденные нами ужасы производят намного более слабое впечатление, чем незримые произведения нашей фантазии или просто воображения, хотя их авторы куда способнее и изощренней. И, возможно, куда более близким к истине является утверждение: "Я вижу, значит, я существую!" Оно, по крайней мере, не делает нас одинокими в окружении наших меньших собратьев. И оно, к тому же, конкретизирует способ нашего существования там, на том свете, где, исходя даже из его названия, если что и есть общего с нашей действительностью, так это сам свет вездесущий и неуничтожимый, только кажущийся нам простым, понятным и незримым. Мир мертвых, небеса Сведенборга - зримый мир, полный дивных и ужасных видений. О да, невидимых почему-то нам сейчас. Всем ли и всегда ли невидим он - вопрос спорный, но не в этом даже дело: доказать что-то тем, кто не видел сам, бесполезно и невозможно. Но видите ли вы сам, сотворяющий зримый мир, летящий мимо нас свет? Но увидите ли любое тело, субстанцию, летящую мимо нас с такой же скоростью, коли они по старику Эйнштейну будут иметь для нашего мира-черепахи нулевые размеры? Если существовать они будут при этом в совершенно ином, остановившемся для нас навеки времени, коли для них вечность наша, земная то есть, - всего лишь миг?
Да и что мы можем увидеть из того мира, коли в своем, столь ясном и известном для нас как будто бы, мы в действительности-то не видим ничего, кроме стен, оболочек, поверхностей, отражающих, отторгающих, отталкивающих от себя животворящий и миротворящий свет?
Вот уже три или четыре длинных, извилистых слабоосвещенных туннелей-улиц, десятки темных проулков прошли мы, миновали сотни тупиков, куда моих попутчиков, да и меня влекла некая необъяснимая сила... познания ли, страха ли, надежды ли на игнорирующий нас случай, а что я видел, кроме холодных, непроницаемых стен, таких же, как мы, пленников этого пустого и враждебного нам лабиринта, который сложнее и запутаннее Кносского именно тем, что имеет вроде бы намного больше выходов, в результате чего угадать -какой из них твой - практически невозможно. Здесь совершенно бессмысленно даже нить Ариадны, у которой всего лишь два конца. И, кроме того, бесчисленное множество сходных друг с другом тупиков, встречающихся почти на каждом шагу, за каждым подъездом, за каждой аркой, вообще снимает или отодвигает на неопределенное время вопрос о возвращении. Найти тот, ради которого ты пришел сюда, - неосуществимая задача. В действительности же единственное ее решение - это войти практически в первый встречный незанятый, поскольку все равно ты не знаешь, что ищешь, какой ищешь. Но если вдруг ты не хочешь совершить ошибку, тогда совсем откажись от поисков. Одно правило ты должен был знать, входя сюда, - лабиринты создаются для Минотавров. Практически все его посетители принимали то единственное, первое решение. Каждый тупик его был занят кем-нибудь. Лишь мои попутчики, не зная правил, не могли совершить и ошибку как таковую и не имели своего тупика, прячась порой от Минотавра в игнорируемых им щелях, ямах, в неизбежных огрехах и ошибках его продуманной схемы.
Но видел ли я это до нынешнего момента? О да, слышал, читал, знал, но не видел! Существовал ли я, существую ли сейчас здесь в этом мире на самом деле, коли вижу перед собой и вокруг себя какие-то его фрагменты, декорации, разрисованные занавески, ширмы, дымчатые вуали, застывшие, меняющиеся на глазах кокетливые лица-маски, одеяния манекенов и... кого считаешь людьми?
Всего лишь одна стена, стенка такая, хилая и недолговечная, только назвавшая себя таковой, поставила тебя в положение изгоя, вытолкнула в безысходность, бессмысленность и бесполезность твоего существования, откуда ты и подошел к ней, не зная того. Не зная, потому что не замечал до этого, что тебя со всех сторон окружают стены, но только еще более прочные, долговечные, чем они и привычны для нас, и незаметны. Невидимки! Сейчас же я видел! Считал, что вижу. По крайней мере, они были всюду.
