|
|
||
– Вот это прыгнула... – Валя даже усмехнуться попробовала. А что оставалось делать? Поднос упал. Соскользнул с гладкого, чуть наклоненного прилавка. Куры гриль лежали на цементном полу, как раз в той луже, которую Валя, собственно, и перепрыгивала...
– Ты, эта!.. – только и выдохнула продавщица.
Кур было шесть. Человека было три – в очереди за ними. Валя боялся глянуть на эту очередь, а на кур не хотела. Упёрлась в потолок. Красивый потолок, прямо купол. Высокий, прозрачный, в разноцветных каких-то павлинах. Рынок построили совсем недавно...
– И что? Звёзды будем считать? – пришла в себя продавщица.
– Нет, я платить буду...
– За курей ты мне заплатишь. А за людей? Они, думаешь, ждать будут, пока я там новых наверчу?
– Ждать... – без интонации сказала молодая женщина на шпильках, №3 в очереди, и – цок-цок-цок – к выходу.
Было утро. Народу совсем мало, каждый звук – усилен пустотой и огромностью помещения. И вот это-то и беспокоило Валю больше всего! Почему?
Да потому что будь тут людно и шумно, как днём и уж тем более под вечер, аптекарь ничего бы, пожалуй, не услышал, не обратил внимания. Он сидел в противоположном углу, в ларьке, в белоснежном домике. И он – нравился Вале. И он – всё видел. Сидел и смотрел – как в телевизор, наверно. В своё окошечко с ярко-зелёной каёмкой...
– Всё это хорошо, уважаемая, – сказал №1, ладный мужчина в спортивном костюме, обращаясь к продавщице, – но почему у вас лужа под самым прилавком? Почему прилавок косой?.. Ты не дрейфь, разберёмся, – подмигнул он Вале. Видно было, что он нисколько не расстроен. И никуда не торопится.
– Я не... дрейфлю.
– Зато я – очень даже! – заявила предпенсионная дама в фиолетовом берете. Она была №2. – Мне курятина в больницу нужна, а тут...
– Да вы что такое говорите?! – изумился первый. – В больнице отварная курятина нужна. А не гриль.
– Вам-то откуда знать?
– Даже не оттуда, что я врач. Здравый смысл, знаете ли, подсказывает.
– Дурдом какой-то, – сказала фиолетовая и тоже двинулась на выход...
– Мне их собрать? – беспомощно спросила Валя, глядя на поверженных кур.
– Уборщица соберёт. И выкинет, – сказал первый. – Слышите меня, уважаемая? Выкинет. А не вы положите обратно на этот поднос и нам продадите. – Он поднял поднос и поморщился. Тот был в жиру и песке, с него капало.
– Не командуй мне тут! – разозлилась продавщица. – А ты плати давай. Триста умножить на шесть – тыща восемьсот. Плюс стока же – компенсация. Не надо было тут козой скакать...
Валя шла за лавашем. Денег у Вали было – сотня. И дома – восемьсот. Но думала она сейчас – как это ни удивительно! – не об этом. Краем глаза она видела белоснежный домик, и в окошечке – тень. Как стыдно! Что-то разрушилось и никогда не наладится. Даже хуже – продолжало рушиться. Рушилось и рушилось – и ничего не сделать!
Аптекарь был как раз тем, что... невозможно в этой куриной истории. Тем, что от этой куриной эпопеи – на неизмеримом, недосягаемом расстоянии. Он был загадочным и... высоким. Не в смысле роста. Какого он роста, Валя не знала да и не могла знать – видела она его только в домике. Но то, как он вскидывал голову... Он сидел – задумчивый, задумчивый, и время от времени вскидывал голову, – гордо и... не перед кем. Перед мыслями своими! Такими они, видимо, были высокими. Пробегали высоко, как облака, отражаясь на лице какими-то неуловимыми тенями...
Валя всё собиралась подойти поближе – аспирину купить, в конце концов! И не могла. Через день приходила сюда, за лавашем – но не за аспирином... У неё уже было такое. Такие... странности. Как-то на остановке спросили время. Она сидела на железной лавке, смотрела в землю. Земля была серая. Подняла голову – и не смогла ответить. Там – солнце! Лицо-солнце. Оранжевые, янтарные светящиеся глаза, и вообще всё... светится. Мужчина. «Значит, влюбилась, – сказала Галка. – И вообще ты впечатлительная». Влюбилась? Да кто его знает... Вот именно! Кто его знает, незнакомого мужчину? Или аптекаря вот этого... Просто... есть куры, а есть солнце. Есть жирное – и есть высокое. Есть мерзкое и...
