Когда мне было три года, мама в первый раз привела меня к себе на работу. Не знаю, кому больше повезло: маме с работой, или мне - с мамой, но только я вдруг оказалась в самом удивительном на свете месте: в библиотеке.
Библиотека - это такой большой дом, где хранятся книги. Библиотеки существуют давным-давно, с тех самых пор, когда и книг ещё не было, представляешь? Библиотекари в те времена были важными и красивыми: они носили свободные белые одежды до самого пола, знали иностранные языки и могли ответить на любой вопрос. В специальных хранилищах, вроде сокровищниц, они собирали глиняные таблички с древними текстами, или папирусы, или пергаментные свитки. Когда-то люди именно так передавали информацию. Самой большой считалась Александрийская библиотека в Древнем Египте. Там было около пятидесяти тысяч рукописей со всех концов света. Правда, потом она сгорела, а вместе с ней исчезло немало забытых знаний, никем не прочитанных сказок и поэм.
Библиотека, в которой работала мама, конечно, была не такой большой, как Александрийская, но мне она казалась огромной - гораздо больше книжного шкафа в нашей комнате. Мне всё здесь нравилось: и прохладная чуткая тишина (потом я слышала такую только в храме), и длинные ряды стеллажей, похожие на манящие лабиринты, и увешенные детскими рисунками стены, и... запах книг! Разве можно его забыть?
Все книжки пахли по-своему. Робинзон Крузо, например, пропитался ароматами йода и морской соли. А мои любимые "Муфта, Полботинка и Моховая Борода" кисловато пахли антоновкой. Ещё была чудесная серия "Золотые сказки", "Серебряные сказки", "Бронзовые сказки" с прекрасными рисунками на вощёной глянцевой бумаге. Буквы ещё дышали типографской краской, а странички казались такими новыми и острыми на срезе, что можно было обрезаться. На эти книги я боялась дышать... А мои самые первые и самые любимые книжки - "Филиппок" и "Сказка о рыбаке и рыбке" - почему-то пахли хлебом. Тёплым домашним хлебом, с душистым мякишем, твёрдой золотистой корочкой, сначала сладкой, а в конце - кисловатой, - так я и запомнила на всю жизнь. И потом, когда услышала "Не хлебом единым будет жив человек", поняла без пояснений: не только хлебом, ещё - книгой. С тех пор книги стали моим хлебом. Нельзя было понять, чего хотелось сильнее: есть и читать было одно - расти.
- Мама, почитай мне стихи, - попросила я однажды зимним вечером, когда мама поставила в шкаф последнюю вымытую тарелку.
- Хорошо, - ответила она.
И прочитала: "Дай, Джим, на счастье лапу мне...".
Мама читала удивительно. Я сразу представила большого ласкового Джима, его коричневые глаза и мокрый нос, такой же звёздный вечер, как у нас, и грустного дяденьку, который разговаривает с собакой. Звуки маминого голоса ещё дрожали в воздухе, как снежинки в новогоднюю ночь, в глазах у меня стояли слёзы и, боясь нарушить волшебство тишины, я выдохнула:
- Это кто написал?
- Сергей Есенин, - сказала мама.
Она достала с полки тоненький тёмно-синий том с кустами черёмухи и бледным месяцем на обложке. Месяцем была буква "С" - Сергей. Какое красивое имя... "А если тебя зовут Сергей Есенин, - подумала я, - как тут не быть поэтом?"
