С Маниным Снегирев познакомился в психиатрической больнице.
"В подъезде раз собака околевала, - рассказывал Манин, скрестив ноги и поплевывая на пол, - завалилась на бок, морда на пороге... Уж и лапы согнуты, и глаза не мигают... А лестница в доме узкая, так жильцам приходилось через нее перешагивать. Отворачиваются - а перешагивают..."
"И через нас переступят..." - эхом вторил Снегирев, крутя сигарету и стряхивая мизинцем пепел.
По воскресеньям Снегирева навещала мать, бойкая, нарумяненная, посвятившая остатки дней бесчисленным недугам. "Ты у меня один остался", - жалела она себя, и в глазах ее наворачивались слезы. "А у меня - никого", - думал в ответ Снегирев. Он ютился в комнате, которая досталась ему после развода, оставив памятью от женитьбы повернутую к стенке фотографию молодой женщины с тонкими, злыми губами.
"А в ночь, когда умирала собака, - слышал он голос Манина, - все спокойно спали... И я спал...".
"Так и должно быть, - хмыкал Снегирев, - каждый смотрит на мир из своего мирка..." Но было и по-другому. Знойным летним днем мальчик рубил палкой заросли кусачей крапивы, трещали кузнечики, и небо лопалось от ширины. На душе у мальчика было легко, он знал, что его любят, и никогда, никогда не бросят.
"Выключаем свет..." - орали в коридоре растрепанные сиделки. Шлепая тапочками, Снегирев тащился в уборную, заставляя себя перед сном справить нужду.
Соседом у Снегирева был низкорослый киргиз, страдавший раздвоением личности. Откликаясь разными голосами, он заикался и мочился, приседая на корточки. Вечерами стучали костяшками домино, грызлись, как волки, пытаясь схватить истину, которой не ведали.
"Злы-ые вы, - обижался киргиз, - у-уйду я от вас...".
"Уходите оба..." - скалились ему в спину.
И опять Снегирев привычно отмечал, что никто никого не любит.
Черты у Манина были резкие, как у хищной птицы, а посредине торчал клюв. О себе он рассказывал мало. Говорил, что мыл золото на прииске, потом учительствовал где-то в захолустье, переворачивая дни вместе с листами тетрадей. Он был москвич, но потерял площадь в коммунальных баталиях и теперь мыкался по углам, сиротствуя у случайных знакомых. Работать он не хотел. "От трудов праведных не построишь палат каменных, - крутил он седеющий ус. - А сдохнуть - не сдохну, не из брезгливых..." Он мог доесть из чужой тарелки и поднять из урны спекшийся окурок. Снегирев подозревал, что и в клинику он лег, как медведь в берлогу, - перебиться зиму.
Иногда Снегирев со странной интонацией, свойственной поэтам, читал в курилке свои стихи. Строки были скверные, однако несли болезненную печать, отдавая угрюмой безысходностью. И Манин, разгоняя рукой сизый дым, жадно слушал.
Серый, проплешинами, снег лез под решетчатые окна, свинцовые тучи густо обложили небо. Прошлым вечером говорили о самоубийстве, приставляли палец к виску, до хрипоты спорили, какой способ лучше. А ночью Снегирев видел кошмар. Будто по знакомой улице он несет в прачечную гроб своих родителей. "Постирайте...", - просит он, протягивая саван, но еще во сне понимает, что с прошедшего не смыть накипи, и рыдает, как ребенок.
Проснулся он в холодном поту. Манин уже свесил ноги с кровати. "Хнычем, - вместо приветствия продолжил он вчерашний разговор, - а все оттого, что кишка тонка...". Снегирев, недоумевая, покосился. "Бритва-то всегда под рукой, - объяснил Манин, проведя по шее ребром ладони. Они были в палате одни, больные ушли завтракать. - Жизнь, как наркотик, когда ее действие прекращается, нужна эвтаназия..." Об окно бился мотылек, каплями протекал умывальник. Манин воткнул палец в потолок, став похожим на библейского пророка. "А раз у самих пороха не хватает, нужен помощник - когда мерзость людская в петлю загонит, надо чтобы кто-то стул выбил...". В его глазах играли чертики. "Сумасшедший", - решил Снегирев. Однако вслух храбрился: "На себя намекаете?"
Заскрипели пружины, Манин уперся в стену.
Врач принимал этажом ниже, но Снегирев не мог спускаться на лифте. Едва кабина захлопывалась, как ему казалось, будто его засасывает черная дыра, точно замурованный, он движется в ад. Его охватывал ужас, хотелось кричать, хотелось стать ребенком - безгрешным и неподсудным.
Слушая его, врач снисходительно щурился, ставя галки, которые превращались в горстку таблеток.