– Вам плохо? – Валя подумала, что лишённый курицы врач обращается к ней – но нет! Плохо было продавщице! Она опёрлась на свой косой прилавок и вся сморщилась...
– Сдавило что-то... – проскрипела она.
– Валидол? Нитроглицерин? – спросил врач громко, сразу во все стороны.– Нитроглицерин! Скорее! – заорал он в аптечный угол.
Из ларька показался Валин аптекарь. Он шёл, переваливаясь с ноги на ногу и откинув спину так, как будто тащил на груди невидимый груз. Валя ничего не могла понять. Почему он так... идёт? «Идёт» – это даже и нельзя было назвать. Он передвигался...
– Оо, дэцэпэшник... Возьми-ка у него таблетки, – скомандовал врач. Перемахнул через прилавок и усадил продавщицу на стул... Валя, как заколдованная, двинулась к аптекарю. Голова его то и дело дёргалась – он действительно её вскидывал, но боже мой... По лицу действительно пробегали какие-то волны, но сейчас, в прозрачном утреннем свете... Валя остановилась. Пробежала ещё волна, и ещё.
– Ну где вы там?!
Валя стояла. Аптекарь продолжал идти. «Неееитроу!... неитроглиц... рин!» – судорожно тряхнул он пакетиком с серебристыми облатками. У Вали потемнело в глазах. «Этого нам только не хватало!» – услышала она, чувствуя, как сильно ударилась головой...
Пришло письмо от Сани Парина. Ксюхиному брату письмо, но брат дальше «привета» читать не стал. Прочитал: «Привет!» – заржал и закинул на книги, т.е. туда, где не бывает.
Парин служил. Этот недорослый пацанчик отдувался за весь двор. Да. Можно было сказать и так. Из всего двора – девять «бугаёв», как мама говорила, – служить ушёл один Парин. И Ксюхе стало его жаль! На следующий год и брату...
Она достала письмо. Прочитала. Стало жаль ещё больше! Саня обращался сначала к брату, а потом вроде... и ко всем дворовым. «Пишите кто хочет хотя я знаю, что отвечать никто не хочет, а всё таки зря, потому что я бы сразу отвечал. Тут все ждут как дураки писем». Может быть, и отвечал бы! Вообще, Парин общительный. «Паря» у него погоняло...
«Привет, Саня! Пишет тебе сестра Шурика...».
Письма были глупые, вернее – и вовсе бессодержательные. Паря и устно мозгами был не силён, а в письменном виде... Ксюха старательно поддерживала этот уровень. Привет-привет, пока-пока. Паря был ей... неприятен. Она бы никогда не стала ему писать по желанию. Только по жалости. Жалела и писала. И жалела, что писала. И так уже четыре месяца. И... пришёл отец Пари, дядь Женя. С жуткого бодуна, т.е. в обычном своём утреннем состоянии. Да и вообще в этом не было ничего удивительного, он часто приходил, и ясно, зачем, но в этот раз он... нехороший какой-то пришёл. Пришёл и говорит:
– Ксюша, дай я тебя... поцелую.
– ?? – Дядь Женя и не такое нёс, но вот как раз такое – впервые.
– Ладно. Дай мне... полтинник. – Вот это ближе к теме! А то – «поцелую»!
– Нету, дядь Жень, как я вам дам?
– А как Саньке моёму дала? А?
Ксюха отпрянула. Давно уж надо было отпрянуть – воздух дядь Женя, сами понимаете, не озонировал!.. Ну вот этого ещё не хватало? Что это он? Какое «дала»?
– Дядь Женя, я щас Шурку позову! Вы чего... дуркуете!
– Да какого Шурку. Он под домом копытит... Ну что, полтинника жалко? Папке?
– Какому папке? Умер мой папка. Сто лет назад. Уходите!
Ксюха захлопнула дверь. Через десять минут глянула в глазок – стоит, не уходит! Это у него фирменный трюк. Будет стоять и час. У этого даже название есть, остряк какой-то придумал: «у Парина стоячка!». Ксюха приоткрыла дверь и молча сунула деньги. Её-то дядь Женя почти всегда перестаивал. Жалость! Всё жалость...
Вечером Ксюха рванула за хлебом – сейчас мать со смены придёт (она в тубике работала, там же, где и Ксюха), а Шурка, скотина, весь хлеб на закусь утащил! Но закуси, видно, как всегда, не хватило – двор был невменяем, а Шурка так вообще спал на скамейке, под подъездом.