Тогда мне было восемь, читать я умела, и мне были не нужны проводники. Мама словно открыла мне калитку в чей-то огромный, невероятный, усыпанный звёздами, росой, сиренью - сад. Открыла - а дальше я пошла сама. Туда, куда повели дорожки. Сергей Есенин... Если осенью выйти из дому и прислушаться, можно услышать, как ветер вьётся в кленовых гривах, ерошит их красную рыжину, а они встают на дыбы, взметнувшись в голубое до одури небо. И потом, когда ветер стихает, какой-нибудь один неприметный лист падает на землю. Он звенит. Это Сергей Есенин. Или весной, когда "синий май, заревая теплынь", надо выйти на крыльцо ранним утром, посмотреть вокруг ещё спящими, невидящими ото сна глазами и даже ещё не разглядеть - почувствовать: черёмуха расцвела! Это она, она тоненько и сладко дрожит в тёмном углу двора. Земля ещё хочет спать, и мир ерошится спросонку, но ей ничего не страшно, она проснулась с первыми лучами - радуется и сияет, приманивает первых пчёл, аукается с прозрачным небом. Такая чистая, такая нежная... И это Сергей Есенин... И когда кони летом стоят у воды в лунную ночь, пытаясь лизнуть луну - это тоже он. Тонко звенит комарик, пахнет сеном, в тёмной дали горят огоньки деревни... И рябина под снегом, и снегири у окошка, и Бог, который ходит по лесам и полям - "пытать людей в любови" - всё родное, неназываемое наше, всё самое моё - он назвал.
А когда-то ему тоже было восемь лет. И жил он совсем рядом, в Рязанской губернии, в селе Константиново. Там есть высокий берег над рекой Окой, и оттуда видно всю Россию. Жил с бабушкой и дедом в нарядном доме с голубыми ставнями. Дед учил его грамоте по старым церковным книгам: Священному Писанию и Псалтыри. А бабушка водила с собой на богомолье в монастыри. Это не то, что теперь: сел в метро или автобус - и приехал. Надо было идти целый день, или два, или три по полям, перелескам, разным незнакомым сёлам, на ночлег останавливаться у добрых людей, и идти непременно пешком. Трудно было бы шагать и шагать, если бы ни бабушкины сказки. Много знала она стихов и песен, старинных, заунывных, а ещё - волшебных историй по Серого Волка, Ивана Царевича, прекрасную Царевну. Так что подготовка у Серёжи была хорошая, никакие развивающие центры не понадобились. Когда много ходишь, много видишь, а что видишь, ещё и запоминаешь, немало полезного в памяти остаётся. Учиться в школе было ему легко. Особенно, конечно, нравилась литература. Показывал учителю первые свои стихи:
Вот уж вечер. Роса
Блестит на крапиве.
Я стою у дороги,
Прислонившись к иве...
О, как я это знала! Вечером, когда никто тебя не видит, прижаться к иве за домом, глядеть, как падают мокрые узкие листья, о чём-то грустить, чего не знаешь пока, слушать, как затихают и гаснут все звуки, греться... "От луны свет большой...".
Но Серёжа не был каким-нибудь зубрилой или мечтателем. Он ведь всё-таки был мальчишка! Он и по деревьям лазал, и по траве катался (за селом над Окой тянулись глубокие овраги), и рыбу ловить любил. А однажды попросился с дядьями на охоту. Плыли в лодке, стреляли из ружья уток.
- Плавать умеешь? - спросил один из дядьёв. - Вон добыча подстреленная. Принеси!
Плавать мальчик ещё не умел, но дядья были неумолимы: раскачали хорошенько и бросили за борт: 'Плыви!'. И что же ? Поплыл! Тонуть-то не хотелось. Так и научился. А дядья хохотали: 'Ты у нас теперь заместо охотничьей собаки...'
Было в нём что-то хулиганское, но было и тихое - словно свечка горела. Соседи даже прозвище дали: 'монах'. За то, наверное, что каждый вечер, набегавшись, шёл словно в келью, на овин - украдкой записывать что-то, читать, пока не покажутся в темноте первые звёзды. За то, что с детства творилась в его душе, как молитва, поэзия.
Ещё Серёжа любил зверей. Мне сразу понравилось то, как он разговаривал с Джимом. У нас во дворе тоже был пёс - Филька.Я доверяла ему все свои тайны, даже спрашивала совета. Если Филя опускал тяжёлые веки и качал головой, это означало: "да". Если равнодушно смотрел на меня, высунув длинный нежно-розовый язык, я понимала: "Лучше и не затеваться". Кстати, свою любовь к Серёже я сразу разделила с Филькой. Выбрала для него специальные стихи: того же Джима и "Песнь о собаке". Чтобы ему понятнее было. И когда дочитала строчки про щенят, Филя "запел". Так мы говорили, когда он выл, подскуливая и хрипя, в ответ на пиликанье губной гармошки или наше незамысловатое пенье. От стихов Филя "пел" в первый раз. Наверное, мой голос показался ему заунывным. Но - нет! Тогда я точно знала: Филя понял, о чём написал поэт, угадал эту страшную, совершенно собачью боль... Мы сидели на пороге родного дома, и я обнимала Фильку за шею, гладила его тёплую умную голову в солнечно-коричневых пятнах. И вспоминала, опять вспоминала любимые строчки: "...И зверьё как братьев наших меньших никогда не бил по голове".