Часа через полтора-два поисков, посетив ряд подвалов, где не оказалось тех, кого мы ищем, двери чьи оказались забитыми наглухо, заглянув в несколько канализационных люков, некоторые из коих были уже заварены толстыми прутьями, как тюремные окна(не понятно лишь было, с какой же стороны их - воля, а с какой - сама тюрьма - за ними ведь не было никого), мы наконец-то, отряхнув с себя снег, вошли в нечто похожее на прихожую ада.
Мои попутчики, бормоча что-то невразумительное, бросились с распростертыми объятиями как после долгой разлуки к пылающему горнилу бесформенной топки и слились с ней, застонав почти в экстазе. Я же в первые мгновения вдруг начал переживать о том, как бы не испачкать свое новое черное пальто о... столь же черные стены, пол, кучу черного с перламутровыми отливами угля, черный стол, табуретки, черных хозяев. Абсурдность моих переживаний рассмешила вначале меня, а потом и всех остальных, сняв как-то сразу все возникшие между нами перегородки недоумения, настороженности и растерянности. Пятеро глоток закатились разноголосым, раскатистым квинтетом, подняв в воздух клубы черной пыли, растрепав языки беснующегося пламени, сотрясая, возможно, и всю остальную черноту вечности, пропитавшую собой рыхлые стены кочегарки.
- А ты сними все-таки его, - посоветовал шестой из нас, кто даже не улыбнулся. Он сидел на черном, грубосколоченном сундуке, покрытым некогда белым овчинным полушубком, но с черным от природы мехом. - Тут и так жарко.
Он был самым старым из нас. И не просто по возрасту, а какой-то озабоченностью, гнетущей его ответственностью, осознанием окружающего во всей его целости, неизбежности и тленности. Крупное, но худощавое лицо с глубокими, пропитанными чернотой морщинами и спрятанными под густыми бровями светлыми глазами источало из недр своих одну глубокую и бесконечную мысль, объемлющую собой весь мир, мало чем обличающийся от этой кочегарки. У нее, как и у вселенной, не было стен, отталкивающих свет.
- Это наш Иваныч. Мастер! - Петр впервые и единственный при мне раз назвал кого-то по отчеству. - Можешь с ним не разговаривать - он тебя не слышит. Э, не смотри по сторонам. Он не в том мастер. Его так мужик один назвал. Я его не знаю. Он не слышит, газет не читает, отсюда почти не выходит лет уже десять. А знает все. Ага, все, что творится сейчас. Мы еще не знаем, а он уже знает. Значит, что? Он все это и творит. Сидит тут себе, печку кочегарит и творит. Не читает только книг - вот почему так все и получается. Видишь-то все вроде хорошим. Тот - хороший, этот - тоже, те - еще лучше. Этот в грудь себя бьет, тот прямо плачет о нас, те пашут в поту... А вот, что они говорят, что про них пишут те, кто не видит, но все знает, - это для него персона-награда. И что мы ему ни пытались вдолбить - он считает, что все нормально. Как надо.
- А что, магазины забиты, стало их больше, машин - не пройти, салажня и та вся в мехах и в коже. Везде такое! - в глазах рябит, да под ребром сосет, - добавил великодушно отогревшийся и очнувшийся Павел, - чего ж ему своим глазам-то не верить? Чужим и-то верили. Сами посмотрят, нам расскажут, а ты только лапшу с ушей сымать успеваешь. Теперь-то хоть спагетти.
- Ага, пить ему меньше надо! - ершисто проголосил низенький бомж, едва выглядывающий из-за стола.
- Э нет, мозги - прибор серьезный! Не дай бог, заржавеют где. Стрессы там накопятся, адреналины - со злобы еще не то натворит, - словно ставя диагноз, рассудительно произнес Петр. - А потом, нас ведь в это время туда куда-то забирают? Проверить что, поправить...
- Ну да, ты там самый нужный элемент! - засмеялся Павел. - Но поправить-то в тебе есть что, это как пить дать. Только что-то у них ни разу ничего не получилось. Таким же возвращают. Халтурят, наверно?