– Ксюха-Ксюха-Ксюха, ты такая шлюха!
У Ксюхи, что называется, чуть глаз не выпал – пел дядь Женя! Те, кто постарше, громко загоготали, пацаны хихикнули, косясь на завошкавшегося Шурика. Ксюха ничего не могла понять! Это было против всяких правил. Не по понятиям, в конце концов! Дядь Женя был идиот, но не дебил. Что же это...
– Успела, успела... Окрутила моего... долбодела! И когда вы только... Не помню. Сами-то хоть – помните? «Вы помните, вы всё канешна помните!» – продекламировал дядь Женя и выдал неприличный жест. Ржание!
...Шурик с ним уже разбирался. Бил. Разговаривал. Но дядь Женя говорил как правый – и за слова отвечал не мигая! Шурик сдался.
– Ты бы это... сама хернёй не страдала! Связалась с Парей с этим... Писала ты ему? Ну – вот...
Теперь Ксюха, разумеется, не писала. Выяснить у Пари хоть что-нибудь не представлялось возможным, привет-привет, пока-пока, а ей было сейчас совсем не до приветов. Дядь Женя вёл себя по-прежнему. Это был какой-то... абсурд! Тут хоть как посмотри – даже если бы она и «окрутила» Саньку, то ничего ненормального в этом нет! и не значит это, что она «шлюха»! Но дядь Женя выставлял это в каком-то комическом свете. Он смешил – и все смеялись!.. Оказывается, он не хотел, чтобы Санька женился. Хотел свободы по гроб, а какая свобода, если Санька бабу притащит? Кроме того, он считал Ксюху неудачной бабой. Всё это он объяснил как-то благодарным слушателям под домом (Ксюха сидела в своей комнате, ей объясняла открытая форточка)...
– Вот куда лезет? В длину она его – длиньше! А в ширину – ухватить не за что. Это ж... тьфу! Да я сдыхать буду – не полезу на такое! В завещании напишу, что это – тьфу! Напишу говорю! Родни у нас – до едрени-фени, пусть читают! Ишь ты! «Вы помните»!..
Ксюху уже и без дядь Жени этим «Вы помните» обзывали. Шурка рычал. Мать плакала. Что делать-то? Разве что Паря придёт да всё выяснится...
Умер дядь Женя. Нашли под магазином, утром. «На посту!»...
– Ксюх, поехали... Ну так надо. Вроде как... мы без обид. А так – будут думать, что залупились – не разлупились. Поехали! – и Шурик уговорил её ехать на кладбище.
К самой могиле она не подходила, стала возле дерева, тут, неподалёку. Разглядывала корни. Топталась – ноги замёрзли. День ясный, но холодный... Закапывают. Закапывают. Кто-то плачет: «И вот надо же, и сын-то не успел!..». Закапывают...
Вдруг – какое-то затишье, шевеленье... Смех?
Народ оглядывается на Ксюху – и смеётся?.. Да, да, это был смех, а не рыдания! Сдавленные, но смешки.
Ксюха медленно, как во сне, подходит к могиле. «Вы помните, вы всё, конечно, помните...» – выгравировано на плите.
Осипова Тоня шла в Союз Писателей. Она была сложившимся писателем шестнадцати лет с общей тетрадью стихов. Шла она, разумеется, не за советом. И даже не за пониманием. Она шла за справедливостью – собиралась вступить в этот самый Союз. Ну... может быть. Почему нет?