Мне ещё почему-то кажется, что он был щедрым. Ведь, сочиняя стихи, ты отдаёшь всё, что у тебя есть, - душу. И хитрить здесь нельзя. Нельзя оставить немножко про запас, отломить кусочек. Отдавать её нужно всю, без остатка. Как будто признаёшься в самом-самом страшном и в самом заветном. Каждый, например, может написать стишок про то, как он любит берёзу. Но написать так, как будто ты сам берёза, как будто не ей, а тебе и радостно и больно на холодном ветру, в рассеянном свете утра, - может только великий поэт.
Ещё Серёжа был смелым. А разве не смелость - поехать после училища в Москву, которая раз в тысячу больше, чем Спас-Клепики, где он учился после школы? Была в Москве зацепка - отец, но Серёжа рано понял, что пути у них разные, и что надо становиться серьёзным большим поэтом, жить самому. А быть поэтом - разве не смелость? Ведь что это такое - поэт? Это не работа. Денег за стихи не платят. А все ждут,что ты станешь серьёзным, будешь хорошо зарабатывать, построишь дом, заведёшь огород, женишься, родишь детей. Так ведь положено у взрослых... И даже мать, хоть и любит Серёжу, не раз ещё скажет ему: 'гораздо лучше б с юных лет ходил ты в поле за сохою'. И всю жизнь он чувствовал, наверное, что много должен отцу, матери, родной земле: приехать на покос, поправить крышу у дома, привезти внучат, быть рядом.
Только у поэтов редко бывает так, как положено. Вот и у Серёжи никогда не было дома, кроме родительского, и дети - хоть и были, росли не с ним. Потому что каждый день и каждую минуту мастерил он Слово. Так и эдак приступал к нему, словно умелец к нарядной игрушечке. А в свободные часы: читал, читал, читал... Сколько он читал! Особенно любил Гоголя, 'Мёртвые души'. Даже знал их целыми страницами наизусть. А ещё, конечно, Пушкина. Останавливался на Тверском бульваре, запрокидывал голову, словно хотел - с ним, бронзовым, - поговорить. Как будто знал, что и он будет где-то рядом, потом, когда напишет главную песню.
Первый раз приехав в Москву, я сходила к Серёже-каменному, Серёже-памятнику на Тверской бульвар. Было странно, что Серёжа - из камня. Стоял октябрь, на голубовато-зелёные плечи ложились снежинки, и Серёжа был от этого особенно нежный в шумном, огромном , замерзающем городе. Нежный и озорной, как студенты Литературного института, вихрастые, стриженые, в разлетающихся шарфах и в вязаных шапочках, очень интересные!..
А тогда, в детстве, я смотрела на его портрет, на дату жизни в круглых скобочках, и мне казалось: если так чувствовать и писать, тридцать лет - совсем немало. А как он много видел за свои тридцать лет! И юных царевен, которые теперь, говорят, живут на небесах, молясь о России. И петербургских красавиц, которых я боялась из-за чёрных, густо подрисованных тушью глаз. И поэта-колдуна Николая Клюева, который ловил слова как жар-птиц, и - подумать только - Александра Блока! А ещё он плавал на большом пароходе в Америку, видел Нью-Йорк, весь в огнях и рекламах, удивлялся, не зная, что и у нас все города скоро станут такими, и даже... прекрасную Персию придумали для него друзья. Но везде, всегда, на всех портретах лицо его было грустным. Даже когда улыбался, глаза печалились, как будто смотрели и знали, и не хотели рассказывать. Золото и лазурь, золото и лазурь, золото и лазурь - как в храме, как в поле, как в Космосе.