"В одиночку умирать страшно, - гнул свое Манин, ковыряя вилкой сардину. - Даже рыба на нересте коллективом гибнет..." По стеклу липли осенние, умирающие мухи. "Точно мы..." - думал Снегирев. И от этих мыслей у него пучило живот. "Предлагаю сделку, - как сквозь сон, слышал он Манина, - когда одному невмоготу станет, он имеет право второго за собой потащить..."
Снегирев крошил хлеб в постный суп.
"А ну как приятеля на тот свет отправишь, а сам задержишься?" - рассеянно тряс он солонку.
"За компанию и жид удавился... - хохотнул Манин и вдруг, по-собачьи заглянув в глаза, зашептал, обжигая ухо - Значит согласны? Согласны?..."
Снегирев безразлично кивнул.
После выписки Снегирев первое время все ждал: ни сегодня - завтра его пригласят к смерти. Порой у него появлялось желание опередить Манина, но он сдерживался. "Успею еще... - доказывал он себе перед зеркалом, перебирая воздух пальцами. Манин не являлся, видимо, по тем же причинам. У него тоже появился двойник, тень, смертельный друг, который в любой момент мог потребовать жизнь. Снегирев ждал, и постепенно, это ожидание, смешанное со страхом, стало придавать жизни забытую остроту, возвращало ей давно утраченный аромат. Ничтожнейшее событие - застигнутый на заре клочок неба, удачно сложившаяся строчка, ползущий по коленке жук - приобретало теперь особую значимость, наполняясь смыслом, как это было в потерянном раю.
"Смерть, как комар в ночи: зудит - а не видно..." - вспоминал он присказку Манина. Но теперь смерть приобрела конкретные очертания. От их затеи веяло безумием. И это придавало существованию таинственный, скрытый от других, смысл.
Снегирев больше не дулся на мать, прощая ей эгоизм, без которого невозможно увидеть старость. Он отмахивался от прошлого, как от назойливой мухи, и подгонял будущее, как скаковую лошадь. Раньше его пугало, что впереди не будет ничего, теперь любое мгновенье могло стать последним. Он забыл про возраст, болезни, неустроенность, и вскоре все наладилось - у него завелись деньги, женщины...
Замелькал календарь, и Снегиреву, казалось, что он обманул богов. Подтянув вислый живот, он смело читал свои посредственные стихи и вскоре его стали публиковать. Мать гордилась: сын переехал в квартиру и, покупая мебель, тщательно подбирал цвет обоев. Он хотел нравиться и, укладывая в модных парикмахерских жидкие волосы, старательно закрашивал седину. О Манине он вспоминал редко, втайне надеясь, что тот сгинул где-нибудь на перевале своей кочевой жизни.
Но он ошибся.
Манин стоял на пороге сильно осунувшийся, на щеках болталась щетина. Снегирев побледнел. Тысячи раз воображение рисовало ему эту сцену. "Я пришел разделить с Вами смерть", - говорил Манин, точно дурной актер. "На земле умирают ежесекундно, - возражал он ему, - у каждого найдется попутчик..."
Но все случилось иначе. Отступив на шаг, Снегирев растерянно развел руками.
"Не могу я больше... - сразу произнес Манин, топчась в прихожей. На улице кропил дождь, и он принес на ботинках грязь. - Вижу твое воскрешение, и вспоминаю, что койки-то рядом стояли... - Он перешел на "ты", и Снегирев прочитал в этом угрозу. - Вначале завистью жил, а потом и она обрыдла... Осталась одна желчь, как в стишках, что тогда в курилке... - Он провел ладонью по колючим щекам, облизнул сухие губы. В комнате гулко пробили часы. Снегирев жестом пригласил его войти, но Манин не обратил внимания. - Про уговор наш я всегда помнил, - говорил он, будто с самим собой, - да разве мы люди чести... Я бы и сам дураком прикинулся... - Он кашлянул в кулак, на мгновенье прикрыл глаза, а потом уставился в переносицу. - А вчера я вдруг понял: это же моя смерть твою жизнь подхлестывает, это ты из меня жилы тянешь..."
Происходящее казалось шуткой, однако в глубине Снегирев понимал, что наступил момент истины, что боги смеются, обнаруживая изнанку счастья, преобретенного в кредит.
"Стало быть, на моем горе счастье построил, - глухо сипел Манин, и Снегирев только сейчас заметил, как он опустился. - Но через меня тебе не перешагнуть..."
У Снегирева запершило горло, дрожа, как в лихорадке, он еще пытался хитрить. Но Манин устало отмахнулся: "Не бойся, я не обману и ждать себя там не заставлю..."
Он вытер с носа каплю, с медлительной безысходностью сунул руку в карман.
И на Снегирева уставилось дуло, в котором он успел разглядеть свое детство.