Вчера она внимательно изучила подборку стихов Станислава Лапкина, – а он был председателем этого самого Союза – и пришла к выводу, что «Весна, весна, в груди гуденье!» не написала бы и в третьем классе. И это её восхищало – она не умела так шутить! Было какое-то изящество в том, что это такая... пограничная шутка. Многие, Тоня была уверена, всё это за чистую монету принимают! Надо же так дурить людей! И всё-таки... сколько в этом добра. Доброго и открытого. Шутка про весну вообще не может быть злой, и потом – вот это движение навстречу, восклицание... Ну ладно. Это во-первых. Во-вторых: Станислав Лапкин – это оксюморон. Нельзя быть и тем и другим, и Станиславом, и Лапкиным. Одно аристократит, другое... мельчит. И в третьих: как он считает, форма пронизывает содержание или только окутывает его, подпирает (окутывает – если форма мягкая, плывёт; подпирает, держит – если форма жёсткая, давящая)? Ей, конечно, было всё равно, как и что он или кто-нибудь другой думает, но... но, боже мой, когда всё и всегда думаешь только с собой, начинаешь с собой же и говорить! Привыкать к этому нельзя. Не хочется. Не хочет она этого – и не будет! Идёт в Союз. Специально пешком – путь тоже много значит. Весна. Сейчас весна действует как мягкая, плывущая форма. И это терпимо. Где-то даже приятно (терпимо – грязь, приятно – сирень, свет). Да, весна – форма, а Тоня – содержание. «...Содержание», – сказала Тоня вслух и опять себя одёрнула. Ну что это такое! Не привыкать, не привыкать... Она боялась сойти с ума и всё время себя одёргивала. Нет, конечно, быть сумасшедшим писателем не возбраняется, где-то даже наоборот, но это... в интервью. Когда будешь рассказывать об истоках своей безумной одарённости. А в жизни... В жизни было трудно. Давили впечатления, давили дни, ночи, люди. Всё было формой – почти всегда жёсткой формой. А Тоня – вечно придавленным содержанием. Болела голова. Всё страшно быстро надоедало. Люди... Особенно люди. Они были какие-то одинаковые. Между собой и... в себе. Вчерашняя, позавчерашняя Даша, Люба были Дашами и Любами и сегодня. Хотя это совершенно невозможно. Ведь даже подоконник не один и тот же, утром он голубой, а вечером жёлтый, а ведь и жёлтый – не одно и то же, вот, например, в сильный дождь... В общем, у Тони было такое чувство, что её всё время обманывают. Да и сама она уже не могла вспомнить, когда говорила то, что действительно хотела сказать. И где это было. Но где-то ведь это должно было быть?
Телефон Лапкина она в справочнике нашла. И очень легко, на удивление легко с ним договорилась! Он просто сказал, что да, будет завтра в этом самом Союзе, кабинет 2, с четырёх. И что молодым, как говорится, везде у нас дорога, приходите, приносите, не молчите – и засмеялся.
... – Проходите-проходите. Чем могу?.. – Странно. То же он и по телефону спрашивал, и Тоня вроде бы всё объяснила... Лапкин был лучше, чем на экране (а он частенько там мелькал, туда поехал, оттуда приехал, культура края, культура региона...).
– Я писатель, – сказала Тоня. И выдохнула. Видимо, у неё это как-то смешно получилось, потому что Лапкин опять засмеялся.
– И что вы написали? – спросил он.
– Всё, – сказала Тоня. Вот чёрт! От стеснения это, что ли? Ну нельзя же так разговаривать! Тоня решила поправить положение и вытащила из рюкзака тетрадь. – Вот. Стихи.
– Да... Девушки часто стихи пишут... – понимающе улыбнулся Лапкин. Понимающе, но... в себя, как будто о чём-то своём вспомнил.
– Не часто. Я пишу где-то... стихотворение в неделю! – выдала Тоня, и это совсем уже развеселило Лапкина.
– А почему не в день? – спросил он быстро и весело, как будто желая подловить.
– Голова болит...
В кабинет заглянула девица лет двадцати двух.
– Ну? – шёпотом спросила она.
– «Ну» да «ну»! Потом... У нас тут... молодое дарование, так что... Ольга Александровна!
Но Ольга Александровна всё равно зашла. Зашла и села напротив Тони. Переспросила: «Молодое?». Запахло духами. Тоне стало неприятно. Лапкин тоже как будто погрустнел. Зачем её сюда принесло, эту Александровну? Он был такой весёлый...
Лапкин полез в стол и достал маленькую симпатичную коробочку: – Конфеты! Из Харбина привёз...
– Ну вот, а я думала, кто-то мне духи привёз... – капризно-шутливо протянула Ольга Александровна, глядя в упор на Лапкина. И обиженно улыбнулась.
– Я тоже, – вдруг сказала Тоня. «Вдруг» – потому что она и сама не ожидала, что так скажет! Но что-то моментально изменилось. Что-то как будто промелькнуло в воздухе. Ольга перестала улыбаться, а Лапкин замер.
– Что – тоже? – спросила Ольга.
– Тоже думала, что Стасик мне духи привёз, – сказала Тоня и подпёрла голову кулаком, как будто собиралась внимать и внимать. Но стало очень тихо.
– Та-ак... – наконец сказала Ольга. – Что ещё обещал тебе привезти... Стасик?
– Оля, да не слушай ты её! – возмутился Лапкин. Очень правдоподобно. Как будто и впрямь не хотел, чтобы Оля её слушала! Это как в его подборке – говорится одно, понимается другое, – игра!.. Тоня посмотрела на Ольгу и пожала плечами. Что-то уже происходило, что-то такое, что не требовало бензина, катилось само. Тоня чувствовала, как оно катится. И ей хотелось, чтобы оно побыстрее проехало. Ольга уйдёт, и можно будет договорить...