Я долго думала, почему Серёжа грустил ("Серёжа" я, конечно, не говорила, но думала, как о старшем-старшем любимом брате). Было жалко его всегда, с самого "Джима". И мне сначала казалось, что никто его не любил. Ни та, которую просил "Дорогая, сядем рядом", ни "Девушка в белом", ни Шаганэ... А потом, когда я повзрослела, стало думаться, что больше всех женщин на свете любил он другое: то, что называл "голубая Русь". Она и была его любимая. Это её обнимал он, обнимая берёзку. Знаешь ведь это чувство: когда припадаешь щекой к нагретой за день берёзовой коре, нежной-нежной и белой-белой. От неё такое же тепло, как от мамы в самом раннем детстве или потом, когда ты уже стесняешься подойти и обнять, но очень ждёшь...
Он и жил бы счастливым на любимой земле, но скоро всё закружилось, изменилось, поломалось, и он, как щепочка, закружился тоже. А когда вернулся, не узнал своей любимой, и она его не узнала. Тогда люди думали, что поменяют мир и сделают его справедливым, надо только разрушить всё старое. Вот только в этом старом было не только плохое, но и хорошее.Одно дело, например, если твоя мама сделала новую причёску. Она же всё равно останется мамой. А когда вместо мамы стоит чужая тётя и говорит с тобой на каком-то непонятном языке, ничего про тебя не помнит и не знает, и руки у неё больше не пахнут так, как пахли у мамы, и в глазах - не то, чтобы строгость, а прямо какой-то равнодушный лёд, то хочется же просто куда-нибудь убежать. Раз уж ты не нужен, даже приятно куда-нибудь пропасть! И умереть, чтобы потом 'все они пожалели'.
Одна Серёжина знакомая, которая всё-таки, наверное, его любила, сказала, что когда он умер, лицо у него было как у больного, заблудившегося ребёнка... И когда ветер свищет перед зимой, и когда старая женщина плачет о сыне, и когда журавли улетают клином (кажется, что навсегда), я всегда слышу: "Серё-о - жа!". Самый любимый мамин сын. Самый нежный, верный и пропащий. Все жалеют его, все зовут. И он откликается: живёт - стихами - в каждом доме.
Моей дочке скоро три года. У нас на стене, рядом с фотографиями родных - большой портрет Есенина. Едва научившись говорить, она повторяла за мной: "Си-ё-зя...", гладила мягкую чёлку над серебром печальных глаз. И теперь иногда, задумываясь о чём-то, спрашивает, как спрашивала когда-то я: "Поцему такой густный... этот майцик?". А когда я хочу узнать у неё: "Покажи, где Сергей Есенин?", пальчиком показывает вверх, на небо...
Это Серёжа научил меня писать стихи, Серёжа - научил ничего не бояться, верить, дерзать, любить. Серёжа - родинка моя, Родина, Русь. Не плачь, грустноглазый мальчик, она никуда не делась. Не ушла под воду сказочным градом-Китежем, не сгорела в старенькой сельской библиотеке, не рассыпалась в прах сухими листьями. Она в моей дочери, в добром паромщике, который ласково треплет за уши черноухого пса, в старушке у пристани, в молоденьком парне, что приехал в город искать работу и главный путь, в белоголовых босых ребятишках, радующихся дождю, - во мне и в тебе, мой читатель. Во всём том, что мы любим, на что надеемся, отчего нам хочется плакать, и за что мы умрём, если будет нужно.
Серебром рассыпается роса по траве, по бескрайним полям, по всей России - Серёжа...
И волнуются от ветра голубые ковыли - колдовское море. Дышит , тенькает, звенит на все лады земля. Хлебом пахнет. Серёжа...
Паутины легко парят, и сеет мелкий дождик, а у неба такая высота, что знаешь: век будешь расти - и не дорастёшь. Облака плывут, багровые от заката. Серёжа...
И летит бесконечный снег. Так летит, как будто любит всех и всех прощает. На веки вечные. Серёжа...