– Нет, я послушаю, – сказала Ольга. – Я очень даже послушаю. Я...
– Оля! Меня слушай, – сказал Лапкин. – Я не знаю эту девочку.
– А она тебя знает.
– Знаю, – подтвердила Тоня.
– Знаешь? О чём ты говоришь?.. Тебя ведь Тоня зовут? Что ты имеешь в виду? Ты знаешь меня как писателя, да? Как автора...
– Да.
– Ты знаешь меня, потому что я писатель, а ты – читатель, так?
– Я не читатель. Вы весёлый писатель, а я – просто писатель.
– Ну... пусть так. А почему я... весёлый писатель?
– Пишете смешно...
Ольга прыснула.
– Наконец-то! Сказали тебе... Стасик! Как оно. На самом-то деле. Ты, Тоня, не стесняйся...
– Я не стесняюсь.
– Ещё бы! Кто стесняется, к Станиславу Сергеевичу не ходит!
– Оля!
– Что «Оля»!
– Я тебе всё сейчас объясню. Тоня пришла к нам стихи показать...
– Показала? – насмешливо спросила Оля.
– Показала! – так же насмешливо ответила Тоня.
– Так, ну всё! Хватит. Вот они, стихи. – Лапкин открыл тетрадку. – «Взор зимы упал на лампу – и молчит...». Вот видишь – стихи! Хотя... какие это стихи? Да это... бред какой-то! Как это – взор молчит?.. «Снегового светотакта... вниз зрачки...». Снегового – чего?.. Так и написано – све-то-так-та! Я же говорю, бред!
– Отдайте тетрадь, – сказала Тоня. – Я вас убью.
– Да не надо меня убивать! Я тут специально для того и сижу, чтобы таким дурам, как ты, объяснять, что никакие вы не писатели. И никогда, слышишь, никогда ими не будете. Я ж по тебе вижу – ты даже в пед не поступишь. Попомни моё слово – нет! Ты в киоске будешь работать. И это – максимум. Потолок! И ничего у тебя не будет, кроме этого киоска. Никогда. Дай я тебе расскажу, раз уж к слову пришлось. Главное твоё слово – никогда. И место – нигде. Забирай свои каляки-маляки – и... иди. Иди лучше краситься научись. Пригодится. У Ольги Александровны спроси. Она... красивая!
Ольга Александровна затихла и, не глядя ни на кого, крутила серёжку. Тоня смотрела на Лапкина.
– Отдайте тетрадь.
– Ну да. А то убьёшь. «В крыш заснеженные рамки... как... на холст... И не видно в небе ранки... ранки... чего?.. светлых звёзд!»... Нет, ну кто после этого смешной, а? Я тебе больше скажу. Это не просто бредятина. То есть да – бывает просто бредятина, вот как Макалов у нас пишет. Знаешь Макалова, да? Да все знают. Про коров! Но вот эти твои... ранки! Это уже... в голове ранка, понимаешь? Понимаешь или нет?.. Что-что-что ты там про голову говорила?
На обходе Наталья Геннадьевна опять к ним не подошла. Странно как-то, да? На обходе – и не подойти. И тем не менее...
К Светиному Никитосу вот не просто подошла – играла с ним минут десять! Ну, как с ним... Им. Дёргала за ватные ручки-ножки. «Вот как мы можем! И вот так мы можем!». Всё, что он мог, – таращить глазки и срыгивать. В шесть месяцев! Гидроцефалия. Хуже, всё-таки хуже, чем эпилепсия... Так Настя думала между приступами. Но во время очередного приступа всё моментально переворачивалось и начинало казаться наоборот – Никитос, какой бы он там ни был (пусть никакой, вообще никакой) – дышит, а Даринка её – задыхается. Во время приступов ещё и горло перехватывало, по полминуты не дышала. Сколько это – полминуты – знала только Настя. Она теперь вообще много чего знала. Наверно больше, чем нужно для нормальной жизни, это была уже ненормальная жизнь, больная. Перекошенная, сдвинутая, передозированная. Вчера им дали целую таблетку вместо четвёртой части.
– Девушка, это точно – нам?
– Что не так?
– Да мы не пьём ни одной таблетки целиком. Это что-то... новое? Новое назначение?
– Не пьёте целиком – ломайте. В чём проблема?
Проблема была во всём. Всё было одной большой проблемой и бесконечно дробилось, дробилось на мелкие, мельче, ещё... Может быть, Максова мама была права, и проблема была – сама Настя. Просто Настя – тряпка. Да, да, она спрашивала, требовала, убеждала – но... не убеждала! Оставалась тряпкой. Всё это она делала как тряпка. И зайца можно научить играть на барабане, но... нельзя!
Вот и Наталье Геннадьевне она сразу не понравилась. Их с Даринкой ночью на скорой привезли – таких завотделением вообще не любила. Наблюдайтесь на участке, берите направление, не надо нам этих 911, не надо цирки устраивать! Настя смотрела на неё с удивлением. Дарьке и месяца не исполнилось, когда и где они могли наблюдаться? Но не только это было удивительным. Напряжённый взгляд Натальи Геннадьевны был устремлён почему-то не на Даринку и даже не на неё, Настю, а куда-то в угол...
– Почему у вас тараканы? – наконец, объяснилось её внимание.
– Да это у вас, а не у меня! – обалдела Настя. – Отделение ваше, а не моё!
– Теперь ваше. Будете лежать и лежать и лежать. И не знаю, что вы тут вылежите. С таким настроением.
Поводов, чтобы настроение улучшилось, не было. На следующий день – опять приступ... Геннадьевна по причине субботы отсутствовала, пришёл дежурный врач. Он как-то опасливо смотрел на подутихшие Дарькины конвульсии (пока он пришёл, Дарьку уже, собственно, протрясло), потом решил ободрить:
– Ничего, другую родите...
– Да нет, вы мне ЭТУ ВЫЛЕЧИТЕ!! – заорала Настя. Она не тряпка!
– Ну, я-то не вылечу, я вообще из гематологии...
– Но ЧТО-ТО вы сделать можете?
– А что вы хотите? Препаратов-то она не получает...
– А ПОЧЕМУ не получает?
– Диагноз не уточнён...
– ПОЧЕМУ не уточнён?
– Энцефалограмму не сделали.
– Так ДАВАЙТЕ ДЕЛАТЬ!
– Суббота...
– НО ВЧЕРА НЕ СУББОТА БЫЛА!
– Про вчера я ничего не знаю. Вчера не я вас смотрел...
В понедельник назначения сделали.
– Препараты сами покупаете. Этот – по рецепту. Без рецепта не дадут. Вот... рецепт...
– Но на нём написано... Егошин Игорь, 9 лет! И стёрто тут что-то...
– Вам нужен рецепт или нет?
Нужен. Настя оставила Дарьку с детьми в соседней палате (старшему – 8) и побежала разыскивать ближайшую аптеку. В ближайшей аптеке была очередь. И Настя сказала этой очереди, что таблетки ждёт грудной младенец. А Егошин Игорь – с рецепта – сказал, что нет уж, таблетки ждёт он. Потом ещё много кто и что сказал, хорошо, что Настю видела в отделении седенькая аптечная уборщица и теперь – о чудо! – узнала... Возвращалась Настя прихрамывая. Упала на лестнице – всё-таки четыре дня ела только то, что у собак воровала. Мамочек в отделении не кормили – да их там и не было, только Настя. А ходить к ней никто не ходил – Макс на Сахалине, в командировке, мама его в расстроенных чувствах (у моей внучки не может быть никакой эпилепсии – если это, конечно, моя внучка!). Друзей, как-то так получалось, что не было. У знакомых такими благодеяниями не одалживаются. А тут санитарки хлеб для собак сушат. В кухне, на окне. Настя слышала, как они его делили («Тебе-то зачем, твою Альму вообще мясом надо кормить, она породистая!»), и вот, пробралась... Правда, ревела, да. Так родители, земля пухом, воспитали. Воровать нехорошо, просить стыдно. Да не пошла бы она воровать, если б не боялась, что молоко пропадёт. Пока что молока было хоть залейся. Только голубоватое оно стало, жидкое совсем... Возвращается, значит, хромает, и видит – пацаны Дарьке в уши дуют: апфууу, апфууу. Мы, говорят, ветер делаем, ей нравится...
Во вторник у Насти с Даринкой появились соседи – в палату к ним положили Свету с Никитосом. Они легли с направлением, в четвёртый раз (первые три – где-то там у себя, в районе)...
– А теперь почему сюда? Хуже стало?
– Какой хуже! Всё путём!
Света любила Никитоса. «Нихера! Всё путём!» – повторяла она, заливая в него шприцем серые столовские супчики. «Открыл рот! Я чё сказала!». Всё фонтаном било обратно. Заливала опять. Полчаса. Час...
– Мне сказали, полгода прожил – всё, жить будет... Жри, скотина. Я чё сказала!.. Слышь, Настюх, у тебя ползунки есть? Зассал, скотина...
– Так они ж не налезут на него!
– Да налезут. Давай.
Света сделала просто – обрезала у них носочки. Света вообще не унывала. Каждый вечер приходил их «папик», свистел в окно, и она отправлялась во дворик, пиво пить и по соседней стройке прогуливаться («Не зря ж он с нами притащился! Живёт там, у кореша...»). Но всегда инструктировала Настю, что делать, если то или если это.
– Ссать не будет. Редко ссыт. Я чё и штанов не беру... Смотри только, чтоб рыгать не начал. Солдатиком будешь таскать – голову держи. К окну не подходите, – ну и что – лето, ну и хер на него, всё равно сквозняк!
– Никитосик, ты... барбосик! – Света приходила весёлая. Она буськала и трясла своего Никитоса, а он был похож на сломанную куклу. Настя отворачивалась. Потом шла за тряпкой, вытирать что Никитосик на пол нарыгал, пока она его на руках носила, пока он захлебнуться пытался, пока Света во дворе сидела, пока Дарька на препаратах спала, пока она говорила себе, что всё равно это когда-нибудь пройдёт, пройдёт, пройдёт, всё это будет далёким-далёким, невероятным-невероятным – непонятным может быть, да, непонятным!..
И всё-таки – в целом – с появлением Светы стало получше. Их стали кормить! «Мамочки!» – орала санитарка в завтрак, обед и ужин. Геннадьевна заглядывала к ним – дважды в день! Правда, Дарькой она по-прежнему не интересовалась, но ведь можно было улучить момент – и что-нибудь да спросить...
Кое-что захотелось спросить и у Светы – после очередного обхода, когда Наталья Геннадьевна десять минут «играла» с Никитосом, дружески беседуя со Светой, а на осторожное предложение Насти не сдавать на сестринский пост препараты, которые всё равно сама покупаешь, сказала: «А кому что не нравится – выписываю. Хоть завтра, хоть сейчас». Настя не выдержала. Нет, она не Геннадьевну послала. Она Свету спросила.
– В смысле «в чём секрет»? – расплылась Света. – А ты чё, папика нашего не видела? Мы когда ложились, зашёл папик. Взял Наталью эту Геннадьевну за горло и законно так объяснил: если мой Светик, говорит, только пикнет, если Никитосика моего только того... до-олго тебя вон по той стройке собирать будут. И не факт, что соберут, так без башки и похоронят. Секрет... – понравилось Свете. – Ну точно – секрет. Точно!
Таня ехала и надеялась, что всё исправит. В прошлом году всё как-то с самого начала... наперекосяк пошло. Отец вышел встречать их голым. Лизка испугалась, захныкала – «кто это? кто это?». Это твой дедушка! – вздохнула Таня...
На отца накинули одеяло и положили баиньки. Он повторял: ни ппоял! (не понял!), – и в самом деле ничего не понимая.
Сели за стол, но есть не хотелось. Лизка вообще уснула, забившись в угол дивана. Поезд прибыл ещё затемно, не выспалась...
– Ну и кому я стол готовила? Валера мне так помогал... – расстроилась мама. – Э, так вы напиться, что ли, собрались?
Хлопнули сразу по полстакана. И понеслось...
Проснулась Таня от шёпота – мама Лёвку отчитывала:
– Ты зачем ей так напиваться даёшь? Ты сдурел? Ты ж... смотри немного. Ты муж, ты всему голова...
– Хлеб всему голова.
– А я тебе говорю, не разрешай ей! Я серьёзно говорю, ты не лыбься!.. Посмотри, что с отцом делается! Хочешь, чтоб она так же?..
Ну, как же так же... Голой она не ходила. Одевалась, красилась. Да, собственно, никто, кроме Лёвки с Лизкой, и не знал, что она пьёт. Да вот ещё родители. Брат. Семья, в общем. К родителям они приезжали раз в год – всё-таки далеко, двое суток на поезде. Гостили дней десять. Десятидневный запой. Провалы, провалы, порывы, веселье, слёзы, – но провалов больше. Прошлый год так вообще...
– Танечка, дочечка! Ну не пей сегодня, а? Вот сейчас похмелитесь – и успокойтесь. Слышишь, Тань? Ну я прошу! Ну Лиза просит! Папа просит...
Вчера Валерка вытолкал папу из зала, это Таня помнила. Это было так... так, как не надо. Не ей Валерку учить, – он с этим – с этим отцом, с этим всем, – живёт. Изо дня в день. Да и по ночам, мама говорит, чего ни бывает... И всё-таки так было нельзя. Отец шёл по стеночке. «Донечка, я тут... соскучился...». Валерка подскочил, схватил его за шкирку и уволок в комнату – «Соскучился... Ссучился ты! Я те говорил, иди помойся? говорил?»...
Таня лежит на верхней полке, выглядывает на нижнюю (на Лизку) и думает, думает. Думает, что всё исправит. В этот раз всё будет по-другому. Лёвке обещала: по-другому! Даже Лизке...
– По-другому... – усмехается Лёвка. – Ты пить не будешь?
– Ну... Меньше буду...
Лёвка не верит в «меньше». Мама верит. Продолжает, несмотря ни на что, верить в «вот сейчас похмелитесь – и успокоитесь». Она даже за пивом по утрам ходит. Поправься – и успокойся! Я прошу, папа просит, Лиза просит...
Лиза не просит, но глаза у Лизы на мокром месте. И вчера она плакала, когда дедушку выгнали. Потом, Лёвка рассказывает, успокоилась. Долго играла – сидела верхом, «но, мама! но! тпру!», и вдруг обнимать стала, «мама, не спи, ну мама, ну мамочка!». Лёвка отогнал – мама устала, не мешай. Ко мне иди, я теперь конь. Лизка разрыдалась – мама всё время спит! Как-то – на ноябрьские праздники – мама уснула, не доиграв с ней в куклы. С куклой в руках, на паласе. Лизка хотела забрать свою Лейлу, но мама не отдавала. И не просыпалась – тоже.
Дома Таня пила одна. Напивалась быстро. И просто падала, где бы ни стояла. Падала замертво. Спала часами. И это ещё ничего, если падала и спала. Бывали у неё и «буйные варианты»: битая посуда, свёрнутый телевизор... Соседи возмущались – да что у вас там?! «Лиза балуется», – улыбался Лёвка. Да что у вас... «Нахуй пошли», – улыбался Лёвка убедительней. Больше всего на свете он любил Таню. Больше всего на свете он любил Лизу. Ненавидел всё, что приближалось со своим «да что у вас...». Да, у нас. Да, увы. Но не у вас. До свиданья. Пошли.
Иногда во сне Таню рвало. Лёвка очень этого боялся. Чтобы не захлебнулась. Сидел рядом, запасшись кучей тряпок. Лизке говорилось, что мама болеет. Но Лизка росла и стала понимать. Мама пьяная! Почему мама пьяная?
Мама и сама бы не сказала, почему. Просто было... маленькое чудо. Маленькое чудесное преобразование, которое трудно было описать, да она никогда и не пыталась, а только чувствовала, чувствовала и хотела чувствовать ещё. Всё кругом – оно никуда не девалось: грустно, странно, жаль, неприятно, счастливо, вверх, вниз, близко, далеко – всё это было тут, яркое, ясное, это была жизнь, нормальная жизненная свистопляска, только вся эта свистопляска была теперь как бы... рядом, не лезла в самое лицо. Не царапала. Не толкалась. Появлялась какая-то волшебная дистанция, расстояние – между ней, Таней, – и всем вокруг. Как будто она вырывалась, освобождалась и начинала наблюдать за всем со стороны, становилась свободным зрителем, а не... самим свистопляшущим. Хорошо, как хорошо и интересно. Хорошо и спокойно. Совсем спокойно. Спать. А иногда было так хорошо и ярко, что хотелось ещё, – действия мало! Вот тогда и летели часы, тарелки, телевизоры...
По утрам была совесть. Лизка. Провалы. Лёва. А однажды она увидела снег. Снег шёл за окном – но где-то очень далеко. Та дистанция, которая радовала, давала отдыхать вчера – теперь не подпускала к снегу! Таня открыла окно, но снег не приблизился! Он по-прежнему был за каким-то стеклом. По эту сторону стекла – тесно и душно, не повернуться, а снег – по ту. Он шёл не для неё – и даже не возле. Мир отполз за эту волшебную дистанцию и не хотел возвращаться. И даже холодно не было, хотя – мороз и окно открыто...
Полгода Таня не пила. Потом – поездка. Хлопнули сразу по полстакана. И понеслось. Провалы, провалы, порывы. Лизка рыдала – мама всё время спит! Наблюдать за всем со стороны. Становилось хорошо и интересно. Вверх, вниз, близко, далеко. Танечка, дочечка! Ну не пей сегодня! И не просыпалась – тоже. Таня надеялась всё исправить.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"